Часть первая
Пер. В. Голышев и В. Пророкова
Нолан въезжает в парковочный гараж, изготовясь к встрече со сторожем-пуэрториканцем, таким нахальным, что изобразит удивление при виде ржавой колымаги, «шевроле» пикапа, впершегося в этот город «ягуаров». Но машине, выплюнувшей талон, плевать, на чем едет Нолан. Она поднимает руку, как для благословения, как десницу Божью, раздвигающую Чермное море. Нолан минует десяток пустующих мест, въезжает на самый верх и останавливается рядом с пыльным фургоном, который давно никуда не ездил. Он берет свою большую дорожную сумку, выскакивает и глубоко вдыхает цементный воздух. Пока все путем, гараж ему нравится. Здесь бы пожить. Находит винтовую лестницу, где спрятался бы, если бы задумал кого-нибудь ограбить, спускается на пять этажей и ныряет в бибикающий ад предвечерней Таймс-сквер.
Такого столпотворения он еще не видел. Гигантская толчея. Даже идти здесь надо с оглядкой, будто едешь по запруженному шоссе. Он вспоминает прежнюю Таймс-сквер в те давние безоблачные воскресенья, когда с одноклассниками приезжал на автобусе в город, чтобы напиться и поглазеть на проституток. Он прочитал про новый диснеевский парк «Таймс-скверленд», но сейчас это для него сложновато — тут и так все время приходится лавировать, чтобы не врезаться в какую-нибудь старушку. Гриб-дождевик раздувается в груди, а снаружи к ней липнет потная рубашка.
На улице градусов двадцать семь или тридцать, и во всем Нью-Йорке только на нем одном шерстяная рубашка с длинными рукавами. У белых, похоже, персональные кондиционеры под модными итальянскими костюмами, а негры и латиносы пропотели насквозь свои футболки. И кто же тогда, получается, Нолан? Единственный потный белый. Единственный вообще, кто задыхается от бензиновых выхлопов. Пока Нолан сидел в глуши с друзьями и сладострастно грезил об «Арийском отечестве», в городах выросла чужеродная форма живых организмов, гибридная порода, приспособленная дышать собачьей мочой и окисью углерода. Надо кончать с этими мыслями. Сейчас главное — переменить отношение.
Вчера вечером у двоюродного брата Реймонда погодный бурундучок в телевизоре болтал насчет наступления жары, «аномальной» для апреля, и успокаивал местных слушателей какими-то своими выкладками и статистикой, чтобы никто, не дай Бог, не подумал: гляди-ка, вот оно, глобальное потепление, миру приходит каюк. И почему все удивляются, что планета хочет их стряхнуть с себя? Экологический Армагеддон был бы очень кстати, чтобы Нолану отвлечься от своих проблем, поскольку ночью предстояло позаимствовать пикап Реймонда, его деньги и таблетки и исчезнуть в озоне. Последние две недели, с тех пор как Нолан решил перемениться, он почти не спал, и две таблетки ксанакса ничего не могли поделать с мышиной возней мыслей у него в мозгу.
Например, насчет длины рукавов. Прятать ему наколки или надеть футболку, и пусть они сами за себя говорят. Если одна картинка стоит тысячи слов, то вот вам две тысячи минус здрасьте как поживаете очень рад знакомству. Тоже одна из причин заиметь наколки — сразу избавляют от километра пустой болтовни. С другой стороны, войти в офис Вахты всемирного братства с эсесовскими молниями на бицепсе и мертвой головой на другом — это, пожалуй, помешает Нолану донести свою мысль, если, скажем, люди, с которыми он беседует, попрятались под столами. И ведь их за это не осудишь. Давно ли псих-одиночка расстрелял в Лос-Анджелесе приготовительную школу при синагоге?
Так или иначе, будет трудно объяснить, что он делает во Всемирном братстве, тем более что Нолан сам не очень это понимает. И потом, некоторые… практические вопросы в связи с кражей пикапа и полутора тысяч долларов у Реймонда, хотя, если быть точным, доллары эти принадлежат Движению арийского сопротивления. Но дело не только в этом. Если бы только в том, чтобы исчезнуть и начать с чистой страницы, Нолан мог бы пожить в свое удовольствие. Продал бы пикап в Палм-Спрингсе, сдавал бы карты в Лас-Вегасе. Поехал бы в «Дисней уорлд», надел костюм Гуфи, и пускай малышня стучит его по башке.
А чего бы он действительно хотел — это дать каждому мужчине, женщине и ребенку по одинаковой штучке экстази, по крохотной, розовой, как кошачий язычок, конфетке, которая повернула ему мозги или, точнее, дала его мыслям маленький — впрочем, довольно-таки крепкий — толчок в том направлении, куда они и так уже направлялись. Но этому не бывать — бесплатной экс для человечества, — так что хотя бы помочь другим людям найти более плавный путь к тому месту, куда экс привела Нолана.
Между тем он сознает, что если предаваться таким мыслям, это ему помешает. Он будет держаться спокойней, если убедит себя, что просто пришел наниматься на работу.
Неужто всего две недели назад Нолан окончательно принял решение? Долгие две недели обдумывания, хотя — вот что странно — уже знал, как он это сделает.
Никто не обещал, что это будет легко. Нолан, однако, подготовился. Подчитал литературу, начиная с двух книг Мейера Маслоу, основателя и главы фонда «Вахта всемирного братства». Даже пошел и заказал их через книжный магазин торгового центра. Первая книга Маслоу «Доброта незнакомцев», посвященная людям, спасавшим его, когда он бежал от нацистов, и заронила в Нолане надежду, что план его может удаться.
А для равновесия Нолан начал читать «Путь воина» — книжку в бумажной обложке, позаимствованную с заднего сиденья автомобиля в шинной мастерской, куда пригнал свой «форд экспедишн» какой-то яппи с рекламацией. Нолан знал, что эта книжка — букварь жизни у биржевых брокеров с самурайскими заморочками, но в ней полно старинных принципов дипломатии и войны, и они помогали Нолану распутывать узлы, в которых застревали его мысли. Например, «Путь воина» говорит: главное — планирование. Планирование и полная свобода Воина менять свой план. Книжка посоветовала Нолану подождать до второй половины дня. Воин знает, что на противника лучше всего напасть после обеда. Поэтому несколько часов Нолан колесил по пригородам, убивал время.
Въехав в город, Нолан мысленно повторил план. Поставить машину. Найти Пятьдесят первую улицу. Найти дом. Войти в вестибюль. Отыскать лифт. Нажать кнопку. Войти в кабину. Задержать дыхание. Предполагая, что у всех остальных пассажиров заразные болезни.
План удается лучше, чем планировалось. Кабина пуста. Он находит 19, нажимает кнопку, прислоняется к стене. Не успела дверь закрыться, как в кабину заскакивает карлик. Молодой, загорелый, с пестрыми волосами серфера, довольно миловидный для парня с тыквенной головой. Ослепительно белая футболка обтягивает накачанную в спортзале грудь. Замечательно, думает Нолан. Повезло. Первое испытание. Прежний Нолан разозлился бы, что придется ехать девятнадцать этажей с мутантом. Новый, исправленный Нолан заставляет себя вообразить, каково досталось коротышке в первый день в детском садике. Или когда предложил девушке прогуляться. Нолану тяжеленько досталось, а он высокий.
Переменить отношение сложнее всего потому, что прежнее не уходит. Оно застревает в извилинах мозга и шлет сигналы. Он прямо слышит, что сказал бы Реймонд про карлика в лифте. Самая шустрая хромосома — испорченная. Слабые и неполноценные будут умножаться и завоюют землю, как вирус. Нолан помнит одну такую пьяную ночную «дискуссию» с Реймондом и его друзьями. Один парень сказал, что раньше думал, будто карлики обладают магическими способностями. И все согласились, что это только показывает, до чего глупы люди. Нолан в это никогда не верил. Никогда не верил, что у карликов много секса и миллионы детей-уродов.
Кабина вроде остановилась. Это его этаж?
— Девятнадцатый.
Карлик мысли читает? Он вошел после Нолана. Он не мог видеть, какую кнопку Нолан нажал. Или, правда, этот карлик-качок — магическое существо? И что означает эта понимающая улыбка? Может, работает в этом здании и видит тысячи таких, как Нолан, — каждую неделю заявляется молодой фашистик и спрашивает Всемирное братство. Белый опарыш, с лысой башкой? Вези его на девятнадцатый. Нолан вынужден напомнить себе, что внешне ничем не отличается от нормального обритого по моде чувака в джинсах и рубашке с длинными рукавами.
Лифт выпускает Нолана в коридор с ковром и лакированными деревянными панелями. За столом в приемной сидит красивая азиаточка в стильной черной пижаме. Очень классно — и очень натурально для знаменитой команды борцов за права человека нанять для охраны входа компьютерную ниндзя. Нолан вспоминает гонконгский фильм, где секретарша вылетает из-за стола и делает тройное сальто, вертя нунчаками по всему офису. Жаль, что не пришел сюда всемером. Жаль, что не видно его наколок.
Но и того, что видно, хватает, чтобы Сьюзи Вонг заерзала. Его сумка, как он и ожидал, — проблема. Конечно, все прошло бы глаже, если бы он мог ее где-то оставить. Девушка-ниндзя глядит на сумку. Нолан видит, как скользнула по ее лицу маленькая тень «биться или смыться», но секретарская выучка берет верх над простым человеческим инстинктом оказаться подальше от пришельца. У Нолана такое чувство, что она уже держит пальчик на тревожной кнопке.
— Чем могу вам помочь?
— Я бы хотел видеть мистера Маслоу. Э, доктора Маслоу. В общем.
— У вас назначена встреча?
Он не знает, как величать джентльмена. Похоже это, что ему назначено?
— Нет, — говорит Нолан. — Мне надо с ним поговорить.
Миллионерам — тоже. Политикам. Нолан может рассчитывать еще на пять секунд внимания мисс Инь-Ян. Он говорит:
— У меня есть информация, которая ему может понадобиться. Вы, наверное, знаете, что такое ДАС, да? Движение за американскую солидарность.
Определенно «да» от Принцессы Льда. Теперь она действительно смотрит на сумку и думает, не пробил ли ее час, не будет ли завтра на первых полосах газет ее изрешеченное пулями тело. И что это — не вздрогнула ли ее рука от желания нырнуть под стол. Вызвать охрану? Тревога! Гитлер в здании ищет Мейера Маслоу. Нолан не знает, дать ей в нос или упасть на колени и пообещать, что он ее не обидит. Он следует за ее взглядом, направленным на сумку
— Я… в настоящее время, типа, переезжаю, — говорит он. — А если вы подумали о том, о чем, я думаю, вы подумали… — Он раскрывает ладони и пытается улыбнуться. — Я безобидный. Правда. Не вооружен. В сумке только книги, одежда и грязное белье.
Секретарша чуть выгибает губу. Она не хочет думать о грязном белье Нолана.
— Я был в ДАС пять лет. — Ложь номер один, а он в приемной всего две минуты. Ну и что. Это мелочь. Детали можно обсасывать позже.
— Поздравляю. — Она награждает его леденящим взглядом, усвоенном на вводном курсе «Стерва в приемной». Она колеблется, думает; думает еще. Потом поднимает трубку и несколько раз жмет на одну и ту же кнопку. Охрана не отвечает. Похоже, надеяться не на кого. Это испуг у нее на лице? Только тень, и исчезла — или потому, что она профессионал, профессиональный секретарь приемной, или потому, что не хочет доставить удовольствие Нолану. Или он ее очаровал. Это тоже может быть. Она слушает, нажимает другую кнопку, слушает, нажимает еще одну. Так что лицо, которому придется разбираться с фактом существования Нолана, занимает место где-то внизу пищевой цепи Всемирного братства.
— Бонни? — говорит она. — Здесь человек, может быть, вы с ним поговорите?
Бонни? Вероятно, секретарша Маслоу. А что Нолан думал — что мадам Баттерфляй прямо позвонит боссу? Она смотрит на Нолана.
— Миссис Кейлен скоро выйдет.
Нолан ходит по приемной, рассматривает живопись на стене — гигантский холст со шматками говяшечной краски, такую детишки смешивают нарочно, чтобы позлить учительницу рисования. Написанное пальцем железнодорожное полотно. Какой-то гений заработал уйму денег.
— Простите?
Нолан поворачивается и оказывается нос к носу с той, кто, видимо, и есть Бонни. Деловой костюм цвета замазки, жидкие блондинистые волосы, собранные в вялый хвостик, который носила, наверное, еще в колледже, лет сорока, пара детей, властный муж-психиатр. Нолан обслуживал сотню таких женщин в то лето у Вудстока, когда обрабатывал хлоркой и очищал от букашек бассейны и гидромассажные ванны.
Глаза Бонни — две увеличенные голубые медузы, плывут к нему из-за очков и выглядят слегка сумасшедшими. Очередная психичка. Из тех, вроде его мамы, которые всегда стараются быть хорошим человеком. Только не знают, что такое хороший, и потому все время перебирают в голове десяток разных мнений относительно того, что сейчас надо сказать или сделать. Если бы дамочки вроде Бонни или его мамы не так старались быть хорошими, мир, пожалуй, стал бы лучше. Их мир — уж точно. У мамы с этим были сложности. Но эта Бонни функционирует четче — и намного. Работает с полной нагрузкой — стоит и разгоняет свой двигатель. Она — оргазм, дожидающийся своей минуты. Или нервный срыв. Неизвестно, что случится раньше. Нолану не хочется быть рядом и ждать, чем это обернется.
Она говорит:
— Я Бонни Кейлен? Отдел развития?
Разовьем сейчас, думает Нолан. Но в чем именно его вопрос? Она действительно старается, улыбается так долго, что лицу уже, наверное, больно. Оценивает его не так быстро, как подруга в приемной. Вот и отлично. Назад к Плану А. Наколки не показывать, изложить свои добрые намерения, пока не сообразила, кто он такой. Да и много ли ей расскажут татуировки о самом Нолане, о том, что ему пришлось пережить? Кроме того, что однажды пьяным вечером в лагере Отечества так хотелось от всего этого отключиться, что даже татуировочная игла доставляла удовольствие. Он может объяснять ей до посинения, и она все равно не поймет приятного чувства, что жужжание и боль — события в параллельной вселенной, и происходят они с кем-то другим, с каким-то дураком, уверовавшим во всю эту программу «Арийского отечества». Может быть, он думал, что своей татуировкой как-то отблагодарит Реймонда за гостеприимство. Но, скорее, Нолан позволил кодеину с пивом думать за него. А Реймонда вот как отблагодарил: обокрал.
— Рад познакомиться. Я Винсент Нолан. Что вы развиваете?
Неудачник. Нолан понимает что у нее на уме. Молчание смущает его.
Бонни — улыбку опять заело:
— В принципе — мы занимаемся сбором средств.
Ага, великолепно. Психологический шантаж. Богатые выписывают чеки, чтобы Бонни не взорвалась комками горячего теста, какие Нолан соскребал со стен, когда работал в пончиковой.
Бонни можно не жалеть. У нее большое дело на мази. Она — или кто-то там — волшебники. Кто-то им отваливает на панели, живопись, ковры. Над столом секретарши золотыми буквами: ВАХТА ВСЕМИРНОГО БРАТСТВА. МИР ЧЕРЕЗ ПЕРЕМЕНЫ. Кто-то это оплатил. А какой продукт продают, не видно.
— Ну, замечательно, — говорит Нолан. — Короче, я хочу у вас работать.
Бонни оглядывается на секретаршу. Каких слов ждет от девушки-ниндзя? Та дает ей попреть. А может, сама околдована этой волшебной ситуацией. На телефоне мигает лампочка — вызов, но никто не шевелится. Бонни, что — с другой планеты? Нолану закатать бы сейчас рукава, показать татуировки, и конец волынке.
— Это прекрасно. В принципе, у нас есть группа волонтеров, — трещит Бонни, — они стараются помогать нам с рассылками, телефонными переговорами и прочим. В большинстве это женщины постарше, но мы привлекаем и очень толковую, энергичную молодежь.
Женщины постарше? Очень толковая, энергичная молодежь?
— Одну секунду, — говорит Нолан. — Вы знаете, кто я?
Хороший вопрос. Бонни отступает на шаг. Бог знает, что она сейчас увидела.
— Слушайте, — говорит Нолан. — Не буду притворяться, будто понимаю все про вас и про вашу организацию, но могу спорить, дело вы имеете с людьми вроде вас самих.
Черт, не подумала бы, что он — про евреев.
— Мы обращаемся к самым разным людям. Извините, мистер Нолан, я чего-то, кажется, не…
— Обращаетесь? К самым разным? Можно спросить, к скольким белым расистам вы уже обратились? — Он проводит рукой по бритой голове. Ей на пальцах, что ли, показать? Он репетировал эту фразу: «белые расисты».
— Нет. Пока что, — говорит Бонни. — Понимаю.
Поняла. С этого бы им и начать — сразу показать наколки. Просто подошли к этому более плавно. И все равно, Нолан видит, как отвращение и страх борются там с чем-то другим: она думает или хочет думать, что у этого гнусного выродка скинхеда тоже есть мать.
Но теперь она увидела сумку. Не самая наблюдательная женщина на свете. Может, виноваты очки. Но когда увидела, уже не может оторваться. И побледнела, и еще сильнее испугана. Нолан ставит точки над «и», повторяя припев про книги и грязное белье.
— Вахта всемирного братства. Чем могу вам помочь? — Звук вторично исполненного куплета вывел секретаршу из транса. — С кем вас соединить?
На лице Бонни появляется странное выражение — как будто она пытается вспомнить Нолана, прямо как будто они когда-то встречались. Как будто она его откуда-то знает. Она несколько раз делает ртом, как гуппи, а потом говорит:
— Может быть, пройдем в мой кабинет? Не хотите оставить сумку в приемной?
— Нет, спасибо, она легкая. — Явная ложь номер два. Но он не собирается ее здесь оставлять, чтобы девушка Кун-фу добралась до его наркотиков и полутора тысяч долларов ДАС.
— В принципе, лучше оставить ее здесь.
Дамочка может быть твердой, если надо! Нолан не станет с ней спорить из-за этого. Тем более это ультиматум. Оставь сумку или забудь о допуске в святая святых. Это испытание Нолан должен пройти — испытание веры. Если хочешь вверить свою жизнь этим людям, поверь, что они не будут рыться в твоей заначке. Нолан обходит стол и заталкивает сумку в свободный угол.
— Берегите как зеницу ока, — говорит он, с улыбкой глядя в суровые глаза секретарши.
Бонни набирает код на стене. Нолан входит за ней, и они идут мимо кабинетов и кабинок с рабочими пчелками. Нолан смотрит на зад Бонни, скромно заявляющий о себе под несоблазнительным деловым костюмом. Чем-то он трогает его до слез. У нее красивый зад, и она этого не сознает, а теперь уже поздно. Осталось ему еще года два. Муж потерял интерес. Чудно , женщина всегда чувствует, когда смотрят. Даже Бонни остановилась, оборачивается.
— Знаете, я вот что подумала. Лучше я отведу вас прямо к доктору Маслоу.
Нолан надеется, что план изменился не из-за того, что он ее разглядывает и ей страшно остаться наедине со штурмовиком-насильником. Или все-таки придумала, чем Нолан может пригодиться Всемирному братству. Чужак сумел донести свою мысль. Отведите меня к вашему руководителю.
Бонни стучится в приоткрытую дверь.
— Входите! — кричат оттуда.
Можно было бы ожидать, что Маслоу, учитывая его биографию, спросит: «Кто там?» Нолан замечает, как меняется Бонни, открывая дверь. Девичья нерешительность; слегка ссутулилась — съежилась под взглядом оттуда. Это страх? Благоговение? Почтение? Секс? Секс надо предполагать в первую очередь.
За окнами серебристые челюсти города раскрываются и захлопываются на Нолане и выплевывают его винтом к горизонту. От панорамы чуть кружится голова, а от солнечного света в комнате он опять потеет, хотя кондиционер создал здесь климат рая.
Маслоу говорит по телефону, локоть на столе, головой оперся на руку; воспользовавшись их приходом, сворачивает разговор.
— Входите! Извини… да, конечно. Постараюсь приехать, «Маунт Синай». Поцелуй Минну, хорошо, до встречи. Пока.
Бонни всполошилась:
— Что-то случилось? Кто-то заболел?
— Ничего серьезного, — врет Маслоу. — Надо приободрить жену старого друга.
Нолан представляет себе, как пациенты в реанимациях по всему городу ждут приезда Маслоу, чтобы вырвать из себя трубки и умереть счастливыми. Но ему понятно, почему Маслоу способен оказать такое действие. Его присутствие действует на Бонни, как капельница с валиумом.
— Мейер Маслоу, — говорит Бонни, — разрешите вам представить Винсента Нолана.
Маслоу встает и протягивает руку, но не очень далеко, так что Нолан вынужден наклониться вперед. Лицо знакомо Нолану по фотографиям на книгах. Те же четкие черты без дряблости, обычной у стариков. В его движениях кошачья грация. Пригодилась, думает Нолан. В те времена, когда ему надо было сделаться маленьким, проскользнуть в щель и исчезнуть.
Мейер смотрит как с книжных обложек — прямо Нолану в глаза. Он на всех так смотрит? Бонни не каждого водит к нему в кабинет. Маслоу бросил на Бонни странный взгляд: «А я тебе что говорил?» Как будто Маслоу… его ожидал. По спине у Нолана пробегают мурашки.
Воин анализирует силы, с которыми он столкнулся и вынужден иметь дело. А с чем столкнулся Нолан? Это смотря какого Нолана спросить. Прежний Нолан видит богатенького еврея и угловой офис за миллион долларов. Новый Нолан видит героя, который сумел выжить при Гитлере, чтобы бороться за справедливость и терпимость, чтобы писать книги и учредить этот фонд. Согласно их сайту, Вахта братства спасла тысячи жизней по всему миру. Нолан может только надеяться, что Маслоу не оплошает и его спасет тоже.
Рука у Маслоу суха, тверда и, как все остальное в нем, безупречна. Каждый седой волос подстрижен идеально, как шерсть на киношных собаках, а глаза — это глаза Лэсси или Рин-Тин-Тин, которой ты рассказываешь все твои мальчишеские секреты. Это лицо готово сколько угодно ждать, когда Нолан объяснит, зачем он пришел. Будь у Нолана в детстве такая собака, он здесь бы не очутился.
— Спасибо, что уделили время, — говорит Нолан. — Я читал о вашем фонде в Интернете. И в газетах. Я читал все ваши книги. Особенно понравилась «Доброта незнакомцев». И «Простить, но не забыть». И новая — «К сердцам, по одному».
Маслоу этого не ожидал. Десять очков Нолану.
— Вы и последнюю читали?
— Я прочел их все, — врет Нолан. — И это чтение меня по-настоящему изменило. После него я подумал, что должен прийти сюда и предложить… свои услуги. Ну, может, вы захотите порасспросить меня. Я мог бы рассказать о годах, которые провел в ДАС. В Движении американской солидарности.
— Да, мы знаем, что такое ДАС. И знаем другое его название: Движение арийского сопротивления.
Маслоу зажмурил глаза. Мысль об этом ему невыносима. И его не упрекнешь. При том, что он пережил — бежал от нацистов, прятался годами, несколько раз был на волосок от смерти, и в конце концов его поймали и отправили в лагерь, — как может относиться такой человек к разгулявшейся белой шпане, которая приветствует друг друга гитлеровским салютом? Нолан не упрекнул бы Маслоу за то, что он ненавидит людей вроде него. И снова он слышит голос Реймонда: «Для еврея мы все одинаковы».
Вот что не нравилось Нолану в ДАС — ненависть. Конечно, он был согласен, что большие деньги достаются не честным рабочим людям, таким, как он, но никогда не верил полностью, что его налоговые доллары подгребают под себя восемь еврейских банкиров, втайне владеющие Федеральной резервной системой. Хотя ребята в ДАС вскипали при одном только слове «ненависть». Они доказывали, что ненависти у них ни к кому нет. Просто они любят белую расу. И это Нолана тоже смущало. Любить расу — это много на себя взять. Одного-то человека любить трудно. Он думал, что любит Маргарет, — до самого того утра, когда она терпеливо дождалась, чтобы он погрузил последние свои вещи в пикап и покинул их дом, а потом села в свой фургон курьерской компании UPS, улыбаясь, помахала ему рукой и уехала.
Винсент примкнул к ДАС главным образом потому, что они были на ножах с властью. Ни у кого, кроме них, не хватало мозгов и смелости сказать, что эти алчные прохвосты в Вашингтоне из кожи лезут, придумывая, как отнять у Нолана его свободы. Клинтон, Буш — одно и то же дерьмо. Разумному человеку не насрать, кто поселится в Белом доме? В Уэйко погибло больше двадцати ребят, которым еще нельзя было голосовать по возрасту. Убийства в Уэйко и Руби-Ридже были показательными — это страшно, когда власть, которой ты платишь налоги и обязался подчиняться, убивает детей и женщин только за то, что они захотели жить так, как гарантировано Конституцией. А, кроме того, с ДАС было еще и… веселее. Ребята там бывали забавными, особенно под кайфом.
Реймонд не был бы так гостеприимен, если бы Нолан не делал вид, что полностью разделяет идеи ДАС, а Нолан, возможно, не связался бы с ДАС, если бы не гостеприимство Реймонда. Хотя Нолан ни за что бы этого не признал. Сделаться белым расистом за бесплатный обед — это еще паскуднее, чем сделаться им потому, что веришь, будто белой расе угрожает опасность вымирания, или потому, что нравится щеголять в камуфляже и берцах.
Нолан не был расистом, то есть не считал, что можно ненавидеть людей, если не знаешь их лично. Но смотрите, разве евреи, у которых бассейны и договор на обслуживание со «Скипом», задумаются лишний раз перед тем, как вызвонить Винсента на рассвете, чтобы он мчался в Вудсток вылавливать дохлую мышь из их бассейна? А чего бы еврею не взять сачок и самому ее не вытащить? А еще лучше — поделился бы своим богатством, угостил бедных охламонов, вроде Нолана, стаканчиком у бассейна на своей даче.
Доконало его происшествие с миссис Реджиной Браунер, еврейкой, старой, кстати, еврейкой, но сохранившей достаточно много энергии, чтобы быть вечной занозой в твоей заднице. Она твердила, что лягушка сдохла в бассейне из-за того, что Нолан переложил химикатов, хотя ясно было, что лягушка утонула без помощи химии. Она сказала, что лягушки не тонут. Чего она хотела от Нолана? Чтобы аутопсию сделал склизкой дуре?
Она сволочилась и не могла уняться. Когда пригрозила пожаловаться в «Скип», Нолан поднял на руки все ее высохшие, заморенные сорок килограммов. Он в жизни не делал ничего подобного. Он сам себе стал противен в ту секунду, когда поднял ее и почувствовал, какая она легкая — совсем как модели самолетов из бальзового дерева, которые он собирал в детстве. Но механизм внутри уже разогнался и остановиться не мог, пока Нолан не опустил ее осторожно в мелкий край бассейна.
Конечно, он прыгнул туда и выловил ее, беспрестанно извиняясь, — и потому, что в самом деле сожалел, и потому, что, если бы она подала в суд, могли получиться большие неприятности. Он был рад, что она не утонула. Так он и написал ей в тот же вечер в письме. У него было тяжелое лето. Врач подозревает, что у него аллергия на химикаты против зеленых водорослей, и поэтому он иногда ведет себя неадекватно около бассейнов. Это была единственная ложь. Если бы она перестала кричать на него пятью минутами раньше. Ему самому не верилось, что он превратился в человека, способного бросить пожилую женщину в бассейн. Он был рад, что «Скип» уволила его — заслуженно.
После двух тягостных недель миссис Браунер согласилась не подавать в суд, если Нолан проведет двадцать часов на терапевтических занятиях по обузданию гнева.
Бонни и Маслоу глядят на него.
Нолан улыбнулся. Ладно. Пора.
— И я хочу помочь вам, — говорит он. — Я подумал… — Глубокий вдох. Досчитать до десяти. — Я хочу помочь вам, люди, спасать таких людей, как я, чтобы они не стали такими людьми, как я.
Нолан не может удержаться от улыбки. Не сбился! Он репетировал эту фразу, декламировал про себя, чтобы уснуть после особенно бурного вечера. Я хочу помочь вам, люди, спасать таких людей, как я, чтобы они не стали такими людьми, как я. Вот собака, язык сломаешь. Но он совладал. И правда, так думал. Думает.
Но что он на самом деле имеет в виду? Спасать людей, которым негде приткнуться, от того, чтобы стали такими людьми, которые молчат в тряпочку и поддакивают тупым рассуждениям Реймонда в обмен на бугристый диван в общей комнате? И правда, захочешь спасти ребят от того, чтобы стали такими.
В атмосфере легкое дрожание, как будто включился термостат. Маслоу и Бонни обмениваются долгими взглядами. Что бы их взгляды ни означали, Нолану — еще десять очков. Маслоу постукивает кончиками пальцев друг о друга, этим жестом напоминая Нолану католического священника.
— Я знаю, как думают эти люди, — говорит Нолан. — Знаю, как они пришли к тому, к чему пришли. И знаю, как их повернуть.
Маслоу говорит:
— Винсент. Если разрешите так к вам обращаться… Помогите нам понять. Вы провели два года в группе яростных ненавистников, каких еще поискать в нашей стране, и теперь хотите работать в Вахте всемирного братства?
— Коротко говоря, так, — отвечает Нолан.
— Понимаю, — говорит Маслоу. — То есть, по сути, коренная душевная перемена?
Душевная перемена. Нолану годится. Так оно и есть. Пересадка сердца — новое свиное вместо твоего испорченного; полная замена крови, какую тебе устраивают в Трансильвании, на родине Маслоу.
— Коренная перемена. — подтверждает Нолан. — Верно.
— Обращение, так сказать, — говорит Маслоу.
— Точно.
— А как вы на нас вышли?
— Через ваш сайт. Я говорю…
Маслоу посылает Бонни сигнал: «Видишь, что может дать Интернет?» Так, давайте немного углубимся.
— Но, наверное, что-то вас подтолкнуло?
— Это правда. Подтолкнуло, сэр. — Нолан в жизни никого не называл сэром. Словно провинциальный остолоп Элвис.
Маслу говорит:
— Винсент, Бонни, присядьте, пожалуйста.
Бонни опускается в ближайшее кресло. Нолан занимает другое — и хоп, он снова в кабинете директора школы, куда не раз был вызываем с матерью. Мама всегда выгораживала Нолана, объясняла, что, может быть, он это от скуки, и старалась не замечать, как искрят ненавистью глаза директора. А он вспоминает еще историю, как их накрыли с Силией Миньяно, когда они занимались сексом в кабинете рисования. Оба воспоминания приятно жужжат в голове, словно между ним и Бонни пролетает рой добреньких пчелок.
Маслоу говорит:
— Не расскажете нам, как произошла эта душевная перемена?
Как это они так быстро и так далеко забрались? Нолан не ожидал. Он предполагал беседу. А это что — интервью? Только понятно теперь, что все без толку. Можно сидеть и болтать тут весь день, и все равно не объяснишь. Хотя знал, что рано или поздно спросят. К этому он готовился, мысленно репетировал объяснение — как его вынесло на другую сторону.
— Дело в том… Это было на рейве… Две недели назад или три. Последняя такая дикая сходка перед этим…
— Рейв?
Пять секунд рассказа, и Маслоу уже в недоумении. Он улыбается и адресует вопрос к Бонни, их эксперту по молодежной культуре.
— У миссис Кейлен двое детей подростков.
— Девочки или мальчики? — как будто Нолану не все равно.
— Сыновья. Макс и Дэнни. — Ей приятно произнести их имена. Ее лицо мягчеет. — Двенадцать и шестнадцать.
— Вы, наверное, родили их в детстве, — говорит Нолан.
— Ну да, — говорит Бонни. — В детском садике.
Маслоу барабанит пальцами по столу. Что у них с Бонни? Едва ли просто секс. Там какой-то невротический задвиг. Бонни боготворит мужика. И он это сечет.
— Рейв? — переспрашивает Маслоу. — Просветите меня.
— Это типа колоссальной вечеринки, — говорит Нолан.
— Да, — вступает Бонни. — Нечто большее. Это целая… молодежная субкультура. Ребята сговариваются, и тысячная толпа занимает брошенный склад, они привозят мощные аудиосистемы, раскрашивают лица, танцуют и…
— Мило, — говорит Маслоу. — Ваши сыновья посещают такие мероприятия?
— Нет пока что. — Бонни стучит по крышке стола. Суеверная.
Нолан говорит:
— Этот был под небом. В поле. Черт-те где. В марте. Надо же было придумать. Притащили громадные генераторы, экраны для лазеров и… Я не сказал, что привез меня родственник, Реймонд? — Нолан тут же пожалел, что упомянул Реймонда. По лицу, наверное, видно, что так и тянет оглянуться за спину.
— Винсент, — говорит Маслоу, — можно вас перебить? В моем возрасте все, кому меньше сорока, выглядят одногодками. Вы простите меня, интересно знать…
— Мне тридцать два, — говорит Нолан. Ему понятно, к чему клонит Маслоу. По возрасту Винсенту пора бы уже заканчивать с рейвами и посещениями рок-концертов. — Я и подумал, что тоскливо мне будет с этим молодняком, поздно мне прыгать, махать светящимися палочками и блевать в сторонке. И честно говоря… не видел никакого проку для себя в братании с этой… радужной коалицией.
Бонни засмеялась — хороший знак. Маслоу не смеется — плохой знак.
— Километров за пятьдесят от нас небо затянуло тучами. И где-то там погромыхивает. Я подумал, что народу Вудстока предстоит большое купание в грязи. Помню, сказал Реймонду, как обидно будет столько лет готовиться умереть за освободительное дело ДАС, а вместо этого быть поджаренным молнией среди грязных ребятишек на лугу.
— Вы с вашими друзьями из ДАС часто бываете на этих… рейвах?
Что до этого Мейеру? Чем занимаются члены ДАС в свободное время — не его забота.
— Никогда, — говорит Нолан. — Обычно нет.
У этой истории две составляющие. Одна — правда, и ее легко рассказать. Другая не столько ложь, сколько блик, многоточие, пробел. Ты не обязан всем рассказывать все. Этот урок усваиваешь с возрастом. Нолан кое-чему научился в жизни и из курса по обузданию гнева извлек кое-что полезное: вовсе не обязательно оставлять за собой последнее слово, достреливать обойму до последнего патрона. Незачем сообщать, что Реймонд поднял его на смех, когда он сказал, что надо сваливать до грозы. Это что, Нолан боится под дождь попасть? А Реймонду что прикажешь делать с семьюдесятью дозами экса? В задний проход себе засунуть?
— Когда мы приехали, там уже миллион ребят извивались под громадными экранами — бум-бум, цветные огни мелькают. Прямо какое-то радение электрических червей. У них там громадный помост, сидят диск-жокеи, техномузыка гремит…
Маслоу говорит:
— Похоже на описание ада.
И опять в ушах у Нолана бренчит голос Реймонда. Еврей не верит ни в рай, ни в ад. Вот почему он может красть у соседей, лишь бы только покаяться один раз в году — у еврея для этого специальный день отведен.
— И что тогда произошло?
Погоди. Маслоу, что, подгоняет его? Нолан будет говорить столько времени, сколько надо.
— Реймонд соскочил. Исчез. И я думаю… Нет, подождите. Вернемся на минуту. Вы должны понять. Я тогда был другим человеком. И думал так, как сейчас не стану думать. — Правда это? Конечно, правда. Наверное. Нолан просеивал… отбирал из той ерунды, которую приходилось слышать — но что-то же отбирал. То, с чем сам уже был согласен.
— Мы понимаем, — говорит Бонни. — Вы рассказываете нам о том, как переменились.
Про это им Нолан рассказывает? Мир через перемены. Где он недавно это видел? А. Вывеска в приемной. Вот что они продают. Прекрасно. Нолан может устраивать мир через перемену.
— И вот я думаю: это похоже на Реймонда — бросить меня одного в толпе отрывающихся обормотов. А потом девушка начинает со мной танцевать. И дает мне две светящиеся палки.
Тут опять многоточие и пропуск. Девушка была молодая и красивая. Нолан воткнул бы обе палки себе в глаза, если бы думал, что за это она ему даст.
— Ну ладно, машу ими. Девушка улыбается, все клево, а через секунду ее нет. И я с этими палками. Хочу выбраться из толпы — но давка, меня все время заталкивают обратно. Я в замешательстве, потому что в моей компании считали своим патриотическим долгом таких ребят давить. Не то чтобы наши в ДАС сильно этим занимались. Мы старались держать порядок.
— В каком смысле? — спрашивает Маслоу.
— Старались сохранять дисциплину, — объясняет Нолан. — Наша ячейка не занималась беспорядочным насилием. — Достаточно. Если хотят подробностей, он расскажет потом. Хотя больше всего им, наверное, интересно узнать, много ли народу мы отметелили. Так вот, на самом деле — никого. Бывало, правда, им очень хотелось отделать нахального продавца в ночном магазинчике, где хозяином был пакистанец. Да вот беда — в те вечера, когда их особенно подмывало, за прилавком каждый раз стояла какая-нибудь несчастная прыщавая белая девка. Но Мейеру и Бонни пока что не обязательно это знать. Пусть пока воображают себе, что хотят. Пусть думают, что Нолан с товарищами мордуют, как минимум, одного человека в день.
— Я остановился, опустил руки, светящиеся палки висят около моей, типа, промежности, я смотрю на них, и вдруг у меня такое чувство, что моя душа, или что-то там, горит у меня внутри… светится…
Теперь, наверное, Маслоу думает, какой наркотик принял Нолан, а Бонни, мать двоих подростков, думает, что знает, какой. Такой он на самом деле и принял, но случилось все не поэтому. Он принимал экс и раньше. И в ту ночь, когда сделал татуировку — тоже. Ну, и о чем это говорит? К тому времени он столько их принимал, что у него мозг стал как ломоть швейцарского сыра. Но такого чувства он раньше не испытывал. Это было что-то новое. Глубже. Забористей.
— В голове грохотало. Стук. Бренчание. Как будто крылья хлопали. Как будто кровь застучала в ушах, знаете? Накатило и прошло. Я подумал, может, это от динамиков. Потом посмотрел на помост — и вокруг диск-жокеев будто… вертится нимб. Вспомнил рождественскую открытку, которая была у мамы: там Святой Дух в виде голубя в круге золотого света. А потом… это трудней всего объяснить, возникло такое чувство, что я люблю всех вокруг. Всех. Черных и белых, евреев, христиан, коммунистов, уродов, дефективных, мутантов — каждого.
Действует? Подвернем-ка пружинку еще на пол-оборота.
— Как будто в меня ударила молния. Я чувствовал себя, как святой Павел, когда его сбросил осел по дороге в Дамаск.
— Лошадь, — говорит Маслоу. — Савл из Тарса упал с лошади по дороге в Дамаск.
Еврей думает, что знает больше тебя. Так сказал бы Реймонд. А Нолан так сейчас и думает. Пора это все отбросить, если он хочет, чтобы план его удался. Отбросить длинноносого еврея и негра с большим членом. Прощай, защита притесняемой белой расы, здравствуй мир через перемены.
Маслоу говорит:
— Можно задать вам вопрос? В детстве вы ходили в церковь?
— В ирландскую католическую. — Это по большей части правда. Деды и бабки Нолана были католики. Сейчас не время объяснять, что после смерти отца мама таскала его с одного религиозного сборища хиппи на другое. Она заделалась поющей буддисткой с тех пор, как увидела Тину Тернер в «Живых легендах». — Одна моя тетя была баптисткой и брала меня на их службы. Мне нравились гимны. Был такой, «Блаженная уверенность». И эти два слова «блаженная уверенность» все время вертелись у меня в голове, когда меня… перевернуло на рейве.
Эта часть насчет гимна — чистая лапша им на уши. И конечно: Бонни смотрит на него во все глаза. Нолан знает по опыту, что женщины любят вообразить тебя маленьким мальчиком с зализанными назад волосами, потеющим в колючем церковном костюмчике. С этим мальчиком они готовы лечь в койку. Вот какие они дурные — женщины.
Когда Нолан познакомился с Маргарет в баре, в Хадсоне, на музыкальном автомате кто-то поставил госпел. Нолан знал слова и стал подпевать. «Испытания, горести, невзгоды…» Без деревенского ухажерства, типа, Маргарет на ушко, а тихо, про себя, как бы вспоминая сладкое детство. Песня кончилась. Он посмотрел на Маргарет и понял: подействовало. Нас признали.
Маслоу говорит:
— И утром это чувство вас не покинуло?
— Какое? — говорит Нолан. — Простите, я не…
— Любви к миру, — поясняет Маслоу.
Верит ли ему вообще старик? Невозможно понять.
— Еще сильнее, — говорит Нолан. — Я проснулся под деревом. Реймонд как-то отыскал меня. Повез к себе домой. Когда приехали, я все еще думал о своей ненависти — как я ненавидел все на свете, как ненависть отравляет мир, и все плохое, что в нем происходит, рождается из ненависти.
По большей части это было позаимствовано из книги Маслоу. Но главное было правдой: Нолан ни минуты больше не мог терпеть ДАС, Реймонда и его друзей. Когда они свернули на дорожку к дому Реймонда, его чуть не вырвало. То ли из-за гномов во дворе у Реймонда, то ли из-за того, что они так похожи на Реймонда, Люси и их детей. В общем, это было что-то нутряное. Аллергия на ребят из ДАС, на их голоса. Им всем насрать было на планету. Они смеялись над разными там защитниками китов. Казалось бы, остаток экса в крови должен поддерживать в Нолане любовь к Реймонду и его друзьям, так же, как ко всему остальному человечеству. Любовь к белой расе. Но почему-то не получалось. Пора было убираться из Доджа.
