1. За час до восхода солнца
Шла семнадцатая ночь войны.
Над клочком земли, который еще совсем недавно был нашим, а теперь в военных документах именовался «ничейной полосой», изредка вспыхивали ракеты.
Повисая над предрассветной пеленой тумана, ракеты освещали истерзанную, покалеченную землю. В их лишенном жизни голубоватом мерцании все казалось призрачным. Там, где только вчера покачивались созревающие колосья ржи, лежало голое, израненное траншеями поле. Темными буграми застыли на нем разбитые танки и пушки.
Выбив из села отряд боевого охранения, немцы подожгли село. Оно горело весь вечер и всю ночь: огонь перекидывался с крыши на крышу. Оранжевые языки пламени вырывались из окон и дверей, отплясывали бешеный танец. А когда рушились балки и стропила, фонтаном взлетали и рассыпались вокруг искры…
Еще вчера у перекрестка двух проселочных дорог стоял вековой дуб. Он крепко держался за землю могучими корнями, бросая вокруг щедрую тень. Местные жители всегда помнили его таким — крепким и спокойным. Казалось, он бессмертен, как небо над ним, как плывущие облака, как блеск звезд.
Сейчас, под утро, в зловещих отблесках затихавшего пожарища, могучее дерево возвышалось огромным черным силуэтом. Как бы взывая о помощи, дуб простирал вверх свои обуглившиеся, помертвевшие сучья. В его дымившееся тело впились осколки снарядов, как раз там, где чей-то нож вырезал в коре сердце, пронзенное стрелой…
Казалось, вокруг нет ни единой живой души, все разбито, уничтожено, стерто огненным смерчем войны.
Но на самом деле в траншеях, блиндажах, укрытиях шла напряженная жизнь. Поеживаясь от предутреннего холодка, люди в окопах всматривались в даль воспаленными от бессонницы глазами, у телефонных аппаратов замерли связные, дежурили радисты с наушниками.
В ту ночь немецкие радисты прифронтовой полосы уловили в привычной многоголосой симфонии эфира позывные неизвестной рации. Заглушая треск, шорохи, гудение, эти сигналы врывались в наушники неожиданно и властно.
«Ти-ти-та-та, ти-та-та-ти!» — кричал кто-то далекий и неведомый.
Позывные звучали во многих наушниках. То пропадая среди помех, то возникая вновь, они как бы чего-то требовали.
Призыв был закодирован, и лишь одно слово — оно повторялось периодически — шло открытым текстом:
«Ураган», «Ураган».
За час до восхода солнца рация замолчала.
На рассвете два грузовика с немецкими автоматчиками подъехали к опушке леса. Солдаты окружили район, где, по данным радиопеленгатора, находилась неизвестная рация.
Гитлеровцы действовали молча, постепенно сужая кольцо.
Операцией руководил молодой высокий узколицый офицер в черном мундире. Бесшумно ступая по густой траве, он осторожно раздвигал мокрые ветки. В лесу было сумеречно, лишь на верхушках деревьев, уже освещенных лучами солнца, весело щебетали птицы. Клочья молочно-сизого тумана цеплялись за кусты, сползали через вороха свежей глины в воронки.
Движения офицера становились все осторожнее.
Вдруг шедший сзади него солдат споткнулся, и офицер, резко обернувшись, сунул кулак ему под нос.
— Тише ты, мерзавец! — выругался он свистящим шепотом.
Сузив глаза, офицер внимательно всматривался в предутренний сумрак. И вдруг остановился: впереди послышался шорох. Гестаповец прижался к дереву, судорожно сжав в руке парабеллум. Из кустов выскочил солдат и, поправляя на ходу пилотку, крикнул:
— Здесь, господин офицер! Здесь!
Они выбрались на узкую полянку, где полукругом стояло человек шесть солдат. Серо-зеленые мундиры почтительно расступились, и офицер увидел под низко склонившимися ветками орешника лежащего ничком человека. Его правая рука, вытянутая вперед, лежала на краю серого ящика, похожего на дешевенький чемодан. Пальцы, лиловатые у ногтей, стискивали головку телеграфного ключа.
Грязь забрызгала серую рубашку и мокрые от росы брюки, комочки глины застряли в светлых спутавшихся волосах.
Под левым боком маслянисто краснела трава.
Минуту все стояли молча. Зрелище было неожиданным. Казалось, потерявший сознание, истекающий кровью радист все еще посылал в эфир сигналы. Звал ли он в последние минуты на помощь, или рука привычно, механически выстукивала знакомые точки и тире?
— Отнесите в грузовик, — кивнув на радиста, приказал гестаповец.
Он был явно разочарован — надеялся вернуться из лесу с толпой русских штабных офицеров, понуро бредущих под конвоем его солдат! А вместо такого триумфа, сулящего награду, — единственный трофей — полуживой радист, по-видимому, переодетый красноармеец.
Солдаты почему-то долго возились около русского.
Офицер нетерпеливо дернул плечом.
— Что случилось?
Оказалось, что окостеневшие пальцы радиста невозможно было оторвать от ключа. Тяжело дышавший рыжий ефрейтор выругался. Он разогнулся и рукавом вытер вспотевший лоб.
Теперь радист лежал на спине. Офицер увидел совсем еще молодое лицо с белесыми бровями, в морщинке у переносья застыла боль. Взгляд полуоткрытых глаз был неподвижен. По животу расплылось коричневое пятно.
Раненого положили на брезент. Офицер подозвал фельдфебеля и приказал прочесать вокруг лес, а также тщательно осмотреть траву и воронки вокруг рации.
Когда офицер вышел на опушку, над огромным полем сожженной ржи вставало солнце.
К машине радиста принесли уже мертвым.
2. Шофер из Москвы
В глубокой тьме Алексей Попов бежал по шоссе.
Спотыкался, падал, вскакивал и снова бежал. Что-то очень тяжелое давило ему на плечи и мешало. Сбросить этот груз он не мог. Алексей знал: во что бы то ни стало должен освободиться от этой помехи, но не было сил.
Грохот настигал его. «Та-та-та», — отдавалось в ушах, будто огромный телеграфный ключ.
Алексей пригибался, обхватывал голову руками, затыкал уши, но устрашающий звук настигал его, становился все громче и громче. «Надо бы свернуть», — думал Алексей. Но дорога шла по гребню насыпи с крутыми скатами. Почему-то канавы казались ему ущельями. В мозгу лихорадочно билась мысль: «Вперед, только вперед!»
Из-под башмаков вылетал гравий и, подпрыгивая, скатывался вниз, в темную, пугающую бесконечность.
Огромное и страшное, что грохотало у Алексея за спиной, должно было вот-вот настигнуть его, но чем быстрее он пытался бежать, тем тяжелее и непослушнее становились ноги. Колени подгибались, и держаться прямо стоило ему больших усилий.
Алексею хотелось оглянуться, но он почему-то долго не решался. И когда все-таки оглянулся, грохочущий преследователь оказался танком. Броня тускло светилась серебристой щучьей чешуей. Пушки были длинные, неестественно длинные и шевелились, словно щупальца осьминога. И тут он заметил гусеницы танка: крохотные, как бы игрушечные. Они беспомощно крутились над пропастью, не в силах сдвинуть с места грузную тушу, а она фыркала, плевалась дымом и свирепо рычала. Алексей остановился и облегченно рассмеялся. И в то же мгновение танк выбросил сильный ослепительный луч. Рука метнулась к глазам, Алексей зажмурился.
Когда он открыл глаза, то увидел ветку, склонившую над ним широкие листья. Они слезились росой.
Ярко светило солнце. Он сощурился и часто заморгал.
Сквозь верхушки деревьев синело небо — глубокое, бездонное, без единого облачка, такое беспокойное и чистое, каким оно бывает летним утром. Алексею казалось, что звук огромного телеграфного ключа, что преследовал его, раздается и сейчас.
Стучало прямо над головой, и, подняв глаза, Алексей увидел дятла, сидевшего на березе. Птица долбила кору с торопливой деловитостью, изредка пугливо косясь на лежавшего внизу человека. Но человек лежал не шевелясь и, видимо, не замышлял ничего дурного.
От мирной чистоты неба, от теплых солнечных пятен па дымной росистой траве, от монотонного постукивания дятла в сердце Алексея шевельнулась радость.
Это была радость жизни, ощущение от пережитой и ушедшей опасности, которая, если не совсем миновала, то по крайней мере временно отодвинулась.
Хотелось пить. Алексей с трудом расклеил спекшиеся сухие губы, проведя по вспотевшему лбу тыльной стороной ладони, и сразу же вернулся к реальности: рука была горячей, влажной.
Алексей поспешно сел. Правая ступня — тугой окровавленный моток грязных тряпок. Он попробовал пошевелить пальцами: все тело обожгла короткая резкая боль.
…Солнце поднялось уже совсем высоко, когда Алексей дополз до оврага, заросшего орешником, и ткнулся пылающим лицом в ручей. Напившись, с трудом добрался до тени и снова впал в забытье…
Очнулся Алексей от ощущения, что на него кто-то смотрит. Чуть-чуть приоткрыв веки, увидел босые загорелые ноги.
«Почему босые? Почему не в сапогах? И почему на них нет свастики? Да, ведь на сапогах не бывает свастики. Она — на рукаве… Сейчас я подниму глаза и увижу… Там обязательно должна быть свастика».
Он резко вскинул голову. Но рукава не увидел.
Свастики тоже не было. Тонкие загорелые руки обхватывали худые коленки девушки, почти подростка; в коротеньком выцветшем сарафане она с бесцеремонным любопытством рассматривала Алексея, покусывая стебелек травы.
Алексей долго в упор смотрел на незнакомку, но она и не думала отводить круглых синих глаз. Он ждал расспросов, но девушка молчала. Алексей сел, тряхнул тяжелой головой.
— Ты умеешь говорить? — улыбнувшись, с трудом спросил он.
Она кивнула головой.
— Тогда скажи: что это за лес и далеко ли до деревни?
— Да нет. Нужно только поле перейти… Рядом…
— Ну а называется-то она как?
— Юшково, — и, помолчав, девушка заговорщически прошептала: — А я знаю, кто вы.
— Еще бы! Это сразу видно… — в тон ей ответил он. — Я немецкий шпион. Только никому об этом не рассказывай. Уговорились?
— Ладно, ладно, смейтесь. А я все равно знаю…
— Ну, так кто же я такой?
— Вы? — Она оглянулась по сторонам и прошептала: — Вы командир. Наш, советский. Вы ранены и скрываетесь от фашистов.
Алексей снова раздвинул спекшиеся, потрескавшиеся губы в улыбку.
— С чего ты это взяла?
Девушка махнула рукой.
— Так я в соседнем селе объявление видела. На телеграфном столбе висит. Напротив сельсовета.
— Какое объявление?
— Да они вывесили!
— Ну и что же там написано?
— А в лесах будто скрывается много наших. Я это объявление наизусть знаю. «Кому станет известно о местопребывании командиров, комиссаров, продекламировала она торжественно, — надлежит немедленно сообщить немецким властям…» — И шепотом спросила: — А вы переоделись, да?
Он усмехнулся.
— Нет, никакой я не командир. И даже не военный. Я обыкновенный шофер. Понимаешь, шофер. Гражданский.
Она, казалось, была разочарована. Затем скосила глаза на его забинтованную ногу. Он перехватил этот взгляд.
— Ах да… — Алексей уставился на грязный комок бинтов, снова попробовал пошевелить чужой, непослушной ногой и, поморщившись, объяснил: — Под обстрел, понимаешь, попал. Грузовик мой в щепки. А меня осколком клюнуло. А ты как здесь очутилась?
— Мы с мамой назад возвращаемся к бате. Он с нами не мог пойти. Он у нас инвалид. А мы хотели эвакуироваться, да не успели. Они как начали дорогу бомбить, а потом танки ихние впереди появились. Мы в лес — и врассыпную. А сейчас до дому добираемся.
Я по воду пошла…
— И много вас там?
— Было много. Да все разбрелись.
Прислушиваясь к приглушенному стуку колес и храпу лошадей, Алексей лихорадочно соображал: «Может быть, выйти сейчас вместе с девчушкой на дорогу, смешаться с беженцами? Но ведь девочка говорит, все разбрелись… Так легко на глаза попасться. Обнаружат. Начнутся расспросы, кто да что…»
— Пойдемте с нами. Я вам помогу. Мы ведь живем в Юшкове.
Алексей не знал, что сказать. Словно отдаленные раскаты грома, доносился гул канонады. Прикинул в уме: «Совсем недавно был со своими, километров двадцать пять, а теперь вот отделен от них широкой полосой фронта. Человек на льдине, куда-то меня прибьет?»
— Ну вот что, — сказал Алексей. — Сейчас возвращайся вместе со всеми домой. А как стемнеет, приходи к дубу, к тому, что на развилке дорог. Знаешь?
— Еще бы!
— Так вот. Там я буду тебя ждать. Придешь?
— Приду.
— Матери и отцу не говори. Да и соседям тоже.
Она понимающе кивнула головой. Брови ее озабоченно сдвинулись.
— Как тебя зовут?
— Аня.
— А меня Алексей. Алексей…
Аня решительно встала и скрылась в кустарнике.
Еще засветло Алексей изготовил из сухой ветки ольхи костыль, а когда начало смеркаться, царапая руки и лицо о кустарник, дополз до опушки. К дубу на перекрестке надо было добираться через поле выжженной ржи. Алексей постоял, прислушиваясь. Справа по шоссе, километрах в двух от леса, гудели машины.
Алексей уловил треск мотоциклов, обрывки веселой песни.
Вскоре показались контуры массивных крытых грузовиков. Какая-то, видимо тыловая, немецкая часть двигалась по шоссе в город.
Колонна текла ревущим потоком. Вот он, враг.
Движется по нашей земле, деловито, неторопливо, властно. Грохочет сотней моторов и распевает беззаботные песни. А он, Алексей, должен ползать, скрываться, стать незаметным.
