Срок Шаров отбывал в Восточной Сибири. В бараке ему отвели место на втором ярусе, а койку под ним занял признанный авторитет — плотный, широкий, почти квадратный мужчина. Ни фамилии его, ни имени Шаров не знал, все обращались к нему по кличке: «Буча». Однажды вечером, перед отбоем, он устроил пирушку. Один из его корешей спросил:

— А что отмечать будем?

— Двадцатипятилетие моей деятельности!

— А с чего она началась? — подобострастно продолжала расспрашивать шестерка.

— Неоригинально, — ответил авторитет. — Залез ночью в сельпо в родной деревне. Там же выпил три бутылки портвейна, закусил шоколадными конфетами и отрубился. А утром пришли и тепленького меня повязали.

Сейчас же, спустя двадцать пять лет, пили не портвейн, а водку «Посольскую», закусывая твердокопченой колбасой и маринованными огурцами. Насчет того, откуда взялась «Посольская», Шаров ничего не мог сказать, а вот за твердокопченую колбасу знал точно. Ему в очередной раз прислала посылку не забывающая его А. М. Сам Шаров в пиршестве участия не принимал, лежал на своей шконке. И, надо же, Буча в разгар вечеринки обратил внимание на скромного зэка.

— А ты че, Воробышек, не слетаешь вниз? — укоризненно спросил и добавил угрожающе: — Не хочешь выпить за мой юбилей?

Отказываться — себе дороже. Шаров слез. В бараке стояла жара, такая же, как за окнами. Буча разоблачился до пояса. У него были чудовищно мощные руки и жирная, широкая спина.

— Ты че на меня зенки выставил? — спросил он.

— Простите, — извинился Шаров, поплывший после первого же приема «Посольской». — А можно мне задать вам один нескромный вопрос… Только сначала скажите свое имя. У вас же есть имя?

— Ну есть… Витек я.

— Виктор, я вижу, у вас на предплечье надпись: «Не забуду мать родную». Вы о маме действительно постоянно помните?

— А-ха-ха, — опережая всех с ответом, засмеялась сидевшая рядом с юбиляром исколотая шестерка. Мест на её впалой груди и руках-плетьях нашлось гораздо меньше, и художественная галерея была не так разнообразна. — Ну, чмо болотное! То ж у нас совсем другое означает. Мать родная — это тюрьма, а нары — околоплодный пузырь.

— Закрой поддувало, — остановил его Буча. — Другое-то оно другое, но совпало с моим личным: я и мамку помню.

— Я тоже не забываю, — кивнул Шаров. — Но у меня, в связи с этим, еще вопрос… Можно?

— Базарь.

— Я и отца помню. А у вас про отца в вашей замечательной нательной галерее ни гу-гу. Вы его не знали? Без отца выросли?

— Почему ж без отца, — пропыхтел Буча. — Был и отец. Но что про него? Скотником в колхозе работал. И меня хотел скотником сделать. Но я с детства потянулся к вольной жизни. Хотя, по правде сказать, в пятилетнем возрасте мне нравилось рулить кобылой. Бывало, стеганешь её кнутом: «Н-но, пошла, Сивка!» Или: «Тпру, стоять, кому говорю!» И верхом отец меня научил ездить. Ну, порол, конечно. Ты хлебни-ка еще разок, Воробышек.

— Спасибо, Виктор. Вот видите, какие у вас воспоминания отложились об отце. Можно сказать, очень позитивные.

— Ты на что намякиваешь?

— Я не намякиваю, а прямым текстом. Если пожелаете, я под надписью про вашу маму и про отца добавлю.

— А ты че могешь?

— Пожалуй, у меня получится.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Буча. — И че ты мне предлагаешь конкретно?

Шаров на секунду задумался.

— Значит, ваш отец в сельской местности жил?

— Ну да. И отец, и дед — все землю пахали. Я первым из нашей родни в город подался, — не без пафоса ответил Буча.

— Понятно. Предлагаю дописать. И в целом выйдет так: «Не забуду мать родную и отца крестьянина».

Буча почесал массивный затылок.

— Хм… Мне нравится, — он поглядел на сокамерников. — А пацаны? Не будем забывать мам родных и отцов крестьянинов?

Все согласно закивали. Даже шестерка, на которую Виктор Буча положил мощную длань, пригнулся и притих. Только один зэк, чернявый и горбоносый, по кличке «Врубель», признанный на зоне кольщик, сердито возразил:

— Не по понятиям. Причем тут отец-крестьянин? По-моему, авторитетные пацаны тебя не поймут.

— Слышь, че базарит? — повернулся Буча к Шарову. — Не в наших, мол, традициях.

— Но вы же, Виктор, достаточно авторитетны, чтобы самому создавать традиции, — нашелся Шаров.

— Хм, а ведь в натуре! Кто как не мы, воры в законе, должны их лепить?.. Ладно, коли. А ты, Врубель, закрой своё поддувало и тащи струмент.

Шаров наколол «отца-крестьянина» иголкой и тушью. Буча морщился, иногда поминал «бога-мать», а гравировщик думал: как же можно терпеть такую боль? Ради чего? Видимо, тщеславие свойственно ворам не в меньшей степени, чем всем остальным человекам. С того вечера он приобрел себе друга в лице Бучи, но и нажил врага в лице Врубеля. Потому что другие зэки захотели, чтобы наколки им делал именно он, Шаров. Но Глеб нашел способ помириться с Врубелем. Многих желающих отсылал к нему, осуществляя общую консультацию.

Прошел еще год, и Буча завел разговор.

— Ну вот что, Воробышек, не хрен тебе тут чалиться. Подадим твою кандидатуру на УДО.

К тому времени Шаров уже знал, что такое УДО — условно-досрочное освобождение, — но никогда не примерял к себе.

— А разве возможно?

— Для меня нет ничего невозможного. Вот я на днях кое с кем потолкую.

— Что ж вы себя не подадите на УДО? — спросил Шаров.

— У этих бюрократов не проканает, — проворчал Буча. — Я ж еще и половины срока не отмотал.

С кем он толковал, а может, вообще забыл про свое обещание, Шаров не узнал, но условно-досрочное ему вскоре оформили. Напоследок, Буча спросил, куда он намерен податься.

— Вернусь домой.

— А где это, скажи. Может, когда в гости заскочу.

Глеб сообщил точный адрес.

— А, ну гастролировал я в твоем городе. У меня там одна подстилка была, симпотная баба. Она сейчас салон красоты держит. Я помог ей с первоначальным капиталом. Как же её фирма называется, черт бы побрал мой дырявый котелок, — Буча поскреб затылок. — Как-то по имени. Её саму Фросей звали. «У Фроси»? Нет, не так. Или так? Что-то близкое к тому. В центре вашего города, в доме со шпилем… Хошь, ей маляву накатаю?

— Зачем? — не понял Шаров.

— Она тебя к себе возьмет. Будешь модным девицам тату на жопах колоть… Да и без малявы возьмет! Ты ей привет от «Пончика» передай. Она поймет. Только меня так называла.

На прощание Виктор Буча, он же Пончик, его обнял, крепко прижав к себе чудовищно толстыми и мощными руками, так что в груди у Шарова что-то треснуло и долго еще болело.