— И как же вы поступили? — спрашивает Бонни.
— Однажды утром я проснулся раньше всех. Подошел к столу Реймонда. Залез в Интернет. Набрал: «нео-наци». И «помощь».
— И так вышли на нас? — говорит Бонни.
— Нет. Сперва я зашел на сайт какой-то газеты со статьей: «Неонацист помогает Фонду». Про белого сепаратиста, который увидел свет и стал другим человеком…
А это надо считать ложью? Мелочь, не имеет значения. Нолан действительно прочел про это в Интернете, но еще раньше видел в «Шоу Чендлера».
В телевизоре бывший скинхед полностью переменил вывеску. Одет в модный костюм, и там подождали, когда волосы отрастут, чтобы смахивало на педерастический ежик.
Гаррисон Чендлер чуть не рыдал, когда парень рассказывал, как он повернулся от тьмы к свету, от пути ненависти к пути любви. Нолан предпочел бы об этом не вспоминать. Потому что тогда пришлось бы вспоминать, как Реймонд с приятелями любил смотреть Чендлера и орать на телевизор, потому что Чендлер — раскрученный высокооплачиваемый негр, нанятый евреями, хозяевами средств информации. Эта передача их достала. Они бросали пивные жестянки в телевизор, пока Люси не прикрыла вечеринку.
Маслоу хочет знать, что они делали в ДАС? Смотрели телевизор и орали.
— А, это тот, который поступил работать в Центр Визенталя, — говорит Бонни. — Помните, Мейер?
Старик не хочет помнить. Что-то ему в этом неприятно. Лучше свернуть эту тему и двигаться дальше.
— В общем, я прочел про этого скина, — говорит Нолан, — который круто изменился, когда услышал, как его четырехлетняя дочь назвала кого-то нигером.
Бонни и Мейер передернулись.
— Извините. Честно говоря, меня бы это не перевернуло… правда, у меня нет детей. — Он улыбается Бонни. У нее дети есть. — Он взялся помогать этой антирасистской группе в Лос-Анджелесе. И я подумал, что, если найду такое же место, попробую сделать то же самое.
Бонни говорит:
— Мейер, я этому не верю. Вы сами говорили…
Мейер смотрит на нее строго. Чтобы заткнулась.
— Итак, вы знаете, кто мы? Из Интернета?
Разве Нолан только что не сказал?
— Я читал ваши книги, — повторяет он. — «Доброту незнакомцев» и новую, «К сердцам, по одному».
— Она еще не вышла массовым тиражом, — говорит Маслоу.
— Я заказал ее в «Амазоне». — Нолан собирается это сделать, когда появится возможность. То есть как только обзаведется счетом в банке и кредитной карточкой.
— Мы больше не имеем дела с «Амазоном». До тех пор, пока они не перестанут распространять «Дневники Тернера».
Вообще Нолан гордится своей начитанностью, но тут подавляет желание сказать: «Я их читал!» Он, конечно, читал «Дневники Тернера». Это единственная, кроме Библии, книжка у Реймонда в доме, да оно и понятно: для ребят в ДАС роман Пирса — все равно что Библия, они могут цитировать наизусть из любой главы, любой стих. Несмотря на сцены насилия и описания состоявшейся наконец большой расовой войны и черных — не то их белых сообщниках и полукровках — висящих на фонарях, Нолану книжка казалась скучной. Заработает он очки, если скажет об этом? Вряд ли. Наверное, нет.
— Короче, — говорит Нолан, — так я и очутился здесь. Я подумал, что могу быть полезным. Я знаю, как функционирует ДАС, чего хотят эти люди и почему эти арийские идеи у них привились. Я был одним из них, я знаю, что делает их такими податливыми, почему они на это ведутся.
Маслоу говорит:
— Это очень интересно. Что, если вы позвоните нам через несколько дней? Миссис Кейлен и я, наши сотрудники тем временем подумаем, как лучше использовать ваш опыт…
Так они говорят дамам-волонтерам, которые готовы лизать конверты и обзванивать возможных благотворителей? Столько стараний, а Нолан так и не донес до них свою мысль.
— Не знаю, как это сказать, но я не могу туда вернуться. Уйти из ДАС — это не то же самое, что выйти из бойскаутов. Я не могу ждать вашего звонка в шинной мастерской, где работал и где работают ребята из ДАС, — чтобы кто-нибудь там крикнул: «Эй, Нолан, тебя к телефону. Вахта всемирного братства». Эти люди вас не отпускают. Они не очень любят… дезертиров. Один такой в Вайоминге ушел из ДАС. Они его отыскали и отрезали три пальца на ноге. Они меня выследят — вот что я хочу сказать. Я рискую жизнью. Если узнают, что я был у вас…
Только услышав себя, Нолан осознал, что это правда. Если Реймонд узнает, где он, ему конец. Станет Реймонд его разыскивать? Наверное. Раньше или позже. Нолана мороз пробирает по коже, и он хочет, чтобы его страх передался другим…
— То есть, я говорил уже, люди, которых я знал в ДАС, не так уж склонны к насилию. Но они всегда в шаге от того, чтобы действительно разбивать головы. Малейшее оскорбление, одно грубое слово от человека другой религии или расы — им только этого и надо было бы, чтобы устроить катавасию. Они всегда завидовали, когда слышали про тех, кто поджег синагогу или что-нибудь такое. Или подбили какого-то одиночку-психа расстрелять кучу народа.
Поджечь синагогу. Расстрелять. Тут Нолан рискует. С одной стороны, он не хочет показать им, что принять его опасно и он такого риска не стоит. С другой стороны, он надеется, что этот элемент угрозы будет вызовом для них и они захотят доказать, какие они крутые. Он смотрит на Бонни и Мейера. Бонни побледнела. По Мейеру трудно понять, как он к этому отнесся.
Маслоу говорит:
— Мы будем осторожны. Не станем звонить вам на работу.
— Мы можем позвонить вам домой, — говорит Бонни.
Неужели она до сих пор не поняла?
— Я жил на диване в гостиной у двоюродного брата, — говорит Нолан. — Нет у меня дома. Я бездомный. — Он ловит себя на том, что повысил голос. — А это может причинить неудобства. Боюсь даже, они могут узнать, что я заходил на ваш сайт с компьютера брата.
— Они могут подумать, что вы изучали врагов, — говорит Маслоу.
— У них мозги не так устроены.
Дело осложняется деталями, от которых остались пробелы в его истории. Полторы тысячи долларов, пикап. Содержимое аптечки Реймонда.
— Мне нужно что-то вроде федеральной программы защиты свидетелей. Конечно, не такой… сильной. Мне идею подала «Доброта незнакомцев».
Что ему это может удаться, Нолана действительно убедили книги Маслоу. Прямо с первой строки: «Эта книга о том, как человека укрывали и спасали мужественные люди с совестью». Во второй книге есть разговор Маслоу с японским дзен-буддистом, где они сходятся на том, что история — это палка, которой Бог лупит тебя по голове. И есть еще новая книга — Нолан ее не читал, а прочел только краткое содержание на «Амазоне» — о том, что обращаться надо к каждому отдельному человеку, к каждому сердцу, по одному. Прочитанного ему было достаточно, чтобы понять: Маслоу замахнулся на святость. Вот и посмотрим, сколько в тебе святости, друг. Спаси меня, как тебя незнакомцы спасали.
— Я читал, как вы выжили в войну, потому что у людей — даже у тех, которые не любили евреев, — была совесть, душа и храбрость, и они жалели вас и укрывали у себя. И я подумал, что раз вы помните… Я понимаю, вы должны ненавидеть неонацистов даже больше, чем…
Ой. Нолан обрывает фразу. Он почти видит, как у Мейера идет дым из ноздрей.
— У нас ни к кому нет ненависти, — говорит Маслоу. — Ненависть не по нашей части. И позвольте сказать вам, молодой человек, если вы думаете, что защитить вас от ваших друзей, ненавистников и хулиганов это то же самое, что быть спасенным от нацистов…
Бонни вздрогнула, заметно.
Все погубил, думает Нолан.
— Я не то хотел сказать. Извините, если так прозвучало. Но я подумал… раз что-то такое, похожее было… Нет, я понимаю, то, что происходит со мной, это ничто по сравнению…
Маслоу опустил веки. Он устало кивает. Оставим это.
— Я подумал, вы поймете и найдете способ мне помочь, чтобы я где-то тихо сидел, пока не уляжется пыль. А потом… вы не думаете, что газеты за это ухватятся? «Нацист переходит в Вахту братства». Вокруг лагеря «Арийского отечества» вечно вертелись репортеры и фрилансеры, вытаскивали нас попить пивка и послушать наши биографии. Каждый хмырь писал книжку о движении за белую власть. Когда этот скин в Лос-Анджелесе перебежал к Визенталю, о нем только и было разговоров, шумная история. И дело не только в газетах и телевидении. Это будет — к сердцам, по одному. Как сказано в вашей книге.
Нолану надо было разжевать им это. И рассчитывать на то, что Маслоу и Бонни ничем не отличаются от остальных.
— Простите. — У старика усталый вид. Опять Нолан прокололся? — Час поздний. Почему-то я столько времени не мог понять, что вы предлагаете и чего просите. Довольно много.
Нолан пожимает плечами.
— По большей части предлагаю.
— И просите. Довольно много, — повторяет Маслоу. — Вы просите приютить вас. Дать вам новую жизнь. Если бы у нас было сколько-нибудь ума или ум был такой же большой, как сердце, мы бы отказались. Любой бы понял нас. Никто бы не узнал, что мы вас отвергли. Но, может быть, вы знаете суфийскую притчу о человеке, который украл курицу и ушел в лес, чтобы зарезать ее там, где никто этого не увидит. Только он знает, что Бог видит — и поэтому не может убить курицу.
Нолан немного отдохнул, пока слушал про курицу. Тот же духовный треп он слышал от матери и ее подруг.
— Вот, Бог видит сегодня эту комнату, — объясняет Маслоу, — и мне придется держать перед Ним ответ, если я откажу молодому человеку в трудную минуту, человеку, которому, возможно, грозит опасность, который решил изменить свою жизнь… и помогать нам. Кстати. Мы просим только одного. Правды. Без нее никакое примирение, никакой прогресс невозможны. Этому меня научил Нельсон Мандела, Программа правды и примирения. Бонни, у нас есть кассета с этим фильмом? Думаю, нашему другу стоит его посмотреть. То, что они сделали в Южной Африке, — очень человечно. Они считают, что исцеление невозможно без абсолютной честности и полной откровенности. Мы — тоже. Вот почему мы просим вас ничего не скрывать. Нам надо знать, кто вы, что вы делали и во что верите.
Нолан с энтузиазмом кивает. Какой молодец — и Нельсона Манделу помянул.
— Конечно — всю правду и ничего кроме правды. Моя жизнь — открытая книга.
— Рассматривайте это как наш договор, — говорит Маслоу.
— Договорились, — говорит Нолан. — Сэр.
Теперь Маслоу улыбнулся.
— Давайте найдем вам свободный кабинет, и вы отдохнете, пока мы обдумываем следующий шаг. Вы не против?
— Прекрасно. — Нолан встал и снова начинает потеть, подает Мейеру руку, мокрую, как мышь.
Маслоу этого, кажется, не замечает.
— Ну, раз нам предстоит быть коллегами, — говорит он, — могу ли я обратиться к вам с несколько… необычной просьбой?
Что это значит — «необычной»? Нолан готов выслушать.
— Всегда пожалуйста, — говорит он.
— Вы не могли бы поднять рукав?
— Конечно. — Нолан подтягивает рукав до локтя, чтобы Маслоу и Бонни хорошенько разглядели парочку эсэсовских молний и мертвую голову.
Ни Маслоу, ни Бонни не выказывают никаких чувств. Два врача, привычные к виду отвратительной сыпи.
— Спасибо, Винсент, — говорит Маслоу.
А потом сам закатывает рукав: расстегивает перламутровую пуговку и отворачивает элегантную манжету. На тощей руке цепочка синих цифр. Нолан мог это предугадать, и, тем не менее, он ошеломлен. Ничего похожего он не видел. Он всегда знал, что Реймонд говорит неправду, будто евреи сами делают себе такие татуировки. Будто Холокост — еврейский блеф. А Маслоу — крепкий мужик. Выставить свою наколку против его — крутой ход. Черт возьми, Нолан рад, что на нем татуировки. Сразу ясно, что не самозванец. И в то же время рад, что не купился на вранье Реймонда про еврейский блеф. Если бы поверил, наколка старика была бы укором ему, а не другим людям.
Маслоу говорит:
— Вы знаете, что по номеру можно определить, когда вы прибыли в Аушвиц?
Когда вы прибыли? Какие еще вы? Стыд накатывает на Нолана — липкая волна отвращения к себе. Человек пережил лагеря уничтожения, а Нолана раздражает его речь? Английский не родной его язык. У него и акцента почти нет. Как бы сам Нолан выглядел, если бы разговор шел по-венгерски?
Нолан говорит:
— Я не знал.
— И можно определить, откуда вы. Самые маленькие цифры — у итальянцев. Почитайте Примо Леви. Я не помню номер моего телефона, а номер на руке помню.
Нолан не помнит даже, когда у него в последний раз был свой номер телефона. Но как бы Нолана ни трепало — с Аушвицем не сравнить. Пока что. Пока Реймонд с дружками его не выследили и не убили. Хотя вряд ли станут убивать. Постараются запугать только. Но бывает, события выходят из-под контроля. И все равно его смерть будет всего лишь одной смертью, — что она по сравнению с миллионами смертей. Но в итоге что? Он будет мертв, а Маслоу жив. Кому тогда хуже?
— Живая собака лучше мертвого льва, — говорит Нолан.
— Екклесиаст, — говорит Мейер.
— Моя любимая цитата из Библии, — говорит Нолан. — В общем, татуировки, я хочу сказать, они метки времени. Помню, когда я сделал эти…
Лицо у Мейера твердеет: был щеночек-дружок, стал — «осторожно, злая собака».
— Моя татуировка и ваши — не одно и то же.
— Я знаю, — говорит Нолан.
— Нет. Вы не знаете!
— Я учусь, — говорит Нолан. — Поверьте.
* * *
После того как Бонни и Винсент обсудили увлекательную тему погоды (жарко для апреля!) и уличного движения (еле ползем!), делать в минивэне нечего — только сидеть и покрываться испариной в жутком молчании. Бонни борется с желанием распахнуть дверь и с воплем выскочить на шоссе — это было бы вполне объяснимо, поскольку она явно лишилась рассудка.
Почему это надо считать безумием или хотя бы нелепостью, если ты везешь к себе незнакомого скинхеда, чтобы ночевал с тобой и твоими детьми? Почему? Потому что это не лезет ни в какие ворота. Чистое самоубийство. Взрослая женщина, мать, работник, почти в одиночку сколачивающий годовой бюджет замечательной организации по защите прав человека, — как она позволила Мейеру уговорить себя? Почему? Потому что она считает Вахту братства замечательной организацией. Из этого все следует. Все становится проверкой для нее. Достойна ли она работать здесь? Бонни обожает фонд, обожает свою работу, и больше всего ее греет сознание, что она делает что-то стоящее в жизни, что-то более важное, чем на прежней работе, где она выколачивала деньги из соседей по пригороду для музея в Клермонте на покупку еще одного старого эстампа с колесным пароходом на реке Гудзон.
— Типичный затор для Таппан-Зи, — говорит Бонни, гид-землянин — марсианину.
— Я заметил.
Нолан смотрит прямо перед собой и сидит неподвижно, как манекен, каких покупают одинокие водители, чтобы без опаски ездить по пригородным дорогам. Нервничает? Или такая у них полувоенная выучка? Или ребенком приучен занимать как можно меньше места? Как это грустно — приучать ребенка сжиматься. Но Мейеру пришлось этому научиться. Чтобы уцелеть.
Как непохоже на ее детей — вертятся, раскидываются, заполняют каждый сантиметр пространства, доступного для их прекрасных тел. Бонни должна признать, что, несмотря на разрушенную семью, на занятого исключительно собою отца и бессердечную разлучницу, с которой он связался, у Дэнни и Макса счастливое детство. Она стучит по деревянному квадратику, который специально для этого держит на щитке.
— Суеверны? — спрашивает Нолан.
— До крайности, — отвечает Бонни.
Не надо быть гением, чтобы догадаться: стучит по дереву — значит, суеверная. Однако то, что он угадал, несколько успокаивает: внимателен, интересуется, он с планеты Земля… только вот не повернулся к ней, ни одним мускулом не шевельнул за время этого короткого разговора. Жутковато — разве нет? А может быть, просто старается быть вежливым, надуть вокруг себя пузырь отчуждения в этой неловкой ситуации. Хуже было бы, если он смотрел на ее колено, когда она переносит ногу с газа на тормоз и обратно, показывая полоску бедра. Юбка как будто стала на пятнадцать сантиметров короче, чем утром. Большинство мужчин не могли сидеть спокойно, их тело невольно выдавало досаду на ее стиль вождения. Джоэл редко пускал ее за руль — только иногда после вечеринки; в этих случаях он сползал как можно ниже на сиденье и закрывал лицо ладонями. Хуже всего — что Бонни смеялась этой супружеской шутке.
Нет, самым унизительным было то, что Бонни приучила себя реагировать на любой жест мужа, на почти незаметное искривление губы, означавшее, что бифштекс сыроват. Лучше бы сам жарил, сам бы его и сжег. Может, тогда они все еще жили бы вместе. Хотя не так уж она об этом мечтает. После развода она стала видеть в Джоэле такие качества, которых прежде предпочитала не замечать. Но постоянное наблюдение за его крохотными тиками оказалось прекрасной тренировкой, полезной в ее работе: чтобы, следя за лицом дарителя, угадать самый подходящий момент для просьбы.
— Можно расслабиться, — говорит она Винсенту. — Положиться на ход вещей.
Она часто говорит глупости, но не такие, как эта. Винсент, кажется, испуган до смерти. Чего ему бояться? Много чего, думает Бонни.
Выйдя из офиса, они поговорили о том, как доехать до дома Бонни. Разговор был такой, как будто Мейер устроил ей кошмарное свидание с незнакомцем. Винсент спросил, где находится Клермонт, словно от этого что-то менялось. Он сказал, что его машина сломана. Приехал в город на автобусе. Это означало, что Бонни отвезет его домой и будет возить на работу и обратно: Мейер решил предоставить Винсенту стол и положил минимальное жалованье… за что? Это они решат потом. По крайней мере, он не будет ставить перед ее домом на ночь свой пикап с расистскими наклейками на бамперах. Клермонт — маленький город. Люди разговаривают. Их дети ходят в школу.
Мейер сказал ей, чтобы она относилась к Винсенту как к человеку, сбежавшему из секты. Эти первые несколько дней будут критическими. Он может уйти в любую минуту. Винсент сказал же, что не может вернуться, — Мейер этого не услышал? Но ее утешают слова Мейера: «эти первые несколько дней». Потом они помогут Винсенту подыскать жилье. Что может быть проще, чем снять в Манхэттене квартиру для бездомного татуированного неонациста, у которого из пожитков — только дорожная сумка. И, возможно, где-то у дороги схрон с взрывчаткой и консервированной фасолью — неприкосновенный запас для будущей расовой войны.
Бонни прерывает молчание:
— С каждым днем все хуже — пробки на дорогах, загрязнение среды…
— Это статистический факт, — откликается Винсент. — Я читал, некоторые ученые утверждают, что кислорода в атмосфере хватит нам только на тридцать лет.
Где это он вычитал? В «Нэшнл инкуайрере»? Не будь снобом, думает Бонни. Работая с Мейером, она остро осознала свои буржуазные предрассудки. Верно ли это насчет запасов кислорода? Ей все равно. Это самая длинная фраза Винсента с тех пор, как они сели в машину посреди Манхэттена.
— Чего же еще ожидать, если сводят тропические леса? — Реплика безобидная, если в ответ не пойдут рассуждения о том, что индейцы навлекли на себя это сами, вырубая среду обитания на топливо, — или еще о каком-нибудь таком же научно доказанном факте.
— На коробочки для биг-маков, — говорит Винсент.
Так что у Бонни и у ее пассажира-нациста одинаковые взгляды на экологию.
Днем, пока Нолан ожидал в приемной, Мейер сидел на краю письменного стола и загибал красивые пальцы, перечисляя существенные вопросы. Каковы их обязанности перед человеком, нуждающимся в помощи? Почему такой парень, как Винсент, решает стать скинхедом? Почему он захотел стать другим? И можно ли извлечь из его обращения некое волшебное средство, чудодейственную вакцину для прививки тысяч таких, как он? Дальше Мейер заговорил о том, что наш вид запрограммирован — перенаселенностью, крупным бизнесом — настолько, что подавлен инстинкт приютить бездомного, обогреть заблудившегося.
— У кого для них есть место? — неуверенно спросила Бонни.
— У каждого, — ответил Мейер.
Вот почему Бонни восхищается Мейером. Поэтому же Дэнни называет его Мейером Мэнсоном. Ну, и что изрек сегодня Чарли… то есть Мейер… а, мам? Не называй его так, говорит Бонни, хотя безумно довольна тем, что сын знает, кто такой Чарли Мэнсон. Теперь он часть истории. К тому же ей понятно, что подразумевает Дэнни. Когда у Мейера рождаются великие идеи, сказочные планы, деталями в итоге занимаются другие люди — главным образом, Бонни.
Если с кем-то проработал достаточно долго, выясняется, что ему ничто человеческое не чуждо. Бонни наблюдала, как у великого человека весь день испорчен из-за пятнышка от соуса на галстуке. Но он истинно верующий, и вера его — в то, что человека надо спасти, выручить из тюрьмы, накормить, обогреть, дать ему образование, позаботиться о его здоровье, отстоять его права, — это цели высокие, с какой стороны ни посмотри. Ну и что из того, что Мейеру, может быть, нравится в глубине души быть главой культа? Ведь он не программирует Бонни на убийство голливудских звездочек или полеты в космос с пришельцами.
И все же Бонни хочется, чтобы не она одна занималась деталями, воплощающими в жизнь мечты Мейера. Прошлым летом в лагере «Гордость и предубеждение» в Мэне (Берегите свою гордость! Отбросьте предубеждения! Приветствуйте разнообразие мнений!) ведь это Бонни добывала адвоката, когда ребят забрали за курение марихуаны. Ведь это Бонни разыскала хирурга утром в День благодарения, когда у боснийского борца за мир случился аппендицит. Бонни нашла резервных поставщиков провизии для Копенгагенской конференции после паники из-за коровьего бешенства — фармацевтическую компанию, которая посылала пенициллин работникам международной помощи в Сомали, чтобы улучшить свою репутацию. Почему Бонни — избранная? Понятно. Она женщина. Но это не может быть единственной причиной. Других женщин в офисе не выделяют. Потому что Бонни не умеет сказать «нет»? Она склонна думать, что Мейер видит в ней человека, на чей героизм он вправе рассчитывать.
Какая редкость — иметь начальником человека, который лучше тебя. Только оттого, что она находится рядом с ним, Бонни стала более вдумчивым и доверчивым существом. Она многому научилась, наблюдая за тем, как он с первого взгляда оценивает человека. Он сказал, что этим умением приходится быстро овладеть, когда спасаешься от немцев. В таких условиях неверно оценить намерения человека — непозволительная роскошь. Поэтому, если Мейер говорит, что Винсент — это человек, который хочет измениться, а не серийный насильник, Бонни хочет верить, что Винсент — человек, который хочет измениться, а не серийный насильник. И это означает, что она должна быть смелее, чем ей свойственно. И это тоже хорошо.
Да и не похож Винсент на серийного насильника. По правде говоря, если бы он не был неонацистом… ладно, бывшим неонацистом, а Бонни — одинокой матерью двоих детей и монашкой, целиком поглощенной сбором денег для фонда, она могла бы даже счесть Винсента… привлекательным. На грубоватый лад, но некоторым женщинам это нравится. Или могла бы подумать так, если бы развод не привел ее к убеждению, что спокойнее не замечать, привлекателен ли мужчина или нет.
После того как Мейер уговорил ее поселить Винсента у себя, Бонни раньше всего подумала, что жизнь Винсента в опасности — он сам об этом ясно сказал. Интересно, что раньше всего она испугалась не самого Винсента, а его друзей, таких же, какие выследили этого беднягу — дезертира в Вайоминге. Они ему… Отрезали три пальца на ногах. Может быть, у Бонни тоже есть чутье. Это немного успокаивало. В каком отношении? В том, что дружки его не выследят и не изрешетят пулями ее дом, прямо из машины? Укол горя заставил ее прогнать картину, где ее мирно спящих сыновей белые расисты расстреливают на ходу из машины. Как она могла подвергнуть их такому риску? Ради Мейера? Нет, не в Мейере дело. В том, чтобы спасти человека, изменить его жизнь.
Мальчики, наверное, уже дома. Бонни отдала бы все на свете, чтобы оказаться сейчас с ними, сбросить туфли, надеть рубашку и джинсы и возиться на кухне, а не сидеть в этой мертвой пробке, ни туда, ни сюда уже пятнадцать или двадцать минут, в ненормальной весенней жаре, с интересным дополнением в виде человеческой бомбы замедленного действия на пассажирском сиденье… а это что еще? На щитке мигает огонек. Огонек говорит: «Механизм требует вашего внимания». А он-то когда зажегся? И что, прямо сейчас требует? Или когда руки дойдут?
То ли руль вибрирует почему-то, то ли у Бонни какой-то нервический тремор, которого тоже не было утром. Успокойся. Она знает, что сказал бы Мейер: ищите скрытого блага. Книги Мейера полны историй, где он спрашивает, чего хочет Бог, и ответ каждый раз помогает ему избежать смертельной опасности. Попробовал бы Мейер увидеть благо в этой пятилетнего возраста машине, в жаре, в заторе. Мейер пешком ходит на работу.
Ну, благо уже то, что из-за пробки оттягивается миг, когда Бонни должна будет представить детям нового квартиранта. А другое благо — то, что присутствие Винсента вынуждает ее сохранять достоинство, а не бить ладонью по рулю и не стонать, как могло бы случиться, будь она одна. Винсент, наверное, знает, что надо сделать, если это мигание окажется серьезным сигналом. Он мужчина. Он работает в шинной мастерской.
И это означает, что жизнь ее — сентиментальный рассказец в духе О. Генри по сценарию Мейера. Наша героиня поступает хорошо, ее машина ломается, и — сюрприз! — бездомный пассажир-скинхед приходит на помощь.
Винсент говорит:
— Я, правда, благодарен, что вы позволили у вас приткнуться.
— Благодарить надо Мейера, — говорит Бонни, — а не меня.
Она хотела сказать другое. Это не моя идея. Мне велел начальник. И разве это не правда отчасти? Она просила Мейера, чтобы он позволил ей позвонить в гостиницу и заказать для Винсента номер. Мейер был уверен, что Винсент исчезнет еще до утра. Бонни напомнила Мейеру: она в разводе. Она живет в пригороде с двумя сыновьями-подростками. Он в самом деле думает, что подселить к ним нациста — разумно?
Мейер сказал:
— Что я могу знать? Меня, неизвестно кого, спасали мужчины и женщины, не спрашивая себя: разумно ли?
— Это не одно и то же, — возразила Бонни. — Прятать вас и прятать нациста — большая разница.
Всего несколько минут назад Мейер сам сказал это Винсенту.
— Бывшего нациста. — Мейер покачал ладонью. — Человека, который просит помощи.
В который раз Мейер показал ей, что она мыслит узко, мелочно, заботится только о своей мягкой кровати, о своем доме, детях, о спокойствии семьи, а если чутье не подвело его, то добро, которое может принести Винсент, перевесит все это вместе взятое. Этот человек может разговаривать с ними — может достучаться до расистов, за которыми Антидиффамационная лига и Южный центр защиты нищеты могут только следить издали. А если Винсент не проймет их? Он не обязан их обращать. Пусть хоть одного подростка отпугнет, чтобы не превратился в одного из них.
— Он тот еще мужик, — говорит Винсент. — Когда он показал татуировку, я обалдел.
— Я тоже, — говорит Бонни. — Правда, невероятно?
Так что общего у нее с ее новым другом — не только тревога за тропические леса. У них было общее переживание в кабинете.
Бонни была глубоко тронута. Худая рука Мейера, мускулистая — Винсента, разница в их возрасте, в масти. Каждое человеческое тело рождается на свет как чистая страница, на которой будет написана жизнь. И этого она тоже не понимала бы, если бы не Мейер Маслоу.
Но самое невероятное, от чего у нее холодок пробежал по спине, случилось за час до того, как Мейер и Винсент стали сравнивать татуировки.
День у Бонни начался с серии тревожных телефонных звонков. Сначала — из рекламного агентства, потом организатора мероприятий, потом бухгалтера: все — о том, что плохо продаются билеты на июньский Большой ежегодный благотворительный ужин Вахты братства. Никто не понимал, в чем дело. Экономика? Все притаились, ждут, что будет с налогом на недвижимость? Или до сих пор не можем найти знаменитость для выступления? Ближний Восток? Катастрофическое интервью Мейера, где он сказал репортеру «Таймс», что и палестинцы, и израильтяне могли бы больше стремиться к прощению, при этом не забывая? Бонни думала, что после статьи прошло достаточно времени, но, возможно, она ошибалась.
Все хотели довести до ее сведения то, что она и сама знала. В арендованном на вечер Храме Дендура в музее «Метрополитен», самом популярном месте таких собраний, половина столов не распродана, и это не только большой моральный урон, но и черная дыра в годовом бюджете. Бонни собиралась сообщить об этом Мейеру после обеда, когда он частенько бывает сонным и потому более мягким.
Когда Бонни сказала ему о звонках, Мейер сначала раздражился, а потом погрустнел. Она надеялась, что это не связано со скромными продажами его новой книги «К сердцам, по одному». Мейер об этом не говорил, но Бонни знала, что он огорчается. В итоге он только пожал плечами, что означало у него вкратце: «Все в руках Божьих». По сравнению с тем, что ему пришлось пережить, много ли значат продажа книг, бюджет, непроданные билеты на благотворительный вечер?
— Во всяком случае, — сказал он ей, — у меня любопытное чувство. Слабенькая метка на моем радаре. Кто-то должен прийти. Что-то произойдет. Сколько раз я говорил вам: для Бога нет ни слишком больших проблем, ни слишком мелких. Главное — быть открытым чуду, когда оно произойдет.
В глазах Бонни это не самая симпатичная черта Мейера — когда он начинает вещать, словно какой-то придурочный гуру из мистической секты. Мейеру требуется все сразу: история, Бог и дорогие костюмы. Он настаивает на своем праве носить Армани и при этом вспомнить к месту мистическую историю из рабби Нахмана, рассуждая о политике бывшего советского блока или о голоде в Руанде. Бонни знает, что такая противоречивость некоторым людям не по нутру. Но Бонни его за это уважает. Мейер — сложная личность, и, хотя она с ним давно, все равно в нем есть что-то непредсказуемое — это действует на нее, заставляет гадать и слегка выводит из равновесия.
Ее беспокоит подозрение, что он, может быть, сдает. Не столько глупеет, сколько остывает, уже механически ведет Шоу Мейера Маслоу. Ее настораживает его склонность повторять свои фирменные фразы: «Простить, не забывая. К сердцам, по одному». И еще появилась новая: «Нравственный трамплин». Бонни подозревает, что он обкатывает ее для речи на благотворительном ужине.
Но всякий раз, когда у Бонни возникают сомнения, происходит что-то удивительное. Мейер не только говорит о чудесах, он в самом деле, кажется, творит чудеса, или, по крайней мере, они происходят при нем. За границей выпускают из тюрьмы диссидентов, целым народностям позволяют эмигрировать в свободный мир. Как-никак, Мейер — это человек, которого пять раз вырвали из когтей смерти. Чего еще от него требовать? Чтобы он сбросил все это с себя после войны? Сегодня, например, он начал ей рассказывать историю о бедной чете, которая пускает в дом нищего, а он оказывается Божьим посланцем и…
Мейеру позвонили, и он не закончил историю. И не успел он повесить трубку, как явился этот нищий посланец в образе Винсента Нолана.
Проси чего-нибудь, и Бог пошлет. Типичный день для Мейера. Случайность это или Божья воля, что секретарша в приемной Анита Шу не дозвонилась до охраны? И какая удача, что Анита не позвонила Роберте Дуайр, их главной по связям с общественностью. Если бы Роберта увидела, как Мейер показывает татуировку, она постаралась бы это превратить в товар для прессы — повторить ради эффектного фото. Бонни хочет, чтобы Вахту братства замечали. Но не благодаря же смачному фото двух мужских рук в таблоиде? Да и Мейер не позволил бы.
Слава Богу, ответила Бонни. Бонни и Мейер поняли, что Винсент может влить новую энергию в Фонд. Когда Винсент заметил, что газеты и телевидение могут ухватиться за историю человека, который ушел от белых расистов и захотел работать в Вахте братства, до Бонни дошло: удача. Она повернулась к Мейеру и увидела, что, как всегда, он на световые годы впереди.
И вот ей снова поручены детали. Ну и что, что Мейер не предлагает Винсенту свою квартиру? «Место есть у всех». У Мейера больше места, к тому же домашняя обслуга и жена-локомотив, Айрин, она одной рукой справилась бы с этим делом в тысячу раз лучше, чем Бонни, у которой только крохотная гостевая комнатка, и та завалена хламом. Дай бог, чтобы там поместился Винсент со своей сумкой, набитой оружием и патронами.
Машины тронулись и снова встали. «Черт», — бормочет Бонни.
— Вы давно у него работаете? — спрашивает Винсент.
— У Мейера? Три года. Почти четыре. — Кажется, что это было в другой жизни — тот первый день, когда она познакомилась с Мейером. Она была развалиной, призраком, женщиной, чей муж, отец ее детей, после тринадцати лет брака, бросил ее ради шлюхи и авантюристки по имени Лорейн.
В то время Бонни занималась сбором пожертвований в музее Клермонта. Через несколько дней после того, как ушел Джоэл, старый приятель по колледжу прислал имейл, что в Вахте братства есть работа. Это письмо от давно потерянного приятеля было первым из чудес Мейера — то есть первым, которое пережила Бонни. Она, конечно, знала, кто такой Мейер Маслоу. По ее мнению, самый выдающийся свидетель Холокоста. Самый святой и самый бескорыстный.
Бонни читала первую книгу Мейера, и она тронула ее почти так же сильно, как в свое время дневник Анны Франк, прочитанный ею в возрасте Анны. Она помнит, что девочкой чуть ли не сожалела, что эти трагические исторические события почти не затронули ее жизнь. Ее семья приехала в Америку за полвека до войны. Для отца Бонни, атеиста, адвоката, лишь эмоционально и кулинарно привязанного к иудаизму, Холокост представлялся чем-то вроде предупреждения, свидетельства, что для еврея переход улицы опаснее, чем для других людей. Посмотри в обе стороны. Всегда будь начеку. Ничего не принимай как должное.
Что сказали бы ее родители, если бы дожили до сих пор и увидели, как она везет домой неонациста? Мать бы забеспокоилась. А отец, возможно, увидел бы в Винсенте — то есть в ее готовности взять его к себе, раз она этого хочет, пусть это даже была идея Мейера — освобождение из тюрьмы, какой была ее жизнь с Джоэлем, тем более что отец его не любил. Какой же наивной была Бонни, что наперекор отцу только больше любила Джоэла.
Родители Бонни воспитывали в ней уверенность, что для нее нет ничего невозможного. Мать читала ей вслух классику девятнадцатого века, которой она по молодости лет не понимала; отец возил ее из Уайт-Плейнса в город и водил по музеям, где проявлял предпочтение к живописи, как-то связанной с юридической тематикой — убийство Олоферна, суд Соломона. Бонни всегда думала, что Корнельский университет она закончила по теории искусств отчасти в результате этих воскресений. После колледжа она стажировалась в музеях, потом раза два работала на мелких должностях — помощницей помощницы куратора.
Потом этот период в ее жизни кончился, и с необычайной легкостью она стала такой, какой, по мнению Джоэла, надлежало быть жене преуспевающего кардиолога. Теперь сама она часто недоумевает, каким образом она изменилась до неузнаваемости, и часто думает, что такое может произойти с любым. То есть с любой женщиной.
Она ушла с работы, когда стала матерью. Когда дети пошли в школу, она заняла мелкую должность в музее, где ее быстро перевели из кураторской в отдел развития, поскольку курировать было нечего и никто не хотел заниматься добыванием денег на очередные гравюры старого паромного причала в Клермонте. Между тем на домашнем фронте каждое блюдо должно было быть приготовлено идеально, иначе Джоэл не одобрит. Где скрывалась настоящая Бонни? Приобрела стокгольмский синдром. Она могла бы стать Патрицией Херст и полюбить своих похитителей. Если это была любовь. Или плен полюбить, если на то пошло. Уход Джоэла спас ее жизнь. По-настоящему ей надо было бы послать Лорейн цветы.
Когда она пришла наниматься, Мейер не поинтересовался ее квалификацией. Он спросил: «Вы хотите изменить жизнь?» Она хотела, чтобы жизнь изменилась.
— А вы? — спрашивает она Винсента.
— Что я? — говорит Винсент.
— Долго вы там работали?
— То же самое. Три года. Чуть больше.
Бонни никак не может разобраться в этом человеке. Чего он добивается? Думает, она и Мейер настолько глупы и не смекнули, что грандиозное его превращение произошло под наркотиком? Думает, Мейер упал к нему в объятия потому, что он читал книги Мейера? Или думает, что любого отморозка с дорожной сумкой ведут прямо в кабинет Мейера? Ей очень хочется рассказать Нолану о ее разговоре с Мейером перед его появлением — эту историю о нищем посланце Божьем. Думает, он их задурил? И кто именно кого дурит?
— Поразительно, — удивляется вслух Бонни.
— Что?
— Да я о своем, — отвечает она, и в это время Нолан задумчиво поднимает подбородок, указывая, что впереди появился просвет.
Язык жестов пассажира-мужчины. Они не могут иначе. Просвет, выясняется, ничтожный. Бонни трогается, тормозит.
— А до этого?
— До чего?
— До нынешней работы. То есть последней. Бывшей.
— Как бывшей?
— До новой вашей работы, которую вы получили. Сегодня.
Бонни проводит свои дни, толкуя с богатейшими в городе жертвователями, практичнейшими влиятельными мужчинами и женщинами, умело (и с тайным наслаждением) отшивающими просителей со шляпой в руке. Но Бонни за словом в карман не лезет. Умеет убедить их расстаться с деньжатами. А тут дар речи ей изменил. Она не находит слов для исправившегося фашистика.
— До того, как работали в шинной мастерской?
— Обслуживал бассейны. Какое-то время. Работал в пончиковой. Недолго. Говорить не о чем.
Не о чем говорить. Умирание беседы. Скорее даже — эвтаназия. Как она могла взвалить на себя это? С детьми-то хлопот полон рот. Дэнни часами смотрит телевизор, болтает с приятелями по Интернету и, насколько она может судить, не делает уроков. В ответ на самые простые вопросы он закатывает глаза и выходит из комнаты — этот приемчик он перенял у папы. Однажды после вечеринки от его волос пахло марихуаной. Жесткие меры? Устроить скандал из-за того, что шестнадцатилетний сын в субботу покуривает травку — он еще больше отдалится. Наверное, стоило бы сказать Джоэлу, но она всегда боялась — хоть это и маловероятно, — что он потребует опекунства, даром что при разводе отказался от него с легкостью. Они с Лорейн редко забирают мальчиков — даже через выходные, как прописано в соглашении. Лорейн расстраивает всякое напоминание о том, что у Джоэла когда-то была другая жизнь, не ею аранжированная.
Машины тронулись и пока не останавливаются, так что можно думать, затор (из-за аварии, дорожного ремонта?) рассосался. Поэтому, когда опять встали, у Бонни подскакивает давление. Надо бы спросить, что означает этот огонек на щитке. Но Бонни не хочет выглядеть беспомощной дамочкой, спрашивающей у альфа-самца совета насчет неисправности в машине. Если бы Винсент думал, что машина неисправна, сам сказал бы. Может быть.
Как обычно, Бонни застряла на самой медленной полосе. Она терпеть не могла, когда Джоэл, угодив на неудачную полосу, начинал ныть и беситься, рассматривая это как личную обиду. Соседний ряд тоже встал, и они чуть не сцепились зеркалами с машиной, полной латиноамериканских детей.
Бонни нравятся басы сальсы, гремящие за соседним окном. То есть нравились бы, если бы она была одна. А когда рядом белый расист, это как-то нагружает.
— Рики Мартин, — говорит Винсент. — Он как считается — натуралом?
— По сравнению с Марком Энтони, наверное.
Замечательно: Бонни и нацист согласны, все латиноамериканские певцы — голубые. Не все. Тито Пуэнте — нет.
— Самое интересное — латиносу для этого нужна смелость. Я читал, когда родители-пуэрториканцы думают, что сынок собирается стать голубым, они держат его в запертой комнате, пока не побожится, что не станет.
Где это Винсент вычитал? Значит ли это, что каждые пять минут она должна решать, стоит ли о чем-то спорить и надо ли заметить, что не надо говорить «латиносы».
— Не думаю, что это непременно так, — говорит она.
— Слушайте, в их культуре не очень-то распивают шампанское с текилой, когда muchacho становится maricon’ом, так?
— Думаю, да.
— Ну, вот, — говорит Винсент.
— Но среди латиноамериканцев много голубых.