При свете гаснущей зари Алексей различил темные зигзаги траншей. Он опустился в пыльную пахнущую траву и снова пополз…
Алексей ворочался всю ночь. На сеновале было душно. Казалось, собиралась гроза, хотя сквозь щели крыши виднелась ясная звездная ночь. Но он не мог отделаться от ощущения, что над деревней низко нависли лохмотья грозовых туч. На стеклах соседнего дома играли отсветы далекого пожарища. Время от времени содрогалась земля и дребезжали рамы.
Спал он в эту ночь или нет? Скорее всего лежал в тревожном забытьи.
Алексей хорошо помнил, как они с Аней встретились вечером у сожженного дуба, как крались по полю, темневшему воронками; потом ползли по дну противотанкового рва, и каждый раз, когда он останавливался, Аня торопливо шептала: «Сейчас, сейчас придем. Теперь уж близко».
Когда он наконец переступил порог избы и на него пахнуло теплом человеческого жилья, Алексей торопливо задвинул деревянный засов на двери — это было его последним сознательным движением. Все дальнейшее происходило как бы не с ним, а с каким-то другим, посторонним человеком, за которым он наблюдал со стороны. Откуда-то издалека доносились обрывки фраз:
— Господи, как же он дошел!
— Налей воды, да потеплей!
— Нога-то совсем разбита…
Когда женщины перевязывали ему ногу, он мучительно раздумывал, почему в избе такой беспорядок, почему вокруг разбросаны какие-то узлы, корзины, мешки, почему так голы бревенчатые стены. И только позже, уже лежа на сеновале, куда проводила его Аня, Алексей вспомнил: он в доме возвратившихся беженцев.
Аня появилась на сеновале рано утром с миской дымящейся картошки и кружкой молока, на которой лежал ломоть хлеба.
Наконец Алексей мог рассмотреть девушку.
Влажные на висках светлые волосы (видно, только что умылась) были перехвачены сзади лентой, загорелые, покрытые светлым пухом руки аккуратно расставили еду на табуретке. Густые брови на мгновение озабоченно сдвинулись: не забыла ли чего? И казалось, что вся она, по-утреннему свежая, умытая, пришла из того спокойного, уютного мира, о существовании которого он забыл в последние дни. Но это ощущение было мимолетным. Рассказы Анн снова возвращали к реальной действительности.
На вторые сутки он знал все деревенские новости.
Обычно, когда Алексей ел, Аня присаживалась рядом и торопливо, сбивчиво принималась говорить о том, что происходит в округе. Из ее рассказов он знал: гитлеровцев в селе нет, изредка проезжают машины с солдатами, останавливаются ненадолго.
Даже если Аня исчезала из дома только на полчаса, то потом, слушая ее, можно было подумать, что в маленькой деревушке в семнадцать дворов, случалось столько бурных и необыкновенных событий, что Юшкову мог бы позавидовать большой город. У соседки пропала коза, мальчишки принесли с поля гранату и хотели сдернуть с нее кольцо, и неизвестно, что произошло бы, если б не дед Егор, отобравший эту гранату.
А тихого богомольного старичка Игнатыча, известного на селе под кличкой Коряга (до войны работал вместе с отцом), фашисты назначили старостой, и он заставляет всех величать себя «господином».
— Правда, смешно — господин? Какой из него господин, когда он кривой и совсем маленького роста.
Алексей недолго пробыл на сеновале: хозяева перевели его к себе в маленькую каморку за перегородкой.
В избе, на бревенчатой стене, висела фотография лысоватого человека в полувоенной одежде. Деревенский фотограф придал его физиономии тупую, бессмысленную улыбку. Тут же висела карточка Аниной матери, Лидии Григорьевны. Объектив застал ее как бы врасплох — в испуге и недоумении, но на лице ее сохранилось выражение доброты и мягкости. И хотя портреты висели рядом, казалось, что соседство этих очень разных людей — случайное.
— Отец? — спросил Попов, коснувшись взглядом человека во френче. Аня молча кивнула.
Алексей хотел расспросить ее об отце подробней, но вдруг Аня выпрямилась прислушиваясь. Раненый привстал, опираясь на локоть: где-то совсем рядом, быстро приближаясь и нарастая, гудели моторы. Их было много. Аня бросилась к окну. Потом, побледнев, повернулась к Алексею. В глазах ее метнулся ужас.
— Они!
И сразу стало ясно: тишина и покой нескольких дней, прожитых в этом доме, — обманчивые иллюзии, а реальность — испуг в глазах Ани и пронизывающий Алексея внутренний холод. Реальными были его туго забинтованная ступня, погибшие товарищи и он сам, отрезанный от своих линией фронта, и этот рев моторов.
Прежде чем Алексей успел сказать что-либо Ане, девушка выскользнула из комнаты, хлопнув наружной дверью.
Он услышал, как грузовики остановились неподалеку от дома. Где-то долго гремели колодезной цепью и ведром, плескались водой, фыркали, смеялись. И голоса выкрикивали по-немецки:
— Лей, Курт, лей!
— О черт! Вода как лед!
— Эй, Вальтер, фляжку, дай фляжку!..
Алексей вслушивался в голоса, чувствуя, как под одеялом потеет ладонь, сжимающая рукоятку пистолета. Вот сейчас хлопнет калитка, скрипнут доски крыльца, и… Но в избе стояла тишина до звона в ушах.
За окном взревели моторы, скрипнула дверь — послышались легкие шаги Ани. Она вбежала в комнату, покрасневшая, возбужденная, с блестевшими глазами.
— Ух, сколько их! Поспрыгивали с машин, кинулись к колодцу… Один здоровенный, с нашивками, а сапоги короткие…
Растопырив руки и округлив глаза, она показывала ему, как здоровенный немец пил из ведра. И было трудно понять, испугана она или возмущена.
Уже в сотый раз перебирал он в уме события последней недели.
Там, в Москве, когда готовилась боевая операция в тылу врага, казалось, что все предусмотрено и всякая случайность исключена. Тщательно подобрали подходящих людей, каждому разработали легенду, подолгу обсуждали различные варианты действий. Но случайность все-таки вкралась. Погибли товарищи, брошен грузовик, за шофера которого Алексей должен был себя выдавать… Пропала рация, оружие, взрывчатка… Ничего он не знает о радисте, видел только, как побежал Ваня Барашов к лесу, да и сам Алексей с раздробленной, распухшей ступней вряд ли теперь чего-нибудь стоит.
И представлялось ему, что он сидит за шахматной доской, долго сидит, обхватив голову руками, тщательно изучает все возможные ходы, и чем больше раздумывает, тем виднее ему, что, в сущности, нет такого хода, который мог бы изменить создавшееся положение.
Что же делать? Ждать, ждать, ждать… Итак, он шофер, из Москвы приехал в командировку, в суматохе не успел выбраться из Могилева… Ждать. Но чего надеяться на ошибку тех, кто играет черными… Больше ничего не остается!
Ночью раздался стук в дверь, короткий и по-хозяйски властный. Рука Алексея метнулась под подушку, где лежал пистолет. За перегородкой скрипнула кровать, и мать Ани тяжело прошлепала по полу босыми ногами. Вошедший хлопнул дверью, заговорил громко, не стесняясь, словом, вел себя как хозяин, возвратившийся домой. Но вдруг притих: видимо, его предупредили, что в доме посторонний; за перегородкой перешептывались.
Алексей отодвинул занавеску, заменявшую дверь, и увидел знакомую по фотографии лысоватую голову, только вместо полувоенной одежды хозяин был в помятом, сильно потертом бостоновом пиджаке. Алексей невольно усмехнулся: самодовольство и уверенность отец Ани, видно, оставил где-то вместе со щеголеватым диагоналевым френчем.
— Ну, давайте знакомиться! — сказал хозяин, войдя наутро за занавеску и усевшись на табуретку. — Афанасий Кузьмич. Можно сказать, ваш коллега.
В гражданскую самого Путятина возил… Ну конечно, какие тогда машины были… Теперь другое дело…
Отец Ани говорил свойским, простецким тоном человека, много ездившего, бывшего всегда на людях, но с какой-то неприятной торопливостью, будто боялся, что его могут перебить.
— Мне Анька говорила: в ногу вас, стало быть…
Ай-ай-ай… — Хозяин с сожалением покрутил лысой головой. — Ну да ничего, нога — дело десятое. Главное, чтоб руки были целы, руки — это первое дело, с руками всегда прокормиться можно… ежели, конечно, голова есть на плечах…
Он умолк на минуту, как бы желая лучше рассмотреть собеседника, потом скользнул взглядом по рукам случайного постояльца, лежавшим поверх лоскутного одеяла, и вдруг спросил:
— А вы на грузовых или на легковых больше ездили?.. Начальство возили? А?
Неужели этот простоватый с виду человек почувствовал, что его гость не весь век крутил баранку?
Алексей ответил как можно равнодушнее, хотя вопрос его насторожил:
— Да на разных приходилось.
— Так, так… — Афанасий Кузьмич постучал пальцами по коленям, глядя куда-то в сторону. — Я вот тоже на каких только не ездил. Да… Можно сказать, вся жизнь на колесах. — Внезапно он наклонился к Алексею и доверительно прошептал: — А вы, часом, не красноармеец будете?
Он посмотрел прямо в лицо раненому. Тот выдержал этот колючий взгляд и усмехнулся:
— Нет, не угадали. Я гражданский человек. Всего только шофер. Так что не волнуйтесь.
Но ответ Алексея, видимо, не успокоил хозяина.
— Оно, конечно, я не волнуюсь, — поторопился уверить Афанасий Кузьмич. — Мне что? Но все-таки время-то какое! Беспокойное время. Я, конечно, не откажусь помочь. Всегда готов. Сам в гражданскую воевал. Да! И ранение имеется. Так что я не против…
Да и наши, думаю, скоро вернутся… Как вы думаете, вернутся?
Алексей промолчал.
Афанасий Кузьмич продолжал пытливо всматриваться в лицо собеседника.
— Россию, ее одолеть трудно, — бормотал он. — Она вон какая! Так что я не против, конечно, переждем…
Афанасий Кузьмич вышел от Алексея в полнейшем недоумении. Ночью он уже отчитал своих баб, что они «впутались в это дело», но как выпутаться, подсказать не мог. Хозяин остался в твердой уверенности, что в его доме скрывается не простой человек — уж очень не походили руки гостя на шоферские — белые, мягкие, без мозолей.
«Ежели, конечно, вернутся большевики, — рассуждал он про себя, — то, глядишь, отблагодарят. Ну а если не вернутся?» — Афанасий Кузьмич не знал, что придумать, ругал про себя Аньку («всегда была с придурью») и озабоченно сопел. При Советской власти Афанасий Кузьмич зарабатывал немало, а что ему сулят перемены, определить еще не мог. Может, при немцах удастся открыть лавочку или мастерскую. Говорят, они поощряют частников.
…Вошла Аня, присела на край кровати, стараясь прочитать на лице Алексея впечатление, произведенное ее отцом.
— Симпатичный у вас папаша, — сказал он, — общительный…
Она промолчала.
— А почему он не на фронте? — спросил он.
Она пожала плечами, потом вдруг быстро заговорила:
— Я же вам говорила. Он хороший. Больной ведь отец. Инвалид. Вы его не бойтесь… Он не такой, никуда не пойдет. Отец-то раньше в райисполкоме работал. Просто боится за себя. Ведь сколько дней домой не приходил! В другой деревне прятался.
Алексей слушал молча, но про себя решил, что в самое ближайшее время попросит ее подыскать для него другое убежище. Но «съехать с квартиры» ему пришлось совсем по иной причине…
3. Хирург
Главный хирург городской Первомайской больницы (жители называли ее Субботинской по имени богатого купца и промышленника, построившего в начале века на свои деньги) Адам Григорьевич Лещевский стоял перед зеркалом в операционной. Он стаскивал с пальцев скользкие, хрустящие перчатки. Скомкав их, швырнул в раковину и поискал глазами флакон с нашатырным спиртом, которым протирал руки после операции, — флакона на обычном месте не было. «Куда он запропастился?» — подумал Лещевский и тут же вспомнил: нашатырный спирт кончился. Запасы медикаментов в больнице таяли с каждым днем. И пополнить их было почти невозможно.
По утрам старшая сестра с виноватым видом сообщала: кончается эфир, йод, на исходе красный стрептоцид и даже аспирин. Последние три дня старшая сестра уже ничего не говорила, а только тяжело вздыхала.
Адам Григорьевич знал: в кладовой больницы осталось лишь немного манной крупы и пшена.
Лещевский всегда гордился своей выдержкой. Двадцать четыре года за операционным столом закалили его нервы. И вот теперь ему, столько повидавшему на своем веку, первый раз в жизни было страшно. Он боялся ежедневных визитов немцев, боялся заходить в палаты, с ужасом ловил на себе вопрошающие, тревожные взгляды больных и раненых, видел, как люди, которых он совсем недавно спас на операционном столе, погибали от голода, из-за отсутствия необходимого лекарства. И он был не в состоянии обеспечить им надлежащий послеоперационный уход. Особенно было страшно за тяжело раненных красноармейцев, которых не успели эвакуировать. Все, кто мог передвигаться, ушли из больницы еще в те дни, когда окруженный город обороняли советские войска. Городская больница, в первые же дни войны превращенная в госпиталь, теперь работала под контролем не только фашистских врачей, но и полиции. Гестапо тоже наведывалось. Все молодые врачи давно были на фронте, в городе оставались только пожилые люди, подобные Лещевскому. Тем больше ответственности ложилось на его плечи.
Мысли Адама Григорьевича прервал стук в дверь.
В операционную вошла девушка, незнакомая хирургу. Она была взволнована, белокурые волосы небрежно выбились из-под пестрой косыночки. Он бегло взглянул на посетительницу и снова нагнулся над раковиной. Адам Григорьевич сразу определил, что девушка из села и, видимо, большую часть пути бежала бегом.
— У вас заболела мама? — спросил хирург, не оборачиваясь.
— Нет… — начала было она, но Лещевский перебил:
— Тогда, может быть, бабушка?
— Понимаете…
— Так кто же тогда? Тетя?
— Нет, Адам Григорьевич, дядя, — сказала она серьезным тоном, в котором можно было уловить: «Да, я понимаю, вы можете разговаривать со мной как с маленькой, но дело слишком важное, чтобы я обращала внимание на такие пустяки, как ваш тон».
Хирург покосился на девушку. Она поспешно спрятала волосы под косынку и улыбнулась.
— Ну так что же произошло с вашим дядей? — спросил он, внимательно рассматривая свои ладони. — Вывихнул руку?
— Ногу, доктор, понимаете, ногу. — Посетительница произнесла это негромко, но твердо.
Лещевский подошел к ней, стряхивая на ходу воду с пальцев, и спросил почти грубо:
— Ну и что? Что я могу сделать?
— Ну а как же? — растерянно проговорила девушка. — Кто же другой может помочь?
Врач быстро опустил глаза и отвернулся. Он стащил с плеч халат и, повесив его на вешалку, подошел к открытому окну.
В сквере перед больницей не было ни души. Истомленные за день солнцем чахлые липы бросали на желтую, выгоревшую траву жиденькую тень. В кирпичном заборе, отгораживающем больницу от улицы, зияла дыра. Мелькали прохожие, чаще всего немецкие солдаты, обутые в пыльные сапоги.
Незнакомка подошла к хирургу.
— Доктор, у него что-то с ногой… не знаю что…
Вся ступня разбита. Вся…
Она думала, что врач обернется и станет расспрашивать, но Адам Григорьевич продолжал молча смотреть в окно. Она видела только его затылок, наверное, давно не стриженный, темные волосы густо переплелись и спускались за воротник по желобку на шее мягкой косичкой. И почудилось ей в этом затылке что-то неуловимое, детское и, пожалуй, беззащитное, как у маленького веснушчатого Витьки, двоюродного брата, приезжавшего на лето в гости из Минска. И было удивительно, что этот беззащитный затылок принадлежит такому высокому широкоплечему мужчине с огромными, тяжелыми руками.
— Как вас зовут? — спросил он, внезапно обернувшись.
— Аня.
— Так вот, Аня. Я не могу… Нет лекарств, ничего нет. Да и какой смысл? Умирают тысячи…
— Но, Адам Григорьевич?.. — Она хотела сказать, что врач не может, не имеет права говорить так, что какой же он доктор, если отказывается помочь раненому.
— Извините, Аня, мне надо идти.
Не глядя на ошеломленную девушку, Лещевский вышел из комнаты.
В растерянности постояв посреди операционной, Аня бросилась на улицу.
— Шкура, сволочь! — бормотала она, чувствуя, что вот-вот заплачет. Трус несчастный, шкура!..
Девушка хотела было вспомнить еще какое-нибудь ругательство, но ничего не приходило в голову. Пробежав несколько кварталов, она остановилась, чувствуя, что не имеет права вернуться домой без врача. «Что я отвечу? Что? Нет-нет, надо что-то придумать. Не могу я рассказать ему это», думала она, вспоминая лицо Алексея, страшные почерневшие пальцы на ступне. И голос, когда он определил: «Газовая гангрена».
Ей запомнился больше всего голос. И безнадежность.
Даже бледное лицо Алексея и страшная, потемневшая нога не пугали ее так, как этот слабый, лишенный жизни шепот.
И еще ее преследовала беспомощная улыбка, скорее усмешка. Алексей будто просил прощения, что все так получилось, и старался приободрить свою спасительницу.
Добирались они до города с попутной подводой, думала, что расскажет доктору об этом угасающем голосе, о страшной усмешке, и этого будет достаточно, чтобы он согласился помочь, потому что нельзя не пожалеть человека, если он говорит вот таким тоном и так улыбается. Но теперь, вспоминая свои разговор с Лещевским, Аня поняла, что толком не сумела ему ничего объяснить.
Соображение это показалось ей убедительным: чем больше она раздумывала над своим поведением, тем больше убеждалась, что в отказе доктора виновата сама.
«Надо попытаться еще раз, — решила Аня. — Буду просить, умолять, все растолкую! Не может он не согласиться. Не имеет права отказывать!»
Девушка побежала обратно на улицу Рылеева, где была расположена больница. Аня решила стоять у двери и во что бы то ни стало дождаться, когда врач выйдет. Спрятавшись в ближайшее парадное, она не отрываясь глядела на больничные ворота.
«Пусть только теперь откажет, пусть попробует! Тогда он узнает, кто он такой. Я исцарапаю его морду, плюну ему в глаза», — твердила она, больше всего опасаясь, что придется выполнить хотя бы одну из своих угроз.
Только теперь, когда ушла странная просительница и Лещевский закурил, помимо его воли вспоминался весь разговор с девушкой. Хирург увидел себя и ее как бы со стороны, взглядом другого человека, очень трезвого, спокойного и объективного. И этот другой, посторонний, явно был недоволен поведением Адама Григорьевича, но хирург старался не замечать этого недовольства и, как могло показаться, спокойно курил немецкую сигарету. Сигареты были неважные, очень слабые, с каким-то аптечным привкусом, и врач старался сосредоточиться на этом привкусе и думать о том, как хорошо бы теперь раздобыть хотя бы одну пачку «Казбека», который курил до войны. Потом он заставил себя вспоминать, как, бывало, по утрам, направляясь в больницу, заходил в табачный киоск, что приткнулся на перекрестке Первомайской и Гражданской, неподалеку от гастронома. Он представил себе этот довоенный гастроном. Это беспокоился не сегодняшний Лещевский, затравленный, испуганный, озлобленный, безмерно уставший от сознания своего бессилия и бесправия, а другой — довоенный человек, известный и уважаемый в городе, заведующий хирургическим отделением большой городской больницы, привыкший немедленно откликаться на чужую беду, умевший в экстренных случаях вставать с проворством бывалого солдата даже среди ночи. И этот прежний Лещевский не находил себе места, не мог спокойно стоять, равнодушно покуривая сигарету…
«Почему ты решил, что все кончено? — рассуждал он сам с собой. — Почему ты опустил руки? Потому что ты тряпка… Да, тряпка».
Лещевский с удивлением обнаружил, что беспокоится об участи этого незнакомого человека.
«А почему я волнуюсь? А! Лучше забыть!» — убеждал он себя, спускаясь по лестнице к выходу и понимая, что не забудет.
Аня догнала его на углу и, задыхаясь, со слезами заговорила:
— Доктор… Я…
Губы ее дрожали. Но, прежде чем она успела окончательно расплакаться, хирург быстро спросил:
— Что с ним?
— Газовая гангрена, — прошептала Аня.
— Газовая гангрена?!
— Да…
— Чего же ты сразу не сказала? Надо немедленно его осмотреть! Слышишь? Идем скорее!
4. Этот день наступил
То, что этот день рано или поздно наступит, стало ясно еще тогда, когда город М. оказался в клещах танковой армии Гудериана. Советские войска оборонялись с беззаветным мужеством, но силы были неравны. Становилось ясно, что рано или поздно фашисты войдут в город. И все-таки Борис Крюков, как, наверное, и многие горожане М., надеялся, что какая-то сила предотвратит страшное событие.
Но все-таки день этот наступил. Немецкие части растекались по настороженно замершим улицам. Борис стоял у калитки своего дома и, вцепившись в штакетник, слушал, как рычали грузовики, скрежеща гусеницами по булыжной мостовой, грохотали танки. Он видел колыхавшиеся ряды вражеской пехоты и мелькавшие в облаках рыжей пыли каски.
Борис пытался рассмотреть высокомерные загорелые лица офицеров, ехавших в открытых машинах, и чувствовал, что ноги его подкашиваются. Крюкову почему-то казалось, что вот сейчас какая-нибудь из машин свернет к дому и люди в фуражках с высокой тульей распахнут калитку и схватят его. И хотя он понимал, что немцы не могут знать, кто он такой и с какой целью оставлен в городе, Борис был не в силах преодолеть в себе тошнотворного сосущего страха.
— Смотри-ка, какая силища прет! — послышался голос соседа, тихого, пожилого, неразговорчивого бухгалтера из строительной конторы. — Сила! — с нервным восхищением воскликнул бухгалтер.
Прежде Борис никогда не был в приятельских отношениях с этим замкнутым человеком и даже в глубине души его недолюбливал, но сейчас он обрадовался знакомому лицу.
— Да, да, — поспешно согласился он. — Вот именно силища! Это вы правильно сказали, Евграф Иванович!
— Стройно идут, не то что наши. А техники-то сколько! Впрочем, чего же здесь удивительного: на них вся Европа работает. Н-н-да… Пропала, видать, Россия.
Крюков не был согласен с соседом, но, охваченный страхом, поглощенный своими мыслями, не нашел, что ответить, да и не смел возражать, только невнятно пробормотал что-то вроде: «Поживем — увидим».
— Чего уж там! Прошляпили большевички матушку Русь! — со злобной убежденностью проговорил бухгалтер.
Крюков покосился на соседа: розовое, чисто выбритое, невозмутимое лицо. То, что в такой день бухгалтер не забыл побриться и аккуратно расчесать свои седые редеющие волосы, покоробило Крюкова. «Будто в гости собрался», — подумал он.
Хотя Евграф Иванович не проявлял никакого интереса к своему молодому соседу, Борису казалось, что бухгалтер догадывается, зачем он остался в городе.
Впрочем, Крюков задержался в городе не по своей воле. Он собрался было эвакуироваться вместе с гаражом, которым заведовал, и уже отправил в Пензу к родственникам жену и ребенка, как вдруг поздно вечером его вызвали в горком партии и провели прямо в кабинет к первому секретарю.
Секретарь, усталый, невыспавшийся человек, долго не мог начать разговора с Крюковым, — поминутно на столе содрогался от звонков телефон, и секретарь усталым, осипшим голосом то отдавал короткие распоряжения, то кого-то сердито распекал. Когда между звонками выдалась наконец пауза, он торопливо изложил суть дела: предложил Крюкову остаться в городе для подпольной работы.
— Но ведь я же член партии, и все об этом знают, — попытался возразить Крюков.
— Ну и что же? — пожал плечами секретарь. — В партию вы вступили каких-нибудь два месяца назад.
Кто об этом знает? Ваши товарищи по работе? Но они почти все эвакуировались или на фронте. Вы хоть и недавно в партии, но работали хорошо, человек инициативный, знающий. Мы вам верим! Справитесь! Вами будут руководить…
Бориса прошиб пот. Ему хотелось сказать, что он вовсе не подходит для такой работы и попросту боится. Но признаться в этом у него не поворачивался язык.
А секретарь продолжал:
— В вашей анкете написано, что когда-то вы работали парикмахером. Ведь так?
Борис кивнул головой.
— Это, понимаете, очень нас устраивает. С завтрашнего же дня оформляйтесь на работу в парикмахерскую, что возле рынка. Там есть свободное место.
— А что я должен буду делать потом?.. — Голос Бориса дрогнул.
— Будете готовить склад продовольствия и оружие для подпольщиков. К вам придут товарищи. Они сами найдут вас. О местонахождении будущего склада вас поставят в известность, посвятят в подробности операции.
— Не знаю, справлюсь ли? — залепетал Борис.
— То есть что значит — справлюсь ли? Вы большевик и обязаны выполнять любое поручение партии. Вас никто не неволит, если боитесь, говорите прямо.
Борис молчал. Признаться в своих сомнениях перед секретарем он постыдился. А у секретаря мелькнуло смутное чувство тревоги, но документы Крюкова были в порядке, характеристика прекрасная, а проверять все времени уже не было.
Опять затрещал телефон, голос в трубке заговорил тревожно и взволнованно. Надо было немедленно выезжать в пригородное село, где формировался большой подпольный отряд.
Борис не спал после этого разговора несколько ночей, а затем успокоился.
«Кто знает, — рассуждал он, — может, немцы продержатся в городе недолго, зато после мне все это зачтется». Теперь же, стоя у забора и глядя на улицу, по которой ехали вражеские грузовики, Борис с особой остротой чувствовал полную безысходность своего положения.
5. Пассажиры черного «Вандерера»
Хотя Лотар Штроп прибыл в Минск из Польши, а штурмбаннфюрер Курт Венцель — из Парижа, конечным пунктом их путешествия оказался один и тот же русский город, куда они оба получили назначение. Это обстоятельство выяснилось на вечеринке у коменданта Минска, и офицеры договорились ехать вместе в одной машине.
Венцелю предстояло занять пост начальника полиции, а Штропу — главного следователя гестапо.
Черный «вандерер» с открытым верхом мчал их по шоссе. Мимо проносились городишки и села со следами разрушений, бескрайние поля ржи стеной вставали у дороги леса.
Штроп — прямой, сухопарый, горбоносый, с худым желтоватым лицом — он страдал болезнью печени, — щурясь от солнца, с интересом разглядывал страну, в которой ему предстояло навести такой же твердый порядок, как в Польше, где Штроп показал себя с самой лучшей стороны: весьма расторопным и активным при расправах с местным населением. Там он был повышен и в звании и в должности.
Сейчас Штроп вспоминал о своей работе в Польше.
— Вы представляете, Венцель, — говорил он. — В Варшаве мои ребята загоняли в гетто по нескольку тысяч этого сброда. Зрелище, скажу я вам, библейское. Для полного сходства с переселением в обетованную землю не хватало только пророка Моисея. Впрочем, — ухмыльнулся он уголком тонких губ, — был и Моисей, даже не один. Целый взвод Моисеев с автоматами.
Венцель рассмеялся.
— Здесь, в России, требуется как можно больше людей с вашим опытом, сказал он, желая расположить к себе заслуженного гестаповца.
— Ничего, опыт приходит с практикой.
Венцель с трудом заставлял себя поддерживать разговор. Ему смертельно хотелось спать. Вчера на вечеринке он явно выпил лишнего, и сейчас у него ломило в висках, к горлу время от времени подкатывалась тошнота. Венцель завидовал Штропу: тот сидел гладко выбритый, свежий и был в превосходном настроении.
На вечеринке не прикасался даже к сухому вину, сославшись на печень. Венцель не любил непьющих, считал их людьми скрытными и расчетливыми. Не верил он и в больную печень Штропа. «Скорее всего подражает аскетизму фюрера, да и за нами шпионит», — думал Венцель и все-таки теперь жалел, что вчера перебрал.