— Все больше и больше, — говорит Винсент. — Это пугает.
После паузы Бонни говорит:
— Можно задать вам вопрос?
— Конечно, — говорит он. — Но проблеймо.
— Как случилось, что вы вступили в ДАС? — Бонни понимает, что сует нос куда не следует. Они, в сущности, только что познакомились. Но она знает также — по опыту общения с детьми, — что в машине, когда смотришь на дорогу, не встречаясь взглядом с собеседником, это иногда самая удобная ситуация для затруднительного разговора. А полюбопытствовать надо. Надо выяснить, с чем она имеет дело. Она не так уж надеется услышать правду — даже если он сам ее знает.
Винсент поднимает стекло — отгородиться от басов сальсы. В кабине сразу становится жарко. Он опускает стекло.
— Извините за кондиционер, — говорит Бонни. — Я собиралась его починить, но кто бы подумал, что он сейчас понадобится? Ведь только апрель…
— Глобальное потепление, — говорит Винсент. — А я и ненавижу кондиционеры. Читал, что эти охладители — прямо чашечки Петри для респираторных вирусов.
Бонни не отступает:
— Так вы говорили, почему вступили в ДАС?
Глядя вперед, Винсент говорит:
— У меня был тяжелый период.
Тяжелый период. Сейчас он скажет, как он страдал от заниженной самооценки и как его третировали в детстве.
— У многих бывают тяжелые периоды. И они не…
— Тяжелые, как в книге Иова, — говорит Винсент. — Я потерял работу, меня бросила девушка. На работе у меня была… неприятность, чуть до суда не дошло, но, к счастью, обошлось.
Какая неприятность? Какой суд? Бонни напоминает себе спросить позже.
— И вы присоединились к обществу ненавистников?
— Правильно. Слушайте… если у вас по-настоящему тяжелый период, и кто-то сказал вам что-то такое, что все поставило на места и сделало осмысленным?
Да, у Бонни он был. И она пошла работать к Мейеру. Но это не то же самое, что вступить в ДАС.
Чувство причастности, объяснение, как устроен мир — конечно, этого все желают. Когда Бонни пытается понять, как человек становится нацистом, — другого объяснения она не находит. Но обращение обращению рознь. Важно, в кого ты превращаешься, что ты делаешь, во что веришь. А во что верил Винсент Нолан? Чем помогло ему убеждение, что евреев надо убивать, а афро-американцев отправить обратно в Африку? Если он в это верил. Или верит. Есть ли способ вежливо об этом спросить?
— Да и не на расовой ненависти там замешано. Я говорил — больше на ненависти к правительству. У меня в семье были неприятности с Налоговым управлением США.
— Что произошло? У вас провели проверку? Поэтому вы вступили в ДАС? — Бонни слышит, что вопрос прозвучал резко, и уже сожалеет об этом.
Винсент повернулся к ней, и, к счастью, движение на дороге остановилось, потому что Бонни не в силах отвести от Винсента взгляд. Словно они так давно знакомы, что она может смотреть ему в глаза, не мигая. Хотя лицо его попорчено, посечено годами гнева, разочарования, скукой и дружбой с алкоголем, вид у него мальчишеский. Из-за этой ли миловидности Бонни ни разу не почувствовала страха, даже в кабинете, когда наконец поняла, кто он?
Он говорит:
— Не стоит вам рассуждать о том, чего не знаете.
Предупреждение? Или совет? Или совет-предостережение? Мейер мог бы объяснить, в каком смысле это сказано.
— Извините, — единственное, что она может ответить. Второй раз она вынуждена извиняться, и это не к добру.
— Нет, это вы меня извините, — говорит Винсент.
Очередная пауза. Но вот — милостив все же Бог — машины тронулись. Бонни от радости, что можно ехать, чуть не врезается в передний автомобиль и бьет по тормозу. Винсент говорит:
— Вы замечали, что у мужчин и женщин разная манера вождения?
— Да, — отвечает Бонни. — Так говорят. Мужчины не любят спрашивать дорогу.
— Как это? — спрашивает Винсент.
Он что — Рип Ван Винкль? Где он был последние двадцать лет? Хотя понятно. «Мужчины с Марса, женщины с Венеры» вряд ли бестселлер в «Арийском отечестве». А может, просто не мог удержаться от обсуждения ее шоферских навыков.
— Женщины защищают то, что у них есть, — говорит он. — А мужики всегда хотят того, что есть у тебя. Это территориальный инстинкт. Поэтому женщины и не затевают войн.
А Индира Ганди? Маргарет Тэтчер? Эта реплика вызывает у Бонни протест. Вот уж чего она не хочет обсуждать с этим мужчиной. Да и с любым. Она терпеть не может, когда они начинают высказываться о женщинах. Чувство такое, что это флирт и критика в одной аккуратной упаковке.
— Человеческий инстинкт. Все просто. Никуда от него не денешься, — говорит он ей с улыбкой. Вероятно, доволен, что перестали обсуждать его пребывание в ДАС.
— Хотите сказать, это запрограммировано? — говорит Бонни.
— Не люблю это выражение, — говорит Винсент. — Запрограммировано.
— Знаете, я тоже. Если подумать. — Бонни показывает на щиток. — Кстати, о программах, что это означает?
— Требуется обслуживание? Ничего. Подрегулировать карбюратор, да хоть через тысячу километров.
Через тысячу километров? Бонни счастлива. Затор ее не пугает — лишь бы это не был и затор, и поломка. А вот уже… смотрите! Показались ворота дорожного сбора. Она переходит на полосу к электронным воротам E-ZPass.
— Этот транспондер — жутковатая штука, — говорит Винсент. — Они могут проследить каждое ваше движение.
— Пусть себе следят, — говорит Бонни. — Я еду домой к детям.
Как будто если сказала, то так оно и есть. Открывается вид на мост. Даже после стольких лет, прожитых в Клермонте, Бонни по-прежнему любит проезжать по Таппан-Зи. На мосту она чувствует себя водоплавающей птицей, словно разгоняется по воде перед взлетом.
— На этих мостах, — Винсент старается перекричать теплый ветер, врывающийся в окна. — На них всегда при въезде дежурит человек, круглые сутки. Вся его работа — сесть за руль вместо водителей, которым страшно ехать над водой.
— В самом деле? — кричит в ответ Бонни.
— Я сам так чувствовал когда-то. Не один год. А потом ушло.
Изумительно. Неонацист с фобиями. И неврастеничная мамаша двоих детей. Бонни и Винсент прямо созданы друг для друга.
Когда они сворачивают на 9W, Винсент, подавшись вперед, с настороженностью суслика разглядывает окрестность, дорожные указатели его будущего. Трогательно — как он почти шмыгает носом при виде каждой достопримечательности: заправочной станции, супермаркета, магазина «Садовод».
— Клермонт, — говорит Винсент.
— Бывали здесь? — спрашивает Бонни.
— Кажется, раз. На каком-то… празднике пожарных. Давно. Еще до…
— Каждый июль. — У Бонни пробегают мурашки от мысли, что Винсент со своими дружками-расистами болтались вечером в городе, надувшись пивом.
Они проезжают свечную лавку, антикварный магазин, кафе органического питания, и с каждой минутой район предстает все более чистеньким, буржуазным, благополучным. Улицу переходит афро-американская чета с ребенком в ультрасовременной колясочке. Когда рядом едет скинхед, видишь все это особенно свежим взглядом. Ну, извините! Ей нравится то, что она видит — разнообразие, мелкий бизнес, старающийся остаться на плаву, красивые дома, семьи, которые хотят для своих детей всего самого лучшего и не чувствуют потребности зажечь крест на дворе у человека, не похожего на них.
Они останавливаются у светофора перед методистской церковью, где уже две недели висит вывеска: «ГРОБНИЦА ПУСТА».
Винсент говорит:
— Гробница. Пустая. Эти два слова не должны существовать в одной фразе. Это что-то пасхальное?
— Я живу в следующем квартале, — говорит Бонни. — Квартал замечательный, дом — не очень. — Имея в виду: не возбуждайтесь и не беспокойтесь, когда будем проезжать мимо величавых особняков в викторианском стиле. Не делайте выводов, пока не причалим к невзрачному двухэтажному каркасному дому, будто перенесенному сюда из другого, захудалого городка.
Переехав сюда с Джоэлом, они любили повторять: замечательный квартал, а дом не очень. Но потом фраза вошла в привычку. Бонни привыкла извиняться за дом и сейчас извиняется — на случай, если гостевая комната окажется скромнее кушетки в гостиной брата-нациста.
Когда Джоэл затеял ремонт, должна была догадаться, что он навострил лыжи. Надо отдать ему должное — он не повесил маляров на нее. Но почему он не сделал этого раньше, когда запущенность была одной из тем приглушенных препирательств, маскировавших истинную проблему — Лорейн? Лорейн — вдова Джеффри, бывшего партнера Джоэла. Джеффри неожиданно умер от инфаркта. А до этого она была вдовой одного из пациентов Джеффри. Лорейн написала об этом книгу — удачные мемуары «Разрыв сердца», рассказ о том, каково пережить смерть двух мужей за короткое время, обоих — от сердечной болезни.
Может быть, Джоэл пригласил маляров, чтобы как-то нейтрализовать предполагаемые истерики Бонни, когда она узнает о его уходе. Но она вела себя героически спокойно, если не считать нескольких стыдных эпизодов с плачем, мольбами и обещаниями исправиться. Пока дом не перекрасят заново — а это, возможно, больше не произойдет, — она будет отмерять время от того ремонта. Метка, как сказали Мейер и Винсент о своих татуировках.
Бонни подъезжает к дому.
— Симпатичная хатка, — говорит Винсент. — Хорошая жизнь.
— Спасибо, — отзывается Бонни.
— Чем занимается ваш муж?
— Бывший. Кардиолог.
— А, понятно, — говорит Винсент.
— Удивлены? — спрашивает Бонни.
— Не знаю, — говорит Винсент. — Я думал, психиатр.
— Это ему нужен был психиатр. — Зачем она это сказала?
— Ну, это очевидно, — говорит Винсент. — Порушил хорошее дело.
Опять она должна сказать спасибо? Бонни отвлекается возней перед выходом из машины. Винсент ждет, когда она подберет сумочку, портфель, вынет ключи, отстегнет ремень. После этого он идет к заду машины и вытаскивает свою сумку. Сумка тяжелая. Бедняга устал. У него был трудный день. Винсент ловит на себе взгляд Бонни.
— Книжки, — объясняет он.
Ну да. «Протоколы сионских мудрецов», «Майн кампф», «Дневники Тернера». Присутствие Винсента так ее напрягает, что она входит в свой дом словно в чей-то чужой.
— Кто дома? Макс? Дэнни? Ребята? — А мысленно репетирует: «Дети, это Винсент Нолан. Он приехал работать в Фонде. Поживет у нас несколько дней, пока не найдет квартиру». Очень бодро, все по делу. Больше пока не спрашивайте.
Но опробовать это сейчас не на ком. Она зовет их по именам. Кажется, обоих нет. Ну и что? Максу двенадцать лет. Дэнни шестнадцать. Мало ли где они могут быть этим приятным, не по сезону летним вечером. Играют в баскетбол. Идут по Мейн-стрит, съесть по биг-маку перед ужином. Бонни стучит по деревянным перилам. Что-то плохое вряд ли могло случиться. Это первое, что ей приходит в голову. Но, по крайней мере, она может тревожиться в одиночку. Ее жалкие материнские страхи всегда раздражали Джоэла.
Она возвращается на кухню и видит, что Винсент все еще стоит у двери.
— Ой. Извините, — говорит Бонни. — Давайте, покажу вашу комнату.
— У вас все нормально? — спрашивает Винсент.
Бонни говорит:
— А что? Конечно. Все в порядке. Просто не знаю, где ребята.
— Развлекаются в городе? — говорит Винсент.
— Наверное. Вы проголодались? Попить хотите?
— Может, потом. — Сумка по-прежнему в руках у Винсента.
— Пойдемте, — говорит Бонни. — Сюда.
Винсент ждет, когда Бонни поднимется на несколько ступенек — может быть, чтобы не оказаться лицом прямо напротив зада Бонни. Лицом. К ее заду. Вот какие четыре слова не должны существовать в одном предложении.
И почему Мейер не направил его в отель хотя бы на первую ночь? Она разобрала бы гостевую комнату, это нагромождение семейного хлама, сваленного в помещение, предназначенное для жизни, ни разу не поселившейся там. Каких гостей они с Джоэлом собирались селить там на ночь? Друзей из города? Эти дружбы отвалились вскоре после их переезда сюда. Даже родители Джоэла из Ла-Хольи останавливались в Манхеттене, а сюда приезжали на день.
Бонни и Винсент стоят в дверях, созерцая груды ящиков, старой одежды, бумаг, больших пластиковых пакетов, набитых детскими игрушками. Бонни могла бы предвидеть этот тревожный ком в груди от мысли, что чужак будет спать в комнате с вещами, из которых выросли ее дети. С их младенческими фотографиями. Она думает, что Винсент будет их обижать? Это спросил бы Мейер. А где-то, сказал бы он, есть мать с младенческими фотографиями Винсента.
— Извините за кавардак, — говорит Бонни.
— Ну что вы, — отвечает Винсент. — Вы бы видели, в какой берлоге я жил. И кавардак был не мой. Я, в принципе, человек аккуратный…
— Приятно слышать, — говорит Бонни. — Я принесу вам постельное белье. А если вам надо что-то переставить…
— Я осторожно, — говорит Винсент.
— Ванная в конце коридора. У вас будет общая с мальчиками. — Бонни произносит это с трудом, преодолевая отвращение. — Вам я оставлю темно-синее полотенце. Там только одно такое, так что не перепутаете…
— Не перепутаю, — обещает Винсент. — Это замечательно. Мечтаю о душе.
А ей о чем мечтать? Когда же наконец вернутся мальчики. Тогда она успокоится, и вечер пойдет своим чередом. Она почитает, посмотрит телевизор. Дэнни уйдет в свою комнату. Макс иногда соглашается поваляться рядом на диване.
Надо было уступить Винсенту дом, а с детьми уехать в мотель. Может быть, там ей было бы уютно. Здесь — определенно нет. Слава богу, спальня ее в другом краю дома. И ванная хотя бы своя. Все могло быть хуже. Одну ночь она выдержит.
Она идет к себе в комнату и ложится, не сняв туфли. Неубранная кровать усиливает ощущение вялости, и Бонни еще больше жалеет себя. Она закрывает глаза и пробует успокоиться, отвлечь себя планами на завтра. Им с Мейером надо провести совещание: как поможет засветиться фонду история с Ноланом. И как заодно помочь ему самому.
Бонни встрепенулась. Неужели уснула? Дети дома? Нескладно, если Винсент встретился с ними, пока она дремала наверху.
Первое разочарование — ребят нет. Второе — Винсент опять на кухне, посвежевший и чистенький. В его сумке, наверное, есть и одежда. Он переоделся в черную футболку с короткими рукавами. Бонни старается не смотреть на татуировки. Хорошо ли, если Макс и Дэнни сразу их увидят? Рано или поздно им придется увидеть.
На столе перед ним две книги.
— Что вы читаете? — спрашивает она.
Он говорит:
— Я люблю читать две книги одновременно. Это — «Путь воина». Это — полный «Пого».
— «Пого»? — говорит Бонни. — Комикс? Почему?
— Мне нравится, что эти болотные жители разговаривают, как некоторые мои знакомые.
— «Пого»? — повторяет Бонни. — По-моему, ничьи знакомые не могут так разговаривать.
Винсент пожимает плечами.
— Еще я читаю «Преступление и наказание».
— Читаете Достоевского? Я с колледжа не читала.
Кого ей Мейер послал? Неонациста-интеллектуала?
— У меня мама была читательницей, — объясняет Винсент. — Наверное, от нее перенял. Но странно, начал только лет в двадцать пять…
— Знаете, это утешает. Мои не читают совсем. Так и сидели бы перед телевизором, если бы я позволила…
Что она за мать? Жалуется на детей, чтобы развлечь какого-то нациста? Если что-то случится с Дэнни и Максом, Бонни это заслужила.
Винсент говорит:
— Это они? Ваши дети?
Бонни повернулась к окну. Мальчики поднимаются на заднее крыльцо. Облегчение — как глоток крепкого, теперь она справится с чем угодно. Макс и Дэнни целы и невредимы. По сравнению с этим блаженством что значит такой пустяк, как познакомить их с человеком, решившим изменить свою жизнь и работать в Вахте всемирного братства?
* * *
Странно: Дэнни не так уж удивлен, придя домой и застав здесь хмыря, разложившего поганые татуированные руки по кухонному столу. Он будто ожидал этого. Вообще-то не так давно они видели шоу Чендлера с бывшим скинхедом, который пошел работать к знаменитому охотнику за нацистами в Калифорнии. Дэнни помнит, как сказал Максу: «Увидишь, скоро мама с Мейером тоже добудут себе нациста».
Теперь Дэнни смотрит на брата: это я накликал или что? Но Макс отрешился, покинул свое тело, как предпочитает делать в сложных семейных ситуациях.
— Мальчики, это Винсент Нолан. Он будет работать в Вахте всемирного братства. Он поживет у нас несколько дней, пока ищет себе квартиру.
Дэнни говорит:
— Мама, можно с тобой поговорить?
Эти пять слов гарантируют маме одышку.
— Одну минутку, милый. Винсент, это Макс, а это Дэнни. Дэнни — Винсент, Макс — Винсент… — глубокий вздох.
Макс скашивает глаза на Дэнни. Максу известно, что означают эти татуировки? Дэнни часто изумляется пробелам в фундаментальных знаниях брата.
— Мама, — говорит Макс, — отдышись. Спокойно. Скажи еще раз. — Это одна из тех раздражающих реплик, с которыми Макс обращается к маме, когда она взвинчена и готова сорваться. И мама слушается, подчиняется, улыбается по-девичьи и повторяет сказанное медленнее. Обычно Дэнни возмущают привычные шутки Макса с матерью. А сегодня раздражает еще больше, что Макс по молодости лет не может воздержаться от этого плоского семейного юмора в присутствии мужика с мертвой головой и эсэсовскими молниями на руках.
Мама послушно замолкает, выдыхает воздух.
— Мальчики, Винсент Нолан приехал, чтобы работать…
— Привет, — прерывает ее Дэнни.
— Это Дэнни, — говорит мама. — Я уже сказала?
Винсент Нолан приветствует его кивком, больше похожим на судорогу. Мама не заметила, что ее новый друг — клон Тимоти Маквея? Где у нее голова? Поселить у себя какого-то полоумного наркомана, чтобы однажды ночью, набравшись метедрина, решил, что они сатанисты и Бог велит ему расчленить их и сложить в холодильник. Надо же — привезти этого маньяка домой, притом что тревожится из-за любого пустяка. Дэнни боится, что эти навязчивые страхи передались ему по наследству.
Дэнни и Макс украдкой поглядывают на татуировки, и мама это заметила.
— Вы бы видели это, мальчики. Произошло что-то поразительное. Мейер закатал рукав и показал свою татуировку, ну, знаете, лагерный номер рядом с татуировкой Винсента, и это было так трогательно — увидеть их рядом.
— Это было что-то, — соглашается скинхед.
От этой воображаемой картины Дэнни чуть не рвет. Татуировки Мейера и Винсента. Татуировки вообще ему противны, хотя у его приятельницы Хлои на лопатке вытатуирован глаз, и, когда она шевелит спиной, глаз подмигивает. Сегодня утром в школе, в свободный час ему ужасно хотелось его потрогать.
И Дэнни не любит Мейера. Мейер из тех бездетных, которые считают, что дети — это трата времени. Никак не может запомнить, который из них Дэнни, а который Макс, но при маме как-то выкручивается. Ты в каком классе? Тебе нравится в школе? Главное, Дэнни не нравится, что мама всегда делает так, как скажет Мейер, и вечно его цитирует. Мейер говорит то-то, Мейер говорит это… Мейер мог быть Дэвидом Корешом, еврейским Чарли Мэйсоном. Дэнни думает, что виной всему — развод. Маму надо депрограммировать.
Конечно, отчасти он восхищается деятельностью Мейера. Даже он вынужден признать, что Мейер стремится делать добро в мире, старается его улучшить. Но когда Дэнни пробует объяснить друзьям, чем занимается фонд — шлет помощь в районы конфликтов, следит за экстремистскими группировками в стране, вызволяет людей из тюрем, — сам себе кажется занудой и жалеет, что начал этот разговор.
Как и ожидал Дэнни, мама говорит:
— Где вы были, мальчики?
— А это важно? — огрызается Дэнни.
— Милый, я же тебе говорила. Не отвечай вопросом на вопрос.
— Ладно. Были в городе. — Дэнни хочет ответить, не хочет ставить ее в неловкое положение. Но в него вселился бес независимости и самоуважения, поэтому с мамой — как можно больше строгости и как можно меньше информации.
— Где в городе? — Мама намерена растянуть Большой Допрос.
— Мама, мы играли в баскетбол на площадке начальной школы.
— Спасибо, Макс, — говорит она. — Так трудно ответить?
— Какая разница? — говорит Дэнни.
— Есть хотите?
— Умираю, — говорит Макс.
— Не отказался бы, — говорит нацист.
— А как же, — говорит Дэнни. — Только не китайскую.
— А я думала, китайскую, — говорит мама.
— Вчера была, — напоминает Дэнни. Самое неприятное — она так нервничает, что забыла. Можно подумать, их гость — рок-звезда. Всегда с ней так из-за Мейера. Хотя перед разводом мама с папой часто ссорились, но, по крайней мере, вели себя как родственники. Как нормальные дерганые взрослые.
— Тогда, может быть, поедим в городе?.. — У мамы в голосе легкая дрожь, когда она в растерянности и заставляет решать Дэнни и Макса.
Никуда они не поедут. Дэнни лучше умрет с голоду, чем столкнется с кем-нибудь знакомым. Завтра ко второму уроку все в школе будут знать, что Дэнни ужинал со скинхедом. А в середине дня пойдет слух, что это новый мамин бой-френд.
— Пиццу, — говорит Макс. — Звони.
— Правильно, — говорит Дэнни. — Почему нет?
— Пиццей обойдетесь?
— Я — вполне, — говорит нацист.
— Прекрасно! — Мама берет трубку. — А начинка? Вы чего-нибудь не едите?
— Орехов, — говорит Винсент. — Никаких. У меня смертельная аллергия. Прямая дорога в больницу. Несколько раз чуть не умер.
— Боже, — говорит мама. — Какой ужас.
Дэнни говорит:
— Значит, пицца с арахисовой пастой исключается? — И вдруг все поворачиваются к нему. Наверное, ему надо было бы улыбнуться маме, показать, что он не насмехается над гостем. Но по дороге к маминому лицу его взгляд зацепляется за колючие глаза фашиста, соображающего, не насмехается ли он действительно, — потому что, если так, Винсент его отлупит. Мама просекает?
Ясно, что Дэнни потешается над ним. Что этот дебил думал? Что закажут пиццу с австралийским орехом? И зачем им знать о его несчастных аллергиях? Винсент прищурился. Что-то безмолвно и страшновато проносится между ними и через секунду гаснет: Винсент решил считать, что Дэнни пошутил, но пошутил не над ним. Он издает лающий смешок, от которого Макс вздрагивает.
Дэнни говорит:
— Пепперони — любимая пицца брата. — Сам он терпеть ее не может, так что обычно спорит.
— Дэнни! — говорит мама. — Как благородно с твоей стороны! Дэнни ненавидит пепперони. — Как будто кому-то это интересно.
Она заказывает две больших — одну пепперони, одну с грибами и зеленым перцем.
— Пятнадцать-двадцать минут, — говорит она обрадованно и тут же вянет: что они будут делать до приезда пиццы?
На выручку приходит Макс:
— Дэнни, посмотрим телевизор?
— Хорошо, — говорит мама, — но как только позову, поднимайтесь, чтобы пицца не остыла. — Обычно она сходит с ума, когда они с Максом, вернувшись домой, сразу бросаются к телевизору.
Дэнни хватает Макса и в шутку толкает его вниз, к папиной комнате. Она по-прежнему называется папиной комнатой, хотя он еще несколько лет назад очистил ее от всего, кроме 80-сантиметрового телевизора и двух продавленных кушеток. Лучшей подковырки он придумать не мог. Мама не выносит этот отвратный ящик. Она никогда не заходит в папину комнату. Впрочем, и раньше не заходила. Тогда это казалось нормальным. Но позже Дэнни удивлялся: не странно ли, что твой муж, придя домой с работы, заваливается перед телевизором и так проводит все время? И опять же, мама беспокоится из-за чего угодно, кроме того, из-за чего надо. Так однажды папа сказал Дэнни. Непонятно.
Все воюют с родителями из-за того, сколько им позволено смотреть телевизор. Но только Дэнни и Максу приходится воевать за то, чтобы смотреть в бывшей папиной комнате — телевизор такой дорогой, что мама не решается его выбросить.
Глупый Макс решил, что пульт достанется ему.
— Что там у Чендлера? — говорит он.
Дэнни хватает переключатель.
— Обычный понос.
— Давай посмотрим, — упрашивает Макс.
— И не думай, урод, — говорит Дэнни.
Странно, все смотрят Чендлера. Это обыкновенное ток-шоу, а Чендлер — противный богатый черный пузырь, он бросил миллионную должность корпоративного юриста, чтобы спуститься на землю к народу. В прошлом году он подписал контракт с каналом на пятьдесят миллионов долларов. Так что Чендлер не прогадал. Шоу его так раскручено, что его показывают во время ужина, когда на других каналах новости. А подают его так: «Хорошие новости от Чендлера». Его-то все матери — кроме их мамы — и смотрят в кухнях на маленьких телевизорах, пока готовят. Что вдвойне странно — ребята в школе обсуждают Чендлера. И не только потому, что учителя заводят о нем речь. Может быть, потому, что его шоу и вправду интересные, особенно если так накуриться, что его гости покажутся умными.
Но часто у Чендлера получается — вроде той программы, где школьники обсуждали глобальное потепление. Не обычные ботаны, которых показывают в разных шоу — девочки были умные, но красивые. А ребята — такие, с какими бы ты подружился. Но сейчас Дэнни не расположен смотреть Чендлера. Когда у Чендлера показывали скинхеда, Дэнни мрачно предсказал, что Мейер и мама добудут своего такого.
Дэнни переключается с мультяшного канала на MTV и выключает звук.
— Слушай, — говорит он. — Ты понимаешь, кто этот мужик наверху?
— Ну, — говорит Макс. — Мы же вместе смотрели того Чендлера.
— Макс, это ведь не гость на ток-шоу. Ты видал его руку?
— Я не глупый, — говорит Макс. — В прошлом семестре мы читали «Ночь», понял? Противно было. Заставили слепить стихотворение с фразами из этой книги.
— Додумались — заставить вас это читать. Лучше бы дали «Дневник Анны Франк».
Макс говорит:
— Я, по-твоему, дебил? Не знаю, где работает мама?
— Извини, я не говорю, что дебил. Это просто маразм, вот и все.
— Маразм и есть. Мама спятила на хрен.
— Как ты выражаешься? — Дэнни изображает маму.
Макс поворачивается к большому экрану, вяло показав брату средний палец. Оба замолкают и пытаются прочесть по губам, что говорит сквозь слезы умеренно симпатичная азиатская девушка.
— Звук включи, — говорит Макс.
— Фиг, — отвечает Дэнни.
Камера отъезжает и показывает азиаточку, сидящую вечером у бассейна. Это Ки-Уэст. Дэнни уже видел эту передачу. Субита склонна к алкоголизму и спорила с другими девушками в доме.
Макс говорит:
— Как думаешь, надо позвонить папе? Надо сказать ему про него?
Вот в чем Дэнни видит пробелы в представлениях брата — например, в том, кто такой их папа. Их папа придурок, переехал в Манхэттен и живет там в скучном высотном доме с Лорейн, вдовой его партнера Джеффри. Лорейн была женой пациента Джеффри, умершего от сердца в пятьдесят лет. А потом Джеффри умер от сердца в сорок девять лет. Однажды Дэнни услышал, как мама назвала Лорейн черной вдовой. Дэнни понимал, что она пошутила, но какое-то время был всерьез испуган. Папе сорок восемь. Папа не тот серьезный взрослый человек, у которого можно попросить совета и помощи. А втянуть его в эту историю — сделаешь только хуже.
Дэнни говорит:
— Как мама додумалась? Можешь мне объяснить?
Экран заполняют лица двух девушек. Дэнни прибавляет громкости. Аманда и Керстен согласны, что Субите надо снова пройти курс реабилитации.
— Ему негде жить, — говорит Макс. — Иначе его бы здесь не было. Не могла же мама бросить его на улице. Мама не такой человек.
Гений Макс — в самую точку. Хотя Дэнни не помнит, чтобы мама так пространно объясняла, что мужик бездомный, но дело, видно, в этом. Так что все хуже, чем думает Дэнни. Этот может застрять на месяцы.
— Просто мама старается быть хорошим человеком, — говорит Макс, далай-лама из средней школы.
Неудивительно, что Макса мама больше любит. Макс — лучше человек, чем Дэнни. И такой взрослый для своих лет.
— Умница, — говорит Дэнни. — Это только дураку не ясно. Теперь скажи мне то, чего я не знаю.
— Пицца приехала! — кричит мама, и Макс бежит наверх. Пусть другие будут первыми. Дэнни перебирает каналы и останавливается, замерев перед дурацким поросячьим лицом Тимоти Маквея. Какое совпадение. Его сиамский близнец уплетает пиццу наверху.
Дэнни тащится в кухню. Сюрприз! Начали без него.
— Дэнни, — говорит мама. — Неси стул.
Дэнни приносит стул из гостиной и садится рядом с Максом. Сегодня едят из настоящих тарелок. На столе стаканы и коробка с апельсиновым соком. Мама сделала салат.
— О, шик, — обращается Дэнни к салату.
— Прости? — говорит мама. — Что ты сказал?
— Ничего, — говорит Дэнни. — Это я с собой.
Его кусок пиццы выгибается и роняет жирную лепешку сыра на дно картонки. Он набивает рот квелой начинкой, заглатывает ее и потом, чтобы проверить реакцию, говорит:
— Казнь Маквея отложили. Выяснилось, ФБР забыла представить три тысячи страниц показаний.
— ФБР — паскудники, — говорит Винсент.
Дэнни не может понять, известно ли Винсенту, что Маквей — его копия.
— По-моему, это отвратительно, — говорит мама. — Этот ажиотаж в прессе, кровожадность. Желание увидеть, как умерщвляют человека. Какой-то римский Колизей. Придумали бы еще продавать пиво и попкорн и казнить на стадионе. Лучше бы так, чем все эти разговоры о рассмотрении при закрытых дверях. По крайней мере, было бы честнее. Я знаю, что он убийца. Я не одобряю его преступление, однако…
Дэнни склонен согласиться с ней. Но ему всегда неловко, когда мама распаляется.
— Точно, — говорит Винсент. — Правительство любит убивать. Как они отравили газом и сожгли матерей и детишек в Уэйко. И послали бригаду быстрого реагирования, чтобы убить жену Рэнди Уивера?
— Да, конечно… не знаю… — упавшим голосом говорит мама. — Во-первых, я вообще против смертной казни.
Дэнни, конечно — тоже. Но разве мама не видела кадры с окровавленными малышами после взрыва в Оклахома-сити? Когда они с мамой и Максом едут по Таппан-Зи, у него иной раз мелькает мысль, что мост под ними могут взорвать террористы. Ему неприятны эти мысли. Другие ребята вроде об этом не думают. И ему не хочется думать, что эти страхи у него — материнская черта.
— Вы смотрели новости? — спрашивает мама. — Ну, хоть новости, ладно. Ненавижу, когда мальчики смотрят телевизор.
— Я держусь от него подальше, — говорит Винсент. — Отрава для мозга, инструмент оболванивания.
Кто его знает, может быть, он из тех, которым кажется, что правительство контролирует сознание, посылая лучи из телевизора. Не хватало только маминого союзника в ее войне с телевизором, думает Дэнни.
— Знаете, мальчики, — говорит мама, — Винсент — книгочей. — Подразумевая: в отличие от вас. — И представляете? Он пристрастился к чтению только в 25 лет.
Дэнни и Макс никогда не простят ей этого нелестного сравнения с нацистом. Хотя возможно, она просто хочет успокоить их: под этими молниями на самом деле безобидный книжный червь.
— Он читает Достоевского.
Дэнни говорит:
— Кто такой, на фиг, Достоевский? — Хотя он знает.
— Дэнни! Что за выражения?
Макс говорит:
— Так что там у вас делают? Типа, бьете черных и евреев?
Черт. Иногда Дэнни прямо обожает Макса. Сейчас прямо умник. Пользуется детским своим правом задавать неудобные вопросы и в то же время, как взрослый, знает, какие вопросы правильные. Когда папа с мамой объявили, что расходятся, Макс спросил, любят ли они еще друг друга. Оба ответили одновременно. Мама сказала — конечно. Папа сказал: ну, не то чтобы… — и тут же поправился: ну, конечно.
— Я этого никогда не делал, — говорит Винсент. — Но знал людей, которые делали.
— И сейчас их знаете? — спрашивает Макс.
— Я их не знаю, и они меня не знают, — отвечает Винсент.
— Ваше счастье! — говорит мама. — Мальчики, вы не представляете, чем рискует Винсент. Он говорит, есть люди, его бывшие друзья, которым очень не понравится, что он ушел…
На лице у мамы знакомое выражение. Она жалеет о том, что сказала, что опрометчиво поделилась с ними своими страхами. И Дэнни огорчен. Еще одна причина для беспокойства.
Пиццу доедают молча. Дэнни и Макс убирают со стола, чего обычно не делают, но при чужом не могут допустить, чтобы она одна хлопотала. Так что, может, и неплохо, что привела его домой. Похоже на первые недели после ухода папы, когда все они ходили по дому чуть ли не на цыпочках. Обычные правила не действуют. Примерно как если на уроке заменяет другой учитель — только ведете себя не хуже, а лучше.
После ужина Дэнни и Макс опять смотрят телевизор. О домашних заданиях ни слова. Дэнни скачет по каналам. А сам думает о том, что происходит сейчас наверху. Напряжение изматывает. Дэнни несколько раз проваливается в дремоту, потом, проснувшись, видит, что Макс заснул перед скучным Тедом Коппелом. Он расталкивает брата и не то ведет, не то толкает к его комнате, укладывает на кровать.
У себя в комнате Дэнни лежит без сна, стараясь не слушать звуков, которые неизменно возникают ночью, когда мир перестает притворяться дневным безобидным собой. В детстве Дэнни боялся темноты. Давно выйдя из возраста, когда в этом можно признаться, он, случалось, просил маму прийти к нему и посидеть, пока он не уснет. Под предлогом, что просто хочет поговорить. Однажды он услышал, как папа сказал маме, что дети по молодости не понимают, чего надо бояться. Доказательство, сказал он, — они боятся темноты, а не смерти и самолета. Теперь Дэнни достаточно взрослый, чтобы бояться и этого, и многого другого.
Унизительно — в шестнадцать лет все еще бояться темноты. Позвонить кому-нибудь из друзей или сесть за компьютер и посмотреть, может, еще кто-то не спит? Он хотел бы поговорить с Хлоей. От разговора с ней ему всегда становится легче. Но что он скажет? Нельзя же рассказывать ей, как он нервничает. Так что не остается ничего другого, как лежать и слушать звуки, пугавшие его в детстве. Успокойся. Это просто наци шагает в свою комнату.
* * *
Мейер и его друг Сол стоят над женой Сола Минной и смотрят, как подымается и опускается ее грудь. Можно подумать — они заворожены, и в каком-то смысле так оно и есть. Как далеко ушла Минна за несколько дней. Ее лицо приобрело меловую бледность, защитную окраску больничных пациентов, сливающуюся со стенами, одеждой медиков, снятого молока на их подносах, словно больные пытаются исчезнуть, раствориться в окружении, чтобы их не увидела Смерть. Но Минна не умирает. Операция прошла удачно. Пусть она выглядит забальзамированной, но, по словам Сола, она встанет на ноги в считанные дни и будет угощать своими знаменитыми воскресными завтраками.
После того как Мейер увидел Минну в мятой цветастой пижаме, к ее масляным яствам из сыра и копченой рыбы никогда не вернется прежний вкус. Их обоюдная неловкость будет гериатрическим вариантом чувств, какие испытывает Мейер, встречаясь с женщинами, с которыми переспал вскоре после приезда в страну. С этими добросердечными, участливыми молодыми женщинами, страстно желавшими помочь ему забыть. Дают из жалости — вот с чем столкнулся Мейер в Америке. Но с ними неловкость — из-за прошлого секса, а здесь — из-за смерти, из-за того, что он с друзьями движется наперегонки к могиле, и никто в этой гонке не хочет выиграть.
Мейеру грех жаловаться. Семьдесят один год, и здоровье отличное. Семьдесят один? Достаточная причина, чтобы жалеть себя. Мейер часто ловит себя на том, что смотрит на сверстников и удивляется, как они прожили день, не распалившись завистью к тем, кто моложе. А сейчас ему стыдно, что он усомнился в воле Божьей, беспокоится о том, сколько времени ему осталось, хотя должен бы заботиться о более высоких материях: о своей работе, о своем фонде.
Сол описывает симптомы Минны. Неприятный кашель. На рентгене случайно обнаружили аневризму, которая разорвала бы артерию, если бы вовремя не спохватились.
— Какая удача, ты понимаешь? — спрашивает Сол.
— Чудо. Чудеса случаются. — Господи, не вспомнил бы Сол, что это заглавие второй части его новой книги. Но сочтет ли из-за этого Сол его слова неискренними? Нет, он поймет, что это сказано от души. Поэтому и попало в книгу.
Мейер искренен. Чем, как не чудесами, объяснить, что происходит в нашей жизни? Взять хотя бы его траекторию от сеновала в Венгрии до Нью-Йорка. Он не любит об этом задумываться, не только потому, что воспоминания все еще болезненны, сколько из-за сознания, что пользуется своим прошлым или своей удаленностью от него, чтобы легче жилось с мыслями о том, почему он спасся и что он сделал со своей жизнью. Какое бесстыдство — пользоваться Холокостом как болеутоляющим. Но даже это лучше, чем пользоваться им как козырем, победным аргументом в каждом споре, чтобы подтвердить свой авторитет в области страданий. Но на самом деле это и есть козырь. И скоро в живых не останется никого с неоспоримым правом его разыграть.
— Мейер, — говорит Сол. — Тебе нехорошо?
— Все в порядке. Ты рассказывал мне о Минне.
— Я заставил ее лечь в больницу, — сказал Сол.
— Счастье, что у нее есть ты, — говорит Мейер. Сол хороший муж, один из немногих счастливцев, довольствующихся тем, что у них есть. Ему не нужно ничего, кроме его Минны, его библиотеки, его постоянного места в Нью-Йоркском университете, где он преподает сравнительное литературоведение. В отличие от Мейера, у Сола много друзей-мужчин: уверенных в себе, спортивных и хорошо обеспеченных; они держатся тесным кружком и обмениваются анекдотами за поздними завтраками у Минны. Мейер знает Сола с тех пор, как приехал в страну и стал зарабатывать уроками языка. Мейер занимался со студентками Сола. Мейер спал с ними. Сол — нет.
В животе у Минны урчит.
— Она прекрасно выглядит, — говорит Мейер.
— У тебя глаза косят, — говорит Сол.
— Она поправится. — Мейер выдвигает ладонь, отметая сомнение.
— Так они говорят, — отвечает Сол.
У Минны внезапный спазм — из-за розовой пижамы это выглядит, как будто сладко потянулся во сне ребенок. Она стягивает одеяло книзу, и открывается кусочек тела между двумя пижамными пуговицами, начальная выпуклость груди. Мейер сразу отводит взгляд.
— Садись, — говорит Сол.
Мейер садится на стул, его движение зеркально повторяет Сол с другой стороны кровати. Под напевную речь Тома Брокау показывают, как выводят Тима Маквея в ножных кандалах, и он мигает от фотовспышек. Мейер вздохнул. Эх, ну зачем этот Нолан так похож на Маквея…
Сол говорит:
— Представляешь, он назвал этих детишек сопутствующим уроном. Это просто не укладывается в голове. Иногда думаю: давайте же, поджарьте сумасшедшего гада. А с другой стороны…
— У меня лучше план, — говорит Мейер. — Пусть Маквей думает, что его казнят. А в последнюю минуту отменить. Как с Достоевским.
— Как с тобой.
— И со мной, — соглашается Мейер. — Скажу: тебя это меняет. И показывать по телевизору его жизнь потом. Вот такое реалити-шоу мы все хотим увидеть.
— Изумительно, — говорит Сол. — Ты не написал об этом в газету? — С почти сладострастным блеском в глазах, без зависти, Сол бросает эту идею на алтарь мейеровской славы. Жаль, что сам Сол ничего не может написать на первую полосу.
— Не знаю, — говорит Мейер. Возможно, это не пойдет на пользу, если Вахта братства выступит в защиту самого ненавистного отечественного террориста. Такая статья не поможет продать больше благотворительных билетов. Это если бы вообще «Нью-Йорк таймс» захотела печатать такой вздор. Но разве не должен Мейер сделать что-то? Не заслуживает ли спасения жизнь Маквея?
Мейер говорит:
— Ты когда-нибудь видел, как вешают?
— Нет, слава Богу.
— Я видел, — говорит Мейер.
— Я знаю.