Не в очень-то выгодном свете предстал, наверное, перед своим сослуживцем. А ему так хотелось завоевать расположение Штропа: в Минске Венцелю говорили, что в гестапо у этого человека блестящая репутация и солидные связи.
Венцеля не очень радовало новое назначение, хотя в Россию его и направили с повышением. То ли дело Париж! Это было золотое время. Из Франции Венцель вывез приятные воспоминания и несколько ящиков отличного вина «Дюбоне».
Венцель не принадлежал к числу тех, кто без конца философствовал о будущем Германии, о прозорливости Гитлера и о походе на Восток, хотя не меньше других был предан и фюреру, и его идеям. Курт знал твердо лишь одно: претворение этих идей в жизнь принесет ему возможность бывать в разных странах, коллекционировать дорогие вина, развлекаться с красивыми женщинами. Венцель любил музыку и в детстве даже учился играть на рояле. Правда, хороших вин в этой части России, как он слыхал, маловато, но зато женщины… Впрочем, где нет хорошеньких женщин! Он утешал себя также тем, что пополнит коллекцию пластинок русскими песнями.
И все-таки Венцель не испытывал ни волнения при виде новых мест, ни интереса к ним. На середине пути его так разморило от жары, что он задремал.
Проснулся Венцель от того, что скрипнули тормоза «вандерера».
— Что? Что такое, а? — спросил он сонно, сдвигая к затылку сползшую фуражку.
— Кажется, пробка, — ответил Штроп.
— А, черт! — пробормотал, зевая, Венцель. — Доберемся мы когда-нибудь до этого проклятого города?
Впереди возвышались пыльные борта грузовиков.
— Надоело сидеть! Пойду посмотрю, что там случилось, — сказал Штроп, берясь за ручку дверцы.
Разминая замлевшие ноги, Венцель поплелся за Штропом.
Небольшая группа солдат-шоферов устроилась в тени машины. Слышался смех, звуки губной гармошки, звяканье котелков.
При появлении Штропа и Венцеля смех оборвался.
Солдаты вскочили на ноги, приветствуя офицеров. Лица их одеревенели.
Причина пробки стала им ясна сразу, как только Штроп и Венцель дошли до головы колонны. Они увидели, что дорога обрывалась у оврага, по дну которого протекала речушка. Мост через овраг был взорван. Какая-то саперная часть спешно его восстанавливала. Стучали топоры, визжали пилы. Опоры из свежих сосновых бревен уже возвышались над водой.
Объездную проселочную дорогу, изучив карту, предложил Венцель, когда, отъехав с полсотни километров от Минска, их машины попали в густой поток войск и обозов на основной магистрали. Этим путем штурмбаннфюрер рассчитывал добраться быстрей.
— Может быть, вернемся назад? — предложил Венцель. — На шоссе. Тут, видно, работы на полдня.
Но Штроп не обратил на слова своего спутника никакого внимания.
— Кто тут старший по чину? — крикнул он.
К нему тут же подбежали несколько офицеров, и среди них — загорелый майор саперной службы. На пыльном кителе под мышками расплылись темные пятна пота.
— Когда рассчитываете закончить мост? — спросил Штроп.
— Полагаю, часа через три, — торопливо оправляя китель, ответил майор.
— А раньше?
— Совершенно невозможно. Мало людей. Я уже радировал командованию просил помощи.
Несколько мгновений Штроп с холодным интересом рассматривал лицо майора.
— Людей, говорите? Сколько же вам надо человек?
— Ну… — замялся сапер. — Сорок или пятьдесят.
Штроп обернулся к вытянувшимся перед ним офицерам, и взгляд его остановился на обер-лейтенанте, стоявшем тут же. Кивнув головой в сторону видневшегося невдалеке села, Штроп приказал:
— Слушайте меня, обер-лейтенант. Соберите своих солдат и отправляйтесь в это село. Вытряхните из домов всех, кто способен держаться на ногах, и гоните сюда.
Вскоре солдаты привели к мосту группу местных жителей — женщин, стариков. Они испуганно жались друг к другу. Крестьян заставили таскать сырые сосновые бревна для настила. Денщики, ехавшие в другой машине, расстелили для Штропа и Венцеля брезент под кустом. Те, удобно расположившись, наблюдали за работой. Шофер «вандерера» принес бутылку вина и закуску, расставил на скатерти дорожную посуду.
— Этот майор — болван, — говорил Штроп, поднося ко рту бутерброд с ветчиной. — Жалуется на недостаток рабочей силы, когда она у него под боком.
Впрочем, таких типов я встречал не раз. Их главная беда в том, что они еще не почувствовали себя хозяевами на завоеванных землях. Ведут себя как гости.
А мы здесь хозяева, штурмбаннфюрер. — И, описав вокруг себя рукой полукруг, добавил торжественно: — И это все наше, на вечные времена.
Настроение у Штропа по-прежнему было отличное: он на этот раз даже позволил себе выпить глоток вина.
Часа через полтора мост был готов. Черный «вандерер» пропустили на ту сторону реки первым.
6. Где-то скрывается генерал
К приезду Штропа и Венцеля комендант города майор Патценгауэр позаботился о помещении для полиции и гестапо. Это был двухэтажный особняк, отгороженный от улицы палисадником с зарослями сирени и акаций.
Венцель и Штроп осматривали помещение, пока солдаты из строительного батальона расставляли мебель.
Штроп остался доволен своим кабинетом. Это была продолговатая большая комната с лепным потолком и дорогой люстрой, которая вызвала живейший интерес и у Венцеля.
Кабинет Венцеля был обставлен менее роскошно — и стол поменьше, и люстра поскромнее. Это не очень существенное обстоятельство все же укололо самолюбие начальника полиции.
— Обратите внимание: подвески из чистого хрусталя, а украшение на ободе — настоящее барокко.
Штроп усмехнулся краешком тонкого рта.
— Эта люстра теперь собственность германского государства, и вы, Венцель, напрасно бросаете на нее жадные взгляды аукционера.
…Через несколько дней секретная служба донесла о том, что где-то в окрестностях города или в самом городе скрывается раненый командир русской пехотной дивизии — генерал.
Этот факт очень заинтересовал и Венцеля. Он немедленно вместе с доложившим ему о скрывающемся русском командире сотрудником пошел в кабинет Штропа.
— Генерал? — переспросил Штроп.
— Да, генерал-майор, — ответил Венцель. — Его фамилия Попов.
Все несколько мгновений молчали.
Первым заговорил главный следователь:
— Нужно произвести немедленную перерегистрацию жителей.
— Она уже давно началась независимо от этого, — сказал Венцель.
— Вам известны приметы этого генерала? — осведомился Штроп у полицейского.
— Весьма приблизительно. Возраст около сорока, волосы русые, глаза светлые, рост выше среднего.
— Так, — Штроп задумался. — Немедленно прочешите весь город и ближайшие деревни. А также проверьте раненых, что лежат в больницах. Надо направить в больницы свою агентуру. Желательно из числа проверенных пленных или медицинского персонала. Если этот генерал прячется в городе, то наверняка по подложным документам. Вам, Венцель, придется взять на себя хлопоты по агентуре. Эта мера поможет нам выявить не только одного генерала Попова, но и еще кого-нибудь.
Когда начальник полиции и главный следователь остались одни, Штроп сказал:
— А недурно бы утереть нос молодчикам из абвера. Покажем им, как надо работать.
— Я думаю, что с вашим опытом… — начал было Венцель, но Штроп оборвал его:
— Пора приступать к делу.
В тот же день, изучая личные дела персонала Субботинской больницы, Венцель натолкнулся на фамилию медицинской сестры Маргариты Ивашевой. Из документов этой сестры явствовало, что ее мать из бывших дворян и в настоящее время нигде не работает. Венцель попросил своих сотрудников под каким-нибудь благовидным предлогом побывать на квартире Ивашевых.
Когда ему доложили, что молодая Ивашева очень недурна собой, он переоделся в штатское платье и отправился на Большую Гражданскую, где жила Маргарита вместе с матерью Софьей Львовной.
На лестничной площадке, напротив двери с № 27, Венцель постоял прислушиваясь. Из квартиры доносились звуки рояля. Играли вальс Шопена.
7. Палата № 3
Алексея перевезли в Субботинскую больницу ночью. Подводу Аниному отцу, заметно обрадованному отъездом опасного постояльца, дали соседи — хитрый мужик сказал, что везет в город картофель на продажу. Лещевский понимал опасность того, что он на свой страх и риск берет в больницу неизвестного человека, раненного при несомненно таинственных обстоятельствах. Но иного выхода не было. Без операции, произведенной в больничных условиях, Алексей бы не выжил.
Полдюжины темно-красных кирпичных корпусов выстроилось тремя шеренгами среди старинного парка, отгороженного от улицы высоким забором. Больница почти не пострадала во время артиллерийского обстрела и бомбежек, лишь в небольшой двухэтажный флигель, недавно построенный и стоявший на отшибе, угодил снаряд. Он пробил крышу и разорвался прямо в операционной, которую пришлось перенести в другое здание.
Больница была переполнена. Койки в палатах стояли впритык.
Некоторые больные и раненые лежали на полу, в коридорах, на лестничных площадках.
В тесной перевязочной Лещевский с помощью единственного хирурга, из-за престарелого возраста не мобилизованного в армию, оперировал. Когда очередь дошла до Алексея, Адам Григорьевич, усталый, с блестевшим от пота лицом, предупредил, что будет вынимать осколки без наркоза. Спасти ступню, возможно, и удастся, но, видимо, несколько пальцев придется ампутировать.
Через час Алексея унесли из перевязочной без сознания.
Когда он пришел в себя, то не мог определить, сколько времени прошло после операции. Час? Два? Может быть, день?.. Хлопали двери, кто-то стонал, кто-то кричал, но все это было где-то очень далеко, словно за стеной. В голове мутилось, и Алексей никак не мог понять, что происходит. И только позже от сестер узнал, что пролежал в забытьи трое суток. Вскоре в больницу пришла Аня. Санитарки пропустили ее к Алексею. Старенькое пальтишко на ней промокло от дождя, стоптанные ботинки, видимо, уже давно плохо выдерживали единоборство с лужами, но девушка, как всегда, не унывала.
Раненые зашевелились, заулыбались. Аня весело поздоровалась с ними, как со старыми добрыми знакомыми, и, усевшись у кровати Алексея, начала вытаскивать из хозяйственной сумки свертки. В них были картофельные оладьи, кусок свиного сала, банка с солеными огурцами. Алексей принял гостинцы с тягостным чувством вины перед Аней и перед ее матерью.
Он знал, что им приходится самим несладко. Но Алексей знал и другое: не будь этих передач, ему не подняться с больничной койки…
Шли дни, и в палатах становилось просторней. Почти каждый день кто-нибудь из раненых отправлялся на носилках в свой последний путь. Умирали от голода.
Умирали от ран. Смерть появлялась и в образе гестаповцев — они уносили «пациента» на допрос, после которого тот обычно уже не возвращался.
Выздоравливал Алексей медленно, хотя Лещевский делал все возможное, чтобы выходить своего молчаливого пациента. Сказывались потеря крови, недоедание, но молодость брала свое.
Алексей часто возвращался мыслью к прошлому.
Свободного для размышлений времени было хоть отбавляй.
…Группа «Ураган» покинула Москву ранним июльским утром. Старенькая полуторка, прогрохотав по пустынным, спящим улицам столицы, выехала на Минское шоссе. Машину вел сам Алексей Столяров (по легенде Алексей Попов).
Их было семеро. Все опытные чекисты, за исключением радиста Ивана Балашова, двадцатилетнего комсомольца, студента института связи.
В кузове под брезентом спрятаны рация, взрывчатка, запасы продовольствия.
Алексей гнал машину по шоссе. Времени оставалось мало. Гитлеровцы уже подходили к городу. Нужно еще было успеть подыскать удобные надежные квартиры, отметить командировки, словом, сделать то, что на языке разведчиков называется «легализоваться». По документам Алексей Попов шофер Наркомата лесного хозяйства — находился в командировке с начала войны и не успел эвакуироваться. Другой документ, зашитый за подкладкой пиджака, отпечатан на квадрате тонкого шелка. В нем говорилось, что Алексеи Столяров — командир разведывательно-диверсионной группы направляется со специальным заданием в тыл врага.
Вначале грузовик проворно глотал километры, но затем шоссе запрудили потоки военных частей, толпы беженцев.
Посоветовавшись с товарищами, Алексей повел машину в обход — по более свободным проселочным дорогам. Положение на фронте менялось с такой же быстротой, как и ландшафт за окном полуторки. Когда грузовик с чекистами отделяло от конечного пункта назначения каких-нибудь полсотни километров, они узнали, что вражеские танковые части взяли город в кольцо.
Все пути оказались перерезанными.
Алексей и его друзья остановились в районном центре, который только что подвергся налету «юнкерсов».
Дым пожарищ стлался по земле вдоль улиц. Связались по рации с Москвой. Оттуда поступил приказ: любыми средствами прорваться в город.
Решили ночью перейти линию фронта. Грузовик пришлось бросить. Рацию и взрывчатку, оружие понесли на себе. На рассвете, когда они переходили дорогу в лесу, внезапно появились немецкие мотоциклы и танки.
Алексей услышал треск моторов, выстрелы. Первым упал заместитель Алексея Григорий Козлов. Алексей скатился в овраг и тут же увидел, как совсем близко от него взметнулся фонтан земли.
…Когда он очнулся, в лесу было тихо. Левая ступня при малейшем движении нестерпимо болела. Из разодранного ботинка сочилась кровь. Алексей как мог перевязал ногу и выполз из оврага. В сосняке он нашел тела трех своих товарищей. Что сталось с остальными?
Удалось ли им спастись? Алексей так никогда и не узнал об их участи.
Он зарыл документы убитых в землю и пополз…
Как-то во время обхода, осматривая ступню Алексея, Лещевский шепнул:
— Тут раненых немцы задумали стричь наголо. А вы не давайтесь… Вы ведь не военнопленный, штатский.
Предъявите удостоверение, то, что мне показывали.
Сочтут военнопленным — отправят в лагерь. А вы лицо гражданское. — И уже громко, на всю палату произнес: — Ну что ж, кажется, обойдется без рецидива, — и пошел к другой койке.
Алексей посмотрел на его широкую спину, покусывая губы. Прячась в лесу, он в отчаянии думал, что остался один, без помощи, среди врагов. Но у него оказались друзья, не сломленные страхом перед оккупантами. И вот один из них. Внешне суровый, необщительный, молчаливый. Он уже спас Алексею жизнь и — кто знает — может оказаться полезным не только как врач…
Соседом Алексея по койке был курносый сержант с простецким, добродушным лицом. Нога у него была перевязана, и передвигался он на костылях.
Сержант словоохотлив до навязчивости. Алексей уже знал, что до войны его сосед работал продавцом в сельпо под Краснодаром, в армию его взяли за неделю до женитьбы и он собирается податься к своим.
— Только вот надо найти здесь надежных людей.
Потом сержант долго выпытывал у Алексея: кто он, как сюда попал, кем работал до войны. И, узнав, что шофером, поинтересовался, на каких машинах Алексей ездил, где приходилось бывать.
Эта назойливость не нравилась Алексею, и он старался держаться с сержантом как можно суше.
Внимание Алексея привлек другой раненый, все тело которого было забинтовано.
Темноволосый человек с мертвенно-бледным лицом и впалыми щеками лежал замкнутый, отрешенный, задрав кверху острый раздвоенный щетинистый подбородок. Он часто и надсадно кашлял и, морщась от отвращения, подносил к губам кусочек старого бинта, куда сплевывал кровь. К вечеру у раненого поднималась температура, он впадал в забытье, метался в бреду и что-то невнятно бормотал. От сильного жара мертвенная бледность сменялась красноватым оттенком меди. Когда сознание возвращалось к нему, раненый лежал молча, уставив в одну точку печальный взгляд больших серых глаз. Это, пожалуй, был самый молчаливый обитатель палаты.
К Алексею подошла Рита — медицинская сестра, сопровождавшая Лещевского, высокая, стройная девица лет двадцати четырех, довольно миловидная, приветливая.
Рита улыбнулась.
— Как себя чувствуете? — спросила она низким, грудным голосом.
— Спасибо, лучше.
К Алексею Рита была особенно внимательна: во время дежурства по нескольку раз в день подходила к его койке.
Другие раненые не отрывали от красотки сестры глаз и неуклюже пытались обратить на себя ее внимание.
— Ну, Попов, и везет же тебе: бабы к тебе так и липнут. То одна, то другая, — шутливо сказал сержант, когда Рита отошла, заботливо поправив одеяло Алексею.
— Сестричка, поправь и у меня одеяло, — попросил кто-то.
Сержант захохотал.
Рита слегка порозовела, небрежно усмехнулась, как бы говоря: «Не обращайте на них внимания. Что с ними поделаешь?»
Алексей смотрел вслед уходящей девушке. В ней было что-то очень привлекательное: густые пряди каштановых волос, большие, всегда тревожно расширенные глаза с влажным блеском.
Через несколько минут Рита снова пришла в палату.
Она протянула Алексею сверток в промасленной бумаге.
— Это вам от мамы.
Алексей развернул обертку и обнаружил несколько пирожков.
Алексей смутился, невнятно пробормотав благодарность, и положил сверток на тумбочку. Он давно недоумевал — почему изящная, красивая Рита выделяла его среди других. Почему? Сам он испытывал неловкость от этих знаков внимания. Неужели он, больной, измученный, может еще нравиться женщинам? Отношения с Аней были гораздо проще — совсем еще юная, полуребенок, простая и непосредственная, она была хорошим товарищем.
— Мама пекла эти пирожки специально для вас, — между тем щебетала Рита. — Она у меня очень добрая…
Глаза Риты вдруг подернулись сонной поволокой.
Она неожиданно зевнула, изящно прикрыв рот пальчиками.
— Не выспались? — опросил Алексей.
— Да, вчера пришла поздно, — улыбнувшись, ответила Рита.
— Поздно? Не боитесь немецких патрулей?
Рита опустила ресницы.
— Ну… пробиралась дворами. Конечно, это опасно, но что же делать? — вздохнула она. — Такое время.
В поведении Риты Алексей уловил что-то наигранное. Почему она бродит ночью? Возможно, у нее есть пропуск? И вдруг у него возникло подозрение, что кокетка крутится около него неспроста. Может быть, ей поручили что-нибудь у него выведать? Но почему тогда они подослали эту явно неискушенную в таких делах девицу, а не опытного агента? А впрочем, он просто болезненно-мнителен.
Алексей спросил:
— А мама, наверное, волнуется, когда вы задерживаетесь?
Он посмотрел ей прямо в глаза. Рита, слегка смутившись, поспешно отвела взгляд, но тут же справилась с собой. Действительно. Ведь каждую ночь она проводит с Куртом Венцелем и его приятелями: то в офицерском казино, то у нее дома.
— Ну, конечно, мама волнуется. — Рита вспомнила укоры матери, не одобрявшей легкомысленных знакомств дочки, и поспешно добавила: — Просто места себе не находит. Она такая больная и неприспособленная. А где ваша семья?
— В Москве.
— Наверное, они считают, что вы погибли. Да, все это ужасно, просто ужасно. — Рита вздохнула. — Представляю, как ваши домашние ждут от вас вестей и вздрагивают от каждого стука в дверь.
Алексей удивленно посмотрел на девушку: зачем ей нужно его разжалобить? Недоверие к девушке, которая явно хотела понравиться, все возрастало.
А Рита была разочарована. По тому неизменному упорству, с которым Попов обычно отмалчивался или отделывался шуткой, Рита понимала: этот человек не так прост. Пирожки, рассчитанные на то, чтобы расположить к себе раненого, за которым просил присматривать Курт, явно не помогли.
— Ну, выздоравливайте, — голос ее потерял прежнюю ласковость, — мне еще надо навестить других больных… — Она быстро прошла по узкому проходу к двери.
Сержант вздохнул ей вслед.
— Эх, хороша… — И, повернувшись к Алексею, сказал: — Я бы на твоем месте был с ней полюбезней. — И, заметив улыбку соседа, добавил: — А что?
Вот выйдешь отсюда — и прямо к ней. Мужчины нынче в цене. Будет рада-радехонька. Так что, браток, не теряйся.
Алексей поморщился. Не ко времени эти непристойные шуточки, да и уж очень-то развязен рыжий навязчивый сержант!
8. Допрос
В дверях палаты появился приземистый немец-ефрейтор и выкрикнул:
— По-по-фф! Выходи!
За Алексеем пришли впервые. Он поднялся, нащупал рукой костыли, но когда, оттолкнувшись одной ногой от пола, выпрямился, перед глазами поплыли оранжевые круги. Нога подкашивалась. Он подался вперед, вцепившись рукой в спинку кровати.
— Быстро! Скорее! — подстегнул раздраженный голос.
Алексей шагнул. Пол то вставал на дыбы, то проваливался.
«Только бы не упасть, только бы не упасть!» — билось в мозгу.
Это был, собственно, второй «выход в свет», — так шутливо Алексей называл свою попытку передвигаться на костылях. Глядя прямо перед собой, он несколько раз глубоко вздохнул и, упираясь взмокшими, судорожно сжатыми ладонями в перемычки костылей, медленно заковылял к выходу.
Сопровождаемый ефрейтором, он с трудом добрался до двери. Рубашка прилипала к спине. Стекавший со лба пот щипал глаза.
После мучительного перехода по длинным коридорам больницы Алексея втолкнули в крытую машину.
Автомобиль остановился у двухэтажного особняка.
Солдаты провели Алексея на второй этаж. Алексей очутился в большой продолговатой комнате. Почему-то внимание его привлекли лепные потолки и роскошная старинная люстра.
За столом сидел немецкий офицер в черном мундире, справа от него какой-то субъект с редкими волосами, сквозь которые просвечивала плешь.
Когда Алексей вошел в комнату, офицер даже не поднял глаз, продолжая просматривать какие-то бумаги на столе.
Попов опустился на стул, на который ему молча, кивком головы, указал лысоватый переводчик, и, положив костыли на колени, принялся украдкой рассматривать офицера.
Белесые, аккуратно зачесанные назад волосы, тонкий нос с горбинкой, постепенно расширявшийся к подрагивающим хищным ноздрям. От них ко рту резко прочерчены две складки, придающие тонкогубому рту выражение брезгливости.
По-прежнему не глядя на вошедшего, Штроп, а это был он, равнодушно осведомился через переводчика насчет фамилии, имени, места жительства, рода занятий. Алексей свободно говорил по-немецки. В середине тридцатых годов он несколько лет работал в советском посольстве в Берлине. В другое время знание языка ему пригодилось бы. Но сейчас он не мог показать, что понимает следователя. Стоило на минуту забыть о переводчике, поторопиться — и загубишь все. Простой шофер, знающий немецкий, — это подозрительно… Поэтому Алексей старался смотреть все время на штатского и отводил взгляд от офицера.
— Шофер? — переспросил офицер.
Штатский быстро перевел.
— Да, шофер, — ответил Алексей.
— Документы?
Алексей протянул офицеру командировочное удостоверение. Тот долго изучал его и вдруг, вскочив, почти закричал:
— Руки! Руки!
Алексей с недоумением посмотрел на него. Штатский угодливо перевел приказ Штропа.
Обойдя стол, гестаповец подошел вплотную к Попову и, дернув его за правую кисть, брезгливо поднес ее почти к самому своему носу. Сцена напоминала гаданье но линиям ладони.
Перед отъездом из Москвы чекист Столяров каждый день упражнялся в вождении машины. Темные, с въевшимися в поры частицами масла, его руки тогда действительно напоминали шоферские. Но с тех пор прошло три недели, масло отмылось, кожа стала мягкой и белой.
Штроп вернулся на место.
— Ну что ж, — иронически сказал он, — теперь я вам верю. Вы действительно водили машину. Служебную, конечно. В те дни, когда болел ваш личный шофер. — Алексей внимательно выслушал перевод и сделал вид, что не уловил насмешки гестаповца.
Брезгливо сморщившись, Штроп за самый уголок взял смятое, потертое на сгибах командировочное удостоверение Алексея и швырнул его через стол на пол.
С трудом нагнувшись, Алексей поднял удостоверение и бережно спрятал в карман. Наступила тяжелая пауза. Гестаповец вынул серебряный портсигар, закурил, не сводя с Алексея пристального взгляда.
Хотя Штроп постарался выразить на лице удовлетворение, в глубине души он вовсе не был уверен, что документы Попова поддельные. Он не мог утверждать также, что перед ним не шофер-профессионал. Ведь в конце концов руки, давно не державшие руль машины, могут со временем стать белыми, без мозолей. И хотя Попов ничем не обнаружил растерянности и волнения, фашист был уверен сейчас твердо: он внес смятение в душу противника, сорвал и отшвырнул в сторону защитную броню версии. Теперь, не теряя времени, надо стремительно ринуться на беззащитного противника, и тот запросит пощады.
Вопросы главного следователя посыпались один за другим. Переводчик едва успевал за ним.
— Итак, вы ехали из Москвы… Покажите, каким маршрутом?
— Через Струково, Калмыково, Бариново.
— Вы говорите, Бариново… Расскажите подробней, как выглядит этот населенный пункт?
Гитлеровец пристально смотрел на Алексея. В глазах — внимание. Штроп следил за малейшими оттенками выражения лица русского. Но уж очень он спокоен! Еще бы! Алексеи понимал: от каждого сказанного им слова зависит его жизнь. Стоит ему запнуться на какой-нибудь мелочи, спутать подробности, и тогда подозрение гестаповца вырастет в уверенность.
— На центральной площади церковь, а рядом двухэтажный белый дом…
Офицер усмехнулся:
— У вас хорошая память. А в Смоленске вы останавливались?
Теперь Алексей оценил мудрую предусмотрительность Фатеева, готовившего группу Столярова к заданию. В паспорте, где он значился Поповым Алексеем Петровичем, стоял штамп прописки в Смоленской гостинице. Фатеев послал сотрудника, который договорился, чтобы в книгу приезжающих была внесена запись, будто бы шофер Попов проживал в номере двадцать семь. Сотрудник подробно осмотрел комнату, и Фатеев заставил Алексея с его слов перед самым отъездом выучить наизусть описание этого номера.
Тогда это показалось Алексею ненужным педантизмом, и он сердито буркнул: «Ну, Петр Федорович, это уж слишком…»
Но вот, оказывается, и описание номера пригодилось.
Штроп между тем продолжал:
— В какой гостинице останавливались? А вы не помните номер, в котором жили? Назовите какие-нибудь его приметы…
Алексей уверенно ответил:
— Кровать у окна, раковина слева у входа, стол письменный под зеленым сукном. — Он старательно морщил лоб, делая вид, что припоминает все с трудом.
Штроп откинулся на спинку стула. Возможно, этот человек говорил правду. Похоже, он действительно шофер, а не генерал Попов, о котором несколько дней назад донесла секретная служба.
…Допросы длились три недели. Алексея вызывали почти каждый день. Иногда дважды — утром и вечером. Но чаще всего по вечерам. Допрашивал не один Штроп, следователи менялись.
Однажды Алексею даже устроили экзамен. Его посадили в старенькую полуторку, неизвестно как очутившуюся во дворе больницы, и заставили проехать несколько раз по близлежащим улицам. Алексей уверенно взял с места. Сидевший рядом с ним немец, по-видимому шофер, внимательно наблюдал, как русский управляет грузовиком. Алексей даже взмок от напряжения — очень мешала рана на ноге. Когда он остановил машину напротив стоявшей па углу «комиссии» — молодого следователя, переводчика и двух солдат, — ему показалось, что он заметил на их лицах разочарование.
Алексея заставляли помногу раз отвечать на одни и те же вопросы. Старый, известный прием! Потом стоит сличить протоколы, и если арестованный что-то спутает, то его таким образом легко уличить во лжи. Сразу всплывают неувязки и просчеты. Тот, кто ведет допрос, вооружается ими и загоняет противника в угол.
И тогда запирательство бесполезно. Лучше всего признаться.