Конечно, Сол знает. Мейер описал это в обеих своих первых книгах. Для человека, чья миссия — чей raison d’être — помнить, Мейер становится забывчив. Случается, когда ему задают вопрос о жизни в годы войны, он вынужден заглядывать в свои мемуары. Сейчас, если бы ему пришлось пройти через такое, он вряд ли остался бы в живых. Ему противна мысль, что выжил он благодаря молодости. Ему хочется думать, что он тот же самый человек. Та же душа в другом теле.
Мейер и Сол смотрят на двух хмурых, тесно расположившихся мужчин в темных костюмах. «Адвокаты Маквея говорят, что их клиент рассматривает варианты».
— Какие варианты? — говорит Сол. — Умереть или умереть.
— У всех такие же варианты, — говорит Мейер.
— Спасибо за сообщение, — говорит Сол. — Ладно, слушай. Что сказал слепой, когда впервые потрогал мацу?
Мейер пожал плечами. Ждет.
— «Кто написал эту херню?» — говорит Сол.
Мейер громко смеется, потом говорит:
— На работе у меня не получается так смеяться.
— Бедняга, — говорит Сол. — На работе тебе приходится делать серьезное лицо и реять в стратосфере. Э, я что-то сказал не так? Ты как-то изменился в лице…
Громкое бурчание в животе у Минны снова заставляет их обратить на нее внимание.
— Ты молодец, что пришел, — говорит Сол. — Учитывая, сколько у тебя своих дел.
— Я сказал, что приду. Я не мог не прийти. — Дело не только в том, что Мейер давно знает Сола и Минну, что он любит их, что его приход для них важен. Пусть ему это не очень приятно и рождает в нем ощущение одиночества, Мейер отдает себе отчет в том, что им двигали и другие мотивы.
Есть, помимо любви к друзьям, много причин, которые он не будет обсуждать с Солом, — причин, чтобы прийти; одна из них — полученное утром письмо.
Конкретно — злобное письмо.
Мейер получает много злобных писем. Слава Богу, он редко их видит. Помощницы производят первый отбор, остальное передают Роберте и Бонни. Но, как и секретаршам, Роберте показалось очень милым, что неизвестный прислал ему главу из Чарльза Диккенса.
Это была глава из «Холодного дома», Мейер его не читал и сегодня не стал бы тратить на это время, но, когда увидел название главы, сердце у него упало и продолжало падать, пока он не дочитал до конца.
В главе «Телескопическая филантропия» описывается посещение запущенного дома некоей миссис Джеллиби, которая не затрудняет себя уборкой дома и уходом за своими грязными, жалкими, заброшенными детьми, беспрестанно падающими с лестницы и застревающими головой в прутьях ограды. А почему? Потому что миссис Джеллиби занята своим «африканским проектом» по культивированию кофе и обучению туземцев в Бориобула-Гха.
Мейер понимает: прислано с недоброй целью. Кто-то намекает, что он и есть миссис Джеллиби — занимается телескопической филантропией, обделяя своих близких, чтобы спасать людей на другой стороне земного шара. Это несправедливо и неправда. Мейер добр со своими сотрудниками, с Айрин. Кто-то, видно, решил, что это смешно, и полагает, что Мейеру покажется так же. Но почему анонимно? Кто-то относится к нему враждебно. А намек слишком сложный, достаточно было бы одного слова, одного слова вроде очковтиратель, слепленного из букв, вырезанных из газеты.
Почему Мейер думает, что это кто-то хорошо его знающий, ведь среди его худших страхов — страх того, что он в самом деле телескопический филантроп. Беспокойство это усиливается последнее время, или же Мейер стал чаще думать о тех чертах своего характера, которые огорчают его и заставляют чувствовать себя мелким. О своем тщеславии и самолюбии. Можно ли быть таким пустым человеком, чтобы воспринять как обиду сообщение о том, что билеты на благотворительный ужин плохо расходятся? И его новая книга тоже.
Он вспоминает, как несколько месяцев назад, когда он и Эли Визель приехали на конференцию в Ренне, папарацци встретили Визеля салютом фотовспышек, погасшим, когда следом вошел Мейер. Их, по-видимому, не волновало, что Визель, судя по всему, считает геноцид геноцидом, только когда это касается евреев… ну, может, еще боснийцев. Но не цыган и африканцев. Их истребление — в лучшем случае, массовое убийство. Ладно, Мейер мало известен во Франции. Дело не в этом. Дело в том, что его задело отсутствие фотовспышек. Но такой ли это грех? Диктаторы пытают детей и спят сном праведников, а Мейер ночи не спит от ужаса, что чуть-чуть отравлен тщеславием.
Сегодня перед обедом пришел факс, что иранский карикатурист арестован и может подвергнуться пыткам. У него жена и дети. Мейер познакомился с ним прошлой осенью, когда тот прилетел в Штаты с делегацией писателей и художников, прислужников режима, посланных для пропаганды. Приятель в Госдепартаменте попросил Мейера показать им Нью-Йорк. Когда-то приятель выручил его, и Мейер повозил иранцев по вечеринкам и собраниям, где они болтали о том, какие они свободные. Все они читали Салмана Рушди. Их жены сами хотят носить паранджу. Только один из них, карикатурист, не сказал ни слова. А сейчас он в тюрьме.
Мейер стал звонить. Телескопическая филантропия. После этого был безотрадный разговор с Бонни о продаже билетов, а потом — явление Винсента Нолана. Мейер сразу увидел в Винсенте доказательство того, что он еще не вышел в тираж, еще может поспособствовать чудесам. И разбираться в людях — увидеть в Винсенте запутавшегося человека, который просто не мог верить в то, во что якобы должен был верить, принадлежа к этой расистской группе. Он увидел молодого симпатичного человека, который действительно хотел изменить свою жизнь, встать на сторону терпимости и справедливости. А когда Винсент и Бонни ушли, Мейер вспомнил главу из Диккенса. И поэтому должен был навестить Минну. Как угодно, но доказать, что он не миссис Джеллиби.
— Что нового в фонде? — спрашивает Сол.
— Каждый день что-нибудь, — говорит Мейер. — Сегодня утром получил факс насчет знакомого иранского художника, его посадили. С Ираном трудно, но надо попробовать. Может быть, что-нибудь удастся.
— Это изумительно! — говорит Сол. — Сколько ты делаешь!
Мейер кивает, принимая дань.
— Фонд делает, — говорит он. — А затем сегодня уже наши местные дела: Бонни Кейлен, ответственная за развитие…
— Я знаю Бонни, — говорит Сол.
— …входит в мой кабинет с этим… скинхедом. Бывшим скинхедом. Из какого-то провинциального гитлерюгенда.
— Ты его впустил? — изумляется Сол. — Мы забыли того психопата, который расстрелял подготовительную школу в Калифорнии?
— Больше того, мы его тепло приняли. У него было какое-то мистическое видение на рок-концерте. Он сказал, что хочет работать у нас.
— Ясно, какой-то ненормальный. — Это диагноз Сола. Но что Сол знает? Он профессор литературы, а не психиатр. — Я бы его с порога отправил. Вообще непонятно, как они становятся расистами.
Что о нем знает Мейер после получасового разговора в кабинете? Может быть, его не надо было посылать к Бонни, а придумать что-то другое.
— И я не понимаю, — говорит Мейер. — Почему неглупый малый втягивается в это дело. Уверен, кое в чем он не признается, но, думаю, в основном говорит правду. Он мой научный эксперимент, мой Голем. Что мы можем извлечь из него такое, чтобы сделать этим прививку миру?
— Сегодня фонд, завтра весь мир, — говорит Сол. — Будь осторожен. Больше ничего не скажу.
В наступившей тишине их внимание переключается с рекламы внедорожника на монитор с пульсом Минны. Потом начинает Сол:
— Бог говорит Адаму: я сделаю тебе жену, спутницу жизни, самую красивую женщину на свете, сказочную в постели, покладистую, готовую выполнить любую твою прихоть и желание. Но это будет тебе стоить. «Сколько?» — спрашивает Адам. «Гла за, локтя, ключицы и левого яйца». Адам думает минуту, а потом говорит: «А что я могу получить за ребро?»
Мейер смеется, потом думает: как можно рассказывать такой анекдот над постелью больной жены? Или Сол совсем не суеверный? Мейер пытается вспомнить другой анекдот, быстро, какой-нибудь в противовес этому. А в голову лезет одно: надо позвонить Айрин. Она не знает, что он задержится. Он боится ее волновать.
Мейер говорит:
— Два старика в Майами. Один говорит: «В последнее время все забываю. Прихожу в супермаркет и забываю, как туда попал». Другой говорит: «А я — нет. Ничего не забываю».
Мейер останавливается.
Развязка: второй стучит по дереву, чтобы не сглазить, забывает, что постучал, и говорит: входите! Но в палате Минны дерева нет. Сол смотрит на Мейера — уж не забыл ли тот окончание анекдота о забывчивости. Мейер стучит по тумбочке Минны.
— Входите, — говорит он, но поздно.
До Сола не дошло. Анекдот загублен, и, что еще хуже, от стука проснулась Минна. В восковом манекене лежащей старухи оживают черты прежней Минны.
— Сол, — радостно говорит она. — Мейер. Как приятно тебя видеть.
Мейер подносит ее пергаментную руку к губам, ощущая слабый запах дезинфекции. Скоро он уйдет отсюда домой. Придет, нальет хорошенько виски, и Айрин — или Бабу, их повар, — подаст ему вкусный ужин, и он с удовольствием поест, стараясь не думать о том, как Минна в это время снимает пленку с больничного подноса.
Лица Сола и Минны расплываются перед его задумчивым взглядом. Чего они ждут? Мейер говорит:
— Простите. О чем мы говорили? Минна, ты великолепно выглядишь.
* * *
Бабу открывает дверь. Как приятно вернуться домой! Мейер пожимает Бабу вялую руку, как делает это каждый вечер, Бабу убирает ее, складывает ладони и кланяется. Бабу — политический активист из неприкасаемых; в Хайдарабаде ему угрожали смертью, и он решил затаиться, пока не разрешится кризис. Ему понравилось у Мейеров, и он остался в доме. Не то же ли самое произошло сегодня с Ноланом? Правда, у них есть сомнения, что Винсент умеет готовить, — иначе говоря, Мейер в лучшей ситуации, чем Бонни.
— Миссис Маслоу села обедать, — говорит Бабу.
Не совсем то, чего ожидал Мейер. Сначала не спеша выпить в кабинете, а потом уже за еду. Но он взрослый мальчик. Он может приспособиться. Айрин тоже со многим вынуждена мириться.
— Извини, что так поздно, — говорит Мейер. — Минна в больнице. Я заглянул к ней по дороге домой.
Свечи уже зажжены. Стол накрыт на двоих. Айрин сидит спиной к двери и не оборачивается, даже когда Мейер целует ее в макушку.
Айрин берет его за локоть.
— Что с ней? Что случилось? Почему мне никто не позвонил?
В первые годы их брака, когда Мейер еще был не готов уступить свою свободу, доставшуюся ему такой дорогой ценой, Айрин делилась с Минной своими горестями и ревнивыми подозрениями. Никто, и в том числе сам Мейер, не верил, что он когда-нибудь женится. Это было двадцать лет назад. Айрин было под сорок, и она была замужем за бизнесменом, мультимиллионером. Она уехала из Вены до Гитлера, из совсем другой Европы, чем Мейер.
— Аневризма, — говорит Мейер. — Ее убрали. Будет как новенькая. Я хотел тебе позвонить…
— Слава Богу, — Айрин умолкает и смотрит в свою тарелку. — Тайский суп с лимонной травой. Жалко, ты не позвонил, я бы подождала пять минут.
В ее голосе нет укора. Она сказала именно то, что думает. Она подождала бы пять минут. У другой женщины этот переход от болезни Минны к теме обеда свидетельствовал бы о легкомыслии. У Айрин — нет: она беспокоится о Минне, а ее забота о хорошем обеде, когда Минна больна, — заклинание против болезни и страдания. Эта ее черта — одна из причин, почему Мейер женился на ней. И почему они до сих пор вместе. Мейер садится на дальнем краю стола и смотрит на Айрин. Он по-прежнему считает ее красивой, хотя сама она так не думает. Если бы он хотел что-нибудь изменить в ней, то ее неспособность примириться со своим возрастом, так, как удается ему. Он понимает, что мужчинам это легче. Так, по крайней мере, утверждает Айрин.
Входит Бабу с тарелкой супа. Мейер благодарит его, а Айрин говорит:
— Бабу, вы гений.
Бабу кланяется.
— Это моя обязанность. — При всей формальной сервильности Бабу, роль его в доме гораздо значительнее, чем он хочет показать. Он второй по влиятельности после Айрин. У них двоих сложная машина домашнего хозяйства смазана и работает исправно. Иногда Мейер чувствует себя балованным ребенком двоих любящих, но слегка отчужденных родителей.
Суп — переплетение целлофановой вермишели в кокосовом молоке с базиликом. Айрин знает, что кокос вреден Мейеру — от него повышается холестерин, и она сказала об этом Бабу. Мейер понимает, что Айрин с поваром не сговорились его отравить, а хотели только доставить удовольствие. Мейер рад, что Айрин не из тех жен, которые вечно беспокоятся о твоей диете, о твоем здоровье и помнят, что ты смертен. Она осторожна, но иногда берет передышку, чтобы они могли позволить себе лишнее — и жить.
Она спрашивает, как у него прошел день, но только после того, как Бабу унес тарелки. Человек более слабый поведал бы жене о Диккенсе и непроданных билетах на благотворительный ужин, чтобы его поддержали, сказали: «Милый, ты не телескопический филантроп! И билеты разойдутся». Но Мейер держит это в себе, получая удовольствие от того, что после стольких лет они с Айрин все еще стараются оберегать достоинство, свое и своей половины. Возможно, потому, что они европейцы. Они не воспитаны в культуре, где считается нормальным вываливать свои секреты на ток-шоу.
Мейер говорит:
— Айрин, помнишь, мы принимали иранцев?
— Конечно. — Обед на двенадцать персон она устраивала. Наверное, еще помнит меню.
— Помнишь того тихого человека, он не произнес ни слова — низенького, в толстых черных очках?
Айрин не запомнила. Мейер сейчас сообразил, что весь обед она проболтала с самым красивым иранцем, главным в группе, насколько может судить Мейер, самым верноподданным и, видимо, шпионом. Какое Айрин дело до того, как он ведет себя в своей стране? С ним она чувствовала себя молодой. Надо ли Мейеру ревновать? Они дают друг другу определенную свободу. Это тоже по-европейски.
— А что с ним? — спрашивает Айрин.
— Он в тюрьме. В Тегеране.
— Это ужасно, — говорит Айрин. — Ты что-нибудь можешь сделать?
Легкая рассеянность. Возможно, по пути к неприятной мысли об арестованном иранце Айрин отвлекло более приятное воспоминание о его красивом соотечественнике, так что ее сочувствие кажется чуть запоздалым. Айрин верит в действенность фонда, но Мейер знает, что люди, которым помогает фонд, сливаются для нее в одного измученного заключенного, скорчившегося на холодном цементном полу.
— И еще, — говорит Мейер. — Сегодня в фонд пришел неонацист.
— Боже мой. Ничего не случилось?
— Ничего, дорогая, не волнуйся. Он хочет работать у нас. Утверждает, что у него было что-то вроде озарения. И он пришел в Вахту братства, чтобы…
— Да? Как тот скинхед в Калифорнии? — говорит Айрин. — Я видела его в «Чендлере». Теперь он важная персона в фонде Визенталя.
Мейер вспоминает, что Нолан говорил о какой-то телепередаче. Тогда он пропустил это мимо ушей. А сейчас у него возникло смутное чувство, похожее на то, что он пережил, когда Визеля встречали с фотовспышками. Раз нечто похожее имело место, ему труднее испытывать от этого удовлетворение, чувствовать себя особенным. Господи, какая же это суетность. Идеально было бы, если бы все скинхеды перешли на сторону терпимости и братства. Если бы обратились в новую веру все белые расисты.
— Кто знает, где правда? И сам он знает ли, чего ему надо? Он хочет, чтобы мы поверили, что он стал другим человеком. Что все прежнее осталось позади. Но я думаю, он на перепутье. Может пойти и в ту, и в другую сторону. Вот что мне интересно. И я подумал: мы можем взять его… ну, как бы стажером. Бонни Кейлен предложила ему поселиться пока у нее.
— Мейер, — говорит Айрин. — Извини, я, наверное, ослышалась. Ты позволил бедной Бонни Кейлен, которая и без того бьется как рыба об лед, позволил несчастной женщине поселить у себя… бандита.
— Я не заставлял Бонни. Бонни сама вызвалась. — Он использовал ее? Тоже телескопическая филантропия? Надо будет позвонить Бонни, узнать, все ли в порядке.
— Как ты впустил его?
— Вот и Сол спрашивает, — говорит Мейер.
— Надо было хотя бы обыскать его. У него могло быть оружие. Мейер, ты должен нанять телохранителя. Сколько лет я тебе твержу. Хотя какой толк в телохранителе, если ты приглашаешь этих преступников…
— Бонни его пригласила.
— Ах, бедняга, — говорит Айрин. — Откуда ты знаешь, что он не опасен? А что, если он серийный убийца…
— Потому что я знаю. — Всем известно, что Мейер гениально разбирается в людях. Но почему Айрин в это не верит? Нет пророка в своем отечестве. Пророков, правда, нигде уже нет, но и тут не отечество, а только жена.
Только женщина раньше всего подумает, каково это для Бонни. Вот еще одна причина, почему Мейер нуждается в Айрин, — чтобы сострадание в нем не притуплялось, чтобы оно было направлено на детей Джеллиби, а не только на африканских малюток. Но и женщинам нужен мужчина — чтобы сказал, какие люди опасны, успокоил их, что Винсент Нолан безвреден. Откуда Мейер это знает? Знает. Айрин не смогла бы поступить сегодня так, как поступил Мейер, и не догадалась бы, при всей ее интуиции, что Бонни хотела, чтобы ее попросили приютить Нолана.
* * *
Только теперь, убирая хлам с кровати, которую ему предоставила Бонни, Нолан позволил себе задаться вопросом: как же паршиво он жил? Теперь, когда предыдущая стадия его жизни закончилась, или практически закончилась, или временно — временно самое правильное слово — закончилась, только теперь он может признаться себе, что фактически был бездомным. Спать на кушетке в общей комнате у Реймонда — какая это жизнь? Он не мог сам решить, когда ему завалиться. Вечерами Реймонд и дружки смотрели телевизор, и Нолану приходилось ждать, когда по их гитлеровскому каналу пойдет передача не про нацистов, или когда Реймонд соскучится, или напьется и отправится на боковую, или когда Люси их разгонит.
Он не мог назвать это жизнью. Промежуток — так говорил он про себя. Раньше у него была жизнь. Работа, подруга, дом. И вдруг все посыпалось — чок-чок, как домино. Сперва уволили. Это оказалось катастрофой, но фирму он не винил. Дружба дружбой, но служащий не должен бросать старух в бассейн.
Маргарет скандалила так, как будто он портил ей жизнь с первого дня их знакомства, и инцидент с Реджиной Браунер стал последней каплей. А он не портил ей жизнь. Каждый вечер он шел прямо домой и пить старался поменьше. Купание миссис Браунер было его первой спотычкой на стезе добродетели.
Маргарет только этого и дожидалась. Прекрасный повод расстаться с ним. И она за него ухватилась. Она сказала Винсенту, что в их отношениях нет никакой перспективы. Отношениях. В их отношениях. Она никогда раньше не употребляла этого слова. Он не стал бы жить с женщиной, которая разговаривает на мусорном языке ток-шоу. Может быть, это и было самое обидное: он прожил два года с женщиной, способной разбить ему сердце из-за того, что в их отношениях нет перспективы. Зато у нее есть. Когда ей стукнет сорок, она будет командовать местным отделением посылочной службы UPS, а не водить их грузовик. Раньше Нолану казалось это эротичным — коричневая форма, большой блокнот, дружеское помахивание рукой, когда Маргарет отъезжала на своем грузовичке. Только дурак мог возбудиться от того, как радостно отъезжает женщина от дома.
Они жили в квартире Маргарет в Согертисе, так что с разрывом возник и квартирный вопрос. Тут оказалось, что сбережений у Винсента меньше, чем он думал. Ему должно было прийти пособие по безработице, поэтому он не стал далеко уезжать от Кингстона. Нашел комнату в мотеле «Стримсайд» с понедельной оплатой. Его нельзя было упрекнуть за то, что он заполняет свой досуг пивом, телевидением и таблетками. Рядом с мотелем был медпункт, где с редкостным пониманием отнеслись к его непроходящим болям в спине, связанным с работой.
Потом он перестал платить владельцу мотеля, мистеру Дерджани. Тот так и не починил ему водонагреватель. По мнению Нолана, они были квиты. Но, видимо, о Нолане дали знать по всему кусту мотелей, принадлежащих пакистанцам. Куда бы Нолан ни ткнулся, везде зажигалось: «Мест нет».
В конце концов он отправился к маме, но он забыл, что его мама сейчас — и уже лет десять как — замужем за Уорреном-Уродом. Словно запамятовал, что Уоррен недавно ушел на пенсию с завода электрических вентиляторов и теперь у него времени хоть отбавляй. Счастливые супруги живут под Биконом, в трейлере, который достался Уоррену по соглашению о разводе сколько-то лет назад. Чтобы Нолан чувствовал себя как дома, Уоррен по несколько раз на дню спрашивал, долго ли он собирается здесь пробыть.
Когда Уоррен с храпом засыпал, мама Нолана затягивала свои буддийские песнопения. Она просила попеть с ней. А молиться ему было о чем. Об истинной любви. О настоящем призвании. О том, чтобы найти наконец свой путь. К сожалению, он не мог. Ему до смерти жаль, что мама так долго была в поисках — порядочного мужчины, собственного дома. Покоя. Любви. Бога. И чего там еще. Он не в претензии к ней за это. Он надеется, что она найдет это до того, как умрет.
Нолан свалил через два дня. И больше не возвращался. Не явиться же к ней с бритой головой и наколками. Мама подумает, что это ее вина — ее кочевья, когда он был ребенком. Другая помеха — с тех пор, как Нолан последний раз видел мать, он кое-что узнал об отце, о смерти отца, о чем она никогда ему не рассказывала. Он опасается, что вынужден будет заговорить об этом раньше или позже.
Уехав от матери, он нанялся на ночную смену в пончиковой, а когда его уволили, в круглосуточный магазин на Бродвее в Мидлтауне. Менеджер сказал ему, что он сможет ночевать в доме престарелых, если сунет швейцару десятку.
Вот до чего опустился Нолан: ночами работать в магазине, а днем спать в тараканьем приюте, через который мафия отмывает деньги. Вы слышали о неудачниках, которые проваливаются через дыру в страховочной сетке?
Он провалился.
По счастливой случайности, он встретил Реймонда. После короткого отстоя в «Крик-Марте» и приюте «Лилия Долины», возможность ночевать на кушетке у Реймонда и работать в шинной мастерской казалась приглашением от святого Петра поставить шатер свой на небесах. Сперва Нолану почти не мешало, что каждое утро его будит вой блендера, в котором Люси готовила противные полезные коктейли для детей. Он понимал, что блендер — это Люсин способ послать ему душевное утреннее «пошел ты на…»
По сравнению с этим в кладовой — простите, гостевой — комнате у Бонни Нолан чувствует себя как Мик Джаггер, прихлебывающий тропические коктейли у себя в карибской гасиенде. Жаль только, больше всего ему нравится в этой комнате, что в ней закрывается дверь. Это вряд ли оценишь, если не сидел до поздней ночи, слушая пивные беседы Реймонда, Теда Доннела, Фрэнки Моста и Томми Лемана о том, как обувают всюду белого человека. Нолану не надо было много говорить. Предполагалось, что он один из них. И в каком-то смысле так оно, наверное, и было. Он обрил голову и сделал наколки. Он поехал в лагерь «Арийского отечества» и слушал немецкие военные песни и речи о том, как еврейские сыновья сатаны затеяли уничтожить белую расу.
Он не может отрицать, что было приятно не скрывать больше свою злость, чему его учили с тех пор, как он себя помнил. А узнал он это о себе на терапевтических занятиях по обузданию гнева. Самым лучшим в ДАС было то, что он давал направление твоей злости. Как громоотвод, электрическое заземление. Ты прикасаешься к нему — и разрядился. Раньше его зло взяло бы, что пока он был бездомным, у Бонни и ее ребят целая комната стояла без дела. Смотрите, кто чистит бассейны, а кто в них плавает. Но сейчас чего хорошего от таких мыслей?
Нолан отодвигает несколько коробок, ложится на кровать и открывает «Преступление и наказание». Как и самурайская книга, и большинство других, которые он прочел за последние несколько лет, добыта она из автомобилей, пригнанных в шинную мастерскую. Винсент стал рассматривать ее как персональную библиотеку-читальню. Никто о своих книжках не вспоминал, никто не возвращался за ними, хотя насчет потерянной детской варежки готовы были звонить каждые пять минут.
У Реймонда негде было читать, и это было еще досаднее, чем изумление Бонни, оглушенной новостью, что он читает книги. Так ей и надо, что ребята разозлились на нее, когда она сказала о его любви к чтению. Представила его каким-то образцом для подражания — то есть устроила так, что они возненавидели его заранее, еще толком не узнав.
Под конец пребывания у Реймонда Нолан в обеденные часы уезжал на пустырь и читал, сидя в пикапе. Там он прочел книги Маслоу. Там и пикап его сдох. Не пожелал заводиться. Пришлось звонить Реймонду, и, когда Реймонд спросил, что он делал на пустыре, Нолан сказал: ссал.
Сейчас лучше не думать об этом. Лучше всего погрузиться в книгу и забыть обо всех своих неприятностях. Он листает «Преступление и наказание», ищет, где остановился. Так, убийство было. Там замечательно… дальше, где этот думает, что все говорят о нем. Еще чья-то мания преследования — Нолану это меньше всего сейчас нужно. Он берется за «Пого», не может сосредоточиться, открывает «Путь воина».
Воин занят тем, что выстраивает крепостную стену против враждебных мыслей. Но что может означать «занят» в его нынешнем положении, когда он забился в чужую комнату, загроможденную семейным хламом? Если он намерен здесь остаться, надо ее разгрести.
Нолан берет охапку одежды, сует в стенной шкаф на кучу каких-то непонятно занозистых старых вещей. Сыновья Бонни чем-то похожи на детей Реймонда. Наверное, такое поколение. Никто из них не видит проку в том, чтобы хотя бы притворяться вежливым. Нолан не винит сыновей Бонни: пришли домой, а за столом на кухне новый жилец. Вместе они, Бонни и дети, — какое-то тоскливое комедийное шоу. У младшего — кривой роман с мамой. Старший боится собственной тени. Нолан мог бы пришибить их одним мутным взглядом. Может, они были не такие нервные до того, как отец отчалил.
Когда его отец ушел, Нолану было три года. Он мало что запомнил. Кажется, отец работал двадцать четыре часа в сутки, и все равно с деньгами было туго. Нолан как будто помнит, когда у отца начались неприятности из-за налогов, но единственное, что может вспомнить точно — как падал свет на кухонный стол. Ребята у Бонни избалованы до ужаса. Не понимают, как хорошо у них сложилось.
Нолан уехал от Реймонда только сегодня утром. А сколько всего достиг! Новая, с иголочки жизнь, начнем с этого. Не удивительно, что устал. Имеет право расслабиться. Отодвинуть еще кое-какое барахло, принять викодин и нажать кнопку сброса, когда проснется завтра. Вспомнил о своей заначке наркотика, и захотелось проверить, на месте ли она. И принять одну таблеточку для маленького оттяга.
Нолан думает, что медики и законники совсем не понимают, зачем человек принимает наркотик. В их представлении ты хочешь дойти до того, чтобы падать со стула, закатив глаза под лоб. А на самом деле Нолану нужна причина, чтобы усидеть на стуле, тот мини-сдвиг фокуса, когда все кажется более забавным, складным, менее скучным, без фоновой тревожной тряски и паранойи.
Нолан запускает руку в сумку под футболки и трусы. Вытягивает две книжки и последний номер «Солджер оф форчун» — вытащил его импульсивно, хотя не сказать, что это его любимый журнал, а кража его разозлит Реймонда, может быть, больше всего остального. Нолан прихватил его с кухонного стола утром, перед уходом.
Пока добрался до пузырьков с таблетками и до конверта с деньгами, весь вспотел и должен повторить про себя практичную формулу, выученную на курсе по обузданию гнева: расслабься. Будь спокоен. Не усложняй. Пластиковые бутылочки приятны на ощупь. Флакончики безмятежности. Викодина и ксанакса должно хватить ему на пару месяцев, если строгий мистер Сверх-я будет держать его в рамках.
Затем он пересчитывает полторы тысячи долларов — конечный продукт семидесяти порций экса. Не билет на Бали, не совсем золотой парашют, который обеспечит ему мягкое приземление.
Нолан вкладывает деньги в «Путь воина» и засовывает все обратно в сумку. Вероятно, будет в сохранности. Бонни наверняка воспитала детишек так, чтобы не рылись в чужих вещах. И все же не стоит искушать судьбу, оставлять сумку посередине комнаты. Он вытаскивает кое-что из-под кровати, чтобы освободить место для сумки. Компьютерные клавиатуры, принтеры. Он сваливает их в углу. Ну и неряхи.
В одном конверте оказывается пачка старых налоговых деклараций. Сверху лежит форма 1040: за 1992 год доктор Джоэл Кейлен, врач-терапевт, заработал медицинской практикой 116 тысяч, и Бонни Кейлен, администратор музея, — более скромные 22 тысячи. Что делал Нолан в том году? Кажется, стелил ковры. Зарабатывал примерно столько, сколько Бонни. Этот арифметический пустяк объединяет его с Бонни против денежного доктора Джоэла. Ну и что, что Нолан кое-как существовал на свои двадцать две тысячи, а Бонни тратила эти бешеные деньги на разные модные штучки?
Нет смысла смотреть остальные декларации. Все химичат с налогами. И всем это сходит с рук, кроме невезучих дураков вроде его отца. Нолан убирает конверт — жаль, что Бонни не оценит его деликатности.
Он находит коробку с конвертами из фотолаборатории и позволяет себе секунду помечтать о том, что нападет на клад: фотографии голой Бонни, сделанные доктором Джоэлом. Это будет доказательством, что Бог есть и Он любит Нолана. Можно было бы подрочить и на боковую. Но, зная Бонни, вряд ли существуют такие снимки.
Первая серия фотографий — он сразу догадывается — с бар мицвы старшего сына. Нолан вспоминает дискуссию между Реймондом и каким-то тупым скинхедом, доказывавшим, что евреев обрезают в тринадцать лет, прилюдно, на бар мицве. Реймонд-эксперт сказал: нет. Их обрезает раввин сразу после рождения, а потом высушивает крайнюю плоть и делает порошок для пожилых евреев, чтобы подсыпали христианским девушкам в напитки, и те им давали.
На снимках все ухоженные и сияют. На Бонни синий костюм с золотыми пуговицами. Высокий мужчина, обнявший ее одной рукой, — должно быть, доктор Джоэл. Как ошибаются карикатуристы ДАС, изображая на своих шаблонных картинках горбатого, крючконосого, вислогубого тролля с мешком денег за плечами. Еврея вот какого надо иметь на заметке: лощеного великовозрастного парня типа Майклов Айснеров, Стивенов Спилбергов, бывших школьных спортсменов, как доктор Джоэл — избранное племя, с колыбели предназначенное для денежной профессии. Так, по крайней мере, думал прежний Нолан. Новый Нолан говорит себе: за большим носом и модным костюмом увидь человека, который любит свою жену и детей в этот торжественный день. Или хотя бы старается. Похоже, как раз в это время доктор Виноватый навострил лыжи.
На некоторых снимках старшие родственники — деды и бабки, полагает Нолан, — сторонятся грубых объятий младшего поколения. На большинстве снимков Бонни, доктор и младший ребенок улыбаются как ненормальные, а новый юбиляр норовит стоять подальше, насколько позволяют рамки кадра.
Следующая серия снимков — та же конфигурация: Мама Медведь, Папа Медведь, Сын Медвежонок, кислый Старший Медвежонок в сторонке, все щурятся в объектив, стараясь выглядеть непринужденно на какой-то пристани в окружении морских туристских причиндалов. Из шортов и футболок торчат тонкие руки и ноги ребят. А вот Бонни в купальнике. Приятное тельце. Бедняга похудела на тонну с тех пор, как ушел муж. На лице ее притворно-раздраженная улыбка с оттенком паники. Видимо, надоел приставучий фотограф-доктор.
С убывающим интересом Нолан перебирает отпечатки, наблюдая, как все на них постепенно молодеют в предсказуемой последовательности кодаковских мгновений — театральные постановки в школе, дни рождения, Дни благодарения, поездки. Нолан с трудом выносит это радостное путешествие Кейленов, похожее на семейные сериалы. Больше всего его раздражает вот что: они принимают это как должное. И еще думают, что им недодано!
Воин собирает информацию о своем окружении. На самом дне коробки свадебный портрет Бонни. В белом платье с кружевами и в фате Бонни едва достает до плеча Джоэлу. Еврейский принц, красивый брюнет смотрит с фотографии, а Бонни снизу на него. С благоговением и обожанием. Нолан сразу мог сказать им, что брак их ненадолго.
После бар мицвы старшего фотографий, кажется, нет, шоу закрыто. Нолан грузит конверты обратно в коробку. Чувство у него такое, как будто он кончил, а порнофильм еще идет. Он не может припомнить, когда в последний раз смотрел порно, точно не у Реймонда на кушетке, когда то и дело вбегают и выбегают дети. Перед тем как они с Маргарет разошлись, она не разрешала ему выключать телевизор во время занятий сексом. Обычно это были ночные новости. Это должно было стать для него сигналом. Явно был пройден какой-то поворот, и они далеко ушли от тех вечеров, когда Маргарет возвращалась домой с работы и в дверь входила, уже наполовину стащив с себя форму.
Хватит на сегодня исследований! Нолан думает, что сможет заснуть. В голове еще теснятся впечатления долгого дня, а тело уже просится на покой. Но секунду. Что там за звуки? Сердце екнуло, но он успокаивает себя: откуда Реймонду знать, где он.
Покой оглушительный: полная темнота, собственная кровать, прикосновение свежих простыней к голому телу — почему-то не сразу даже решишь, приятно ли оно. И приятно, и нет. Он напряжен, он сопротивляется соблазнительным, предательским звукам дома, уютным ночным скрипам и вздохам, пытающимся убедить его в сладком благополучии, в которое верит муха за секунду до того, как подогнутся ножки и она утопнет в банке меда.
* * *
Обычно утром Бонни стучит ребятам в двери и приступает к деликатной задаче извлечения их из сна. Начинает с Макса — с ним легче. Ее голоса и ломтика света достаточно, чтобы он потянулся, раскинув руки. Объятие обещает, что Макс вылезет из постели, пока она идет к комнате Дэнни; там ее голос произведет противоположное действие. Дэнни повернется к ней спиной — мумия, втиснувшаяся в угол. Ей не нравилось, когда он клал свой матрас на пол. Но когда ее сокровище говорит каждое утро: «Ты можешь замолчать? Ты можешь уйти?» — мама знает, что в шестнадцать лет ты достаточно взрослый, чтобы спать так, как тебе нравится, и знает, как мало от тебя можно требовать (в наши дни), и что надо благодарить небо (он не ширяется, не расстреливает школьные кафетерии!).
Она подходит к двери Дэнни, чувствуя, как у нее деревенеют плечи. Хотя бы рядом никого нет — например, Джоэла, — никто не упрекнет ее в том, что избаловала ребят и позволяет им хамить. Что, если бы Джоэл потребовал опеки? Узнал бы, что в доме гостит скинхед? Пусть трудны эти утра, но она могла бы — и еще может — даже их лишиться. Бонни знает, что скоро это кончится. Несколько коротких лет, и ребята разлетятся.
В обычные утра она до хрипоты кричала бы из кухни пустые угрозы в адрес Дэнни. Не удивительно, что мальчик слышать не может ее голос. И вообще, все это — театр. И она, и Дэнни знают, что он поднимается ровно за десять минут до прихода школьного автобуса; потом десять минут исступленной беготни в поисках тетрадок, обвинения, что она их выбросила. Потом в последний раз забибикает автобус, и он, в остервенении схватив пальто, выскочит на улицу.
Вот что предвкушает Бонни, мрачно выполняя утренний ритуал: душ, платье, варка кофе, поиски потерянных Максом тетрадей, бумаг, нужных ей самой на работе, вихрем в дервишеском неистовстве носясь по дому и с адреналиновыми укольчиками вспоминая, давно ли она пыталась разбудить Дэнни. В конце концов выходит из себя и начинает кричать.
Но сегодня не обычное утро. Бонни не будет кричать на детей при чужом. Огорчительно, что вести себя как цивилизованному существу тебя вынуждает присутствие неонациста. Но раз так, что ж. Это еще одна положительная сторона его присутствия, ее уступки Мейеру. Только бы Винсент побыл у себя в комнате, пока не уедут дети. Бонни надевает юбку подлиннее, чем намеревалась.
Вчера вечером она была горда за своих детей. Они отнеслись к ситуации по-взрослому. Но не изменит ли им выдержка, когда увидят его сегодня? С тех пор как ушел Джоэл, она ни с кем не завязывала романов, и одной из причин было желание избавить детей от неловкости при возникновении незнакомого мужчины за завтраком. Правда, и предложений не было, так что это все — в теории. Она вытерпела несколько печальных ужинов с одинокими знакомыми знакомых и одно «свидание вслепую» с юристом из индустрии развлечений — он на протяжении всего ужина описывал в подробностях, как повлияли двадцать лет булимии на состояние зубов его бывшей жены.
Проснувшись в пять, Бонни вполне бодра и деятельна. После непроглядной ночи души, начавшейся сновидением, таким отвратительным, что ей даже вспоминать его тошно. Ей снилось, что у нее вечеринка, она идет в ванную и видит, что гости мочились в ванну, оставили в ней лужицы вроде тех, что оставляют собаки (мы надеемся, что собаки) на городских улицах. В одной лужице лежит лобковый волос, при ближайшем рассмотрении оказавшийся миниатюрным лохнесским чудовищем, с меланхолическими глазами и крохотной треугольной головкой.
Будить доктора Фрейда нет нужды. Бонни знает, что символизирует этот сон — ее подсознательное нашло способ наказать ее за брезгливость, когда подумала о том, что у Винсента с детьми будет общая ванная, — понимает без многолетних дорогих сеансов у психотерапевта, которые под конец предложил оплатить Джоэл. Джоэл всегда утверждал, что она склонна к паранойе. Но, как выяснилось, напрасно. Во всяком случае, ночь пережили. Бонни проверяет, на месте ли мальчики, и счастлива, увидев их в постелях. Радуется, услышав от Дэнни: «Исчезни». Нет худа без добра: с появлением Винсента самая трудная часть дня способна доставить радость.
Во-первых, Дэнни не валяется на кровати до последней минуты, а спускается раньше и стоит в дверях кухни, сердито глядя на ее чашку с кофе и недоеденную булочку Макса.
— Пожалуйста, скажи мне, что нациста уже нет, — говорит он.
— Насколько я знаю, он есть, — говорит Бонни. — Будем надеяться. То есть если ты заинтересован в том, чтобы твоя мама не потеряла работу.
— Ты с ума сошла? — спрашивает Дэнни. — Привезти домой этого гаденыша? Это твой ненормальный ублюдок Мейер придумал?
— Что за выражения? — говорит Бонни.
— Он? — говорит Дэнни.
Это не самый подходящий момент, чтобы обсуждать соотношение сил ее и Мейера. Когда-то она прочла ребятам лекцию — может быть, неосмотрительно — о жизни Мейера Маслоу, о том, какой он герой, и как ей повезло, что она у него работает. Между тем она знает, что они считают ее бесхребетной соглашательницей, которая бросится с моста Таппан-Зи, если прикажет Мейер. Они ошибаются. Когда надо, она может проявить твердость. В первую ее неделю на работе Мейер спросил, не могла ли бы она по дороге с обеда забрать его вещи из чистки. Бонни потребовалось все ее мужество, чтобы сказать: это не входит в ее обязанности. В тот же день, вернувшись с обеда, она обнаружила, что он прислал ей цветы.
Так что не только Мейер кое-чему ее учит. Это процесс обоюдный. Во всяком случае, здесь дело не в Мейере. Часто ли вам выпадают случаи проверить себя, влезть в чужую шкуру, принять чужую беду близко к сердцу, выручить того, кто нуждается в твоей помощи?
Бонни говорит:
— Детка, это была и моя идея. Этот бедняга — бездомный.
— А я что говорил, — вставляет Макс.
— Подлиза чертов! — Дэнни делает тьфу на брата, противно водит языком и, схватив рюкзак, направляется к двери.
— Пока. Люблю тебя, — жалким голосом говорит Бонни.
Макс провожает брата взглядом, потом говорит:
— Знаешь, мама, бездомных много, мы другого могли бы взять. Не обязательно этого типа…
— Милый, — говорит Бонни. — Тут не приходится выбирать. Это не то что взять щенка из приюта.
— Я понимаю.
Как получается, что Макс на четыре года младше и на сорок лет взрослее брата? И отца, если на то пошло? Бонни совестно, что она сравнивает своих сыновей. Ну и что, если один старается упростить ей жизнь, а другой заставляет страдать? Бонни любит обоих. С Максом это просто. А с Дэнни — задача, потому что он гораздо больше похож на нее и ненавидит в ней те черты, которые у них общие.