Но Алексей твердо повторял намертво заученные детали версии. Спасибо Фатееву, не давал ему передышки: «Ты должен забыть, кто ты. Вживайся в новую роль. Посмотри, как ходят шоферы. У них своя, отличная от других, походка. Чаще води машину…»
Это была тщательная репетиция, как перед выходом на сцену. Теперь Алексей, кажется, хорошо играл свою роль. Но и в слишком тщательной игре есть своя опасность. Об этом его тоже предупреждал Фатеев: «Знаешь, чем отличаются поддельные подписи на документах от настоящих? Они слишком скрупулезно воспроизводят оригинал. Между тем человек никогда дважды в точности не повторяет свою подпись».
Алексей чувствовал, что не дал своему противнику ни одного козыря. Но почему тогда его не оставят в покое?
После каждого допроса он лежал опустошенный, не в силах пошевелиться. Но мозг работал до «изнурения.
Чекист пытался разгадать замысел своего врага.
В больнице Алексей заставлял себя думать о другом. Нервам нужна была передышка.
…И вот он снова в кабинете главного следователя.
Сегодня на допросе присутствует начальник полиции Курт Венцель, которого Алексей видел уже не первый раз…
Знакомые вопросы ставятся один за другим. Снова пристальный, щупающий взгляд Штропа. Снова мокрые ладони и жутковатое ощущение, что идешь по тонкому канату на огромной высоте. Одно неосторожное движение — и…
В тонких, покрытых светлым пушком пальцах штурмбаннфюрера дымилась сигарета. Он откинулся на спинку стула. Интеллигентное лицо безразлично, только нервно вздрагивают ноздри. Светлые, гладко зачесанные назад волосы, чисто выбритые щеки, маникюр.
Штроп вполголоса беседует с сидящим рядом Куртом, пока другой следователь ведет допрос.
Алексей опустил голову. Он должен был внимательно слушать переводчика, но ухо невольно ловило разговор начальника полиции и Штропа. Сначала они болтали о пустяках: о вчерашней вечеринке в клубе, о каких-то общих знакомых, о письме, полученном молодым офицером из дому. Краем глаза Алексей видел, как пальцы начальника полиции ткнули в пепельницу сигарету, послышался грохот отодвигаемого стула, затем длинный зевок и наконец:
— Знаете, Штроп, мне надоел этот русский тип…
— Признаться, мне тоже…
— Что будем делать?
— Не знаю. Я бы избавился от него.
— Расстрелять?
— Зачем так банально? Есть и другие способы… Например, что-нибудь… подсыпать в тарелку с супом. А?
Как вам нравится?
Гитлеровцы захохотали.
Алексей похолодел. Первым его желанием было поднять голову и посмотреть на противников. Но он не шелохнулся. Сдержался, осененный внезапной догадкой: это проверка, проверка знания языка. И весь только что услышанный диалог с зевком и с небрежным тоном спланирован заранее.
Всем своим существом Алексей чувствовал на себе пристальные взгляды обоих фашистов, жадные, ищущие, напряженные, как бы приказывающие ему взгляды: „Ну вздрогни, пошевелись, подними голову! Ну что же ты!“
„Нет, господа следователи, не выйдет! Старый, изношенный приемчик! Я не подниму головы, краем уха не поведу. Буду рассматривать руки, а вы можете сколько угодно гипнотизировать меня“.
В кабинете стало тихо. На ком-то скрипнули ремни.
Видно, потянулся. Алексей поднял наконец голову.
Главный следователь рассматривал на столе какие-то бумаги, затем нажал кнопку звонка и сказал вошедшему солдату:
— Уведите.
— Ну, каков? — спросил Венцель.
— А может быть, агенты ошиблись. И нет здесь генерала Попова, или он давно уже отправился к праотцам.
— Не исключено, что староста, который первый сообщил, что среди раненых есть русский генерал-майор, спутал фамилии.
Штроп раздраженно махнул рукой.
— Да, эти проклятые русские, польские имена. И не выговоришь и не запомнишь.
…На следующий день хромой военнопленный принес в час обеда бак с похлебкой. Он разлил жиденький суп с крохотными прядями разваренной трески. Алексей заметил, что в его миску он налил из особой кастрюли.
Достав из тумбочки алюминиевую ложку и нагнувшись над миской, Алексей встретился взглядом с сержантом.
Тот весело двигал челюстью. Алексей неторопливо протер ложку краем полотенца.
„Старый, потрепанный приемчик. Дешевый приемчик, господа следователи! Не вам, собаки, провести чекиста!“ — говорил себе Алексей.
Тем не менее у него не было желания прикасаться к миске с супом. Он понимал, что пока еще нужен врагам живой больше, чем мертвый, иначе зачем они стали бы с ним так долго возиться. Но, может быть, он им уже не нужен, и тогда…
Алексей заметил, что сержант пристально наблюдает за ним. Однако, натолкнувшись на взгляд Алексея, поспешно, слишком поспешно опустил глаза.
„Неужели эта курносая сволочь приставлена, чтобы вынюхивать неблагонадежных? Недаром он сразу был мне так противен!“
Обитатели палаты, переговариваясь, гремели ложками. В окна пыльным столбом било солнце.
А что, если действительно фашисты решили избавиться от него? Алексей посмотрел на дымящийся суп.
Обычная водица с треской. Но раздумывать некогда.
Некогда раздумывать…
Алексей зачерпнул ложку супа и медленно поднес ее ко рту.
…Хотя Алексей убеждал себя, что вся эта история с отравлением всего-навсего проверка, он не мог подавить в себе беспокойства. Целые сутки напряженно прислушивался к себе, но никаких симптомов отравления не появилось. Значит, это была действительно проверка. До сих пор он не мог понять, в чем его подозревают немцы. Но теперь думал: если так, то фашисты еще не уверились, что перед ними разведчик или комиссар. Иначе зачем бы им проверять знание языка?.
Но почему у них возникло подозрение? Почему? Может быть, он что-то сболтнул в бреду? И сержант донес…
Теперь ему обязательно нужно убедиться, что его сосед — провокатор, агент, высматривающий в этом крошечном больничном пруду рыбку покрупнее: комиссаров, командиров…
Как же, черт побери, его проверить? И Алексей решил обыскать койку рыжего весельчака, может быть, какая-нибудь мелочь поможет узнать правду…
В сумерках, когда сержант вышел, прихрамывая, по нужде, Алексей сунул руку под матрац. Скользя по металлической сетке, пальцы вдруг наткнулись на холодную рукоять пистолета. Алексей ощупал находку: выступ у курка тонкий, ствол без кожуха. „Немецкий, — догадался Алексей. — Ого, они уже стали вооружать своих русских агентов!“
Да, несомненно, это провокатор, и не мелкий. Ищут кого-то важного.
9. ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ
В ту же ночь в палату пришел Лещевский в сопровождении Риты.
Палата зашевелилась. Все следили за хирургом, который медленно закатывал рукава халата. И только человек в бинтах, у постели которого они остановились, оставался безучастным ко всему, как всегда что-то невнятно и беспомощно приговаривая. Из-под грязного серого одеяла выглядывала его туго стянутая бинтами грудь. Этой ночью, он особенно громко стонал, стаскивал с себя одеяло. Один раз даже привстал на локте и, задыхаясь, крикнул:
— К черту, к черту, надо взорвать… Доложите в штаб… Приказываю, доложите…
Все, что произошло дальше, поразило Алексея своей неожиданностью.
Врач вставил иголку в шприц, а Рита начала разматывать грязный, в запекшихся пятнах крови бинт на руке. Она отшвырнула его, затем расстегнула на раненом гимнастерку. Раненый забился. Алексей услышал, как что-то мягко шлепнулось об пол. Лещевский нагнулся, и Алексей увидел при слабом свете лампочки, которую держала санитарка, в руках у хирурга красную книжечку. Это был партбилет. Наверное, партбилет был зашит в гимнастерку, а теперь нитки истлели и книжечка выпала. Алексей тотчас же перехватил внимательный и даже как бы торжествующий взгляд сержанта.
„Донесет, шкура!“
Шприц, из которого прыснул тоненький фонтанчик, на мгновение застыл на весу.
Лещевский суетливо сунул партбилет под подушку раненого.
Наверное, впервые с той минуты, когда к Алексею после операции окончательно вернулось сознание и способность ясно и трезво мыслить, он с невероятной остротой понял всю сложность ситуации. Всю свою сознательную жизнь чекист Столяров прожил с постоянным ощущением того, что любые обстоятельства можно подчинить своей воле. В самых тяжелых критических моментах его не покидала уверенность в своих силах.
А тут вдруг он перестал быть хозяином обстоятельств.
На его глазах погибает коммунист, советский человек, а он не может помочь, не может вмешаться.
Единственное, что ему остается, — это сжать изо всех сил железный прут на спинке кровати, не выдать себя ни звуком, ни взглядом. Завтра придут за этим несчастным, а потом и за ним, и никто не в силах будет спасти его, как и он сейчас… Потому что он в тылу врага с особым заданием.
Предчувствия не обманули. Алексея: Лещевский, неприветливый, неразговорчивый, был не только хорошим врачом, он оставался советским патриотом. Не будь этого, упавший на пол партбилет он положил бы в карман халата, чтобы передать полиции.
Когда Лещевский и Рита ушли, в палате наступила такая тишина, что Алексей слышал, как пульсировала в ушах кровь. Даже сержант не сказал ни слова. Тишина напоминала ту, которая царит в комнате, где лежит покойник. Да и после укола не пришедший в себя раненый походил на мертвеца. В глазницах и на скулах лежали резкие тени, отчего лицо его казалось словно вырезанным из дерева и потому хранившим неживую, пугающую бесстрастность. Он один только не знал, что произошло.
Алексей, как и все остальные, прислушивался к пугающей тишине, ожидая, что вот сейчас послышится лязг оружия и топот солдатских сапог по коридору.
Прошло полчаса, но никто не приходил. В углу у окна, вздыхая, ворочался пожилой рябоватый человек.
Пружинная кровать под ним скрипела. Рыжий сержант резке приподнялся на локте и, осатанело вращая глазами, рявкнул:
— Какого черта! Прекратишь ты или нет свою возню!..
Остальные молчали. Сержант улегся, но тут же снова поднял голову и недовольно пробормотал:
— Душно у нас… Окно, что ль, открыть…
Алексей не мог уснуть. А когда ему показалось, что он задремал, его разбудил шорох. Алексей открыл глаза и с трудом различил в темноте рыжего сержанта, натягивающего гимнастерку. Затем тот сунул ноги в сапоги и осторожно, на цыпочках пошел к двери…
10. Признание
Первые дни оккупации Борис отсиживался дома.
Но когда появился приказ комендатуры, обязывающий всех жителей города возобновить работу, он пришел в парикмахерскую. Его коллега — лысенький старичок был уже там. Борис твердил себе, что нужно взять себя в руки, успокоиться, что в конце концов вряд ли гитлеровцы обратят внимание на какого-то брадобрея из захудалой мастерской и вряд ли их заинтересует его прошлое. Он убеждал себя в том, что в городе уже не осталось людей, которые знали его прошлое, и только это его утешало. Он брил редких посетителей, по большей части немецких солдат. Сначала побаивался их, а потом попривык и старался держаться со своими клиентами приветливо, услужливо, но сдержанно. Домой возвращался глухими переулками, избегая случайных встреч со знакомыми. Но все-таки неизбежное произошло. В тот вечер он спокойно закрыл парикмахерскую и направился к дому обычным путем по малолюдной Сенной улице. Не успел Борис пройти и квартала, как около него скрипнул тормозами крытый грузовик.
— Крюков! — окликнули его.
— Да, — еле слышно выдавил Борис. И, прежде чем он успел что-либо понять и рассмотреть окруживших его людей в немецкой форме, Крюкова швырнули в кузов машины.
Когда четверть часа спустя его ввели в кабинет главного следователя, он увидел за столом сухопарого немолодого немца в черном мундире.
Крюков не знал точно, кто этот насмешливо улыбающийся офицер с белесыми волосами и узким переносьем. Он лишь догадывался: перед ним важный начальник.
— Ваша профессия? — через переводчика спросил Штроп.
— Парикмахер, — еле слышно ответил Крюков.
— А другая?
— Другая?
— Да, та, ради которой вас оставило в городе ваше партийное начальство?
„Неужели он все знает? — пронеслось в голове у Крюкова. — Но откуда?“
— Меня никто не оставлял… Я сам…
— Это правда? — Штроп впился взглядом в бледное лицо Крюкова.
— Да, абсолютная правда. Честное слово, — произнес Борис, как показалось ему, вполне искренне.
Офицер нажал кнопку звонка и сделал какой-то знак вошедшему адъютанту. Кто еще вошел в кабинет, Крюков не видел, поскольку сидел спиной к двери, а оглянуться не решался. Вдруг сильный удар в ухо свалил его вместе со стулом. Потом его били чем-то гибким и твердым. Он закрывал голову руками до тех пор, пока не потерял сознание.
Когда Крюков пришел в себя, лицо его, рубашка были мокрыми. Струйки холодной воды стекали за спину.
Бориса начал трясти озноб. Чьи-то руки подхватили его и снова усадили на стул. Он увидел слева от себя кусок шланга, который стискивала огромная волосатая рука с пудовым кулаком. При виде этой руки и сапог громадного размера Борис начал лязгать зубами.
— Вот что, Крюков, — словно откуда-то издалека донесся до него голос переводчика, — мы знаем о вас все. Слышите? Все!
Это было не совсем так. Штроп не знал о Крюкове ничего, кроме того, что он коммунист. Отдавая приказ об аресте, Штроп не очень-то надеялся на успех допроса. Но едва главный следователь увидел, как перепуган арестованный, сразу понял, что перед ним „нестойкий человеческий материал“, И вызвал своего сотрудника по кличке Клещ — громадного эсэсовца с огромными кулачищами, один вид которого действовал на подследственных устрашающе. Штроп считал себя недурным психологом.
Крюков молчал, по-прежнему лязгая зубами.
— Ну? Будете говорить?
Крюков молчал. Штроп усмехнулся.
— Понятно. Хотите разыграть из себя жертву? Зря, зря стараетесь, Крюков. Никому не нужна ваша жертва. Вас ждет виселица, Крюков… Если вы, конечно, будете упорствовать. Подумайте хорошенько, у вас есть еще время спасти свою жизнь. Для этого вам нужно только честно во всем признаться.
„Как поступить? — лихорадочно думал Крюков. — Надо было в горкоме сразу настойчиво отказаться.
Ведь я не гожусь в подпольщики“.
— Итак, я жду, — резко проговорил Штроп и, видя, что Крюков молчит, снова дал знак Клещу.
Борис вскочил со стула.
— Нет, нет, не надо! — закричал он, закрывая лицо.
— Это почему же? — с издевкой полюбопытствовал Штроп. — Может, вы образумились?..
„Все это бесполезно, — проносилось в голове у Крюкова, — все бессмысленно. Они же все знают, а сила за ними“. — И вслух произнес:
— Да, да… Я скажу. Я все скажу, как есть.
— Очень хорошо. — Штроп удовлетворенно откинулся на спинку стула. — Так с какой целью вас оставили в городе?
— Ко мне должен прийти кто-то из подполья.
Кто — не знаю. Подпольщики готовят склад продовольствия и оружия.
— Склад оружия? И вы знаете, где этот склад?
— Еще нет. Этот человек мне и скажет.
Штроп переглянулся с Клещом.
— Кого вы знаете еще из оставленных в городе?
— Никого. Я никого не знаю…
— Лжете, Крюков! Вы должны назвать…
— Я не…
Штроп сделал знак Клещу.
Избитого Крюкова отнесли в камеру.
Крюков лгал. Он знал имена трех подпольщиков, которые готовили склад в лесу. Их он встречал в городе еще до оккупации, как только поступил на работу в парикмахерскую. Он знал даже адрес одного из них — завхоза горисполкома. Однако при немцах Крюков не встречал никого из них и с ужасом ждал, что кто-нибудь из них наведается к нему и поручит ему какое-нибудь дело. На первом допросе Борис не решился назвать знакомые имена, понимая, что если он проговорится, то подпольщиков ждет смерть.
На втором допросе после очередного избиения Крюков был сломлен.
После того как он назвал завхоза и подробно описал внешность остальных, его отпустили. Но предварительно Штроп взял с него расписку, что он, Борис Крюков, тысяча девятьсот пятнадцатого года рождения, бывший член большевистской партии, обязуется сотрудничать со службой СД.
В доме напротив парикмахерской немцами был установлен пункт наблюдения. В случае если кто-нибудь из подпольщиков явится к Крюкову, он обязан был подать условный сигнал: передвинуть горшок с цветами с правой стороны подоконника на левую.
11. „Не забуду мать родную!“
Полицейские под командой эсэсовца пришли в палату на следующее утро. Суженные, рыскающие глаза.
На руках — повязки. Вошедшие на мгновение задержались у дверей, затем решительно направились к койке, около которой разыгрались события накануне вечером.
По палате пронесся тревожный шорох. Все следили за каждым движением фашистов. И только тот, за которым пришли, оставался по-прежнему безучастным, его черные, сухо блестевшие глаза невидяще смотрели в потолок.
Стиснув зубы, Алексей наблюдал, как гитлеровец с жирными складками на затылке принялся шарить под подушкой раненого. Откуда-то из самых дальних закоулков памяти у Алексея поднималась уверенность, что где-то он уже видел эти жирные складки на затылке, широкий, приплюснутый, как у боксера, нос, щеки.
Поймав на себе взгляд, полицейский с черной повязкой обернулся к Алексею и близоруко прищурился.
Они встретились глазами, и чекист понял в эту минуту, что встречал этого человека. Больше того, он почувствовал, что вошедший тоже вспомнил его лицо.
А может быть, не только лицо? Алексей ощутил на лбу холодные капельки пота. Меньше всего он ждал, что здесь, в этой душной, темной комнате, появится кто-то из прошлого. Интуиция подсказывала: они сталкивались где-то не как друзья. Но где? Когда?
Чекист знал это ощущение, когда нужно обязательно вспомнить и одна какая-то незначительная деталь восстановит все по порядку. Пока деталь ускользала, расплывалась. Но как было нужно ее поймать! От того, как быстро он вспомнит, что это за человек, зависели его судьба, жизнь, успех дела.
Не глядя туда, где стояли сейчас двое, Столяров чувствовал, что жирный полицай не сводит с него глаз.
В Москве как будто предусмотрели все варианты и возможные неожиданности. Но сегодняшней встречи не мог предвидеть даже Фатеев.
От нервного напряжения, от досады на собственную забывчивость, а скорее от слабости и голода у Алексея подступила к горлу тошнота. Он закрыл глаза, и тогда все вокруг вдруг закачалось, кровать поплыла под ним.
Преодолев минутную слабость, он разлепил веки.
Взгляд его остановился на окне. На водосточной трубе сидел воробей и крутил маленькой темно-коричневой головкой…
Когда он снова посмотрел на постель соседа, предметы вокруг встали на свои места. Кровать больше не качалась.
Полицейские положили раненого на носилки. Рука бессильно повисла, коснувшись пола желтоватыми негнущимися пальцами. Глаза были по-прежнему безучастны. А когда раненый смежил ресницы, лицо его утратило последние признаки жизни. Собственно, эти мерзавцы с повязками зря старались. Напрасно ждут гестаповский офицер, переводчик и стенографистка.
В кабинете следователя умирающий уже не сможет сказать ни слова.
В дверях полицейский с жирными складками на шее резко обернулся и в упор посмотрел на Столярова. В ту же минуту Алексей увидел татуировку на толстой волосатой кисти полицая: „Не забуду мать родную!“ На некотором расстоянии от последней буквы красовался жирный восклицательный знак.
Ну конечно. Этот восклицательный знак, эту надпись и жирные складки на затылке Алексей видел в 1935 году на допросе убийц главного инженера артемовской шахты. Парень тогда сквозь зубы отвечал:
— Не помню, забыл.
— Ну а мать родную ты тоже забыл? — спросил тогда Столяров, кивнув на татуировку.
— Матери моей вы не касайтесь.
И впервые за последние дни Столяров с ужасающей ясностью понял: оставаться в госпитале больше нельзя.
Бежать, бежать… Как можно скорее. Только один человек в городе мог ему помочь. Шерстнев! Тот, к которому дал ему явку Фатеев. Шерстнев… Могила прасола Москалева. Букетик цветов. Только в крайнем случае можно было прибегнуть к этому сигналу. Но кто положит букет на могилу. Лещевский? Аня? Ну что ж, другого выхода нет.
Алексей оглядел притихшую палату. Сержант сворачивал самокрутку.
— Денек-то, кажется, разгуливается, — сказал он.
После утреннего обхода врачей Алексей дождался Лещевского в коридоре. Странная просьба Попова — положить цветы на могилу давно умершего богача Москалева — удивила хирурга. Лещевский хорошо помнил пышный и безвкусный беломраморный памятник в центре городского кладбища, однако никак не мог уловить связь между богатым купцом и простым шофером.
Но когда Алексей увидел замешательство Лещевского и стал снова упрашивать хирурга поехать на кладбище, Лещевский понял, что за этим скрывается нечто более важное, чем выражение запоздалых родственных чувств. И почему-то неожиданно для себя он согласился сегодня же купить цветы и отвезти на кладбище. Алексей был уверен, что врач не обманет его.
12. Цветы на могиле
Полупустой дребезжащий трамваи довез Адама Григорьевича до городской заставы.
В центре сновали крытые грузовики, шоколадные "опели", а иногда откуда-нибудь из-за угла солидно выкатывался черный приземистый "хорх" в сопровождении двух-трех мотоциклистов.
Здесь же, на окраине, среди длинных кирпичных заборов, мрачно молчавших заводских корпусов и волнистой булыжной мостовой, было совсем тихо.
Кладбище находилось сразу же за этими корпусами. Когда-то оно лежало совсем на отшибе, но разросшийся город прижался к его ограде из металлических прутьев почти вплотную, так что Лещевский по узкой пустынной улице дошел прямо до кладбищенских ворот.
Было, наверное, часов около двенадцати дня. На пожухлой, поникшей траве блестела паутина. Солнце дремотно застыло над верхушками деревьев, и дремотность эта, казалось, передавалась деревьям и самому воздуху, пропитанному запахом лесной сырости и прелых листьев.
У ворот кладбища стояла подвода. Лошадь, привязанная к столбу ограды, лениво отбивалась хвостом от мух. Между деревьев виднелось несколько человеческих фигур. Лещевский не любил похорон, но эти почему-то привлекли его внимание.
У открытой могилы стояла горстка стариков и старух. Двое пожилых мужчин в замусоленных куртках, с красными от натуги лицами, кряхтя, подняли на веревках кое-как обструганный гроб. Ни венков, ни слез, ни взволнованных слов, ни единой детали из привычного похоронного обряда, которые всегда казались Лещевскому и тягостными и ненужными. Эти грязные доски, и бесстрастные морщинистые лица женщин, и торопливая деловитость мужчин все это было настолько буднично, что даже Лещевский оскорбился за человека, которого опускали сейчас в землю.
Так просто! Впрочем, теперь все стало проще и страшней…
А когда-то была другая жизнь.
Когда-то к его дому подъезжала машина из больницы, шарила своими фарами по стене дома, отыскивая его окно. Лещевский сбегал по ступенькам лестницы, стараясь не шуметь. Почему-то в эти ночные минуты он испытывал удивительную нежность к безмятежно спящим людям, не подозревающим, что у кого-то стряслась беда. Он ощущал себя особенно необходимым во время этих ночных вызовов…
За последние годы произошло много событий, все спутавших и перемешавших в его жизни, и теперь, вспоминая эти события, он пытался разобраться, которое из них было главным, положившим начало другим. И всякий раз приходил к выводу, что главным надо считать то, что случилось незадолго до начала войны.
Это была обычная операция. Одна из тех, что в больнице называют плановой. Ему предстояло оперировать больную Морозову, двадцативосьмилетнюю женщину, поступившую пять дней назад с язвой желудка.
В девять утра он зашел в палату навестить свою пациентку. Он задал несколько обычных, принятых в таких случаях вопросов. Да, спала она хорошо, температура нормальная, настроение тоже.
— Ну и отлично, — сказал он, — значит, все в порядке.
В девять пятнадцать, как обычно, началась пятиминутка, потом обход, осмотр тяжелобольных в послеоперационной палате — словом, начались все те заботы и хлопоты, которыми был заполнен каждый его день, день заведующего хирургическим отделением больницы.
Без четверти двенадцать Лещевского вызвали в приемный покой, где его дожидался муж Морозовой — больной, с которой он разговаривал сегодня утром.
От этого узкоплечего парня в вылинявшем коверкотовом пиджаке и в кепке с длинным козырьком (он поспешно сдернул ее при виде приближавшегося хирурга) попахивало водкой.
— Извините, доктор, — начал он разговор, — выпил по дороге. Сами понимаете мое положение…
А потом Лещевский поднимался на второй этаж в большую операционную. Это были торжественные минуты, и сколько бы раз они ни повторялись, они не становились для него обыденными. Он любил их, эти минуты, и испытывал такое волнение, как будто переступал порог операционной в первый раз. С годами приходил опыт, руки обретали уверенность, движения — точность, но волнение оставалось всегда, незаметное даже для очень близких людей. Со стороны казалось: по коридору идет спокойный, уверенный в себе человек, при появлении которого в больнице наступала тишина, напряженная и уважительная. Даже горластые санитарки, которые до этого истошными голосами считали простыни и полотенца, и те умолкали.
Когда Адам Григорьевич был студентом и ему впервые пришлось присутствовать на операции профессора — знаменитого хирурга, он был потрясен и навсегда зачарован обстановкой, царившей в операционной. И больше всего появлением профессора. Профессор шагнул в дверь, как актер на сцену. Он вытянул вперед руки с красивыми длинными пальцами, и сестра бережно натянула на эти руки перчатки. Перестал существовать тот хорошо знакомый студентам человек со смешной привычкой поминутно нюхать табак, и появился другой — блестящий, собранный, элегантный, несмотря на свои шестьдесят пять лет, — человек, воле и искусству которого было подчинено сейчас все…
Лещевский и не подозревал, что эта заурядная операция перевернет всю его жизнь…
На вторые сутки у Морозовой резко подскочила температура.
Лещевский не выходил из больницы сорок восемь часов. Все, что можно было сделать, он сделал. Но состояние больной ухудшалось с каждым часом. На консилиуме все пришли к общему мнению — перитонит, нужна повторная операция.
Морозова умерла у него под ножом…
Ее доставили не в карете "Скорой помощи" и не на носилках. Больная пришла в больницу сама с чемоданчиком, в котором были аккуратно уложены вещи.
И должна была уйти сама. Если бы не эта нелепая случайность.
Лещевский сидел на патологоанатомической конференции, уронив голову на руки. Как сквозь толстое стекло, приглушенные, плохо различимые, доносились до него слова: "Несовместимо со званием…", "Безответственность…", "Пятно на весь коллектив", "Пусть следователь разберется…"
Дело передали в прокуратуру. Теперь, когда Лещевский появлялся в больнице, вокруг него наступала тишина. Но это была уже другая тишина, не прежняя, уважительная, а холодная и настороженная. Лещевский слышал за спиной перешептывания, ловил на себе сочувственные взгляды друзей и насмешливые — недругов. Постепенно он стал замечать, что теряет уверенность в себе, ту самую уверенность, которая так помогала ему за операционным столом.
Судебное заседание по обвинению хирурга Лещевского в служебной халатности было назначено на двадцать девятое июня. Но заседание так и не состоялось.
Началась война. В сутолоке о Лещевском все забыли: и органы юстиции, и органы здравоохранения, хотя он напомнил о себе заявлением, в котором просил послать его рядовым врачом куда-нибудь в передовую часть.
И пока хирург ждал решения своей участи, в город, грохоча, ворвались немецкие танки…
Он соскучился по запаху хлороформа и операционному столу. Ему хотелось работать. Иначе можно было сойти с ума.
Но думать пришлось не только об операциях.
Вчера полицейские утащили умиравшего комиссара из третьей палаты, как мешок с картошкой. Лещевский почти застонал от душевной боли. Когда-то он сутками не отходил от таких вот тяжелобольных, страшась от мысли, что погаснет слабый огонек жизни.