Макс прожимает плечами и пожимает плечо Бонни. Он уже бежит за братом, придумывая какую-нибудь умную реплику, которая снова сделает их друзьями (конечно, за счет Бонни), пока не пришел автобус Дэнни, а за ним почти сразу — его, до средней школы, что находится в двух минутах ходьбы от старшей школы Дэнни.
Через несколько минут после ухода ребят спускается Винсент. Он не спал и слушал?
— Кофе? — спрашивает Бонни. — Как вам спалось?
— Как младенцу! — отвечает Винсент.
Застенчивая улыбка, то, как он медленно, с признательностью отпивает кофе, затем его дружелюбное молчание успокаивают Бонни, что он не кровожадный маньяк, которого она воображала в пять часов утра. Хотя и чувствуется: выражение его лица и жесты рассчитаны на то, чтобы ее успокоить.
— Спал как младенец, — говорит Винсент. — Просыпался с криком каждые два часа.
Только Бонни успокоилась, Винсент напоминает ей, что рано.
— Шутка, — говорит Винсент. — Хотел вас рассмешить. Спал замечательно. Чувствую себя прекрасно.
— Тогда, наверное, нам пора собираться.
— Командуйте, — говорит Винсент.
Улица только что полита, стоит ясное весеннее утро. Винсент и Бонни садятся в машину.
— А огонек на щитке все еще мигает, — говорит Бонни.
— Корпоративная жадность япошек, — поясняет Винсент. — У них все продумано. Так они заставляют вас съездить в сервис, когда еще не надо, и слупят денег в своей гаражной сети.
— Американские машины не такие? — Бонни не нравится, что он сказал «япошки». — От японских отличаются?
— Не обманывайте себя, — говорит Винсент. — Это все японское.
Бонни выезжает на шоссе. В сонном дружелюбном молчании, так же, как остальные ездоки, подвозящие соседей, они едут, пока не замедляется движение и они не оказываются рядом со старым «саабом»-универсалом с вермонтским номером, где трое малышей чуть не ползают по родителям.
— Забывают о детях, — говорит Бонни. — Как можно не пристегивать детей?
Винсент отзывается:
— Я видел статистику, оказывается, с ремнями безопасности вероятность погибнуть при аварии вдвое больше.
— Пристегнитесь, пожалуйста, — говорит Бонни.
— Я уже пристегнулся, — говорит Винсент. — А ваши ребята благополучно отправились в школу?
Как мило с его стороны.
— Кажется, да, — отвечает Бонни. — После обычной утренней психодрамы.
— Ваши дети высокого мнения о вас, — говорит Винсент.
— В самом деле? — Вот до чего дошло. Радуется оттого, что какой-то отставной нацист сказал, что дети ее любят. Конечно, любят. Очень любят. Но ей почему-то хочется знать, как это выглядит со стороны. И это один из многих минусов в положении матери-одиночки. Не с кем посоветоваться. Да и Джоэла она не могла бы спросить: он всегда умел показать ей, какой он сказочный отец и какая несостоятельная мать Бонни. Она позволяет детям помыкать собой. Она не дает им стать мужчинами.
— Они восхищаются вами, — говорит Винсент.
— Неужели?
— Можете мне поверить.
Винсент ею манипулирует? Нажимает на кнопки? Нужна определенная чуткость, чтобы понять, какие у тебя эти кнопки.
— Где вы росли? — спрашивает Бонни.
— В Кэтскиллах. Либерти, Суон-Лейк, в тех краях.
— В «Борщовом поясе»?
— Нет, я рос среди соевых ростков — говорит Винсент. — Мама, типа, тянулась к Нью-Эйджу.
Это неожиданно для Бонни, но что ж, надо принять к сведению.
— А отец?
— Умер.
— Что?
— Он был электриком. А потом умер.
— А мама?
— Когда он умер, она стряпала в этих чумовых хипповых тусовках, в этих ашрамах, храмах и прочей фигне — в обмен на бесплатное жилье и уроки медитации.
— Большая готовка, — говорит Бонни.
— Меньше, чем вы думаете. Коричневый рис и жареные овощи. Я этим духовным трепом не увлекался. В лесу гулял. Читал комиксы.
— Ваша мать опередила свое время.
— На самом деле лет на двадцать отстала от него. Наверное, можно сказать, я был запрограммирован для ДАС. В смысле привык околачиваться среди чокнутых.
— Тогда вы просто рождены для работы в Вахте братства. — Бонни смеется, но чересчур громко. Она не считает, что в их фонде полно чокнутых, но думает, что кому-то может так показаться.
Винсент улыбается.
— Можно, наверное, и так сказать. — Винсент спокоен, насколько это возможно для него — пока они на магистрали, но, как только сворачивают с шоссе, в Вест-Сайд, Бонни чувствует, что он напрягся, а когда они идут со стоянки к офису, плечи у него уже подняты, как у боксера, готового блокировать чей угодно удар сбоку.
— Не волнуйтесь, — говорит Бонни. — В фонде никто не кусается.
— Жизнь кусается, — говорит Винсент.
Анита Шу в приемной встречает их абсолютно ледяным «добрым утром».
— Вы нашли для Винсента помещение? — спрашивает Бонни.
— Сто шестнадцать В, — говорит Анита.
Бонни отводит Винсента в унылый пустой кабинетик, который они держат для временных сотрудников и волонтеров. На голом металлическом столе скомканная конфетная обертка; из-за нее место выглядит совсем необитаемым, как пустыня из-за перекати-поле.
— Мило. — Бонни хватает конфетную обертку.
— Не беспокойтесь из-за этого, — говорит Винсент.
— Побудете тут?
Человек несколько лет прожил среди ненавистников, а Бонни спрашивает, сможет ли он высидеть полчаса за пустым столом? Но когда Винсент с мальчишеской бравадой плюхается в кресло и, улыбаясь, говорит: «Конечно», — она понимает, почему спросила. У нее такое чувство, словно забросила ребенка в детский сад. Надо было сказать ему, чтобы захватил книгу.
— Слушайте, у меня другая мысль. Не подождать ли вам в моем кабинете? — И уже жалеет о приглашении. Там ему тоже нечего делать, только в окно смотреть… или копаться в ее столе и папках. Почему она все время подозревает, что он склонен рыться в ее вещах?
До сих пор все — или почти все — указывает на то, что Винсент такой человек, каким кажется, и говорит он то, что думает. Однако ей страшновато оставлять его одного с финансовыми документами Вахты братства. А вдруг он хочет привезти своим нацистским дружкам доказательства, что евреи на самом деле богаче, чем может присниться скинхеду в самом диком сне. По крайней мере, так это может выглядеть на бумаге, для постороннего, не ведающего об умопомрачительных расходах, о том, как трудно собирать средства, и как много зависит сейчас от благотворительного ужина.
— Ничего не трогайте, — не может удержаться Бонни. Так она сказала бы своим детям, и улыбка Винсента показывает, что ему это понятно.
Оставив дверь открытой, она направляется к Мейеру в кабинет; там, как она и боялась, Мейер и Роберта Дуайр начали совещание без нее.
Мейер рад ее приходу, сразу переключается с Роберты на нее, и Бонни стыдно, что это может сделать ее счастливой. Она тысячу раз видела, как он изображает радость, общаясь с людьми, которым он не рад. Бонни гордится тем, что она одна из тех, кого он встречает искренней улыбкой.
Как всегда, Роберта, кажется, не сразу вспоминает, кто такая Бонни, хотя у них постоянно общие дела и они зависят друг от дружки. Роберта нужна Бонни для рекламы фонда, а Роберта знает, что без Бонни не было бы денег на содержание ее кооперативной квартиры в Уэст-Вилледже, хотя скорее даст вырвать по одному свои задорого наманикюренные ногти, чем признает это.
— Привет, — говорит Роберта.
— А, Роберта, привет. — От страха, что это прозвучит безрадостно, Бонни пускает трель, как Минни-Маус.
— Эта история с перевоспитавшимся скинхедом может сработать как динамит. — Роберта показывает Бонни два больших пальца.
Не вина Роберты, что она постаревший вариант той школьной звезды, чьим делом жизни было не допустить Бонни в группу поддержки. Но одно из преимуществ взросления после школы — то, что девушки, не выносившие друг дружку, стали женщинами, которые могут сотрудничать и видеть друг в дружке хорошие стороны. Бонни довольна, что стервозная, пассивно-агрессивная, фанатская энергия Роберты служит Вахте братства. Роберта несомненно считает, что занудная искренность Бонни способна внушить доверие потенциальным жертвователям-толстосумам.
— Как прошла ночь? — спрашивает Мейер. — С нашим другом мистером Ноланом?
Знает ли Роберта, что Бонни доверено приютить Винсента? Водворение скинхеда в дом со швейцаром на Западной Девятой улице — от такой чести ее избавьте.
— Пережили, — отвечает Бонни. — Он идеально себя вел.
— Я хотел вам позвонить, — говорит Мейер. — Но уснул. Простите.
Мейер собирался позвонить ей, когда у него столько забот! Конечно, ему надо было позвонить. Ведь кого он отправил к ней жить.
— А ваши сыновья? — спрашивает Мейер. — Дэнни и Макс? Как они отнеслись?
Да, Мейер, в самом деле внимателен. Бонни хочется верить, что они ему не безразличны. Удивительно: он руководит большой организацией, груз целого мира у него на плечах, а он находит время побеспокоиться о ее мальчиках. На месте Мейера человек помельче не запомнил бы даже их имен.
— Не сказать, что это была любовь с первого взгляда. Но они поняли.
— Бонни, это не слишком?.. — говорит Мейер. — Айрин не могла поверить, когда я сказал ей, что вы предложили взять Винсента к себе. Не могла поверить, что я на это согласился. Я думал, она никогда не простит мне…
— Все будет хорошо. — Бонни стучит по столу Мейера. — И может оказаться поучительным опытом. — Ей противно это словосочетание: поучительный опыт. Так зачем его произнесла? Потому что она лжет, и она не лжет. Ей хотелось бы вернуться к размеренному, более или менее мирному сосуществованию со своими детьми. Но есть что-то интересное в жизни с этим экзотическим гостем. Во всяком случае, сейчас не время делиться своими сомнениями. Надо немного успокоить Мейера — сейчас он этого хочет.
— Они хорошие мальчики, — подытоживает Мейер.
Бонни улыбается, хотя понятно, что Мейер их совсем не знает. Они хорошие. И Мейер знает это так же, как знал, что Винсент не поубивает их в постелях. Что тогда сказал Винсент? Дэнни и Макс восхищаются ею.
— Не сомневаюсь, ребята замечательные, — поддакивает Роберта. — Конечно, они все поняли. Даже глупый ребенок понял бы, какая находка для нас этот скинхед.
— Винсент Нолан, — говорит Бонни. — Скинхеда зовут Винсент Нолан.
— Понятно. Вин-сент Но-лан. — Роберта растягивает слоги, записывая имя в свой ежедневник. — Прелестно. Первым делом нам нужен пресс-релиз. Начнем с этого.
— Когда вы можете его сделать? — спрашивает Мейер.
— Как только получу какую-то информацию.
Почему Роберта смотрит на Бонни? Роберта, опытная пиарщица, пришла к ним кружным извилистым путем, от музыкального бизнеса через Всемирный фонд дикой природы. Бонни и Роберта начали работать здесь примерно в одно время. Вначале они вместе пошли обедать; чувствовали себя принужденно, Роберта рассказала Бонни о своем замужестве с аспирантом-египтянином, который через полгода исчез, а через два года с ней развелся. Затеяно было ради грин-карты? Роберта так и не сказала. Ждала от Бонни вопроса? Больше они вместе не обедали, только по официальным случаям.
— Что вам требуется? — говорит Бонни. — Бывший член ДАС пришел работать в Вахту братства.
— Это заголовок, — говорит Роберта. — Теперь дайте мне какой-нибудь текст. Что повернуло ему мозги? Что привело его к нам?
— Может, вам стоит с ним поговорить. — Бонни тут же пожалела о своих словах. Что, если Винсент предпочтет ей Роберту? Какая неуместная мысль. Винсент — незадачливый парень, который пытается переменить жизнь, — а вовсе не потенциальный бойфренд. Бонни так долго не догадывалась о романе Джоэла с Лорейн, что теперь ей кажется, будто она не видит каких-то самых очевидных признаков в обманчиво-простых на первый взгляд отношениях между мужчинами и женщинами. Однажды на сеансе терапии для семейных пар, — они много месяцев ходили на них по настоянию Джоэла — Бонни заговорила о том, каким предательством ей кажутся заверения Джоэла, будто у них с Лорейн ничего нет и это просто ее фантазии. На это терапевт, доктор Стайнвайсс, ответил, что им надо заниматься сейчас не прошлым, а только будущим. Ведь главное — не ранить мальчиков, сказал Джоэл. И доктор Стайнвайс согласился.
Бонни могла бы пересказать Роберте то, что они с Мейером услышали вчера от Нолана, — о происшедшем с ним на рейве. Роберта, будучи Робертой, быстро сообразит, что этот рассказ об откровении на рок-концерте, наверное, не самая привлекательная история для их аудитории.
— Бонни могла бы поработать с ним, — говорит Мейер. — Узнать побольше о его жизни и изложить в такой форме, чтобы публику это заинтересовало…
— У меня мысль, — говорит Роберта. — Не сочтите сумасшедшей, но… ведь было бы изумительно, если Винсент выступит на благотворительном ужине? Мы бы оповестили об этом прессу, разослали по почте, пока еще есть время купить билеты. Это изменило бы всю картину.
Никто не собирается ее поправлять. Может, это и не изменит картину, но попробовать стоит. И Роберта не сказала ничего такого, о чем они не подумали уже.
За окном у Мейера тень самолета проскакивает по домам — визуальное эхо паузы в кабинете. Это слово, «билеты», превратило их в трех девушек, оказавшихся на танцах без кавалеров. Когда-то Джоэл винил Бонни, если им некуда было пойти, не было приглашения в День труда или, не дай Бог, на Новый год. С одной стороны, Бонни не хочет оказаться и сейчас такой же виноватой; с другой стороны, она опасается того, что может выкинуть на ужине Нолан. Ни Мейер, ни Роберта не знают, что он говорит «япошки» и «латиносы». Но сейчас невозможно решить, что перевесит — возможная польза или возможный вред. Как бы то ни было, решать не ей. Решать Мейеру.
— Бонни, поговорите еще с нашим другом. Вы с Винсентом работаете вместе. Напишите что-нибудь Роберте для пресс-релиза.
— Сделаю, конечно. — И это правда. Бонни любит трудные задания. Кроме того, кому как не ей сделать это. Она уже знает о Винсенте больше, чем кто-либо в фонде. Плюс она знает, что может заинтересовать людей, которые в состоянии заплатить за стол и пригласить на ужин двенадцать близких друзей. Может быть, Винсенту удастся произнести речь, не употребив слова «закулиса». Он на таком языке разговаривал с братом? Бонни предпочла бы этого не знать.
— Это вопрос не только ужина, — говорит Мейер. — Вопрос будущего. У нас человек, с которым мы можем работать, сотрудничество с которым, возможно, побудит нас расширить просветительскую кампанию. Мы должны непредвзято оценить его потенциал и причины, почему он нам послан Богом.
В таком разрезе работа, предстоящая Бонни, выглядит гораздо привлекательнее, чем просто расспросы Винсента с целью получить более приемлемую историю его перемены, нежели озарение на рейве под действием экстази.
— Чем раньше, тем лучше, — говорит Роберта.
— Медлить не будем, — говорит Бонни. — Обещаю.
Если Бонни и думала, что застанет Винсента в кабинете за изучением ее папок, то эти опасения не подтвердились. Он стоит у окна и так углублен в созерцание улицы, что даже не пошевелился, пока она не окликнула его.
— Знаете, это даже жутковато, — говорит Винсент. — Там внизу никто меня не знает. За каждым из этих окон… сколько? Десять человек. И в каждом здании тысячи и тысячи людей, и еще тысячи на улицах, миллионы людей в городе, и никто из них, ни один, не знает о моем существовании.
Бонни смотрит из-за его плеча на город — город не знает Винсента. Какой же он нарцисс! Тем не менее Бонни тронута. Он так остро переживает свое одиночество, что она едва удерживается от восклицания: «И меня никто не знает!» Но это было бы неправдой. Где-то там ее приятельницы, знакомые, бывшие коллеги, соседи, хозяева квартир, врачи, продавцы из бакалеи, где она покупает кофе.
— У меня предчувствие. Маленькая метка на моем радаре, — Бонни сознает, что повторяет Мейера, — но у меня такое чувство, что очень скоро много людей узнают, кто вы такой.
— Вы так думаете? — спрашивает Винсент.
— Уверяю вас, — говорит Бонни.
У Бонни нелепейшая мысль: она, как сатана, искушает Христа. Предлагает ему мир. Озирая его… откуда? Библия — не ее конек. И в любом случае это не так. Она не предлагает Винсенту променять душу на власть над миром. Она предлагает ему изменить себя и в результате повлиять на то, что творится там внизу.
* * *
Миссис Грейбер пишет на доске большими буквами ТАЛИБАН, затем поворачивается к классу и говорит:
— Так, мальчики и девочки — или пора сказать «мужчины и женщины», — давайте сыграем в игру. Все закройте глаза. Теперь вообразите, что лица всех девочек в классе закрыты черными покрывалами. Вообразите, что принят новый закон. Женщины больше не могут водить машину.
Дэнни думает: они и так не могут. Его бы воля, большинство из них ходило бы в черных мешках для мусора, и в школе стало бы красивее. Хотя, если бы Хлоя надела такой мешок, Дэнни не был бы занят половину уроков мыслями о том, какие будут последствия, если он наклонится вперед и потрогает ее татуировку. Но в этой статье, которую сейчас читала вслух миссис Грейбер, не говорится ли в ней, что афганским девочкам нельзя больше ходить в школу? Он, что ли, прослушал?
В свободный час они с Хлоей не пошли в читальный зал, а улизнули на берег реки и раскурили косяк с первоклассной ямайской травой. Заторчать в школе лучше, чем просто торчать в школе, но совсем не то, чего ты ожидал. Тебе не хочется сожрать все, что есть в кафетерии, и не бесишься, не ржешь, не натыкаешься на шкафчики в гардеробе. Все кажется более интересным, как будто у каждой мысли есть целый выводок мыслишек, а от них рождаются еще другие мысли-малышки.
Дэнни зажмурился и пытается вообразить, что будет, если Талибан овладеет Клермонтом. Так, мама не сможет ездить сама на работу. И Дэнни не будет брать уроки вождения у миссис Лимповски, она же Блямба, чья страшная задница вдавливает тебя в дверь водителя. Миссис Грейбер не будет их сейчас учить.
Дэнни открывает глаза, чтобы прогнать мысленный образ зада Блямбы, и утыкается взглядом в черную дыру очей миссис Грейбер. Линда Грейбер его ненавидит. Она ненавидит всех мальчиков. Лоб у нее блестит от пота. Неудивительно. В классе жара, а на ней водолазка с короткими рукавами, подобные которой она носит последние две недели, с тех пор, как наконец узнала о том, что с Рождества известно каждому ученику. Кто-то завел сайт grabermole.com, где ты мог помещать школьные сплетни и поливать учителей. На начальной странице были фотографии миссис Грейбер крупным планом, с гигантскими коричневыми родинками по всей шее и груди.
Текст под фотографией гласил: «Участвуйте в сегодняшнем конкурсе! Назовите континент, который напоминают эти пятна. (Подсказка: Австралия!)» Никому, по крайней мере из друзей Дэнни, неизвестно, кто завел этот сайт, а потом закрыл его, когда директор пообещал амнистию в обмен на закрытие сайта. Дэнни считал, что сайт был жестокостью. Но в глубине души сидит мыслишка, что так ей и надо.
Гении, создавшие сайт, проходят, наверное, не «Мировые цивилизации», предмет для отсталых, которые не могут осилить углубленный курс американской истории. У Дэнни две причины быть довольным. Первая: мама не знает, что у них есть углубленный курс, и вторая — не знает, что Дэнни его не проходит.
Миссис Грейбер сердито глядит на Дэнни. Думает, это он завел сайт? Он не накоротке с компьютером, жаль. Но он все равно бы этого не сделал. Линда Грейбер не виновата, что у нее родинки, хотя кое в чем другом виновата. Если бы она не была такой вредной, ее родинки не попали бы на главную страницу. Никто не поместил же туда фото зада миссис Лимповски.
Уклоняясь от бичующего взгляда миссис Грейбер, Дэнни снова закрывает глаза.
— Проснитесь, — говорит миссис Грейбер. — Ку-ку. Вы, там. Живые покойники.
У Дэнни сжимается сердце, но потом он понимает, что она обращается ко всему классу. Из «Мировых цивилизаций» совсем пар вышел, когда закончили учебник с описаниями того, какой вклад внесли в цивилизацию разные страны. Дэнни уже не помнит ничего, кроме ирландского картофельного голода и того, что Марко Поло привез лапшу из Китая. Это чревато осложнениями — ведь скоро выпускные. В эти последние недели занятий ребята — то есть те тупые, которые не поняли, что бессмысленно подлизываться к учительнице по «Мировым цивилизациям», — несут статьи из газет о СПИДе, или об Африке, или, вот сегодня, об Афганистане.
Грейбер подплывает к Смитти, самому жалкому в классе.
— Мистер Смит, — говорит она. — Учитывая, что вы не сдали ни одного теста с начала семестра, вы могли бы послушать и кое-что записать в ожидании дополнительных летних занятий. — Она говорит как ведьма в «Волшебнике страны Оз». И отваливает от вулканизированной лепешки, которая секунду назад была Смитом.
— Свет, пожалуйста, — говорит миссис Грейбер.
Кто-то гасит свет, и на стене появляется изображение афганской женщины в черном блестящем балахоне.
Светя себе фонариком, который она из озорства иногда направляет в глаза детям, миссис Грейбер читает вслух. «Среди самых одиозных эдиктов Талибана — закон, требующий, чтобы немусульмане носили опознавательный знак». Еще щелчок, и появляется изображение старого еврея в Германии, с нашитой на пальто желтой звездой. На случай, если какой-то тупица не понял, к чему ведет Линда Грейбер. Половина класса — евреи. Они знают о желтых звездах с рождения. Остальные нагнали их в восьмом классе, когда проходили Анну Франк. И все равно Дэнни становится неловко, как будто дело касается лично его.
Может, не стоило ему курить траву. Есть что-то неприятное в том, как каждая мысль скользко съезжает к другим — в данном случае к воспоминаниям о прошлой ночи.
Среди ночи он встал пописать и нашел на полу ванной журнал «Солдат удачи». Он готов был увидеть и какашку, плавающую в унитазе, или журнал «Пентхаус» со слипшимися страницами. Вот как противны ему признаки присутствия Винсента Нолана. Это что же, нацист сидел здесь, какал и читал журнал? Или сидел, читал и дрочил? Что из двух отвратительнее?
Дэнни сел на край ванны и вдруг занервничал в собственной ванной комнате — стал листать то, что оказалось каким-то дурацким журналом моды, с рекламой ботинок и военной амуниции, полевого снаряжения, фляг, именующихся у этих кретинов системами гидрации. Фальшивые армейские медали, чтобы прикалывать их к фальшивому камуфляжу. И потом, конечно, реклама оружия. Сперва было жутковато, но потом ему особенно приглянулась серебристая полуавтоматическая винтовка Модель 92b1 Она выглядела легенькой и обтекаемой, словно какой-то богомол-инопланетянин. Он пролистал фотографии тайных операций в зарубежных странах, задержался на заметке о бывшем американском дипломате, оказавшемся наркобароном в Южной Америке, затем перешел на статью о взрыве в Оклахома-Сити, где, так же, как в нескольких других статьях этого номера, доказывалось, что Тим Маквей не мог действовать в одиночку. Другой арендованный желтый фургон, что-то насчет мотеля… Дэнни скоро потерял нить. Наверное, спать хотелось.
Утром, когда он проснулся, журнала уже не было. Макс, скорее всего, его не видел — похоже на личное послание Винсента Нолана ему, Дэнни.
В кухне он чуть не заговорил о журнале, когда мама и Макс хвалили друг друга за то, как хорошо они поступили, приняв бездомного. Ему хотелось сообщить матери, что читает ее новый друг, особенно после того, как она привела его им в пример. Трудно сказать, насколько этот журнал уронил бы Винсента в ее глазах после информации, уже предъявленной в виде наколок. Ну и что? Наколки — это из прошлого. Он с тех пор мог перемениться. Но журнал-то он сейчас читает. Что-то подсказало Дэнни отложить разговор о журнале до какого-то другого случая, когда это может пригодиться.
— Дэнни? — Голос миссис Грейбер отбойным молотком взламывает его забытье. — Вы с нами? Вы жи-ивы?
Почему она выделила Дэнни? Нет, он неправильно думал, что из-за травы не станешь в школе подозрительным.
Дэнни и миссис Грейбер встречаются взглядами. Полный контакт. Она понимает, что он не слушал. Он понимает, что она разочарована в нем — и в себе тоже, потому что опять не смогла добиться его внимания. Все понятно, кроме того, надеется Дэнни, что он забалдел. А почему она его назвала? Она читает по списку. Значит, должны быть еще чьи-то имена.
— Дэнни, вы один из трех учеников, которые до сих пор не соизволили сообщить мне тему своей итоговой работы.
Ну тебя, думает Дэнни. Нет, постой. Он начинает соображать. Итоговая. Работа. Тема. Выбрать человека, который изменил ход истории в двадцатом веке.
— Гитлер. — Почему Дэнни так сказал? Не потому ли, что у него с фюрером общая ванна?
— Это очень непростая тема, — говорит миссис Грейбер. — Вы правда думаете, что хотите взять такой сложный предмет после того, как провели целый год на этом стуле, ни разу не показав, что вообще намерены работать? Может быть, вам стоит еще раз подумать, прежде чем тратить время на изучение человека, который принес столько вреда, причинил столько зла…
— Иди ты, — вырывается у него как отрыжка.
— Что такое? — Ей даже не надо повышать голос. Все перестали дышать.
— Ничего. — Это должно прозвучать невинно. Последствия могут быть какие угодно.
Миссис Грейбер колеблется. Хочет устроить из этого историю? Настолько ли она обозлилась на Дэнни, чтобы самой пришлось остаться после уроков?
— Значит, Гитлер, да? — спрашивает Дэнни.
— По-видимому, — говорит она.
Класс рад, что напряжение спало, все смеются, словно это был анекдот. Миссис Грейбер что-то записывает — вероятно, «Гитлер». Рядом с фамилией Дэнни.
Тут в самую нужную секунду звенит звонок.
— Давайте ваши газетные вырезки, — поет им вслед миссис Грейбер. Как только открываются двери класса, голос ей мягчеет настолько, что становится почти нормальным.
В коридоре Дэнни замедляет шаги, и его рысцой нагоняет Хлоя.
— Это было круто, — говорит Дэнни. — Курнул перед этим…
— Правда? — Среди прочего он учится у Хлои никогда не признаваться, даже лучшему другу, что ты не владеешь ситуацией. — Ты, наверное, совсем обалдел. Взял Гитлера — ты в своем уме? Все пишут Нельсона Манделу. Каждый дурак знает, как получить хорошую отметку у Линды Грейбер. Пишешь про Нельсона Манделу. Или мать Терезу. Или Эли Визеля.
Дэнни думает, что мама может знать Эли Визеля. Почему он его не выбрал?
— А что сделала мать Тереза? Ну, по сравнению с Гитлером?
Две косички, сегодня розоватые, колеблются, как усики насекомого: Хлоя трясет красивой головкой, чтобы подчеркнуть сарказм.
— Потому что мать Тереза олицетворяет ценности, — она изображает Линду Грейбер, — о которых мы узнали на курсе «Мировые цивилизации»
— Ценности? — говорит Дэнни. — Скучно. Ценности — это для девочек.
— А что для мальчиков? — спрашивает Хлоя.
— Гитлер.
* * *
Как же зависит Мейер от своих сотрудниц! Жизнь была бы просто невозможна, если бы эти энергичные, умелые женщины не так хорошо управлялись с работой. Роберта связалась с прессой и телевидением и назначила пресс-конференцию, так что Мейеру остается только в 11.15 прийти в конференц-зал имени Жана Мулена. А Бонни не только приютила и кормила их образцового белого расиста, не только обихаживала его и духовно, и в смысле одежды, не только работала с ним индивидуально, но и достигла почти волшебных результатов. Мейеру видно это, когда он проходит мимо Винсента в коридоре. Его мышиная вороватость превращается во что-то презентабельное и убедительное.
Иногда Бонни пугает Мейера. Бывает не по себе с человеком, который сделает все, чего ни попросишь. А пугает то, что хочется проверить, сколько ты можешь попросить. Как хорошо, что Бонни нашла Вахту братства, где вокруг нее друзья, которые никогда не злоупотребят ее отзывчивостью. И сознание того, что она трудится ради мира, где будет меньше ненависти, оно на пользу жене и матери, которую бросили ради женщины, уже убившей двух мужей. Мейер старается не слушать конторских сплетен, но сотрудницы делятся с Айрин.
Мейер входит в конференц-зал, и настроение у него падает. Сбившись в кучку перед концом длинного стола, сидят Роберта, Бонни, Винсент Нолан и молодая женщина в элегантном черном костюме, с вулканом черных кудрей на голове.
Другими словами, всего один репортер. Мейеру очень неприятно, что это его задевает. Но кто без тщеславия? Даже Винсент Нолан развалился в кресле и закинул руку на спинку, словно не за столом сидит, а ведет шикарный автомобиль. Это Бонни купила ему рубашку и галстук? Мейер надеется, что она выставила фонду счет. Но как можно было, даже ей, добиться, чтобы у него так быстро отросли волосы? Голова уже покрылась рыжеватым пухом, смягчившим всего за несколько дней злую весть, посылаемую лысым черепом. Тестостерон, думает Мейер. Господний бальзам для волос.
Роберта встала.
— Это Колетт Мартинес из «Нью-Йорк таймc». Колетт, — Мейер Маслоу. «Таймс» попросила пустить их первыми. На день раньше остальных.
— Разумеется, — отвечает Мейер.
Колетт благоговейным тоном:
— Знакомство с вами — для меня большая честь.
Настроение у него немного улучшается. Она даже хорошенькая. Экзотичная.
— Очень приятно, мисс Мартинес. — Мейер смотрит ей в глаза. Она глотает смешок.
— Не хочу выглядеть самозванкой. Пожалуйста, не возлагайте на меня больших надежд. Меня дают только на вторую полосу, в городской раздел.
С каких это пор репортерам требуется такая большая эмоциональная поддержка? Заключить ее в объятия?
— Печать есть печать, — говорит Роберта.
— Мы рады вас видеть, — говорит Бонни.
Бонни хорошо выглядит. Кожа у нее свежая, с легчайшим румянцем; Айрин достигает такого только у косметолога, которого Мейер называет Доктор Триста Долларов. Бонни напоминает ему подружку из тех времен, когда он только приехал в страну. Симпатичная, трогательно хрупкая. Но после секса девушка разражалась слезами. Некоторые мужчины такое любят. Некоторые мужчины любят одноногих женщин. Айрин в постели его смешила. Но как давно это, кажется, было.
Теоретически это совещание — бенефис Роберты. Но именно Бонни бодрой улыбкой дает им знак начать. Работа идет на пользу Бонни. Должно быть, приятно совершить то, чего она добилась с Винсентом. Мейеру жаль, что у него не хватает времени. Как далеко он ушел от тех первых лет, когда каждый новый знакомец казался кем-то вроде падшего ангела, взывающего о спасении! К сердцам по одному.
Так начнем с сердца газетчицы. Привлечь ее на сторону фонда — это новые жертвователи и достаточно твердой валюты для подкупа тех, кто может выпустить иранца из тюрьмы. В конечном счете пресса помогает Мейеру исполнять его робингудовскую миссию — отделять от богачей их деньги без помощи веселых стрелков и без ограблений в Шервудском лесу.
Колетт достает диктофон и блокнот, окидывает оценивающим взглядом Винсента и Мейера, записывает несколько слов и говорит:
— Пожалуй, начнем. Судя по материалам, которые я получила от редакторов, мистер Нолан недавно покинул неонацистскую группу и решил работать в Вахте всемирного братства.
— Совершенно верно, — подбадривает ее Мейер.
— Вы так хорошо подготовились! — говорит Роберта.
— Естественно, — отвечает Колетт.
— Вы бы удивились, с какими репортерами мне приходилось иметь дело, — продолжает Роберта.
Колетт поворачивается к Винсенту, пригнув голову, как боксер. Бедняжка, она не приучена задавать незнакомым личные вопросы.
— Давайте вернемся немного назад, — говорит она. — Думаю, нашим читателям захочется узнать, что вас привело к Движению арийского сопротивления.
— Хороший вопрос, — с застенчивой улыбкой говорит Нолан, при этом уверенно глядя в глаза собеседнице. Словно они одни в комнате. У Мейера привычка соблазнять прессу стала второй натурой. Но тут можно было бы поучиться.
Вчера на совещании Бонни не захотела сказать точно, что будет Винсент говорить репортеру. Сказала, что чем дольше они с Винсентом разговаривали, тем больше снималось поверхностных слоев и выяснялось, что причин и объяснений много. Почему он сошелся с ДАС, почему ушел. Главное — каков он сам.
— Винсент интуитивный человек, — сказала тогда Бонни. — Все понимает. Даже про моих детей. Думаю, мы должны довериться его инстинктам. Он поймет, что нужно конкретному репортеру и чего требует каждая ситуация.
— В общем, — говорит Винсент, — дело в Налоговом управлении.
— Налоговом управлении? — говорит Колетт.
— Можно, я вернусь немного назад?
— Пожалуйста, — говорит Колетт. — Чувствуйте себя свободно.
— В детстве я знал только, что отец бросил маму, а потом умер, мы с мамой очутились в трудном положении. У меня были неприятности, детские. Наверное, мне не хватало внимания. Но в конце концов я как-то собрался. Более или менее. Закончил школу, нашел работу, потом другую работу. Подружки и так далее. Но все не вытанцовывалось. Скучновато, да?
— Нисколько. — Колетт что-то записывает.
— Я, типа, потерял контакт с матерью. А потом все посыпалось. Меня уволили. Разошелся с подругой, остался без денег и практически без дома. Потом однажды завтракали с друзьями в кафе на шоссе восемнадцать, и вдруг входит мой двоюродный брат Реймонд. Это было странно. Я не виделся с ним, ну, лет пять. Рассказываю ему мою печальную историю, и он говорит: все понятно. А я говорю: что значит «понятно»? Ничего не понятно. Он говорит: никогда не мог понять, почему, кроме тебя, все в семье знают, что твоего отца зацепило Налоговое управление за какой-то мухлеж с бухгалтерией, когда он пытался завести свой жалкий электрический бизнес. Какой-то мерзавец из управления добрался до него, какой-то уполномоченный правительственный убийца, и стал его трепать. Отец все потерял, оставил нас и выстрелил себе в рот. Он сделал это в гараже у моего дяди, отца Реймонда. Кровь, грязь, папа Реймонда заставил прибирать маму Реймонда, хотя брат-то был его.
— Боже, как жаль, — говорит Колетт.
— Это не ваша вина, — говорит Винсент. — Не ваша вина и не ваша проблема. Мне было три года.
Колетт невольно бросает взгляд на Мейера, потом на Бонни — та сидит с открытым ртом. Бонни раньше этого не слышала? Почему-то Мейер думает, что не слышала. Колетт что-то записывает, останавливается, пишет дальше. Тут жизненности больше, чем она рассчитывала утром, выходя из редакции.
— Продолжать? — спрашивает Винсент.
— Пожалуйста. Но должна вас предупредить. Мне отпущено всего триста слов…
— А если это сказочный материал? — говорит Роберта.
— И даже если, — отвечает Колетт. — История сказочная. И тем не менее…
— Продолжайте, — говорит Винсенту Бонни. — Какой ужас с вашим отцом.
— Я так и не собрался спросить маму, почему она не рассказала мне, как он умер. Но это отдельная песня. Словом, сижу я в этом кафе с Реймондом, и моя яичница меня уже мало занимает — Реймонд объясняет мне машинным голосом робота, как это все сходится — то, что убило моего отца и что мою жизнь изуродовало, за всем этим правительство Соединенных Штатов и богатые евреи, которые всем владеют и используют негров как оружие для уничтожения белой расы. Сомнения у меня были с самого начала. То есть в аргументах его явные дыры. Вроде, если черные захватывают страну, тогда почему они такие бедные, и зачем евреи тратят столько сил, делая вид, будто Холокост был?
Винсент смотрит на Мейера, тот кивнул — от остальных это не укрылось. Колетт лихорадочно записывает. Мейеру хотелось бы посмотреть, что она там пишет.
— Вот, сижу я в кафе и пытаюсь переварить всю эту тяжелую хреноту. Он говорит про Уэйко и Руби-ридж, а я все думаю о том, что он рассказал про отца. И думаю: у Реймонда, может, и нет полного объяснения, но это все-таки какое-никакое объяснение. А я всегда думал, что это все случайно посыпалось мне на голову, как птичье дерьмо с неба и…
— И больше ни на чью, — вставляет Колетт.
— Простите? — Винсент улыбается.
— На вашу голову и больше ни на чью.
Колетт слегка разрумянилась.
— На мою и больше ни на чью, — повторяет Винсент. — Вы правильно меня поняли.
Бонни шумно выдыхает. Она боялась дышать, пока говорил Винсент. Сейчас она сцепила руки, как будто только что смотрела на выступление сыновей в школьном театре. Она слышала, как ребенок репетирует, и теперь рада тому, что он не сплоховал перед публикой. Публикой в составе одного человека — одной женщины, невольно растроганной этим мальчиком-переростком из рабочего класса, этим бедолагой и, по сути, приятным молодым человеком, которому жизнь не дала ни одного шанса. Да сколько нужно неудач, чтобы ты превратился в человека с эсэсовскими татуировками? Это так по-американски. Если у тебя было тяжелое детство, все прощается. По этой логике Мейер должен был бы стать Чингисханом.
— В общем, я говорю Реймонду: ясно, федеральное правительство нас имеет. А что тут сделаешь? Всем плевать, что мы думаем! И тут у него глаза загораются диким блеском, и начинает объяснять, как много может изменить один человек. Гитлер, Иисус, весь список. И литрами пьет кофе. И знаете, что странно: когда я уже решил уйти от них, когда начал читать книги доктора Маслоу, меня поразило, что доктор Маслоу говорит в точности то же самое. Один человек может все изменить. Мир может измениться, одно сердце за другим.
Хочет ли Винсент сказать, что по сути новая книга Мейера — та же белиберда, которой его потчевал нацист в забегаловке? Разве фашисты не стремятся изменить мир, воздействуя на тысячи сознаний разом и расшибая головы тем вокруг, кто не спешит или не хочет менять свое сознание? Или Винсент это на ходу сочинил? Одно несомненно — он хвалит книгу Мейера.
— Это впечатляет. — Колетт улыбается Винсенту, затем обращает сочувственную улыбку к Мейеру, видимо, выражающую восхищение, но, на его взгляд, покровительственную.
— Как вам, должно быть, радостно сознавать, доктор Маслоу, что написанное вами кого-то опрокинуло, заставило переменить убеждения. Как жаль, что ваши книги не были опубликованы шестьдесят лет назад. Ну, понимаете… до войны. Но, я понимаю, это невозможно.
Несколько секунд Мейер не может решить — в самом ли деле она хотела сказать то, что, ей кажется, она хотела сказать. Хотела ли она сказать, что его книга могла обратить настоящего нациста, могла как-то способствовать разрушению немецкой военной машины? Эта женщина — идиотка. Она, вероятно, из тех, кто думает, что если бы она легла в постель с Гитлером и объяснила ему про истинную любовь, это стало бы Окончательным решением.
В голове у Мейера всплывают четыре запретных слова: кандидатка для позитивного действия. Мейер мгновенно раскаивается. Он начал следить за тем, чтобы не уподобиться многим знакомым мужчинам, людям его возраста, преуспевшим, обеспеченным белым мужчинам, евреям и неевреям, занимающим прогрессивную позицию в вопросе прав человека. Внешне либералам, а копнуть — так с легким расистским душком. Бывает, и не таким уж легким. Когда Сол и его друзья на воскресных завтраках у Минны прохаживаются насчет высокого холестерина в ее женских яствах, они считают допустимым рассказывать анекдоты о женщинах и черных, поскольку рассказывают анекдоты и о старых евреях.
— Вы шутите, — отвечает ей Мейер. — Мне пришлось бы писать эти книги в детстве. И о чем бы я мог написать? — Не слишком ли остро он реагирует? Надо будет послушать потом, что скажут Роберта и Бонни.
— Я не в том смысле… — начинает Колетт.
— К тому же, как вам, наверное, известно, евреям было запрещено публиковаться. Так что моим книгам трудновато было бы найти читателя, чтобы склонить его в новую веру.
— Простите, — говорит Колетт. — Честное слово, я… — Наступает неловкое молчание, но их выручает сама же Колетт, обратившись к Винсенту. Их герою, белому националисту. — Вы не могли бы сказать немного больше о том, что заставило вас измениться?
— Можно, сначала скажу одну вещь? — спрашивает ее Винсент.
— Пожалуйста, — говорит Колетт. — Говорите, сколько хотите. Пленка на девяносто минут. — Хотя ограничение же, триста слов?
— Я никогда не участвовал в насилии, — говорит Винсент. — Не скажу, что не знал людей, которые этим занимались. Но когда доходило до дела, я умудрялся быть где-то в другом месте. Исчезал. Такому фокусу учишься, когда растешь в трудной среде.
Куда это Винсент гнет? Намекает, что Колетт тоже выросла в трудной обстановке. Винсент слишком долго был в ДАС. Колетт пятнадцать минут, как из университета Брауна. Может, ее папа — хирург-ортопед с таким счетом в банке, что там и не заметно расходов на ее образование в университете. И хорошо, что Винсент этого не знает. Это могло бы привести к регрессии — он снова стал бы винить меньшинства в своей социальной обездоленности. Лучше, чтобы Винсент не задумывался о том, что, хотя интервьюируют его, интервьюерша зарабатывает несравненно больше, чем он.
— Расовая ненависть для меня всегда была делом десятым. Я пришел туда через другую дверь. Правительство, Налоговое управление США. Уэйко. Не буду изображать себя самым терпимым человеком. Я был сильно зол на мир. А в глубине души все — расисты. Вам так не кажется иногда?
Колетт шарахнется от этой темы, как от чумного. Такие дискуссии идут чуть ли не на каждой конференции. Подростки, приезжающие в лагерь «Гордость и предубеждение», половину времени проводят в спорах о том, все ли на свете расисты. А оставшееся время курят марихуану. Возможно, все расисты, думает Мейер. Но кому важно, что у вас на дне души? Значение имеет — что ты делаешь.
Винсент говорит:
— Иногда меня разбирала злость. И, может быть, я не так был воспитан, бывало даже приятно выпустить эту злость. Найти виноватого всегда приятно. Это каждый знает.
После паузы Колетт говорит:
— Так что же заставило вас переменить убеждения?
— Его сердце, — говорит Мейер.
— Простите? — Колетт забыла о Мейере.
— Взгляды изменить легко. С сердцем дело сложнее. И в нашем друге произошла сердечная перемена.
— Хорошо, сердечная.
Колетт, кажется, встопорщила перья. Решила, что Мейер ее поправляет? Он просто пытается перевести разговор в более высокую плоскость. И, честно говоря, вынужден признать, что ищет ее внимания. Одно дело — видеть, как вокруг Визеля роятся папарацци. И совсем другое — если авансцену оккупирует Нолан.
— Сердечная перемена, — говорит Винсент. — Это происходило постепенно.
На прошлой неделе Винсент говорил другое. Это Бонни убедила его подредактировать свою историю? Не похоже на нее. Скорее, она помогла ему понять, что обращение произошло до рейва. Оно длилось дольше, чем он думал.
— Я никогда не верил в это полностью, — говорил он. — Не то чтобы совсем не верил. Но всегда было много мелочей, они позволяли сохранять более или менее ясную голову. Книжки, которые я читал. Интернет. Иногда что-то по телевизору. Музыку их никогда не любил — одно это должно было меня насторожить. Марши люфтваффе на полной громкости — не та музыка, от которой подмывает пойти в пляс, и эти расистские группы вроде «Айрон фист»… кто их может слушать?
— А какую музыку вы любите? — спрашивает Колетт.
— Ала Грина, — говорит Винсент.
— Я обожаю Ала Грина, — говорит Колетт.
— Ал Грин изменил мою жизнь, — говорит Винсент. — Как-то ночью, у двоюродного брата, все легли спать, а я слушал на моем плеере Ала Грина. «Любовь и счастье». Где он поет: «Три часа ночи…»
— Обожаю эту часть, — говорит Колетт.
— Ал Грин, извините меня, это?.. — спрашивает Мейер. Кто этот человек, если репортер «Нью-Йорк таймc» способна из-за него так рассиропиться? Мейер вопросительно смотрит на Бонни, потом на Роберту. Обе смотрят на Винсента с щенячьим дружелюбием. Бонни приходит на выручку Мейеру.
— Ал Грин. Наверное, вам стоило бы его послушать. Он пел такие милые песни о любви, а теперь поет госпел… — Бонни разводит ладони. Объяснения заняли бы вечность. А Мейер все равно не прочувствует, пока сам не услышит Ала Грина, — а может, и тогда не прочувствует. Мейер любит Бетховена и Стравинского.
Ну их всех к черту, сидят тут на толстых защищенных американских задах, тогда как его мать и отца убили, а сам он спал в лесах и умолял пьяных крестьян продлить ему жизнь хотя бы еще на день. Мейер понимает, что он несправедлив. Бонни, Роберта, Винсент, Колетт — они родились только после войны.
И все же, тратить немногое оставшееся ему время жизни, наблюдая за тем, как дети разговаривают с детьми, как этот панк разглагольствует о своих музыкальных вкусах? Мейер вспоминает Минну на больничной кровати. Скоро он сам окажется там же. А пока что он должен напомнить себе, зачем он здесь: затем, чтобы добыть деньги на помощь, о которой ему самому приходилось молить. В иранской тюрьме невинный человек. Мейер должен руководить фондом, оплачивать счета, заниматься делом. Он вздыхает. И Бонни, святая Бонни, наклоняется к столу и наливает воду в его в стакан, так, словно вся ее любовь к нему изливается из этого запотевшего графина.
— Ал Грин… — подсказывает газетчица.
— Вот, я слушал Ала Грина и в конце концов понял. То, что говорят в ДАС, не может быть правдой, потому что Ал Грин, ну, понимаете… Афроамериканец…
Этого слова Винсент еще никогда не употреблял. А сейчас произносит. Без запинки. Он репетировал.
— Естественно. — Колетт закатывает глаза.
— Некоторые в ДАС говорили, что после того, как Бог создал белые расы, у Него еще оставалась грязь, и он сделал людей из грязи. Это было в конце недели. Бог устал. Не сосредоточился. Но раньше, чем Он понял ошибку, грязные расы уже вскочили и побежали. А другие говорили — и всегда с этого начинались большие споры, — что Бог создал черных в пятый день, когда Он создавал зверей земных, а не в шестой день, когда Он создал людей. А еще у них есть такая теория, что грязные расы созданы людьми от совокупления с животными…
До сих пор у Винсента все получалось складно, но сейчас его, кажется, вынесло по какой-то жуткой касательной. Того и гляди, расскажет газетчице, что истинные израэлиты — это белые люди, и Бог назначил им спасти мир от сатанинского еврейского племени. Мейер бросил короткий взгляд на Бонни, она как будто тоже обеспокоена. Очевидно, надо еще поработать, провести еще несколько… экспериментов перед тем, как выпустить его в зал, где каждый может поделиться денежкой с Вахтой братства.
— А на самом деле, — говорит Винсент, — когда ты слушаешь такого, как Ал Грин, ты понимаешь, что все это неправда. У него такой красивый голос, ты слышишь его и понимаешь, что он избран Богом.
— Вы верите в Бога? — спрашивает Колетт.
И это все войдет в три сотни слов на второй полосе городского раздела? Этот вопрос усадит их еще на многие часы, пока Винсент будет рассуждать о своем духовном развитии.
Винсент поворачивается к Мейеру.
— Если этот человек верит, то и я верю, — говорит он. — Потому что он для меня, как… самурайский герой. И повернуло меня еще чтение книг доктора Маслоу.
Колетт записывает, потом обращается к Мейеру за комментарием. Каких слов ждут от Мейера? Он рад, что спас парню жизнь. Если они в это хотят верить.
— Это дает нам надежду, — говорит Мейер. — Вся наша работа основана на вере в то, что люди могут меняться. Но иногда даже у нас бывают сомнения. Так что это окрыляет — встретить человека, который перешел из тьмы к свету и хочет трудиться ради справедливости и свободы.
Тут раздается стук в дверь. И «войдите» говорит Колетт. Она знает, что стучат ей: бородатый мужчина, увешанный фотоаппаратами.
— Извините, — говорит он. — Не хотел вам мешать. Вы почти закончили?
— Мы закончили, — отвечает Колетт.
— Я Джим Мейсон, — говорит фотограф, окидывая группу профессиональным взглядом. Кто тут важный, кто нет, кто фотогеничен. Эли Визеля сейчас тут нет. Обойдемся теми, кто есть. Он спрашивает Мейера и Винсента:
— Можно щелкнуть вас пару раз вдвоем?
— Да… насчет благотворительного ужина, — подсказывает газетчице Бонни.
— Подождите, — говорит Колетт. — Один последний вопрос. Мистер Нолан, я так понимаю, вы намерены выступить на ежегодном празднике Вахты всемирного братства.
— Я? — Винсент смотрит на Бонни. Он как будто искренне удивлен.
Мейер и Бонни окончательно приняли решение несколько дней назад. Винсент в самом деле не знает? Мейер всегда умел определить, говорит ли человек правду. Сейчас он не понимает и поэтому испытывает некоторое замешательство.
— Думаю, да. — Винсент застенчиво улыбается.
— Мы думаем, выступит, — говорит Мейер.
— А ужин где? И когда? — Колетт просто проверяет. Роберта ее уведомила.
— В Храме Дендура. — говорит Бонни. — Музей Метрополитен.
— Одиннадцатого июня, — добавляет Роберта.
Колетт записывает это, поднимает голову.
— Казнь Тимоти Маквея, — говорит она. — Это не может быть случайным совпадением.
Число показалось Мейеру знакомым. Ничего себе день для торжественного ужина! Мейер сердито смотрит на Роберту, которая избегает его взгляда, потом на Бонни — на ее лице такое страдание, что Мейер не может позволить себе утешиться гневом. Ничьей вины тут нет. Дату казни переменили. У Мейера полно других забот. Для этого и есть его сотрудники. Он говорит:
— Это не случайность. Случайностей не бывает. И что может быть уместнее?
Это блеф, но Мейер идет на риск. У него должна быть по-прежнему быстрая реакция, достаточно быстрая, потому что Колетт не решила еще: то ли она не понимает, что он хотел сказать, то ли ей следовало бы это понимать. Она склоняется к следовало бы.
— Да ничего. Наверное, — говорит Колетт. — Спасибо, что уделили мне время.
* * *
Сейчас Бонни успокоится и займется своей работой, но прошло уже два часа после пресс-конференции, а Бонни беспрерывно думает о ней или пытается о ней не думать. И не знает, что о ней думать.
Ясно, что Винсент — подходящий персонаж. Он заставил журналистку из «Нью-Йорк таймс» клевать у него с ладони. Он только начинающий, а уже немногим уступает Мейеру. И это в самом деле чудо, учитывая, кто он и откуда. При удаче он мог бы стать одним из лидеров ДАС. Но в таком случае вряд ли пришел бы к ним. Наверное, не пошел бы на тот рейв. Может быть, остался бы дома, считать выручку от наркотиков, проданных рядовыми вроде Реймонда.
С тех пор, как Бонни поступила к Мейеру, она стала живо интересоваться природой харизмы — и даже стала экспертом. Харизма всегда действует на людей, даже если не вызывает доверия. И удивительно, как сильно она действует. Но что-то иногда кажется Бонни рассчитанным и неискренним — отсюда и недоверие.
Однажды во время семейного отпуска, когда ребята были еще маленькими, они поехали покататься по Бостонской гавани. Макс тогда набрел на компанию восторженных девочек-подростков и заворожил их небылицами о том, как папа охотился на львов в Африке. Дэнни чуть не со слезами на глазах твердил отцу и матери: «Он же врет. Врет!» Когда Мейер — а теперь и Винсент — обрабатывают репортеров, Бонни понимает, что должен был чувствовать Дэнни.
Бонни столько раз слушала, как Мейер рассказывает одни и те же истории, что теперь может рассказать их сама, в точности как Мейер, слово в слово, пауза за паузой. Но с Винсентом… ее обеспокоило, что эту историю она от него не слышала. О смерти отца. Почему он не рассказал ей? Она предоставила ему сколько угодно поводов. Еще в начале их знакомства обронила, что она сирота. Рассказала о смерти отца в нелепой автокатастрофе на магистрали Ф. Д. Рузвельта восемь лет назад. И о том, как мать умерла от инсульта за два года до этого. Повалилась на стол, ужиная с отцом Бонни.
Винсент говорил, что его отец умер, а мать снова вышла замуж и живет на севере штата. Но о самоубийстве не упомянул. А сегодня сказал журналистке — посторонней. Бонни поймала себя на том, что стиснула руки, когда всплыла эта подробность. Ревнует Бонни? Что за чудеса?
Вообще ей не стоило бы волноваться. Своей трагедией Винсент поразил эту Бренду Старр в самое сердце. И, может быть, действие не было бы таким сильным, если бы он повторялся, рассказывал то, что уже слышали другие присутствующие. Но вряд ли он приберегал свой рассказ специально для такого случая. Может, он и умеет обходиться с репортерами, но пока что он не рекламный гений. А может быть, и да. Кое-что из его рассказа прозвучало не просто убедительно, но и красиво. Например, про божественную избранность Ала Грина. Такое не может быть просто выдумкой.
Спросить у Винсента, почему он сообщил журналистке важный факт о себе, а ей не сказал — такой близости с ним Бонни себе не представляет. Получилось бы, что она сетует, а на это она не решится, коль скоро они не любовники, не члены одной семьи, не задушевные друзья, а только сотрудники и временные соседи.
Она выходит из своего кабинета и идет в комнатку с компьютером, которую отвели Винсенту. Большинство здешних компьютеров подсоединены к группе мощных принтеров. Но у Винсента отдельный дешевый принтер. Это вроде карантина. Может быть, системные администраторы выяснили что-то про него, и у них сработал рефлекс: не включать его в сеть.
Задание у Винсента — вбить все, что он знает о ДАС, в файл о расистских группах, который составляют в фонде. Это была идея Мейера. Мейеру не пришло в голову спросить, умеет ли Винсент печатать. К счастью, как обнаружила Бонни, он научился в школе. И если он нашел фонд в Интернете, значит, наверное, владеет компьютером.
Сейчас он наклонился над клавиатурой, слишком близко к экрану. Может испортить глаза. Или ему очки нужны?
— Что вы пишете? — спрашивает Бонни.
Винсент вздрагивает. Рефлекторно хочет заслонить экран. Спустя секунду успокаивается.
— Посмотрите, — говорит он и освобождает кресло для Бонни.
Бонни садится и читает:
«Одна из жгучих тем в ДАС — еврейская монополия на средства массовой информации. Есть люди, готовые зачитывать длинные списки евреев, которые управляют телевизионными станциями, голливудскими студиями и всеми главными газетами. Костяку организации известны не только имена важных евреев, но и домашние адреса».
— Интересно, — говорит Бонни. — Важные евреи? Все главные газеты? — Она смотрит на Винсента, и ее тянет спросить: насколько вы сами в это верили… верите? Но кажется невежливым просить у него объяснений сегодня, после того, как он потратил столько времени и сил, объясняясь с журналисткой. Он не обязан работать сверхурочно только потому, что Бонни любопытна. Бонни уважает чужой труд, это сидит в ней очень крепко. Вот почему она щедра на чаевые и никогда не оставит гостиничный номер в беспорядке, чтобы прибиралась горничная, и…
— Это было так скучно, — говорит Винсент.
— Что?
— Они будут сидеть там и декламировать свой список. Майкл Айснер. Стивен Спилберг. Брэндон Тартикофф. Половина этих голливудских ребят уже умерли, а еще треть, уверен, даже не евреи.
У Бонни мурашки по спине. Это не чьи-нибудь имена. Не чьи-нибудь домашние адреса. Слава Богу, она не из их числа, не из списка этих маньяков. Слава Богу, она не замужем за таким человеком и не живет по такому адресу. Хватит того, что ренегат ДАС живет у нее в доме, бомба замедленного действия — ожидает, когда его выследят бывшие товарищи и взорвут его жизнь. И ее заодно. Помолчав, она говорит:
— Вы отлично справились. Там. С Лоис Лейн.
— По-моему, ей захочется о нас написать, — говорит он. — То есть о фонде.
Бонни смотрит Винсенту в глаза: два озера совершенной искренности, настолько глубокой, насколько проникает ее взгляд. Странно, ощущение такое, какое у нее иногда бывает во время работы с Мейером — словно ветер подул им в спину, и они плывут к горизонту.
— Зрение у вас… хорошее? — спрашивает она.
— Сто процентов, а что?
— По-моему, вы слишком близко сидите к экрану.
— Сяду подальше. Да?
Снова молчание. Потом Бонни говорит:
— Насчет благотворительного ужина — вас это не смутило? Я имею в виду, небольшая речь? Три, четыре минуты. Ничего страшного. Извините, что только сейчас узнали. Мы вас слегка огорошили. Мне надо было сказать об этом раньше. Я собиралась. Почему-то я не знала, что Роберта условилась с репортером.
Винсент говорит:
— Но проблеймо. Справлюсь. Могу встать и поблагодарить фонд за то, что помог мне круто повернуть жизнь. Это самое малое, что я могу сделать.
— Мне жаль, что так случилось с вашим отцом. Кажется, я об этом не знала.
— Я думал, что говорил вам. Но спасибо. Мне было три года. Я не так хорошо его знал. Меня огорчает, что он сделал это в гараже у тети. Знал, что дядя ее заставит убираться. Почему он не мог пойти для этого куда-нибудь в лес?
Бонни глубоко вздыхает. Какой он все же чуткий под этой напускной развязностью. Более мелкий человек сфокусировался бы на том, как эта смерть на нем сказалась.
— Бедняга, вероятно, не думал об этом, — говорит она.
— Должен был подумать, — отвечает Винсент. — Это последнее, о чем он должен был подумать. Мог бы иметь план.
От этой фразы ей становится зябко. У Винсента есть план? И какое у нее место в этом плане? Мейер сказал бы, что весь план — у Бога. Бонни хотела бы верить в План. Ей жизнь представляется скорее схваткой, где всегда одерживают верх зло и хаос. Над силами… чего? Порядка и добра. Над стороной Мейера и Бонни. И, может быть, Винсента. Бонни говорит:
— Есть еще что-то? Что-то важное, чего вы не сказали?
Винсент морщит лоб, изображая задумчивость. Потом он улыбается.
— Ничего такого не припомню. Я скажу вам, если что-то придет в голову. Обещаю. Хорошо?
* * *
Чем причудливее становится жизнь Нолана, тем крепче он утверждается в мысли, что для этого есть причина. Порядок и план. Каждая неудача и препятствие, каждое испытание и злоключение — урок, закаляющий его для дальнейших испытаний. Например, жизнь у Реймонда научила его держаться незаметно, занимать минимальное место в самом ограниченном физическом пространстве. Влезши в чужое жилье, Воин следует трем правилам: Мой посуду. Не давай советов. Не оставляй носки в коридоре. Этого в самурайской книге не найдешь, а Нолан и читать ее перестал. Во всяком случае, ее правила не годятся в его нынешнем положении платного консультанта в Международном фонде, имеющего пансион и двести долларов в неделю за то, что ездит на работу с Бонни, рассказывает ей свою жизнь и записывает все, что видел и слышал, пока состоял в ДАС. Другими словами — ни за что. Он много пишет об одержимости Реймонда евреями, завладевшими прессой и телевидением. Но нигде не называет его по имени.
Работа прекрасная, но, к сожалению, большая часть жалованья уходит на оплату городского гаража, который Нолан посещает раз в неделю, в обеденный перерыв, чтобы заплатить за парковку и очень осмотрительно — не попасться бы на глаза кому-нибудь из фонда — проехаться на пикапе Реймонда. Потому что Воин должен соблюдать еще одно правило: продумай план эвакуации. Проверь запасные выходы. Никогда не садись спиной к двери.
В свое время он наловчился увиливать от противных полезных кашек из блендера, которыми потчевала на завтрак Люси, и это оказалось хорошей подготовкой к ужинам у Бонни, где чинные манеры за неделю выветрились и все пришло в норму. Сначала Дэнни доводит Бонни почти до слез, потом вступает Макс, пытается ее утешить, одновременно сигнализируя брату, что понимает: мама — нескладеха.
Нолану жалко Бонни. Но если бы она знала это, то огорчилась бы еще больше. А ребята не такие уж плохие. Точно лучше, чем был Нолан в их возрасте. Что с того, что старший почти подсел на травку, а младший, похоже, вырастет голубым? Порченые еврейские дети, сказал бы Реймонд. Сейчас эта фраза Нолану ни к чему. Достаточно трудно было в начале интервью с испанской красоткой удержаться от мысли: «Еврейок таймс». Но потом все пошло как по маслу. Он облокотился на Ала Грина и с Алом пропел это дело.
Воину за Ноланом еще угнаться. Нолан довел все до науки, выверил свои суточные химические потребности. Два пива за ужином, чтобы снять напряжение. Разгладить нервы. Затем он идет к себе в комнату, принимает половинку викодина и читает, пока не заснет. Он аккуратен. И это хорошо. И приятно находиться в конторе, рассказывать Бонни о своих проблемах. Вроде как нагрузившись в баре, только без текилы и лайма.
Иногда он даже думает, что в самом деле нравится Бонни. Несколько дней назад он рассказывал ей о своей работе в пончиковой и показал шрамы на руках от кипящего масла. У Бонни выступили слезы на глазах. Он сказал, что было не очень больно, а Бонни сказала: как грустно, что человек с прекрасным умом должен заниматься такой работой. После мамы Нолана это был первый человек, отметивший, что у него есть ум, хоть какой.
Хорошие отношения с Бонни — смазка для повседневной жизни. Жизнь становится легче. Все должно получаться легко. Ведь жизнь все выше ставит для Нолана планку. Все поднимает обручи, через которые он должен прыгать.
Взять хотя бы сегодняшнее испытание. Вечером после работы Нолан идет к Мейеру Маслоу на ужин.
Нолан понимает, что это пробный запуск. Они должны снять заусеницы, прежде чем выпустить его к богатым и знаменитым на этот благотворительный ужин, из-за которого столько дерготни. Они должны быть уверены, что он не подкачает. Бонни и Мейер видели, как он обрабатывал репортершу. Однако с «Таймс» вышло не совсем так, как планировалось. От Нолана это пытались скрыть, но он не мог не заметить, что вся контора на грани самоубийства: заметка в «Таймс» в итоге появилась, и — после всех его трудов с журналисткой, притом, что нет на свете женщины, которая не запала на Ала Грина, — уделили им всего один абзац в разделе городской светской хроники.
Нолана это вполне устраивало. Да, славно было бы увидеть свое лицо в газете, но обнародовать свои нынешние координаты — не самое разумное. Реймонд с дружками, понятно, «Таймс» не читает. Но у Реймонда есть знакомые, у которых есть знакомые, которые читают. Скажем, какой-то молодой буржуйчик приходит в шинную мастерскую и говорит, что видел фотографию парня, работавшего здесь. Ну? — говорит Реймонд. Где она была? Реймонду три раза кликнуть мышкой — и нашел его.
Поэтому Нолану даже на руку, что другие репортеры, приглашенные на следующий день, наверное, прочли заметку и почуяли, что материал дохлый. И отменили встречу — вторая часть трагедии, в которой все винят Роберту. Нолану не нравится Роберта и не не нравится. Она безвредная. Но, во-первых, она ни черта не понимает, что он за человек, и, во-вторых, он подозревает, что она заставит свою бабушку позировать голой для «Пентхауса», если сочтет, что ей будет с этого прибыток.
В итоге заметка в «Таймс» сработала. Этой заплатки в городском разделе оказалось достаточно, чтобы начался ажиотажный спрос на билеты, и в результате — аншлаг. Нолан был бы рад получать по доллару каждый раз, когда Бонни говорила, что людям придется искать эту заметку с лупой. Но скуплены были почти все места на этой жрачке у жрецов. Что сказал бы Реймонд, узнав, что Нолан проповедует в храме?
На пресс-конференции он впервые услышал, что ему предстоит выступить на ужине. Это было не совсем честно. Он не мог отказаться в присутствии газетчицы. Нельзя ударить лицом в грязь. После этого Нолан убедил всех: он может сделать это, даже если ему половину мозгов отстрелят. Но с какой стати там поверят его словам, учитывая, кем он был? Как будто у них есть хотя бы отдаленное представление о том, кем он был. И кто он теперь.
Нолан не в обиде на Бонни и Мейера за эту уловку — пригласить его на ужин к старику, проверить, не понесет ли их новая лошадка. Но разочарован. Что она ему лила в уши, какой у него могучий ум? Видно, не такой могучий, чтобы вести себя прилично за столом с богатыми паразитами.
Сегодня Бонни — его эскорт. Гейша. Они идут к Мейеру вместе. Встречаются в холле после того, как Нолан сбегал в туалет проверить подмышки, рубашку, галстук и прическу. Кошмар. Рубашка мокрая насквозь. Волосы торчат шипами. Галстук Бонни ему купила отвратительный.
Кабина лифта — битком, так что можно хотя бы не разговаривать. Нолан преодолел свой страх подхватить заразные болезни, пока едет в металлическом чулане, подвешенном над глубокой шахтой. Странно, после первого дня он ни разу не видел Накачанного Карлика. Так что, может быть, он Нолану померещился. Или просто приезжал по делу. Или у них с качком разные расписания.
Машины едва ползут, но Бонни все равно хлопает пальцами каким-то занятым такси. Какой нормальный шофер захочет их подобрать? Один взгляд на Бонни и Нолана, и какие два слова возникают в голове? Паршивые чаевые.
У них была видеокассета с выступлением Дэнни Гловера, где он метал икру из-за того, что таксисты не останавливаются, потому что он черный. Ребята в ДАС смотрели, разинув рты, пока кто-нибудь один не срывался. Чего он жалуется? Что тупые пакистанцы не могут отличить богатого актера-негра от обыкновенной уличной шпаны? Большинство из них, наверное, ни разу в жизни не ездили на такси.
Нолан предпочел бы не брать такси. Уж больно хорошо все складывается, обидно погибнуть из-за какого-то корейца, для которого человеческая жизнь не имеет ценности. Прежний Нолан еще не совсем исчез. Нолан еще слышит свой голос, хотя теперь он подголоском у Мейера и Бонни, ведущих мелодию. Каждая человеческая жизнь ценна. А Реймонд, в гармонии с идеями ДАС, поет, что главная ценность для тебя — жизни твоих родных и твоя собственная. И с этим трудно спорить, что бы ни говорил Маслоу.
Что же на самом деле думает Нолан? Сперва позаботься о своей шкуре. Тогда сможешь спасать чужие. Не связывайся с полицией. Следи, что у тебя за спиной. Выживание наиболее приспособленных. Усомнишься в этом, и ты покойник. Другая любимая передача у Реймонда — «Уцелевший». Реймонд и друзья любили распаляться из-за того, что тратятся миллионы на доказательство очевидной истины: человек человеку волк. А еще что им нравилось в «Уцелевшем» — он показывал, как еврейское телевидение старается, чтобы никогда не выиграл нормальный белый человек. В ДАС считают: когда по-настоящему прижмет, каждый заботится о жизни своих сородичей больше, чем о жизнях других рас и религий. Таков наш вид, так всегда было. Это никогда не изменится. Заложено. Реймонд обожал это словечко, почему Нолану оно и ненавистно.
— Может быть, лучше пешком, — говорит Нолан.
— Пожалуй, — соглашается Бонни. — Приятный вечер. Мы вышли с запасом. Зараньше, как говорят ребята.
Чем сильнее волнуется Бонни, тем чаще она вспоминает своих ребят. Нолан не может упрекнуть ее за то, что она нервничает, направляясь с ним в гости к Мейеру Маслоу.
Темп ходьбы задает Бонни. Хоть и загодя, они спешат, лавируя в толпе. Печальный хвостик Бонни подпрыгивает на затылке. Нолан чуть отстает, чтобы наблюдать. Сегодня утром она одевалась год. Они опоздали на службу. В черном костюме и соблазнительной белой блузке она, если не очень присматриваться, выглядит даже чуть-чуть сексуально, чуть-чуть как школьница. Бонни похорошела с тех пор, как Нолан увидел ее в первый раз. Ну, он подарил ей проект, дело… а кроме того — весна. Вечерний воздух прохладен и свеж, окутывает улицы нежно-голубой дымкой с окисью углерода.
Перед уходом Нолан принял викодин, но он еще не подействовал как следует. Приняв его до ужина, Нолан нарушил собственное правило. Но чего там, сегодня особый случай. С минуты на минуту придет химическая помощь, лекарство мягко сгладит острые углы вечера.
Когда они сворачивают на Пятьдесят седьмую улицу, кто-то задевает Нолана за плечо. В груди вскипает едкое раздражение. Забитые лифты он научился терпеть, но на людных улицах еще трудновато. По сравнению с первым днем в Нью-Йорке спокойствия не сильно прибавилось.
Нолан понимает, что это чистая паранойя, но повсюду — Реймонд. Повсюду. Притаился в каждом подъезде. Выплывает из встречной толпы, мелькает на краю поля зрения. Это он показался из-за угла?
Второй раз кто-то касается его, он круто поворачивается. Это Бонни. Как она очутилась сзади? Только что была впереди.
— Посмотрите! — Бонни держит его за локоть. Они почти никогда не прикасаются друг к другу. Старательно охраняют буферную зону. Нолан не очень понимает, почему. Прикосновение Бонни — не то же самое, что прикосновение девушки. Иногда он подумывает — а почему нет? Потому что местечко тепленькое, и он не хочет испортить его, позволив себе хотя бы одну мимолетную сексуальную мысль насчет Бонни. Даже если других женщин поблизости нет, даже если он живет в ее доме, даже если он ей нравится, а она, возможно, ни с кем не спала с тех пор, как ушел кардиолог.
Слишком большая ответственность. Бонни взрослая женщина. У нее дети. Но мысль у него мелькала. Есть чему удивляться. Нолан ни с кем не спал с их прошлогоднего лагеря.
Пальцы Бонни съезжают к его запястью. Они практически держатся за руки. Она кивает на большую витрину. Черная и белая одежда на вешалках пляшет, как кордебалет мультяшных призраков в опустошенном магазине.
— Здесь когда-то была закусочная-автомат. — Бонни говорит так, как будто это она сидит на наркотиках. — Папа приводил меня сюда по дороге в музей. Мы засовывали монетки в щель и получали яблочный пирог. А! Это не так уж далеко от работы. Я почти никогда здесь не хожу.
Бонни разговаривает с собой. Ее папа погиб в автокатастрофе. Всякий раз, когда она вспоминает о нем, глаза у нее наполняются слезами. Это трагедия ее жизни, наряду с уходом мужа. И что же им теперь — стоять здесь и рыдать в три ручья, потому что столько времени прошло с тех пор, как папина девочка бросала монету в щелку, и чук-чук — яблочный пирог? Что тогда Нолан делал? Помогал маме готовить салат для трех сотен религиозных фанатиков.
Но стоп. Что это? Что еще за черт? Пока Нолан путешествовал во времени назад, на дзеновскую кухню, здесь возникла ситуация. Определенно, ситуация.
Их неподвижность среди клубящейся толпы вызвала интерес у какой-то… уличной негритянской личности. Слишком молод для такого распадного состояния, но то ли пил, то ли крэк курил или еще что, а теперь вторгся в их персональное пространство. Стоит лицом к лицу с Бонни. Близко. Нолану полагалось бы врезать ему. Он достает Нолану только до плеча. Нолан мог бы его вырубить. Но вспомнились курсы по обузданию гнева. Досчитать до десяти, глубоко вздохнуть. Думать о дальнейшем.
Дальнейшее — это заявиться к Мейеру в рубашке, залитой кровью ненормального идиота. А вечер и без адреналинового похмелья предстоит непростой. Почему Бонни от него не отделается? У нее все инстинкты отмерли? Хочет послушать, что скажет этот помоечник?
Странно, что она не чувствует парадоксальности ситуации: головорез-расист смотрит, как негр лезет в ее личное пространство, — и ничего не делает. Нолан ведет себя, как скинхед, преобразившийся в Мартина Лютера Кинга. Он хочет настроиться на всеобъемлющую любовь, которая, по воспоминаниям, овладела им на рейве — хотя, по правде говоря, вспоминается не столько рейв и овладевшее им там чувство, сколько то, что он рассказывал об этом Мейеру и Бонни. Как бы там ни было, он не бьет приставалу. Это и есть, в конце концов, настоящее испытание. Бонни и Маслоу понимают неправильно. Они думают, испытание — на сегодняшнем ужине — это не ошибиться с вилкой и не высморкаться в салфетку.
Бродяга долго смотрит на Бонни, и Бонни отвечает ему взглядом. Прямо мангуст и кобра.
— У тебя усталый вид, — говорит ей паскудник.
А потом Нолану:
— Отведи ее домой, друг. У дамы усталый вид.
После этого блестящего диагноза Доктор Доставала смеется, показывая черные дыры на месте отсутствующих зубов, и нога за ногу убирается в толпу. Нолану убить его полагалось. Лицо у Бонни побелело. Она, правда, выглядит усталой. На три четверти мертвой. Выглядит так, как будто ее пристукнули. И все потому, что какая-то пьянь дала ей совет по поводу красоты и здоровья?
— У меня в самом деле усталый вид? — спрашивает Бонни.
Каждый день Бонни должна смотреться в зеркало — не появилась ли новая морщина или пятнышко. Почему Нолан не шарахнул паразита, а позволил ему открыть рот? Будь здесь Реймонд с приятелями, Нолан не спустил бы ему. Именно такой провокации они всегда дожидались, но так и не могли дождаться.
— Не знаю, с чего он это взял. Честное слово, я, наоборот, подумал: выглядите замечательно. — Нолан на самом деле что-то подобное думал. И от этого вдвое больше злится на бездомную сволочь.
— В самом деле?
Печально, что Бонни так нуждается в его одобрении. Неудивительно, что муж ушел. Трудно все время подпирать кого-то. Себя-то тяжело носить. Нолан понимает, что так чувствовала себя Маргарет. Она таскала этот балласт — его. И оттого, что Маргарет не жаловалась, Нолан снова затосковал о ней.
— Ей-богу, — говорит Нолан. — Замечательно.
Они проходят мимо витрины, где на коричневых яйцах висят золотые цепочки с бриллиантами.
— Тиффани, — поясняет Бонни.
Нолан спрашивает:
— Далеко еще?
— Нет. Всего четыре квартала.
Всего четыре? Нолану нужно больше времени. Надо разобраться кое с какими деталями. Кодеин, должно быть, уже действует. Поднимается тошнота, которой у него почти не бывает от наркотика. Доктор, я чувствую, это не от того, что я съел за обедом. Если он поймет причину, то справится. И все же какая неприятность — явиться к Маслоу рассеянным и с морской болезнью.
— Ola, Жорже! — Бонни здоровается со швейцаром.
Нолан понимает. Она — частый гость. Они проходят через вращающуюся дверь в холл с чудовищными цветочными композициями — пахнет как в похоронном бюро. В лифте — духовка. Весь кислород выработал лифтер, смуглый малый со сросшимися бровями, одетый как обезьянка шарманщика. Он кивнул и смотрит прямо перед собой, вежливо не обращая внимания на борьбу Нолана с рвотным позывом, угрожающим его туфлям.
Бонни говорит:
— О Боже! Я забыла сказать Айрин! Что вы аллергик.
Унизительно, что вспомнили о его слабости перед этим пуэрториканским Дживсом. Ишь, какой неженка, подумает он! Ай-я-яй! У него аллергия. Она съездила бы, эта мартышка, пару раз в больницу, когда горло захотело пошалить и, того гляди, перекроется, пока интерны в «скорой помощи» ищут нужный шприц.
Бонни говорит:
— Дома это уже на автомате. Я всегда помню, когда готовлю. Но забыла сказать Айрин. Скажу, как только войдем. У них изумительный повар-индиец. Он вам что-нибудь приготовит. Но, пока не предупредила, ни кусочка. К закускам не прикасайтесь.
Бонни ведет себя так, как будто Нолан тоже ее ребенок. Может, он и не отказался бы. Нолану чудится запах карри. Подкатывает тошнота.
Открывается дверь, и Бонни с Ноланом входят в квартиру, не имея возможности немного освоиться, какую им предоставил бы коридор. Длинная дорога, которую прошел Нолан от кушетки Реймонда до дома Бонни, сокращается до одного шажка по сравнению с маршрутом Мейера от тайника на какой-то свиной ферме до этой квартиры. Ну, Мейер заслужил хорошую жизнь. Нолан восхищается Мейером. Он натуральный Наполеон, маленький король, но надо отдать ему должное. Сейчас Маслоу мог бы плавать на яхте, попивать коктейли и стричь купоны. А вместо этого он бьется, чтобы вызволить из тюрьмы какого-то иностранца. Нолану нравится разговаривать с Мейером. Мейер всегда скажет что-нибудь интересное, особенно если отвлечь его от мистической муры.
Нолан ищет взглядом Мейера, но кругозор ему загораживает смокинг с бокалами вина на подносе. Белое вино. Красное вино. Газированная вода с лимоном. Сейчас вино не пойдет с лекарством. Но когда тошнота отпустит, вино, пожалуй, подбодрит.
От нерешительности Нолан действует судорожно. Он протягивает руку к подносу и… тут же, словно в замедленной съемке, выливает бокал красного вина себе на рубашку. Мгновенное отрезвление. Кодеин как рукой сняло. Он смотрит на ковер. Слава Богу, ничего. Все приняла на себя рубашка. Мокрое виноградное пятно на груди — как будто его подстрелили. Почему он не мог взять белое вино, если собирался его пролить? Дал бы в нюх гаденышу, который оскорбил Бонни, таким же пятном и кончилось бы.
— Боже, — говорит Бонни.
Это она купила ему рубашку. Но, по крайней мере, она не бросает его и не убегает к другим гостям, как поступили бы большинство женщин. Правда, в таких гостях Нолан со знакомыми женщинами не бывал.
Официант исчезает, потом возвращается с салфеткой и промокает ею грудь Нолану.
— Осторожней, — говорит Нолан. — Осторожней, а?
Враждебные вибрации достигают общей комнаты, создавая возмущение в атмосфере, способное на любом светском сборище отвлечь хозяина от гостей.
Маслоу плавно выходит из комнаты, где царил среди полудюжины приглашенных, — все стоят с бокалами в руках, отставив мизинец. Маслоу в синей шелковой рубашке с расстегнутым воротом. Нолан слишком официально одет. Слишком официально одет с тех пор, как приехал в город.
— Добро пожаловать. — Маслоу целует Бонни в обе щеки. На работе он так не делает. Дома действует другой этикет. Нолан протягивает руку — на случай, если Мейер и его собирается поцеловать. Маслоу оценивает ситуацию: официант, пролитое вино, пятно. Пауза затянулась настолько, что даже миссис Маслоу выходит посмотреть, в чем дело. Начинает с Бонни. Поцелуй в одну щеку.
— Бонни, дорогая, сколько же мы не виделись!
— Здравствуйте, Айрин, — шелестит Бонни.
— Айрин, — говорит Маслоу. — Айрин Маслоу, Винсент Нолан.
Видел ли Винсент ее раньше? Кодеин подсказывает: может быть. Почему это из-за наркотиков иногда кажется, что ты знаком с человеком? Нет ли у них дома в Вудстоке? Не занимался ли Винсент ее бассейном? А может, встречал ее клонов, десяток таких, как она. Женщин, которые оценивают тебя так быстро, как будто считывают твой штрих-код. Заслуживает ли Винсент внимания? Только если запрашивает за хлорку меньше всех остальных, или если он, бывший нацист, который помог распродать все билеты на благотворительный ужин ее супруга.
Айрин даже привлекательна по-своему. Что-то от Марлен Дитрих, такое европейское. Отчасти весталка, отчасти трансвестит. Такая уязвимая властительница. Сексуальная для старухи.
— Я столько о вас слышала, — говорит она, наградив Нолана улыбкой, отрепетированной с целью как можно выигрышнее использовать подтяжку. Сколько денег, сколько мучений, чтобы сделать бывших красоток, как Айрин, похожими на кукол, с которыми они играли в детстве.
— Не верьте всему, что слышите. — Нолан посылает в направлении Айрин трассирующую пулю флирта — не высветится ли там что.
Высветилось.
— Почему не верить? Мне что-то еще следует знать?
Пора Мейеру нарушить фестиваль любви.
— Айрин, дорогая. Что нам делать? У Винсента катастрофа.
О-хо-хо. Это ирония? Такое сильное слово, чтобы показать, что, по-твоему, это пустяк. Нет, это не пустяк. Это вправду катастрофа, будь все проклято. Айрин опять улыбнулась. Искушенная чета достаточно принимала гостей и видала кое-что похуже. Как жена мирового лидера Айрин приобрела чувство пропорции. Что такое пролитый бокал вина по сравнению с голодающей эфиопской деревней? В кабинете Мейера висит фото Айрин с истощенным младенцем на руках; она смотрит на него с ужасом, который должен был бы выглядеть как жалость.
— Мейер, дорогой, ты подыскал бы нашему гостю рубашку.
Нолану не верится, что за такое короткое время он мог переместиться с бугристой кушетки, откуда тебя вот-вот сгонят, в пентхаус Мейера Маслоу и услышать, как великий человек говорит жене, что его рубашки вряд ли подойдут тебе по размеру.
— Кашемир растягивается, мой ангел. — Под прозрачной белой шалью мясистые плечи Айрин подрагивают от раздражения. — Мужчины, — обращается она к Бонни. — Они могут спасать целые деревни, но не могут найти гостю рубашку.
— Учтем, — напряженно произносит Маслоу. — Растягивается.
Маслоу берет Винсента за локоть и ведет в глубь квартиры. По дороге он бросает на Айрин полувраждебный взгляд; она его игнорирует, а Нолан притворяется, будто не заметил. Маслоу ведет его по коридору в просторную спальню с необъятной кроватью под балдахином, где они с женой занимаются тем, чем занимаются в их возрасте.
Стенной шкаф у него — целая комната. Маслоу нажимает кнопку, и освещаются полки с одеждой. Маслоу говорит:
— Что я думаю? Не надо свитеров в шкафу. Шкаф — ее детище. Но что я ей скажу? Айрин, дорогая, спасибо. Я не хочу, чтоб ты заботилась о порядке в моем шкафу. Не в каждое сражение надо ввязываться — в браке, как и вообще в жизни. Ну и что, если на этот шкаф можно прокормить целую эфиопскую деревню?
Странно. Нолан тоже сейчас подумал про эфиопскую деревню. У него то и дело бывает чувство, что старик читает у него в мыслях. Но если читает, почему не догадался, что информация о шкафе Нолану не особенно нужна. Кому интересно, сколько стоит этот шкаф и не выкручивает ли Айрин руку Мейеру каждый раз, как он одевается?
Маслоу подходит к открытым полкам: мавзолей свитеров, каждая вязаная вещь в своем покойницком мешке с молнией.
— Жена помешана на магазинах, что поделаешь? — Он вынимает тонкий черный свитер.
Нолану что — раздеваться перед ним? Спасибо, нет, спасибо. Он пас. Во-первых, не хочет опять этой мыльной оперы с татуировками. Маслоу показывает на ванную. Нолан заходит туда. Он смотрит на шкафчик с лекарствами, но за дверью ждет Мейер, и некогда прочесть этикетки и решить, сколько он может занять из запасов Айрин — вероятно, валиума и паксила. Нолан расстегивает рубашку и вздрагивает, когда Маслоу говорит из-за двери:
— Просто бросьте ее в корзину.
Какая корзина? Будем считать, что вот эта, соломенная. Нолан натягивает черный свитер через голову. Тесноват, но ладно. В нем как будто тебя гладит по всем местам дорогая девушка по вызову. Может быть, этим богатые и занимаются, когда по старости уже не могут. Надевают рубашки за пятьсот долларов и сношаются с кашемировыми свитерами.
Нолан выходит, Мейера нет, и он снова задумывается о шкафчике с лекарствами; но тут Маслоу зовет его из соседней комнаты. Кабинет Мейера, интимно-мужественный, в темных тонах, роскошно обставлен женой-шопоголиком так, как могло присниться Ральфу Лорену во сне перед поллюцией.
— Хотите выпить? Как я понял, красное вино не пошло.
У Мейера в кабинете свой бар. Хорошая жизнь!
— Вообще-то, если глоток текилы, это было бы чудесно.
Чудесно, хотя, пожалуй, неразумно. Нолан думает, что может рискнуть. О нем так заботятся — и Бонни, и теперь Маслоу. Они не дадут ему утонуть в этих акульих водах. И жене Мейера он, похоже, приглянулся. Ему придется с кем-то разговаривать. Рюмка текилы его подтянет и, может даже обнаружит, где там плавают в его сосудах молекулы кодеина.
— Извините. Кажется, у нас нет текилы…
Теплая улыбка Мейера вызывает досаду. Нолан издает жужжащий звук. «Ой. Неправильный ответ». Конечно, у них нет текилы. Погляди вокруг. Еврей не пьет. Еврей боится потерять над собой контроль. Сейчас — неуместная мысль. Но немножко снимает напряжение.
— Может быть, шотландского? — спрашивает Маслоу.
— Замечательно. — Нолан терпеть не может шотландского. Но благодарно заглатывает виски, пока Маслоу ведет его к окну, и они стоят там плечом к плечу, наблюдая за тем, как ползет по Ист-Ривер баржа с мусором.
Маслоу говорит:
— Мы еще о стольком не успели поговорить.
Примерно такты говоришь девушке. Заигрывает Маслоу? У Нолана поднимается к горлу комок тошноты. Может быть, от кодеина? Нолану очень хочется верить, что от кодеина.
— Да, наверное, — соглашается он.
— Неделя была сумасшедшая, — говорит Маслоу. — Я занимаюсь очень неблагодарным делом. Вы, возможно, знаете, в Иране арестован видный карикатурист, друг.
— Это ужасно, — говорит Нолан. — Я, кажется, слышал об этом.
— Не знаю, что нам удастся сделать. Пока мы ничего не добились. Как всегда, остается только делать звонки и надеяться на лучшее. На это уходит масса времени. К тому… — Мейер умолкает, потом вдруг спрашивает: — Вы читали Диккенса?
Вот что нравится в нем Нолану. Старик никогда не подумает, что Нолан не умеет читать или не читал классиков. А может быть, это Бонни сказала ему о Достоевском — настолько была этим удивлена.
— Нет, — говорит Винсент. — Не могу сказать, что читал. Хотя подождите. Мы в школе проходили «Повесть о двух городах». Надо бы мне попробовать еще раз.
Что-то зацепило внимание Нолана — огонек на том берегу реки. Кто-то ему сигналит? Нет, это солнце отразилось от окна.
— Бонни вам, конечно, сказала, — говорит Мейер, — мы очень ценим вашу помощь.
В другой жизни это означало бы отлуп. Мы ценим вашу помощь, но, к сожалению… Здесь, однако, не то. От пейзажа вдруг затошнило. Нолан закрыл глаза. Примерно так он, бывало, чувствовал себя, когда не мог проехать по мосту.
— Бонни Кейлен — сокровище, — говорит Маслоу.
Нолан открывает глаза и видит, что Маслоу ждет от него реакции.
— Она очень хороший человек. — Нолан с ней не спит, если спрашивают об этом. А может быть, не об этом. Бонни в самом деле хороший человек.
— По-моему, вы и Бонни прекрасно поработали с этой журналисткой из «Таймс».
Вы и Бонни? Бонни сказала хоть слово? Это Нолан потел, как лошадь.
— Спасибо. Она мне даже понравилась.
— Вот этого не надо. Нельзя, чтобы нравились.
— Репортеры? — Нолан начинает с этой версии, пока не перешли на латинских девиц или бог знает, что там еще подразумевал Маслоу под ними.
Маслоу кивает.
— Неправильно. Нельзя, чтобы нравились и нельзя им доверять. Случались тяжелые ошибки. Можно было подумать, она готова вступить в Вахту братства. Потом возвращается в редакцию, редактор приходит с обеда, и она урезает все до абзаца.
Нолан видит, что Маслоу осушил свой стакан так же быстро, как он.
— Хотите еще виски? — Еврей думает, что все гои пьяницы.
— Нет, спасибо, — говорит Нолан. За ужином будет вино. Не надо перебирать.
Маслоу говорит:
— За ужином будет вино.
Так чего они не идут ужинать? Там Нолан возьмет еще бокал с подноса. Но Маслоу что-то хочет сказать. Нолану кажется забавным, что его выделили, увели от гостей и запустили в святилище мистера Шишки.
Маслоу говорит:
— Я обратил внимание: когда вы говорили с журналисткой, вы не рассказали ей о том видении во время танцев на открытом воздухе.
— Ну, со мной много чего происходило, а это всего лишь один случай…
— Наверное, хорошо, что не рассказали. Не знаю почему, просто такое чувство…
К чему Маслоу клонит? Хочет выяснить, чья была идея умолчать о рейве — Нолана или Бонни? И почему Нолан не рассказал, если это правда? Там больше смысла, чем в том, что он ей рассказал. Из-за Ала Грина никто из ДАС не вышел. Но испаночка на это клюнула. Нолан почему-то почувствовал, что не надо говорить про рейв. Почему-то? Каждый раз, когда речь заходила о рейве, Бонни словно морщилась. Черт, если лабораторную крысу бить током, она смекнет, в какую лазейку не надо соваться.
— И все же… — говорит Маслоу, — когда придет ваша очередь говорить на ужине, мне было бы приятно, если бы вы вспомнили какой-нибудь памятный случай — когда вы переменились или поняли, что переменились. Скажу иначе. Холокост длился годами. Но когда я писал мои книги, я выбирал конкретные события. Особые моменты. Я отбирал. Понимаете?
Нолан неопределенно кивает. Он намеревался сказать всего несколько слов. Хочу поблагодарить Вахту всемирного братства за то, что помогла мне переменить жизнь. Спасибо. Улыбка. Аплодисменты. С перерывами. Так что ему говорит Мейер? Какой совет дает насчет публичного выступления? Встать и рассказывать истории? Мейер сам расскажет истории за них двоих вместе взятых. Но Винсент тоже может, раз надо. Просто вспомнить подходящую к случаю. Рейв отпадает. И на Ала Грина эта публика не поведется. Это больше для женщин, для более интимной обстановки. Хотя обе истории — правда, для речи на ужине нужно что-то другое.
— Я подумаю, — говорит Нолан.
— Обсудите с Бонни.
Они снова смотрят на баржу с такой увлеченностью, что можно подумать, наблюдают за автомобильной погоней, а не за плавучим мусором, который будто и не переместился с тех пор, как они начали смотреть. Маслоу говорит:
— Где вы росли? После того, как умер отец? Не помню, чтобы Бонни мне говорила.
— Мы много переезжали.
— Я знал, что вы так скажете, — говорит Маслоу. — Это так по-американски. Когда у американцев неприятности, они именно это говорят. Мы много переезжали. Как будто кочевое детство — объяснение на все случаи жизни. Знаете, каждый еврей может это сказать. Мы переезжали две тысячи лет. И многого добились.
Стоп! Нолану не по нутру, что Маслоу употребляет слово по-американски в негативном смысле. Не нравятся и его слова насчет того, чего евреи добились по сравнению с ленивыми американцами, нытиками и разгильдями вроде Нолана, которые жалуются на свое детство.
— Я не говорил, что это оправдание. Я сказал, мы много переезжали.
— Извините, — говорит Маслоу. — Я не имел в виду…
— Два года на одном месте — у нас с мамой это был максимум. Когда умер отец, начались странствия. Мама увлеклась, ну, знаете, духовными делами, и все бы ничего, только у нас денег не было, а эти там взыскующие были богатые, и ей приходилось наниматься на всякие чумовые работы за жилье и кормежку. Одно время она готовила салат для трехсот монахов в дзенской общине…
— Трижды в день? — спрашивает Маслоу.
— Дважды. Без обеда.
— Ваша мать по-прежнему религиозна?
— Она поющая буддистка. Она поет. Чтобы выиграть в лотерею.
— Выигрывает?
— Да нет, вообще-то. — Нолан смеется. — Иногда двадцатку.
— Изумительно, — говорит Маслоу.
А Нолан думает: понимает ли он, что такое поющий буддист.
— Вот почему мы можем работать вместе, — говорит Маслоу. — Я сразу это в вас почувствовал. Религиозный импульс.
— Хотите сказать — я фанатик?
— Ну, нет. Я не думаю, что вы фанатик. Не думаю, что были когда-нибудь фанатиком. Вы слишком большой реалист. Слишком здравомыслящий. Ориентированный на выживание. Сегодня, когда люди говорят «фанатик», они чаще всего подразумевают идеалиста. Хотя, честно говоря, я предпочту фанатика заурядному человеку. С фанатиком ты понимаешь, кто перед тобой. Они не говорят одно, а делают другое. Из тех, кто приходит работать к нам, очень немногие не являются в каком-то смысле фанатиками. Я бы сказал, идеалистами.
— Включая Бонни?
— Бонни — безусловно. У Бонни есть назначение в жизни. Быть хорошим человеком и поступать правильно. Фонд — находка для нее. Я скажу вам, что я заметил. Почти все, кто работает у нас, выросли в той или иной религии. Роберта была серьезной католичкой, до того как вышла замуж за египтянина.
— Роберта замужем?
— В разводе. Анита Шу выросла в корейской христианской церкви. Вера — это привычка, развившаяся в молодости. Она не то, к чему приходят с возрастом. Если у человека есть вера, он может сменить религию, но он должен обладать этой способностью…
— Вроде жировых клеток, — говорит Винсент.
— Жировых клеток?
— Я читал, почему толстые дети вырастают в толстых взрослых. У них развиваются эти клетки.
— Жировые клетки, — говорит Маслоу. — Мне нравится сравнение. Жировые клетки. Клетки веры. Слушайте, могу поклясться, если бы вы вернулись туда и опросили ваших друзей в ДАС, вероятно, выяснилось бы, что большинство из них получили в каком-то смысле религиозное воспитание.
Ну да. Пусть Маслоу их опросит. Члены ДАС не думают, что они фанатики. Они считают свою идеологию результатом холодного логического анализа американской истории и поведения властей.
— Я подумаю об этом, — говорит Нолан. — В связи с просветительской программой. — В отличие от Бонни и Роберты, озабоченных только речью Винсента на благотворительном ужине, Маслоу имеет в виду нечто большее — программу, нацеленную на таких, как Нолан. Хочу помочь вам, люди, спасать таких людей, как я, чтобы они не стали такими людьми, как я. Нолану нравится, что Маслоу думает об этом. Есть основание для того, чтобы сохранить Нолана после благотворительного ужина.
— Именно об этом я и думаю, — говорит Маслоу. — О просветительской программе. А сейчас скажу вам вот что. У иранца, которого мы пытаемся спасти, жена и дети. А его уже начали пытать. Вчера мы узнали, что его могут повесить в качестве назидания. А за что?
— За что? — послушно повторяет Нолан.
— Он отказался написать признание, осуждающее жену, которая была арестована за то, что показалась без паранджи в дверях собственного дома. Как чудесно было бы, если бы Бог помог нам освободить его и он приехал бы сюда и сказал несколько слов на благотворительном ужине.
В Нолане шевельнулась братская ревность. Ну да. Кому достанется больше аплодисментов? Бывшему неонацисту? Или герою-чурке, попавшему в иранскую тюрьму за то, что защищал жену? Заполучить его сюда — чудесно? Через его, Нолана, труп.
— Если мы спасем ему жизнь, — говорит Маслоу, — это будет лишь одним из наших малых дел. Малых по сравнению с тем, чтобы накормить и одеть целые народы-беженцы. Но мы постоянно расширяем поле деятельности. Вот и Бог прислал вас к нам — помочь нам сделать что-то новое. Было бы замечательно, если бы мы с вами сумели повлиять на таких молодых людей, как вы, переключить их энергию гнева и ненависти и направить на труд во имя братства и свободы.
Одна из причин, почему Нолан так быстро откликнулся на идеи Мейера, — они были до странности похожи на то, что он слышал в лагере «Арийского отечества», если слушал разглагольствования ораторов, пока поддавал или пытался снять какую-нибудь арийскую бабенку. Они всегда так говорят: несите ваши идеи в мир. Обратитесь к людям, укажите путь, каждому по отдельности.
Маслоу, должно быть, грезит, если думает, что ДАС — религия. Ребята просто выдумывают для себя объяснение, почему они безработные и нищие или заняты на паршивых работах, противных работах. И нищие. Платите им, как платят Нолану за то, что он делает то, что делает, — и ДАС конец. Ведь какая славная ему выпала работенка. Жалованье, комната и пансион за то, что разговаривает с Бонни и Мейером или иногда с репортером. Балуется с компьютером. Пишет что-то про ДАС. Путешествует по порносайтам. Предстоит перед гостями на ужинах. Пьет скотч. Одевается в кашемир. Впервые в жизни Нолан чувствует, что, похоже, ему начинает везти.
Хорошо! Кодеин снова дал себя знать. И виски не так уж плохо. Неудивительно, что это излюбленный напиток сытого старого паразита. Нолан чувствует себя изумительно. Таинственное ощущение благополучия.
Стоп! О чем это говорит Маслоу? Нолан пропустил кусок.
— …то есть если мы считаем, что можем изменяться. Что исправление и прогресс возможны. Или вы думаете, что это безнадежно? Что какими мы родились, такими и останемся? Как это говорят? Запрограммированы.
— Терпеть не могу это слово, — говорит Нолан. — Все меняется. Посмотрите на меня. Посмотрите, как я изменился.
— Как вы меняетесь, — поправляет Маслоу. — Какой путь вы уже проделали.
Откуда старику знать, какой путь проделал Нолан? Далеко ли ушел и куда?
Улыбка Мейера все сглаживает.
— Мир через перемены. К сердцам по одному. Ради этого мы и работаем. Я сошел бы с ума, если бы не верил, что была причина спасти меня, когда миллионы других погибли. Я был бы несчастным человеком, если бы не верил, что таков был план.
Чудно, об этом и Нолан все время думает, с тех пор, как уехал от Реймонда. Во всем есть порядок и план. Опять Маслоу читал его мысли? Сквозь легкую дымку наркотиков и алкоголя до Нолана доходит смысл того, что говорила Бонни: Маслоу видит вещи в более высокой плоскости.
Маслоу говорит:
— Думаю, мы поняли друг друга. Хорошо. Теперь отдадим должное вкусному ужину.
* * *
Задержись Мейер в кабинете еще на минуту, Айрин придет и застрелит его, если этого не сделал раньше его друг-скинхед. В таком случае Мейер станет мучеником, а Айрин вдовой мученика — в награду за все те годы, что она была женой святого.
«Жена прихлопнула поборника мира». Пускай Роберта и Бонни это раскрутят! Счастливчик Мейер окружен женщинами, которые готовы заслонить его собой от пули. Между тем на домашнем фронте мужик пасует перед Айрин, единственной персоной в доме, кто может принимать решения. Бабу, может быть, и сказочный повар, но бедняга из неприкасаемых, и его происхождение проявляется в самые неподходящие моменты, как сегодня утром, когда маринованный лосось был доставлен в зеленой флуоресцентной патине. И звонить Забару пришлось ей, и ей пришлось жаловаться флористу на букет, который стоил миллиард, а выглядит как пук ежиков для унитаза.
Отчасти поэтому Мейер на ней и женился. Айрин может управлять домом, комфортабельным, как пятизвездный отель, может позаботиться обо всех физически потребностях, дабы ее муж сосредоточился на более возвышенных задачах — в случае Мейера на спасении мира. Отчасти это привлекло его в Айрин, сметливой венке, соединившей в себе крестьянскую смекалку дедов с материнским умением жить так, словно у нее всегда были деньги, — и впридачу с даром предвидения и здравым смыслом, которые позволили ее отцу вовремя вывезти семью из Вены. Что еще увидел в ней Мейер? Сексуальность. Красоту, по большей части исчезнувшую, хотя Мейер утверждает, что не согласен с этим. И лестный момент: Айрин бросила мужа-миллионера ради Мейера. Ну, это уже древняя история. Кроме Айрин, никто не помнит.
Ужин на восемь персон, столько хлопот, а кто это оценит? А объяснять Бабу, что ему готовить, какие тарелки ставить на стол? Конечно, это не то что спасать иранца, которого могут замучить в тюрьме. Айрин верит в работу Мейера. Ее муж герой. Она горда тем, что отдает ему свое время, рада жертвовать целые вечера на благотворительные ужины и сидеть с каким-нибудь стариком, который думает, что он купил на вечер жену великого человека, приобрел право повествовать со всеми мучительными подробностями о каждом своем шаге по пути к успеху и богатству.
Светские мероприятия стали утомительнее с тех пор, как возраст украл у нее последнее утешение: возможность, что вечер подарит хотя бы тихое удовольствие от ощущения своей привлекательности. Выйдя за Мейера двадцать лет назад, она поняла, что часть ее жизни закончилась. Еще одного любовника больше не будет. На свете нет мужчины, который не стал бы распространяться о том, что спит с женой всеобщего кумира, мирового лидера. Флирт, однако, был безобидным развлечением. С ним время шло быстрее. Она не вполне это осознавала, пока однажды вечером, когда вышла в город — уже не вспомнить, когда именно, ей было пятьдесят, пятьдесят один — и ничего. Исчезло навсегда. Это не Европа, где в мужчинах меньше подросткового и Айрин еще котируется. А теперь целый вечер без малейших шансов кажется бесконечным. Непереносимым.
Официальная задача этой вечеринки, придуманной Мейером, Робертой и Бонни, — посмотреть, может ли это дикое создание, которое они выволокли из леса, сидеть и есть рядом с человеческими существами. А если не может? Счастливчику могут предоставить отдельный столик на благотворительном ужине. Пока Айрин будет ковырять подсохший лосось, подвялый салат месклан, перекрикивать оркестр и улыбаться толстосуму, с которым ее усадила Бонни.
Кто здесь сегодня? Никого, из-за кого стоит нервничать. Или возбуждаться, если на то пошло. Этих морских свинок не страшно оскорбить, если нацист сорвется с цепи. Минна, только что из больницы, и Сол. Роберта Дуайр, чья работа под вопросом (хотя она этого не знает) с тех пор, как «Таймс» дала ту оскорбительно крохотную заметку. Роберте надлежало позаботиться о том, чтобы газета дала материал. Но никто Роберту не заменит до благотворительного ужина, а пока что она должна быть здесь, на испытательном выгуле Мальчика-волка.
Айрин сочувствует Роберте, и Бонни, и всем женщинам и мужчинам в конторе, у которых вместо жизни — Мейер. И Айрин огорчается, что пригласила для Роберты еще одного человека: Эллиота Грина, который два года назад развелся Но Мейер в долгу у Эллиота. Его юридическая фирма выполняет для фонда большую работу исключительно ради общественного блага. Если не склеится с Робертой, то, по крайней мере, отужинает в качестве компенсации.
Айрин попросила всех прийти за полчаса, до Бонни и скинхеда. Тогда они успеют спокойно расположиться, до того как нацистский гость на ужине начнет выкидывать свои номера.
Эти запасные полчаса были ошибкой. С первых же секунд стало ясно, что вяловатый интерес Роберты к Эллиоту не нашел отклика. Айрин недоумевала, почему после трех десятков лет, прожитых с Мейером, ей не передалось его великодушие. Достойная женщина никогда не испытала бы, как она, душевного подъема при виде чужого неуспеха — даже не соперницы. А впрочем, что? Не ее вина, что сохранение вида зависит от сексуальной конкуренции. Правда, Айрин сделала не слишком много — биологически — для сохранения вида. Когда она вышла за Мейера, ей было почти сорок лет. В те дни женщина такого возраста считалась слишком старой для деторождения. Сейчас на улицах полно седых, везущих в дизайнерской коляске тройню. Айрин исполнила свою роль в других отношениях. Кто знает, сколько жизней спасено благодаря ее улыбкам и чтению с губ на этих шумных ужинах?
То, что будет происходить сегодня вечером, ничью жизнь не изменит. Роберте даже не назначат свидания. После того как на их глазах развернулась быстротекущая драма слабых надежд Роберты и их краха, остальные почувствовали опустошенность, и коллективная энергия истаяла, хотя Мейер пытался сфокусировать группу на проблеме с иранцем.
Потом пришла Бонни со скинхедом, и он пролил вино на рубашку — не самое обнадеживающее предзнаменование перед дойкой богатых благотворителей. Мейер увел гостя переодеваться. Бонни и Эллиот поздоровались. Они были знакомы по работе. Эллиот проявил к Бонни еще меньше интереса, чем к Роберте. Айрин представила Бонни Солу и Минне, хотя Бонни была уже с ними знакома. Бонни сказала Минне:
— Я так рада, что вам стало лучше.
Минна, которая, на взгляд Айрин, вела себя странно после болезни, ответила:
— Спасибо. Удивляюсь, что вы узнали о моей болезни. Вы, наверное, очень заняты сбором средств для предприятий Мейера.
Бонни как будто смутилась, но тут же справилась с собой:
— Мейер ужасно беспокоился.
Сол и Минна были глубоко тронуты этим сообщением. Беседа истощилась. Сейчас, пока они ждут возвращения Мейера и гонят от себя мысль, что хозяин невнимателен к ним, обязанность Айрин — продлить споткнувшуюся беседу. К общему облегчению, Бонни говорит:
— Айрин, можно поговорить с вами минутку? Наедине?
Айрин виновато оглядывается на других гостей. Может, им будет комфортнее, когда она отойдет.
Айрин надеется, что Бонни хочет поведать что-то интимное или скандальное, — Бонни уводит ее в другой конец комнаты к роялю, и Айрин не может не восхититься еще раз наброшенной на него шалью — реликвией племени кочевых эфиопских евреев. Этот сувенир привезен из путешествия, знак благодарности Мейеру.
Когда им предлагают поднос с напитками, Бонни меняет свой пустой бокал на полный, так стремительно подавшись к официанту, что он теряет равновесие и чуть не происходит вторая авария за вечер. Айрин уже готова ответить на любой вопрос Бонни.
Айрин сочувствует Бонни, самостоятельно воспитывающей двух мальчиков; но ей мешают некая гордость и тщеславие, угадываемые под внешней скромностью Бонни. Гордость — от того, что живет монашенкой, предположительно ради мальчиков, и тщеславие, с каким она носит мантию добродетели, облекшую ее, как ей представляется, благодаря тому, что она работает у Мейера. А он добродетелен сейчас настолько, что удалился с нацистом, предоставив жене разбираться с тем, за что Бонни заранее хочет просить прощения. Бонни с ее достойным восхищения, но жалостным стремлением быть хорошей и делать добро, напоминает ту простушку из «Миддлмарча», которого обсуждали в книжном клубе Айрин.
— Это моя оплошность, — говорит Бонни. — Исключительно моя вина.
— Что же это такое страшное? — спрашивает Айрин. Еще Бонни напоминает ей женщину, с которой она однажды виделась, бледную девицу, оказавшуюся бывшей любовницей Мейера. Когда Айрин спросила Мейера, как он мог счесть эту женщину привлекательной, он сказал: неприкаянная. В неприкаянности есть что-то привлекательное. Это качество Айрин никогда не считала составляющей привлекательности. Да, а что касается тщеславия… Айрин, конечно, может ошибаться, но, кажется, Бонни мелировала волосы. Когда только она выкроила время? В обеденный перерыв, может быть. И для кого это сделано? Не для скинхеда же. Или для?
— Могло произойти ужасное, — говорит Бонни. — Винсент… Для бывшего нациста, Айрин, у этого молодого человека масса проблем…
— Проблема донести бокал до рта.
Бонни пытается засмеяться.
— Айрин, — говорит она, — это серьезно.
У Бонни все серьезно. Секс, вероятно, — серьезно, из-за чего, вероятно, и муж перебежал к двукратной вдове. Айрин не может понять, смотрит Бонни из-за толстых очков ей в глаза или просто пытается разглядеть, не сделала ли Айрин подтяжку с тех пор, как Бонни видела ее в последний раз.
Если бы Бонни и ее коллеги знали, что на эти процедуры она идет по желанию Мейера. Нет, он этого никогда не признает. Он даже смеется над женщинами (такими женщинами, как Айрин!), бегающими к дорогим волшебникам-косметологам. Но она видит это по его лицу, по тонко скрываемой неприязни к каждой новой морщинке и обвислости. А учитывая, что вытворяют другие мужчины — президенты, которые позволяют стажеркам делать им минет, авторитетные хирурги, которые расчленяют своих любовниц и сбрасывают с вертолета, — можно ли упрекнуть поборника мира и героя Холокоста за то, что он хочет спать со своей женой? Только без мешков под глазами. Но пока что Айрин должна изображать, будто она делала подтяжку, хотя на самом деле не делала и не будет делать, пока думает, что этого хочет Мейер.
— Айрин! — В голосе Бонни слышится детская обиженная нотка. — Послушайте.
— Я слушаю, Бонни.
— Я забыла вам сказать: у Винсента кошмарная аллергия на орехи. Стоит ему съесть что-нибудь из тарелки, где лежал арахис, и его тут же надо везти в пункт неотложной помощи. Если он успеет доехать. Айрин, он может умереть.
— Американцы, — говорит Айрин. — Всегда у них на что-то аллергия. В Европе нет аллергии.
Возмущение Айрин неискреннее. И она понимает, что некрасиво, прожив здесь сорок лет, все еще говорить об американцах. Нынче и в Европе полно аллергиков. Они тоже бегают трусцой и не курят. На самом деле ей известно, насколько распространена аллергия, и обычно она просит свою помощницу звонить и выяснять у помощников гостей, каких продуктов гости не выносят. Но у бывших скинхедов нет помощников, и Айрин полагала (как выяснилось, ошибочно), что у таких не бывает аллергии на пищу. Назревает трагедия. Ей и Мейеру придется лично отвезти его в пункт неотложной помощи и ждать в пластиковых креслах под вопли людей, раненных в уличной перестрелке.
Айрин вздыхает.
— Конечно, теперь ее много и в Европе. Я пошутила. По правде говоря, это бывает так часто, что я, скорее, подам к столу крысиный яд, чем орешки к коктейлям. На всякий случай скажите вашему другу, чтобы он воздерживался от закусок, а я расспрошу бедного Бабу насчет главного блюда.
— Мне страшно неудобно, — говорит Бонни.
— Пустяки, — единственное, что может выжать из себя Айрин.
— И десерт, — подсказывает Бонни.
— И десерт, разумеется.
— Спасибо. Я так благодарна вам, Айрин, я… — Бонни явно испытывает облегчение, предоставив расхлебывать это хозяйке.
Как на хинди будет «аллергия»? Айрин устремляется на кухню, находит где-то пакет грецких орехов и изображает, как она ест орех, а потом хватается за горло и умирает. Бабу мотает головой: нет. На ужин орехов не будет. Но он только о грецких? Или вообще никаких орехов? Айрин сделала все, что могла. Если у него будет приступ, тогда они займутся приступом.
Когда она возвращается в комнату, Мейера еще нет. Гости стоят кружком и смотрят в свои бокалы, все, кроме Минны — ей нельзя пить, и она сидит на диване. Господи, где же Мейер? Чем Айрин это заслужила?
Айрин уже готова дать волю раздражению, но тут наконец появляется Мейер и следом за ним его друг-скинхед, весьма представительный в черном кашемировом свитере Мейера. Она вспоминает виденную когда-то фотографию Никсона, пожимающего руку Элвису. Не сказать, что Мейер чем-нибудь похож на Никсона, да и Нолан не похож на Элвиса, хотя взгляд у него такой же несфокусированный, слегка наркотический. Но они производят впечатление двух сообщников, людей, опознавших друг друга, оба со стаканами. Вечер может закончиться тем, что кто-то напьется вдрызг.
— Ну, наконец-то! — говорит Айрин. — Мейер! Мы уже решили, что джентльмены отправились в город выпивать!
Нолан смотрит на нее испытующе. Хочет понять, всерьез ли она? И в самом ли деле Мейер так поступает — сбегает с вечеринки в бар за углом? Или же подумал, что она намекает на его опьянение? Чем его там Мейер напоил? Неужели он не понимает, что она просто устроила Мейеру небольшую семейную сцену?
— Шучу, конечно, — говорит она. — Прошу вас. Заходите. Давайте сядем. Ужин стынет. Мейер!
* * *
Но Мейер вынуждает их подождать еще, наблюдать издалека, пока он показывает Винсенту рисунки Пикассо, наброски Дега, акварель Редона — проводит экскурсию, как и для большинства гостей, впервые оказавшихся у Мейера. Бонни помнит, так он водил ее по дому вскоре после того, как она пришла в Вахту братства. Она пыталась держать себя в руках. В искусстве она разбиралась, видимо, получше Мейера. У нее был диплом искусствоведа. Она работала куратором. Занималась научно-исследовательской программой развития в Клермонтском музее. Бонни-профессионал отметила, что у Мейера хороший вкус — или хороший консультант. Но Бонни-человек чуть ли не светилась, озаренная вниманием Мейера, слегка тускнея разве что от натужных попыток отпускать мало-мальски связные замечания, когда они останавливались перед очередной картиной: Мейер, забросив все дела ради новой сотрудницы, вел себя так, будто кроме нее там никого не было. Конечно, это лестно, когда тебя соблазняет великий человек, герой, и соблазняет — на спасение мира. К тому же и картины, и рисунки великолепные. С тех пор времени пообщаться с искусством у Бонни не было. И скучать по нему тоже.
Винсент кивает. Очень ли он волнуется? Бонни передается его тревога — как воздушно-капельная инфекция. Она пытается по движениям вчитаться в их состояние, но будто забыла надеть очки. Мейер что-то показывает и рассказывает. Вид у обоих, учитывая обстоятельства, слишком уж непринужденный, а обстоятельства эти — устремленные на них в ожидании ужина шесть пар глаз. Мейер дарит Винсента своим вниманием. Это в его духе. В какой-то момент он каждому гостю даст почувствовать, что он избранный.
Так почему же Бонни хочется защитить Винсента, почему она за него волнуется? Потому что сегодня — смотрины под видом ужина. Все, и она в том числе, смотрят, как он поведет себя в приличном обществе, могут ли они доверить ему выступить на благотворительном ужине, не начнет ли он вещать о пуэрториканцах, о еврейских СМИ и о планах правительства контролировать граждан при помощи электронных транспондеров?
Какое право имеют Бонни, Мейер с Айрин и их друзья его судить? Да, собственно, полное право имеют. Пока они боролись за права человека и мир во всем мире, Нолан таскался на сходки белых националистов, надирался и испещрял себя татуировками. Однако бедняга как с Марса свалился и прямиком в забитые произведениями искусства и наводящие страх апартаменты Мейера и Айрин. Впрочем, приземлился он не в самом плохом месте. Бонни надеется, что Винсент это понимает.
Винсенту полезно, пусть пообвыкнет. Надо дать ему побарахтаться на мелководье званого ужина, прежде чем кидать его в бурные воды ужина благотворительного. Он уже облил вином рубашку. Естественно, он на взводе. Она это почувствовала еще на пути сюда. Он несся по Пятьдесят седьмой, как петух, гоняющий кур.
Бонни и что-то еще тревожит. И она не сразу, но вспоминает, как парень на улице сказал, что у нее усталый вид. Вот о чем она теперь думает всякий раз, когда смотрится в зеркало. Вот почему вся ее одежда, как и сегодня утром, разбросана на полу в спальне. Хотя, может, он был не столько наблюдательный, сколько злобный? Обычно про усталый вид говорят, когда хотят обидеть, понимают: это им сойдет с рук. Вот только почему Бонни заботит, что он заставил ее почувствовать себя непривлекательной, а не то, как ужасно он живет?
— Мейер непременно должен похвастаться своей коллекцией. — Айрин говорит это громко, давая понять, что слова обращены к Мейеру.
— Вовсе нет, дорогая! Это не хвастовство, — отзывается Мейер. — Какими мы были бы эгоистами, если бы наслаждались этой красотой одни!
Винсент оборачивается и подмигивает им. Научный эксперимент Мейера.
Гости, пораженные великолепием стола, толпятся в дверях столовой, но Айрин так энергично указывает каждому его место, только что не подталкивает, будто, дай ей волю, она бы силой всех рассаживала. Давным-давно, в той жизни, когда они с Джоэлом звали гостей, Бонни обдумывала заранее, кого куда посадить, но в последний момент всегда отступалась от плана и предлагала рассаживаться как кому захочется. Она всегда так нервничала, для нее это было настоящей мукой. Но теперь она составляет план рассадки для ужина на пятьсот человек. И должна помнить, кто с кем в ссоре, кто без пары, кто с кем успел развестись. Посади возможного спонсора рядом с любовником его жены или с бывшим деловым партнером, с которым он судится, и крупного чека Вахта братства не дождется.
Айрин и Мейер сидят на противоположных концах длинного стола. По бокам от Мейера Бонни и Минна, рядом с Айрин Винсент и Сол, а Эллиот с Робертой отправлены в ссылку — сидят друг напротив друга в мертвой зоне по центру.
Бокал Бонни полон. Она прихлебывает из него, пока остальные двигают стулья, находя оптимальное расстояние от соседей. На другом конце стола, там, где Бонни уже не может его направлять, Винсент, опершись на локоть, склоняется поближе к Айрин, словно хочет подслушать, о чем скованно беседуют Айрин и Эллиот Грин. Айрин, похоже, недовольна Эллиотом, возможно, потому, что он не проявляет никакого интереса к двум одиноким дамам. Айрин обожает устраивать чужую личную жизнь. Именно благодаря ей Бонни, когда Джоэл ушел, несколько раз ходила на какие-то кошмарные свидания.
Бонни побаивается Эллиота: Эллиот, убеждена она, в принципе неспособен понять, кто такой Винсент и что он может сделать для фонда. Бонни отлично знает, что думает Эллиот: осторожность лишней не бывает. Увидел на улице скинхеда — перейди на другую сторону. Она понимает, что Эллиот и его юридическая фирма — часть страховочной сетки, растянутой под канатом, по которому ходит Мейер — и говорит во весь голос, не скрывает правды, не боится последствий. С последствиями пусть разбирается Эллиот! Бонни потратила немало времени на телефонные разговоры с Эллиотом, например, прошлым летом, когда полиция устроила рейд и изъяла наркотики в лагере «Гордость и предубеждение». Как Мейеру может нравиться Эллиот? Он же совершенно антимейеровский персонаж: тщеславный, самовлюбленный, ограниченный, всех подозревает в низости и эгоизме, во всем видит хорошо ему понятные махинации и корысть. Но Бонни должна быть ему благодарна. Эллиот работает на них pro bono.
Эллиот никогда не удостаивает Бонни вниманием — за исключением тех случаев, когда они вместе заняты каким-то делом. А Айрин всегда в поле его зрения. Во-первых, она замужем за альфа-самцом. Во-вторых, в Айрин, как во многих европейских женщинах, есть нечто от несговорчивой гейши, в каждом разговоре она одновременно и флиртует, и как бы поддается.
Винсент что, пьян? Когда они с Мейером наконец вернулись к остальным, в руке у каждого было по бокалу. Может, он слегка на взводе — как и сама Бонни — и поэтому так поглощен тем, что Айрин говорит Эллиоту? Бонни в алкоголе нравится прежде всего то, что он никуда не торопит, позволяет сосредоточиться, расслабиться и смотреть на человека столько, сколько нужно. Нужно — для чего? Для того, чтобы увидеть, как Айрин, разделавшись с Эллиотом, поворачивается к Винсенту.
Улыбка Айрин светит на Винсента — как зеркало, что раньше врачи носили на шапочках. Наверное, Бонни вспомнила про врачей потому, что в комнату как раз вошел с серебряным подносом щуплый пожилой индиец в белой куртке, как у хирурга. Это Бабу, повар Маслоу, он из хариджан — неприкасаемых. Это у Бонни третий или второй бокал? Если не может вспомнить — значит, на сегодня достаточно.
— Спасибо, Бабу, — говорит Айрин и, орудуя обеими ложками, накладывает себе щедрую порцию чего-то темного, скользкого, нарезанного полосками.
Бонни никогда так ловко этого не проделать. Она непременно уронит несколько этих червячков на безукоризненные брюки Бабу. Айрин осматривает стол, трогает Бабу за локоть — посылает дальше, а сама продолжает слушать нечто удивительное, что рассказывает ей Винсент. Кто-то трогает Бонни за плечо, она оборачивается: это Бабу с блюдом.
Бонни накладывает себе нечто угреподобное, что, благополучно оказавшись у нее на тарелке, оказывается баклажанами. С появлением угощений Бонни должна переключиться на свой край стола, где покорно, словно отбывая наказание (странно, что она воспринимает это так), силится вникнуть в беседу Мейера с Минной.
Они говорят о баклажанах. Ничего существенного она не упустила.
Мейер, как всегда внимательный, разворачивается так, чтобы смотреть и на Бонни.
— Приходится признать, что за эту бесподобную бхинди масала мы должны быть благодарны ужасам кастовой системы. Наш ангел-хранитель Бабу — известный борец за права угнетаемых каст… — Он ждет от Минны хотя бы кивка. — Их называли неприкасаемыми. — Снова мимо. — Знаете, Ганди называл их хариджанами. Детьми Бога.
— Извини, — говорит Минна. — Мейер, я, видно, еще не вполне в себе после анестезии.
— Теперь у Бабу множество опасных врагов, и не только в Хайдарабаде, но и в Дели, и в Бомбее. А когда мы узнали, что он еще и великолепный повар… Ну, что я могу сказать? Тут вдруг оказалось, что визу не так трудно получить.
— Значит, ваши друзья-брамины больше здесь есть не будут. Как я понимаю, они не едят того, что готовят неприкасаемые. — Минна, похоже, окончательно пришла в себя. Почему она так воинственна? Мейер же навещал ее в больнице.
— Полагаю, ты права, — говорит Мейер: он настолько боится культурных промахов, что даже завел папку с газетными вырезками об оплошностях такого рода. Буш, которого вырвало на колени японскому премьер-министру. Джон Кеннеди, сообщивший немцам: «Ich bin ein Berliner!». Провальный рекламный текст, переведенный на тагальский буквально и суливший, что некая газировка воскресит предков из мертвых. — В таком случае нашим друзьям-браминам придется научиться преодолевать предрассудки.
— Желаю удачи, — говорит Минна.
— Обожаю индийскую еду! — сообщает Бонни. На самом деле баклажаны, которые она только попробовала, уже вступили в желудке в сговор с вином.
— Знаете, что я заметила? — говорит Минна. — Каждый раз, когда мы с Солом идем в индийский ресторан, там всегда полно молодых еврейских парочек. По-моему, они ходят туда на свидания, потому что уверены — в пасте не окажется кусочков прошутто.
Мейер говорит:
— Вы наверняка слышали, что утку называют еврейской свининой. Так вот карри…
— Изжога гарантирована, — заявляет Минна. Что творится с Минной? Бонни она всегда нравилась. — Помню, мы с Солом были в Кочине, и в самом центре этого индийского города свернули за угол и оказались в гетто, где все точь-в-точь походили на моих соседей по Верхнему Вест-Сайду. Один чудесный старичок показал нам синагогу, Сол говорил с ним на идише. Так трогательно…
Вспоминая о путешествиях, Минна оживляется. Бонни кажется, что она не вполне оправилась, как ни хочется всем в это верить. Мейер слушает, дает ей блистать: решил, что именно Минне сейчас больше всех нужна его поддержка.
Минна продолжает:
— Они утверждают, что поселились там во времена царя Соломона.
— Есть мнение, что во время ассирийского плена, — поправляет ее Мейер. — Первое письменное свидетельство — распоряжение малабарского царя, записанное на медных табличках по-тамильски. — Откуда Мейер столько знает о кочинских евреях?
Рассыпчатый смех Айрин, летящий над столом, прерывает исторический экскурс Мейера. Бонни, Мейер и Минна пристыженно смотрят в пространство. Серьезно, до занудства, ведут скучную научную беседу о малабарских евреях, а тем временем в нескольких метрах от них Айрин с Винсентом вовсю веселятся.
— Ой, не могу… — Айрин утирает глаза. — Винсент сейчас рассказывал мне уморительные истории о кухне батраков.
— О кухне скотов, — уточняет Винсент.
— Оказывается, — говорит Айрин, — Винсент с друзьями охотились на белок и ножки — чуть потолще спичек — готовили в микроволновке. Вы слышали что-либо более омерзительное?
Похоже, никто не слышал.
— Полный абсурд, — говорит Роберта. — Честно.
— Бесплатный белок, — говорит Эллиот. Не дай бог кто подумает, что юрист фонда поглощал деликатесы, когда его собратья охотились в лесах на мелкое зверье.
— А еще, — продолжает Айрин, — Винсент знает, как приготовить форель, положив ее куда-то там на мотор. Винсент?
— На выпускной коллектор. — Винсент приосанился — как затюканный мальчишка, которому дали главную роль в школьном спектакле. — Заворачиваешь в фольгу, кладешь на коллектор и едешь километров сто пятьдесят. Скажем, от Манхэттена до Кингстона.
— А не пахнет потом? — спрашивает Минна.
— Неа, — отвечает Винсент. — Весь запах выгорает.
— Давайте попробуем! — восклицает Айрин. — Жаль только, у нас машины нет. У кого есть? Бонни! Что скажете?
— Я бы не рискнула, — говорит Бонни. — У моего минивэна двести тысяч километров пробега, так что он уже не в лучшей форме.
Итак, повод для всеобщего веселья нашелся. Впрочем, Бонни так и не поняла юмора. И почему это Винсент не балует ее байками про белок и форель? Рассказывает только всякие грустные истории про налоговое управление, про то, как расстался с последней девушкой, про ДАС. Такое, что рассказывают понимающей старшей сестре. Но почему Бонни это задевает? И почему она так ревнует? Как после пресс-конференции, когда она расстроилась, потому что Винсент сказал журналистке то, чего не сказал ей. Она должна радоваться, что Айрин очарована. Бонни пора решать, какую богатую даму зрелого возраста посадить рядом с Винсентом на благотворительном ужине.
Появляется Бабу с бутылкой вина.
— Подлейте, пожалуйста, — говорит Бонни.
Куда подевались баклажаны? Неужели Бонни все съела? Пока обсуждали приготовление форели на моторе, Бабу убрал их тарелки. А теперь вернулся, едва удерживая в руках огромное серебряное блюдо с гигантской рыбиной.
— Айрин! — восклицает Роберта. — Что за великолепное создание!
— Моби Дик, — отвечает Винсент.
— Отлично, Винсент! — говорит Мейер.
— Полосатый окунь, — объясняет Айрин. — Полезно для сердца. В честь нашей дорогой Минны.
— За Минну!
Мейер поднимает бокал, и все следуют его примеру — точнее, все, кроме Бонни, чей бокал пуст. Бабу подливает ей вина, так что Бонни может вместе со всеми возликовать и враз осушить бокал.
— Откуда такая чудесная рыба? — спрашивает Минна через стол, пока Айрин двумя сервировочными ложками не без труда отделяет хребет. Если Айрин это дается нелегко, как же Бонни справится?
— А, я сама ее поймала, — отвечает Айрин. — В «Читарелле». А потом мы раздобыли автомобиль и Бабу приготовил ее на моторе.
— Долгая, наверное, получилась поездка, — говорит Винсент. — От Нью-Йорка до Теннесси.
— Зачем вообще ездить в Теннесси? — говорит Айрин.
Там находится лагерь «Арийского отечества». Но Бонни ни за что не произнесет этих двух слов: собравшиеся стараются не думать о прошлом Винсента, и не ей препятствовать им в этом. Винсент рассказывал, что для ДАС это было место, где в основном напивались и трахались. Еще он говорил, что примерно тем же занимаются студенты на встречах своих братств или когда сообща смотрят футбол. Этакий Канкун неонацистов.
Разве что со свастиками, подумала Бонни. И с брошюрами. И с интернет-сайтом. С липкими следами ненависти.
— А почему Теннесси? — спрашивает Мейер.
Мейер знает, почему Теннесси. Ему интересно посмотреть, как справится Винсент, как найдет ответ. Бонни нервничает — понимает, что Мейер ставит на Винсенте опыт. Впрочем, сегодня вечером все они в нем участвуют.
Бонни смотрит на Винсента, но он избегает ее взгляда и наклоняется к Айрин, почти с вызовом — или так Бонни мерещится. Как злился Джоэл, когда Бонни заставала его на приеме за оживленной беседой с какой-либо дамой! Он продолжал болтать, а она стояла рядом, как настырный ребенок, ноющий: «Па-ап, пошли домой». И вечные ссоры на обратном пути. Он просто разговаривал. Она что, считает, ему с другой женщиной и поговорить нельзя? Так уж вышло, что Бонни никогда не видела, как он беседует с Лорейн. Она услышала их разговор по телефону. Даже сейчас она Лорейн почти не видит. Джоэл забирает детей один. Неужели Бонни думает обо всем этом потому, что Винсент говорит с Айрин?
— Зачем ездить в Теннесси? — обращаясь ко всему столу, говорит Винсент. — Да чтобы фейерверки купить по закону.
Все смеются. Ракеты и огненные колеса Винсента так сверкают, что галактика лагеря «Арийского отечества» скрывается во тьме. Он спас себя, спас ситуацию, а заодно спас Бонни, которая уж лучше будет думать о фейерверках, а не о слете белых сепаратистов или мерзком поведении Джоэла. Такие мысли мешают Бонни расслабиться и получать удовольствие — как это делает Айрин.
Рядом с Айрин людям хорошо. Они наслаждаются жизнью. А с Бонни им не по себе. Я слишком много выпила, думает Бонни.
— Фейерверки! — восклицает Айрин. — Жалко, у нас их нет. А то запустили бы на террасе!
Бонни пытается представить себе эту сцену — Винсент на коленях, поджигает запал, просит остальных отойти подальше — но вдруг соображает, что Бабу уже стоит около нее с рыбой. Окунь смотрит на нее скорбно, словно понимает, что у него уже недостает огромных кусков плоти. Бонни не в силах вернуть ему утраченную целостность. Она хватает ложку и ухитряется отделить немного рыбы от остова.
— Вам этого достаточно? — спрашивает Мейер.
Бонни пытается сказать, что не голодна, но почему-то не может произнести ни слова. Поэтому по-дурацки надувает щеки и показывает на живот. Мейер кладет себе рыбы и снова поворачивается к Бонни.
— Как поживают ваши сыновья?
Мейер всегда спрашивает о мальчиках, хотя порой она и подозревает, что ему совершенно все равно. Как там мальчики? Одни дома, без нее. Она спрашивала детей, не нужен ли им бебиситтер. На что Дэнни ответил, что большинство ребят его возраста сами работают бебиситтерами. И спросил, чего она боится? Он правда хотел услышать ответ? Вооруженных грабителей, пожара, потопа. Утечки газа.
Бонни говорит:
— Кстати, о мальчиках. Мне нужно позвонить проверить.
— Позвоните из моего кабинета, — предлагает Мейер. — Там вы можете уединиться.
— Уединяться мне ни к чему, — отвечает Бонни.
Но Мейер предлагает воспользоваться этим телефоном, а у Бонни вряд ли сейчас получится вытащить мобильный и позвонить прямо за столом. И вставать не стоило. Однако этого уже не исправить. Бонни заносит. Она замечает, что клонится на сторону. Но она не настолько пьяна, чтобы забыть о том, что здесь, если врезаться в стену, с нее может свалиться Дега.
Бонни должно быть стыдно: она помогала устроить этот ужин, чтобы проверить, как поведет себя Винсент, а в результате сама набралась. Но об этом она подумает позже. Пока что ее задача — отыскать кабинет Мейера. Но сначала — в туалет, где в лучах ослепительного света на миг забывает, зачем она здесь, и смотрит в зеркало. И зря. Так что сказал тот тип на улице? Что у нее усталый вид? И Бонни все еще расстраивается по этому поводу, а надо бы радоваться, что Винсент — он стоял рядом — не дал тому типу по башке. Винсент уже изменился. Он… Бонни теряет мысль. Она, кажется, выпила даже больше, чем предполагала. Она умывается холодной водой, после чего с ужасом смотрит на белоснежные полотенца Айрин. И хватает что-то скомканное на корзине с бельем. Это залитая вином рубашка Винсента. Она вытирает лицо, втягивает носом воздух. Как это получилось, что она стоит пьяная в ванной комнате Мейера Маслоу, уткнувшись мокрым лицом в грязную рубашку молодого наци?
Бонни заходит в какую-то комнату, которая оказывается спальней Айрин и Мейера. Мейер сказал, в кабинет. Бонни никогда раньше здесь не была. На столике у кровати телефон. Мейер не говорил, что им нельзя воспользоваться. Бонни садится на кровать и набирает номер.
Занято. Бонни шмякает трубку на аппарат. Все ли в порядке? Наверное, Дэнни в интернете или болтает с приятелем. Как это он так может — именно тогда, когда она ему звонит. Да, конечно, он ведь не знает. Надо завтра же подключить уведомления о входящих звонках.
Звонит опять. Все еще занято. Не может же быть занято вечно. Она немного подождет. Приляжет на минутку, закроет глаза, подумает.
* * *
Мейер первым замечает, что Бонни уже давно нет. Ждет еще несколько минут, она не появляется, и он начинает озабоченно поглядывать на Айрин. Но Айрин поглощена беседой с Винсентом и не ловит сигналов Мейера, пока отсутствия Бонни не замечают все.
— Айрин, дорогая, — говорит Мейер, — не кажется ли тебе, что надо пойти поискать Бонни?
— Не сомневаюсь, что с ней все в порядке. Она, наверное, звонит детям. — Айрин снова поворачивается к Винсенту и, закончив какую-то важную тему, говорит: — Мейер, а где Бонни?
Лучше бы на поиски отправилась Айрин, или Роберта, или Минна — может, она в уборной, может, что-то женское? Все смотрят на Мейера. Их солнце. Их предводитель. Отец. Айрин красноречиво ставит локоть на стол, подпирает рукой подбородок. Своей позой словно говорит: разбираться с Бонни — дело Мейера. Он с ней работает, он ее пригласил, этот ужин был их идеей.
Сначала он направляется в ванную, опасаясь самого кошмарного — Бонни валяется с приступом или напилась. Он стоит у двери, прислушивается и думает: мне завтра с этой женщиной работать. Вот почему не надо смешивать дела и светское общение.
Но дверь в ванную распахнута. Бонни там нет. Мейер начинает беспокоиться. Неужели она отправилась домой? Было ли сегодня в ее поведении что-нибудь странное? Мейер не помнит. Помнит, как скучал, беседуя с Минной о кочинских евреях.
И тут Мейер видит Бонни — она заснула в его кровати. Даже на расстоянии он точно знает: она спит. Угрозы для жизни нет. Лежит на боку, свернувшись калачиком. Разбудить или пусть спит? А если она не захочет просыпаться? И где, черт возьми, Айрин? Мейер предпочел бы быть посредником на арабо-израильских переговорах, просить денег у пяти сотен нью-йоркских толстосумов, говорить по-французски по телефону, пробиваясь сквозь помехи, с иранским тюремщиком-садистом, чем разбираться в собственной спальне с этим под конец такого длинного дня. Он никак не в настроении возиться с отключившейся сотрудницей фонда. Нет в этом никакого тайного знака. Сплошная головная боль. Ну почему все так?
Но у Мейера нет выбора. Не бежать же к Айрин, к мамочке. Мейер подходит к кровати. Покашливает раз, другой, третий, все громче и громче.
Бонни посапывает. Как ребенок. Мейер стоит над ней — надеется, что она почувствует его присутствие. Не может заставить себя ее будить. Она подпирает щеку кулачком. Очки сползли на кончик носа. Непонятно почему у Мейера слезы на глаза наворачиваются. Он совсем как старушка стал. Почему у них с Айрин нет детей? Этот вопрос был решен так давно, что ответ он уже забыл. В те времена считалось, что сорокалетняя женщина для этого стара. Бог свидетель, они положились на волю случая. Но Айрин так и не забеременела… Они оба всегда были заняты. И все понимали, что человек с такой биографией, как у Мейера, предпочел не производить на свет детей. Никто ни разу не спросил его, почему. Неужели Айрин все равно?
Бонни ворочается во сне, юбка задирается, видна спущенная петля на темных колготках. Эта трудолюбивая, беззащитная, замечательная женщина пойдет ради него на все. Ей, должно быть, тяжко воспитывать детей одной. А как она взвалила на себя еще и Винсента! Мейер попросил, и она все делает.
Мейер смотрит на спящую Бонни и думает, что она такая отзывчивая именно потому, что просто хочет угодить, сделать что-то хорошее, устроить все как можно лучше. Мейер смотрит на нее и уже не ностальгирует по тому молодому человеку, которым был когда-то, и даже по тому крепкому мужчине средних лет, который мог хотя бы оценить, какие возможности представляются, когда вполне привлекательная женщина дремлет в его кровати.
Мейер чувствует себя другим человеком. Очистившимся. Отмытым до блеска. Он словно оглядел себя изнутри и испытывает не горечь или сожаление, а чистую любовь к другому человеку — сочувствие, которое, он уже было опасался, можно испытывать только на расстоянии. Телескопическая филантропия. Сострадание — это то, что блекнет и тускнеет, как супружеская близость. Когда она уходит, кажется, она утрачена окончательно. Но она всегда возвращается. Пока что возвращалась.
Ему хочется укрыть Бонни одеялом. Приласкать и защитить. Тот, кто прислал ему ту главу из Диккенса, очень заблуждался. Нахлынувшая на него любовь к Бонни — это то, что он мечтает испытывать ко всему миру. Это то, что дает Господь тем, кто старается жить по совести и поступать правильно.
Это ощущение благодати не покидает его, даже когда приходит Айрин. Как она разрумянилась, как возбуждена! Как же Мейер ее любит! Благослови Господь Винсента за то, что проявил мужское внимание, которого она жаждет. Мейер приобнимает ее за плечи. Айрин прижимается к нему.
— Боже правый! — говорит Айрин. — В таком состоянии ей нельзя за руль. Придется Винсенту вести машину. Если, конечно, ты не хочешь положить их обоих в гостевой спальне. И вот что я тебе скажу, Мейер, я бы предпочла выпрыгнуть из окна, лишь бы не увидеться с ними завтра утром, честно!
— Этого мы не допустим, — отвечает Мейер. — Из окна тебе прыгнуть не дадим. И вообще, у Бонни дети дома. Наверняка с бебиситтером. Ей, скорее всего, надо вернуться. А насчет того, чтобы машину вел Винсент…
— Замечательно! — говорит Айрин. — Это все упрощает. Мейер, дорогой, дай мне телефон.
Айрин вызывает машину, договаривается, что Бонни и Винсента заберут и отвезут в Клермонт, и Мейер, глядя на нее, обмирает от благодарности и восхищения. Кажется, он тоже выпил лишнего. Да, вечерок получился неожиданный.
Мейер идет за Айрин в столовую. Как слаженно у них все получается — они меняются местами, чтобы Мейер мог переговорить с Винсентом. Незачем говорить ему, что Бонни напилась. Он и сам это поймет. Мейер просто сообщает, что она плохо себя чувствует, и уже вызвали машину отвезти их.
— Я мог бы сесть за руль, — говорит Винсент.
Винсент, наверное, выпил не меньше Бонни. Просто держится лучше.
— Все в порядке, — отвечает Мейер. — Такое случается. Ничего не поделаешь.
Когда швейцар звонит сказать, что машина подана, Бонни уже на ногах. Остальные гости выстраиваются в ряд и, обменявшись дежурными поцелуями, избавляются от Бонни.
Мейер с Айрин испытывают такое облегчение, что кидаются друг другу в объятия, и это наблюдает Бабу, возникший в дверях столовой, поэтому рука Мейера, инстинктивно потянувшаяся к заднице Айрин, замирает на полпути. Айрин, высвободившись, направляется на кухню — надо кое за чем присмотреть, а Мейер идет в кабинет — ждать ее за бокалом бренди.
Он кладет ладонь на вмятину, которую Бонни оставила на покрывале, затем аккуратно все расправляет. Он не может решить, чего ему больше хочется — лечь, усесться в любимое кресло, пить, не пить, смотреть в окно. На самом деле он не может решить, где ему хочется, чтобы Айрин его застала.
Он нервничает, словно готовится к их первому свиданию. Разве что первого свидания у них не было. Была только новогодняя вечеринка вроде сегодняшней, разве что под ее конец Айрин подала Мейеру пальто и, стоя в метре от своего мужа-миллионера, сказала Мейеру, что хочет снова с ним увидеться.
Он вспомнил это, когда они обнимались в холле. К тому же та чистая любовь, которая охватила его, когда он смотрел на спящую Бонни, высветила, как лучом света, его жену, ее тело.
Мейер выбирает свое любимое кресло. Какую книгу взять? Он идет к полкам с беллетристикой, к букве Д. Вот и «Холодный дом». А если ту главу послала Айрин? Или Бабу? Читают ли в Индии Диккенса? Мейер просматривает стопку книг, которые планирует прочесть. «Ай-би-эм и евреи». Пусть Айрин так его и застанет: он читает это с бокалом бренди. Преуспевающий, сильный, любящий мужчина…
Но он просчитался. Мейер сразу понимает, что Айрин видит не Дика Пауэлла, не Рональда Колмана, короче, не лощеного красавца мужа с экрана. Видит она какого-то олуха, который сидел сиднем все время, пока она трудилась с Бабу, разбиралась с горой посуды и остатками блюд, а ее господин и повелитель расслаблялся.
— Айрин, дорогая, налить тебе чего-нибудь?
Он мечтает, чтобы она сказала «да». Может, им уже не стать снова юными страстными любовниками, но они хотя бы могут быть партнерами, боевыми товарищами, которые пережили очередной бой и могут после схватки насладиться минутами покоя.
— Нет, спасибо, — говорит Айрин.
Айрин опускается во второе по удобству кресло — она готова посидеть с ним рядом в том дружелюбном молчании, наслаждаться которым учатся десятилетиями. Где-то на острове Рэндалла в окне отражается луна и мост светящейся лентой перевязывает Ист-Ривер. Как все покойно и прекрасно, за этот чудесный вид заплачено столькими страданиями, таким тяжким трудом, не обошлось и без милости Господа, давшего это Мейеру, а не многим другим, кто и страдал больше, и работал усерднее.
Айрин говорит:
— Спорю на пятьдесят долларов, через две недели она будет с ним трахаться. Если уже не трахается.
— О ком это ты? — спрашивает Мейер.
— О Бонни и твоем нацисте. Видел, как она на него смотрела? А как смотрела на меня? Будь ее воля, она бы меня убила — просто за то, что я с ним разговариваю.
Зачем Айрин это делает? Сводит лучшую для него часть вечера, когда он размягчился, поглядев на спящую Бонни, до злобных сплетен. Но Айрин не метит в него. Мейер тут ни при чем, как слишком уж часто говорит Айрин. Она просто делится наблюдениями. Неужели между Бонни и Винсентом в самом деле что-то есть? Как мог Мейер этого не заметить? Точно так же миссис Джеллиби не слышит, как падают с лестницы ее дети, застревая головой между прутьями ограды.
Настроение Мейера тут же портится, любовь и сочувствие сливаются в лужицу недоброжелательства. Это что, зависть? Зависть к чему? Бонни он не хочет. А хочет утраченного навсегда мира романтики, сюрпризов, авантюр. Бонни с Винсентом молоды и полны жизни. Ну, во всяком случае, моложе.
Он понимает, что Айрин чувствует то же самое, возможно, даже острее, чем он. Она истощена — потратила много сил на флирт с юношей, который едет домой с Бонни, женщиной куда менее привлекательной во всех отношениях, разве что на двадцать лет моложе. Ему снова хочется взять Айрин за руку, но он опасается, что сочувствие ее только разозлит.
И вообще, кто сказал, что Айрин угадала про Бонни и Винсента? Мужчины полагают, что у женщин чутье насчет личных отношений и романтических ситуаций. Бонни не дурочка. К чему ей связываться с таким, как Винсент Нолан? Даже несмотря на то, что у него масса замечательных качеств. Как это он сказал сегодня? Клетки веры — как жировые клетки, закладываются в юности…
— Айрин, дорогая, извини.
Мейер идет в кабинет, находит блокнот, в который записывает фразы для речи на благотворительном ужине. И пишет: «Клетки веры — как жировые клетки». Перелистывает несколько страниц и читает: «Прыжок с нравственного трамплина. Осмелиться на перемены». Вот настоящая работа Мейера. Вот что имеет значение, именно это, а не банальные препирательства с женой или предполагаемые шуры-муры между двумя его сотрудниками.
Когда он возвращается, Айрин уже в ванной, он слышит, как постукивают баночки о фаянс, как жужжит электрическая зубная щетка, доносятся звуки ежедневного ритуала — она готовится ко сну, наносит волшебные кремы и сыворотки, которые обращают время вспять, бесполезные и стоящие бешеных денег.
* * *
Дом сотрясает как от взрыва.
— Что это? — спрашивает Макс.
— Дурак, это гром, — говорит Дэнни. — А ты что подумал?
Раздражаться, обзывать — это ради Макса. Чтобы все как обычно, ничего особенного.
— Гром и молния, — говорит Макс.
По крыше барабанит дождь. Дэнни говорит:
— Вот гадский ураган. Мама бы спятила, если бы узнала. Как это она нам не рассказала, что делать, если в дом попадет молния? А ты веришь в чушь, которой она нас грузит, когда оставляет одних? Рассказывает, как не истечь кровью, если поцарапался, разрезая бублик?
— Да не придирайся ты, — говорит Макс. — Она нормально справляется.
Макс всегда защищает маму. Но на этот раз Макс неправ. Мама должна справляться лучше. Пора ей научиться оставлять двух вменяемых подростков на вечер одних, не устраивая из этого трагедии. Правда, лучше бы объяснила, что делать в случае торнадо. Фонарик у них есть? Кажется, нету. Это отцы проверяют, есть ли фонарики. Точнее, другие отцы.
Это был гром. А вот это что было? Весь вечер Дэнни слышит странные шумы, шаги, стук дверей. Мама сделала из него слюнтяя. Это она виновата, что от скрипа половиц у него душа в пятки уходит.
Он серьезно прикидывал, стоит ли сидеть в подвале — если вдруг молния в дом попадет или грабители залезут. Мама всегда говорит: мальчики, я могу на вас положиться. И она права. Дэнни сегодня торчать не будет: она может на него положиться. Да он и сам этому рад. Иначе он уже звонил бы в паранойе в клермонтскую полицию и выставил бы себя еще большим параноиком. И пришлось бы спустить в унитаз заначку травки, которую он хранит у себя в комнате в банке из-под кофе, за словарем.
Странно, что мама не позвонила допросить того, кто по глупости снял бы трубку. Нет, Макс не свалился с лестницы. Нет, жара ни у кого нет.
Когда Дэнни вспоминает о компьютере и мчится к себе в комнату, чтобы вытащить шнур из розетки — у одного парня из их школы от молнии жесткий диск сгорел, — гром с раскатов переходит на ворчание. И дождь перестал. Великолепно! Дэнни может выйти в интернет. А значит, маме прозвониться не удастся. Может, хоть теперь она согласится на выделенную линию.
В почте у Дэнни три предложения купить снотворное и увеличить пенис и групповое сообщение от Хлои: «Экстренно! Кто из вас что знает о Нельсоне Манделе?»
Экстренно? Чушь какая. Сдавать работу еще когда, к тому же его злит, что Хлоя выбрала Нельсона Манделу. Уж не означает ли это, что она переметнулась в другой стан, взялась за тему, которая гарантирует А от Линды Грейбер? Хлоя клялась, что не поэтому. Она, мол, восхищается Нельсоном Манделой. Дэнни и сам им восхищается, и это еще одна причина о нем не писать. Вместо этого пишет о Гитлере, а это — автоматом D с минусом.
Дэнни опережает график. Он уже взял в школьной библиотеке биографию Гитлера, тогда-то, шагая по коридору в класс, и понял, что фотографию Гитлера на обложке ему совсем не хочется никому демонстрировать. Очень нужно, чтобы вся школа звала его Гитлеренышем. Даже дома, когда никто не видит, книга его почему-то смущает. Дэнни переворачивает ее задней обложкой кверху.
Если Дэнни возьмет биографию Гитлера вниз и почитает перед телевизором, он и школьным заданием займется, и скуку победит. Занудная книжка и занудный телек — минус на минус дают плюс. Он отключается от интернета и идет вниз, в папину комнату, где уже сидит Макс.
— Хочешь посмотреть Говарда Стерна? — спрашивает Макс.
— Валяй.
Дэнни вытягивается на диване и швыряет книгу на ковер.
Говард беседует с двумя близняшками, Джен и Джесс. Спрашивает, часто ли они развлекаются втроем с каким-нибудь парнем. Спрашивает, одинаковая ли у них грудь. Дамы снимают коротенькие топики, и по экрану пляшут четыре крошечных черных пятна.
Через несколько секунд Макс крепко спит. На Говарде Стерне он всегда вырубается. Может, он для этого еще слишком маленький. А может, слишком нервничает.
Дэнни слышит какой-то шум и выключает звук телевизора. Это точно автомобиль. И точно не мамин. Не подъезжает к дому. Останавливается на улице.
Два мужских голоса. Тьфу ты, черт! Это не мама с Винсентом. Мужчины, громко разговаривая, подходят к двери.
А если это полиция? Может, Дэнни все-таки стоит спустить заначку в унитаз? А если это серийные убийцы? Может, им с Максом надо спрятаться или убежать через заднюю дверь? Дэнни, повинуясь какому-то непонятному инстинкту, мчится наверх и распахивает входную дверь.
Черный «линкольн таун-кар» стоит перед дорожкой к дому, по которой идет мама, опираясь на Винсента и шофера в форме. Мама пошатывается и через шаг заваливается. Она в стельку. Поэтому и «таун-кар». Хорошо хоть, дождь не льет. Почему это Винсент не мог отвезти их домой? И как мама себе такое позволила?
Дэнни знает многих ребят, у которых родители конченые алкоголики. Ему повезло. Папа почти не пьет, и маму пьяную он никогда не видел — ну, разве что пару раз, сразу как папа ушел. Но она отлично держалась. Это было почти незаметно. Уносила виски к себе в комнату. А утром была как всегда.
Смотреть, как мама ковыляет по дорожке, больно, но Дэнни понимает — это, наверное, стресс, напряглась, потому что водила Винсента на ужин к Маслоу.
Главное, радуется Дэнни, что это они, а не копы и не маньяки-убийцы.
Мама ухитряется сосредоточиться и подписать счет шоферу.
— Здесь шел дождь? — спрашивает она его. — В городе дождя не было.
Она настолько не в себе, что говорит это шоферу, который ехал с ней вместе.
— Спасибо, приятель, — говорит Винсент. — Приятного вечера. Дальше мы сами справимся.
Кто это мы, думает Дэнни.
Мама добирается до Дэнни и обнимает его за шею. Она трезва настолько, чтобы влепить ему смачный поцелуй в щеку, но не настолько, чтобы заметить, как Дэнни утирается ладонью.
— Все в порядке? — спрашивает она.
— Все охренительно, — отвечает он.
— Что за выражение? — говорит она. — А где Макс?
— Спит, наверное.
— Милый, я так рада тебя видеть!
— Да ну? — говорит Дэнни.
Мама нетвердой походкой идет к лестнице, как он надеется — к себе в комнату. Дэнни спускается в телевизионную, поднимает Макса, ведет его в кровать. Потом отправляется к себе, ложится на постель, которую не убирал две недели, с тех пор, как мама в последний раз стирала.
Дэнни на взводе. Заснуть точно не удастся. Надо почитать про Гитлера. Одна страница — и он в отключке. Но книга внизу. Придется за ней идти.
Телевизор он слышит уже в холле. Дэнни точно его выключил. Это не мама, не Макс. Остается Винсент. Его бесит даже мысль о том, что нужно будет говорить с Винсентом. Но Дэнни хочет забрать книгу. Не хочет, чтобы Винсент ее взял.
Внизу Винсент лежит на диване, читает про Гитлера и смотрит «Найтлайн». Хорошо хоть, не Говарда Стерна. Винсент садится, освобождая место для Дэнни.
— Мне и на полу нормально, — говорит Дэнни.
Дэнни садится по-турецки на ковер — как гость в своей, точнее, в папиной телевизионной комнате, смотрит тридцатисекундные интервью с выжившими после взрыва в Оклахома-Сити и с родственниками погибших. На экране вспыхивают три слова — «Месть или прощение» — поверх кадров с плачущими людьми, кладущими на могилу цветы. Начинается реклама.
— Я думал, ты вообще телевизор не смотришь, — говорит Дэнни. — Мама вроде говорила.
— Когда это она говорила?
— В первый вечер, когда тебя привезла. Я думал, ты только книжки читаешь.
— Да, парень, даже жаль, что мне не столько лет, сколько тебе, и я не могу столько всего помнить. Но вообще-то так и есть. Я сейчас что делаю? Читаю или смотрю телевизор?
— И то, и то, — отвечает Дэнни.
— Мультизадачность! Очень рекомендую.
— Но ты же смотришь телевизор. Получается, маме ты солгал.
— Чего ты никогда не делаешь, — говорит Винсент.
Эту беседу Дэнни продолжать не желает. Помолчав, он спрашивает:
— Что там было с мамой? Она как?
Неужели Дэнни интересует мнение этого отморозка о мамином пьянстве и душевном здоровье?
— Я бы не стал ее осуждать, — говорит Винсент. — Я бы и сам так сделал. Напился бы в лоскуты. Вообще-то я почти так и поступил. К счастью, в свое время я пил по-серьезному. У меня уплотнения печени. Тяжко ей пришлось — вести Годзиллу на ужин к Мейеру Маслоу.
— Как все прошло? — Дэнни рад, что разговор ушел хоть чуть в сторону от мамы.
— Классно. Правда. Потрясающе. Жена Маслоу разве что не отсосала мне под столом. Господи, что бы твоя мама сказала, знай она, что я при тебе говорю такое?
Дэнни не может сдержаться и хохочет. Он всегда терпеть не мог Айрин Маслоу и ее душистые поцелуйчики.
— Опа! Ей же под девяносто.
— Не совсем, — отвечает Винсент. — И есть в ней что-то… этакое. Юноши твоего возраста такого не замечают. Придется тебе поверить мне на слово.
Женщина в телевизоре говорит, что это несправедливо. Тим Маквей через две минуты умрет, а ей всю жизнь жить со своим горем.
— На самом деле это не так, — говорит Винсент. — Они не рассказывают правды о том, сколько времени человек умирает от смертельной инъекции. На самом деле минут восемь-десять, а это не очень-то красиво. Но хочет ли Америка это слышать? Нет, сэр, не хочет. У меня есть отличная идея. После казни надо разрубать труп на куски и продавать — как продавали участки на Луне. Или мощи святых. Тогда всякий, кто имел на него зуб, может и в самом деле получить зуб, или палец, или ухо. Погоди-ка! Надо не так. Знаешь, что надо? Выставлять эти куски на аукционе на е-Вау.
Не нашел ли Винсент заначку Дэнни?
— И что им делать с вырученными деньгами?
— Не знаю, — отвечает Винсент. — Пусть построят новый мемориал. Что-нибудь поприличнее нынешнего, со стульчиками на поле. Или пусть раздадут деньги выжившим.
— Мерзость, — говорит Дэнни.
— Кстати, о мерзости. С чего ты читаешь это?
Да уж не из-за тебя, хочет ответить Дэнни.
— Мне надо работу написать. Для школы.
— Вам задают писать о Гитлере? И что ты собираешься написать?
— Как-нибудь выкручусь, — говорит Дэнни. — Трудно придумать что-то новое. Или то, что не выглядит полной глупостью. Вроде «по-моему, ужасно, что этот тип погубил шесть миллионов евреев».
По телевизору показывают спасателя, который бежит по парковке с окровавленным ребенком на руках.
— Это если ты и правда в это веришь, — продолжает Дэнни. — Или ты из тех, кто утверждает, что Аушвица не было?
— Где ты об этом слышал? — спрашивает Винсент.
— Мама отправляла меня на две недели в лагерь для умников. Нам там рассказывали про всякие группы ненависти.
Винсент глядит на него поверх книги о Гитлере. Бредовое сочетание. Лицо Винсента, вырастающее из лица Гитлера. Винсент следит за взглядом Дэнни, смотрит на обложку и смеется.
— Дружище, ты на самом деле думаешь, что я стал бы работать с Мейером Маслоу и твоей мамой, если бы считал, что Холокоста не было? Думаешь, я так сам себя довожу за пару сотен в неделю?
Дэнни почти слышит, как мама говорит: не отвечай вопросом на вопрос.
— Две сотни — это деньги.
— Слушай, — говорит Винсент, — между мной и тобой стена. Я тебе кое-что расскажу о Гитлере. Ты это внеси в свою работу. Он был парень зажигательный. Все подчиненные были в него влюблены. Даже женатые. У него никогда не было нормальных отношений с женщиной. На Еве Браун он женился перед тем, как они покончили с собой. В книгах ты этого не найдешь. Вроде бы это нельзя доказать. Доказательства погибли вместе с ним…
Как же странно, что Дэнни этого раньше не замечал. До чего же он глупый! Безумные усики, хриплый высокий голос, вечно подпрыгивает, как мультяшный Вуди Вудпекер.
— Погоди-ка, — говорит Дэнни. — Не гони. Дай я соображу. Ты хочешь сказать, что Гитлер убил шесть миллионов евреев потому, что был геем?
Винсент стучит себе по голове и отваливает челюсть.
— Прошу прощения? Я разве так сказал? Это ты, парень, сделал такой вывод. Лично мне все равно, чем занимался этот тип за закрытыми дверями. Мне даже в голову не хочется брать, что Гитлер делал или не делал. В постели. Я о другом. Я вот о чем: все те парни, с которыми я якшался… с ними даже заикнуться об этом нельзя было. Живо бы задницу надрали, если бы я хотя бы намекнул, что Гитлер был не по женской части. Потому что они почитали Гитлера и ненавидели пидоров. С таким противоречием они бы не сладили. И это была их главная проблема. Они в серых зонах терялись. Различали только черное и белое, одно и другое, а дальше — как слепые.
— Так их проблема в этом? — говорит Дэнни. — Я думал, их проблема в том, что им нравится бить черных и евреев, поджигать синагоги, и все такое.
Винсент морщится.
— Им нравилось думать об этом. И это тоже была их проблема. Они говорили: «А давайте-ка по паре пива и пойдем пидорам наваляем». Но по моему опыту, главное — пиво, а вовсе не пидоры. Вылакав по три кружки, они забывают про пидоров и только травят грязные анекдоты или отключаются за просмотром канала «История».
— Канал «История», — говорит Дэнни. — Вот забавно! Все называют его каналом «Все о Гитлере». Никогда не понимал, кто смотрит это…
— А ты подумай, — говорит Винсент. — Мне всегда казалось странным, что они ненавидят гомосексуалов и поклоняются придурку, который таким и был. Как-то это очень непоследовательно. А у них же все построено на логике. Ведешься на одну часть их программы, и из этого логически вытекает остальное. Например, говоришь, что у кого-то из родственников проблемы с налогами, а это логически приводит к международному большевистско-жидовскому заговору. Позволь задать тебе один вопрос. Ты в Бога веришь?
Таких занудных вопросов Дэнни со второго класса на задавали. Даже Хлоя, которую порой тянет на метафизику, все больше про буддизм и индуизм. Ты веришь в просветление? А как насчет реинкарнации? Макс часто спрашивал Дэнни: кто сотворил Вселенную? Куда мы попадаем после смерти? Вселенная создала себя сама. Мы попадаем в землю, дебил.
— Не то чтобы верю, — говорит Дэнни. — Во всяком случае, не в старика с бородой…
— Это твой окончательный ответ?
— Да вроде да.
— Верно! — восклицает Винсент. — Я тоже. В этом нет смысла. Но я верю, что есть божественный порядок и план. Что у всего есть причина и цель, хотя мы не всегда их понимаем. И все же, честно тебе признаюсь, всякий раз, когда Маслоу заговаривает о вере, меня в дрожь бросает. Впрочем, у него-то, думаю, есть причины верить. Во-первых, потому что с ним это сработало. Во-вторых, потому что, как он говорит, иначе этого не объяснить.
Невероятно, думает Дэнни. Этот парень здесь без году неделя, а уже цитирует Мейера. Как мама.
— Ты ведь знаешь, — говорит Винсент, — что в мире есть два вида людей? Ты ведь это понимаешь?
— Те, кто верит в Бога, и те, кто не верит? — соображает Дэнни.
— Неверно! Би-ип! — Винсент подражает гудку в телевикторине. — Те, кто бегут навстречу любому дерьму, которое на них валится. И те, кто от него убегает.
Дэнни знает, из каких он сам. И только надеется, что Винсент не догадывается. Хотя сегодня вечером… он же пошел к двери, когда услышал разговор шофера с Винсентом. Еще не поняв, кто там. Может, это гормоны играют? Мама говорит, тестостерон. Он слышал, как она говорит каким-то чужим людям, что живет в перенасыщенной тестостероном атмосфере. Это она так убого хвастается. Дэнни терпеть не может ее шуток про его гормоны. Тем более что в глубине души он боится, что их недостаточно.
Винсент кидает Дэнни книгу про Гитлера.
— Тебе она нужнее, чем мне.
Он устраивается на диване поудобнее. Уж не намек ли это, что Дэнни может идти?
— Приятная комната, — говорит Винсент. — Удобная. Так это сюда вы, парни, сматываетесь вечером после ужина?
— Это была папина комната, — говорит Дэнни.
— Я догадался. Вот почему это у вас с мамой вроде как демилитаризованная зона. Она сюда почти не заходит.
— Ей она никогда не нравилась. Даже когда папа здесь жил. Она телевизор недолюбливает. Если ты еще не заметил.
— Так в чем там дело? С твоим папой? Почему они расстались?
Кем он его считает? Как у него наглости хватает? Впрочем, Дэнни понимает, как можно об этом спросить, откуда любопытство. Итак, какие у Дэнни варианты? Первое — сказать Винсенту, чтобы не лез. Второе — сделать вид, что он не знает. Третье — держать себя в руках, мол, ничего особенного, нормальный вопрос. Четвертое — сказать правду и вывалить этому чужаку-скинхеду все семейные тайны.
— Не знаю, — отвечает Дэнни. — Странная история. Мой папа спутался со своей…
— Вот как, — говорит Винсент. — Что-то мне так и подсказывало.
— Что именно? — спрашивает Дэнни.
— Флюиды. Так вы с ним хоть иногда видитесь?
— Мы с ним часто видимся.
— То есть…
— Иногда через выходные. Кроме тех, когда он на вызовах или дежурит в больнице. Маме так даже нравится. Она бы предпочла, чтобы мы вообще не проводили время с папой и Лорейн, Шлюшкой-Лорюшкой. Которой мы тоже не очень-то нужны.
— Понятно, — говорит Винсент. — Шлюшка-Лорюшка. А про меня ваш папа знает?
— Не знаю. — Наверное, лучше было ответить «да». Да, чмо расистское, мой папа знает, кто ты такой и где живешь, он все про тебя знает, и, если ты что себе позволишь, он тут же примчится и тебе покажет.
Дэнни вдруг сам поражается тому, что не рассказал о нем папе. Папа бы всерьез разозлился на маму, и Дэнни был бы нисколько не против. Он был бы только рад, если бы кто-то взрослый ей сказал: так нельзя! Нельзя брать в дом такого типа, селить его с тобой и твоими детьми. Чтобы так напрямик и сказал — от этих вежливеньких зануд, с которыми она работает, такого не дождешься. Люди вроде Мейера Маслоу только и умеют, что онанировать по поводу спасения мира. Иди спасай мир! Пусть стиркой кто другой занимается. А ты приведи в дом нацика, и пусть твои дети спят на грязном белье. Дэнни обижается на отца еще больше — за то, что тот не знает про Винсента, хотя, конечно, глупо винить человека, если он не знает того, о чем ему не рассказали.
Дэнни вдруг понимает, что постирать мог бы и сам. Не в белье дело. Он почему отцу не сказал? Да потому, что, когда дойдет до дела, папа не скажет: Дэнни, Макс, я вас спасу! Пусть мама остается с нациком, а вы живите со мной и с Лорейн. И Дэнни не хочется лишний раз расстраиваться.
Дэнни отлично понял, какой папа на самом деле и что он готов сделать, понял еще в детстве, задолго до развода. Папа никогда не был бестолковым, но по-своему мудрым и любящим отцом из телесериала. Когда Дэнни был маленьким и бежал к родителям спасаться от страшных снов, он довольно быстро вычислил, что папа мог бы покряхтеть или как-то еще дать понять, что он проснулся. Но ему нужно было выспаться.
Утром папе нужно было заниматься своими сердечниками. А усталый врач может кого-то и погубить. Стоило ли рисковать жизнью больного ради того, чтобы просто отвести Дэнни в его комнату? Дэнни отводила мама. А теперь, естественно, Дэнни сам должен вести себя в кровать.
— Я, пожалуй, спать пойду, — говорит Дэнни.
— Давай. Спокойной ночи, — отвечает Винсент.