И вот теперь на его глазах этот огонек насильно гасили.
Сейчас, блуждая между потрескавшимися памятниками и машинально читая каждую надпись, Лещевский думал об Алексее Попове.
Могилу Лещевский нашел в самом конце аллеи.
И рядом с роскошным мраморным надгробием-коленопреклоненным ангелом в нише из черного мрамора на куске вертикально поставленного темно-серого гранита — поблескивали золоченые буквы:
"Здесь покоится Иван Васильевич Москалев. Родился в 1866 году, умер в 1916 году, января 19 числа. Господи, прими дух его с миром".
Лещевский оглянулся, на дорожке никого не было.
Он положил к основанию памятника букетик цветов.
Возвращаясь, он снова ломал голову: какая же все-таки связь между этим шофером из Москвы, как он называет себя, и купцом Москалевым? Прасол лежит себе и не подозревает, что в то время, когда другие могилы запущены, заросли, обвалились, к его памятнику кладут свежие цветы. Нет, что-то здесь не так!
Какая-то тайна, черт побери. И все-таки врач не жалел, что позволил себя уговорить. Он шел, ступая по листьям, густо усыпавшим давно не метенную дорожку кладбища, шагал не торопясь, погруженный в свои мысли.
…У больницы стоял черный "вандерер". Едва хирург поравнялся с автомобилем, оттуда вышли два немецких офицера.
— Вы доктор Лещевский?
Он кивнул головой.
— Садитесь, — приказал один из офицеров. И, заметив, что врач колеблется, раздраженно бросил: — Да поживей, черт побери!
13. Неизвестность
Лещевский обещал вернуться в больницу сразу же после поездки на кладбище, но вот окна уже задергивали мутно-серой завесой сумерки, а хирурга все не было. Алексей то и дело посматривал на дверь, прислушивался к — звукам в коридоре, не раздадутся ли хорошо знакомые тяжелые шаги.
Решившись обратиться к Лещевскому с просьбой, Алексей почти не сомневался, что она покажется Адаму Григорьевичу дикой и скорее всего он просто отмахнется или в недоумении пожмет плечами. Но, выслушав Алексея, врач не выразил ни особого удивления, ни крайнего любопытства. Поколебавшись немного, он в конце концов молча кивнул головой, как будто речь шла о самом обычном, пустяковом поручении.
Но сейчас на душе у Алексея было неспокойно. Почему нет Лещевского? Что с ним могло случиться?
Не захотел впутываться в малопонятную историю? Пообещал, лишь бы отвязаться? Не похоже на него. Задержали? За что? Ведь смысла условного сигнала не знал никто, кроме Столярова, Фатеева и Шерстнева.
Расшифровать его — могли только они. Только трое людей знали, что цветы — это просьба о встрече, о помощи, сигнал бедствия. И только они знали, что кладбищенский сторож, коренастый цыгановатый мужчина с окладистой бородой на самом деле подпольщик Тимофей Шерстнев. Заметив цветы на могиле Москалева, он должен был прийти на помощь.
Бывшего сторожа по договоренности с местными чекистами эвакуировали в глубь страны, а рабочий с механического завода Тимофей Шерстнев, отпустивший бороду и длинные усы, одетый в драный брезентовый плащ, за неделю до прихода гитлеровцев поселился в покосившейся сторожке. Скрытая кустами бузины и рябины, она могла стать удобной явочной квартирой.
Шерстнев и должен был помочь группе "Ураган" связаться с партийным подпольем.
Букет на могиле придумал Фатеев на тот случай, если связываться придется через недостаточно проверенного человека. Перед отъездом группы из Москвы Фатеев показал Алексею фотографию Шерстнева.
Теперь Столяров послал цветы. Получив этот сигнал, Шерстнев должен был прийти в тот же день на угол бульвара Декабристов и улицы Советской в три часа дня.
Но кого послать вместо себя навстречу с Шерстневым? В госпитале не было никого подходящего для выполнения этой миссии. На счастье Алексея, в этот день должна была из своего Юшкова прийти Аня с традиционными оладьями. Она приходила раз в неделю и оставляла сверток у старой санитарки тети Маши. Алексей запретил девушке ходить к нему в палату, боясь навлечь на нее подозрение полиции. Сегодня он сам встретил Аню у входных дверей и попросил ее пойти к трем часам в условленное для встречи с Тимофеем место. Описав подробно, внешность Шерстнева, он просил Аню передать ему только одно — Попова надо немедля вызволять из больницы.
Конечно, проще было бы послать Лещевского или Аню прямо в кладбищенский домик, но Алексей боялся, что в сторожке могла ждать засада, если Шерстнева за это время обнаружило гестапо.
Была у Столярова и еще одна явка — парикмахерская у колхозного рынка. Но это на тот случай, если не удастся связаться с Шерстневым…
Аня вернулась к Алексею в половине пятого. Он прохаживался по саду и еще издали по ее лицу понял, что она принесла ему недобрые вести.
— Он не пришел. Я ждала его полтора часа, — сказала Аня.
Алексей молча смотрел на нее.
— Ты ничего не перепутала?
— Нет, как вы сказали, угол бульвара Декабристов и Советской.
— Ты никуда не уходила?
— Нет. Я все время сидела на скамейке.
— Может быть, ты просто не заметила? Пожилой человек в брезентовом плаще, в руках толстая сучковатая палка.
— Говорю вам, его не было. Он не пришел…
Косынка у Ани сползла на затылок. Она раскраснелась и никак не могла отдышаться. До больницы она бежала бегом и боялась, что до наступления комендантского часа не успеет выбраться из города.
Она спросила:
— Это очень плохо, что этот человек не пришел?
Алексей горько усмехнулся.
Аня на минуту задумалась.
— А если он не смог? Ну просто не смог — и все.
Знаете, ведь всякое бывает…
Алексей, думая о чем-то своем, согласился:
— Да, наверное, не смог. Иначе пришел бы…
— Я схожу туда завтра, может, он завтра придет.
— Нет, не надо.
Наступила пауза. Затем Аня вдруг вскинула глаза.
— Да, чуть не забыла. Знаете, кого я видела? Лещевского. Когда первый раз к вам приходила, забыла сказать. В машине с двумя немецкими офицерами…
— Что, что? Лещевский?
Столяров прислонился к забору, закрыл глаза.
— Вам плохо? — встревоженно спросила Аня.
— Нет, нет, сейчас пройдет, — прошептал он.
То была тревожная ночь. И оттого, что он, ворочаясь с боку на бок, торопил время, часы казались бесконечными.
Еще утром он надеялся, что с помощью Шерстнева и Лещевского ему все-таки удастся вырваться из этой ненавистной палаты. Теперь какая-то случайность отнимала у него эту надежду. Почему не пришел Лещевский? Каким образом он очутился с немцами в машине? Где Тимофей Шерстнев? Получил ли он сигнал?
И хотя Столяров твердил себе, что на следующий день все выяснится и обойдется, страх холодными волнами окатывал сердце.
Утром он достал из-под матраца безопасную бритву, которую добыла где-то Рита. Единственное лезвие окончательно затупилось, и он долго правил его на поясном ремне. Он старательно выбрился, а затем, приставив костыли к раковине и неловко топчась на одной ноге, вымылся по пояс.
Что на уме у немцев? Они, конечно, вряд ли отступятся от Алексея. Видимо, следователи еще изучают его прошлое, анализируют каждое оброненное им слово, вооружаются уликами, чтобы заставить упрямого русского выкинуть белый флаг.
Алексей не сомневался, что не сегодня завтра в дверях палаты снова появится какой-нибудь ефрейтор и поведет его к высокомерному гестаповцу, убежденному, что никаких чувств, кроме презрения, не заслуживает этот хромой большевик, прикидывающийся шофером, ускользающий от разоблачения, сопротивляющийся бесполезно, с фанатичным бессмысленным упрямством.
Алексей хотел предстать перед следователем не щетинистым, опустившимся оборванцем, а свежим, тщательно выбритым, спокойным, собранным. В прежнее время небрежность в одежде или беспорядок на рабочем столе всегда мешали ему сосредоточиться. Друзья даже иногда добродушно подтрунивали над аккуратностью Столярова, точностью, пунктуальностью, доведенными до педантизма.
Все последнее время мысль Алексея билась в поисках выхода. Он призывал на помощь свой опыт, вспоминал рассказы товарищей по работе. Ведь есть же, черт побери, какая-то лазейка! Просто надо суметь ее найти.
Но сейчас Алексей не знал, как уйти от пристальной слежки сержанта, от очередной встречи с татуированным полицейским, от мучительного состояния бездеятельности и выжидания. А уйти надо. Он чувствовал это всем своим существом. Ждать просто бессмысленно, когда главный следователь, выведенный из себя его упорством, применит к нему "третью степень" или при очередной встрече убийца инженера, пораскинув мозгами, наконец, восстановит в памяти историю их знакомства. Как же, наверное, подлец обрадуется!
Лещевский появился в госпитале часов в девять утра. Тщетно Алексей вглядывался в его лицо, пытаясь отыскать следы скрытой тревоги. Хирург казался спокойным. Он двигался по проходу между коек, как всегда, неторопливо, высокий, немного сутуловатый, с руками, опущенными в карманы халата. Встретив вопросительный взгляд Алексея, он еле заметно кивнул, как бы говоря: не волнуйтесь, все в порядке.
Алексей вышел в коридор, надеясь, что, как только Лещевский закончит обход, им удастся поговорить. Хирург и в самом деле скоро появился.
— Пройдемте ко мне, — сказал он громко. — Хочу еще раз посмотреть вашу ногу.
Закрыв дверь кабинета, Лещевский закурил и принялся расхаживать из угла в угол.
— Просьбу я вашу выполнил. Хотя, черт знает, зачем я это сделал. Глупость какая-то! Ну да ладно. Видите, в чем дело. Вчера меня вызывал майор, как я понял, начальник объединенного немецкого госпиталя, которому подчинена и наша больница. Предлагает работать у них… хирургом. Н-н-да… Отказался я — своих больных не могу покинуть. Да и как людям смотреть в глаза буду… Н-н-да. Впрочем, с какой стати я вам это говорю? — оборвал он вдруг себя. — А да неважно! Голова раскалывается, а посоветоваться не с кем.
Решил — с вами. Почему — не знаю. Ну да это тоже неважно. Как вы считаете, а?
Алексей обрадовался. Он давно искал случая откровенно поговорить с этим человеком. И вот тот пошел ему навстречу сам.
— Соглашайтесь, доктор, — твердо сказал Алексей…
— Соглашаться? — удивился Лещевский. — Это из каких же соображений?
— Из самых деловых, доктор. Здесь вы помогаете нескольким десяткам людей, а там вы сможете помочь тысячам. Тысячам наших людей. За стенами госпиталя.
Там вы будете бойцом.
— Э, батенька, загадками вы говорите…
— Нет, я говорю ясно. Разве вы не понимаете?
— Не понимаю, признаться.
— Ну ничего, я вам объясню. А пока мне самому нужно посоветоваться с вами…
— Ну что ж, слушаю. — И Лещевский опустился на стул.
14. С последним ударом часов…
После разговора с Лещевским Алексей уже не ощущал себя таким одиноким. Шерстнев не пришел, и напрасно было ждать от него помощи. А медлить было нельзя. Толстый полицай с татуировкой или рыжий сосед, выдавший комиссара, каждую минуту могли привести гестаповцев. Единственная надежда Лещевский. Врач доверился Алексею, и хотя Столяров не раскрыл хирургу всех своих карт, но, очевидно, верить старому врачу можно.
Алексей весь день и вечер обдумывал план побега, и в этом плане Лещевскому отводилась немалая роль.
Ну а если Лещевский испугается или окажется не тем, за кого Алексей принимает его? Выхода все равно не было. Либо хирург поможет, либо Алексей погибнет в стенах больницы, ставшей ловушкой.
После отбоя Алексей не спал. Сосед, рыжий сержант, лежал на боку, спиной к Столярову, и, очевидно, тоже только дремал… В темноте белела его рубашка.
И вдруг сержант беспокойно зашевелился, затем сел на кровати, оглянулся по сторонам, зевнул и спустил босые ноги на пол. Почесав грудь, он натянул брюки и сапоги. Все повторялось так же, как в ту ночь, когда рыжий предатель донес на комиссара.
Как только за ним закрылась дверь, Алексей посмотрел вокруг. Раненые спали, кто лежа ничком, кто на спине. Слышались тяжелые вздохи, легкий храп. Осторожно, так, чтобы не скрипнули пружины, Алексей потянулся к кровати сержанта, сунул обмотанную носовым платком руку под матрац. Пистолет, обнаруженный им несколько дней назад, был на месте. Холод металла чувствовался сквозь ткань платка. Алексей вытащил пистолет, спрятал под свое одеяло, спустил предохранитель и, еще раз оглядев палату, положил оружие в постель соседа дулом к двери и зацепил спусковой крючок за одно из колец сетки матраца.
Проделал он все это с тем расчетливым хладнокровием, которое появилось у чекиста Столярова в момент опасности. Стараясь не скрипнуть кроватью, он лег на спину, натянул одеяло до подбородка и заложил руки за голову.
Вскоре вернулся сержант. Алексей краем глаза следил за каждым его движением. А что, если он вздумает поправлять постель? Но нет, провокатор подошел к окну, зевнул. Молчание в палате, видимо, тяготило его.
Он вдруг громко сказал:
— Эх, братцы, до чего же я уважаю печенку с жареной картошкой…
На него прикрикнули проснувшиеся соседи по палате.
Но сержант, пропустив все это мимо ушей, продолжал:
— Я у себя в деревне считался мастером колоть свиней. Как осень начиналась-у меня житуха. Свадьбы!
Гармониста — играть, а меня — поросенка резать. Ну, а потом, как водится, к столу. А на столе печенка в сале дымится. И само собой, бутылка с погреба сверкает!
Сержант причмокнул губами. В ответ по палате покатился смешок.
"На обаяние берет, сволочь! — подумал Алексей. — Скуластая простецкая морда, улыбка до ушей. С таким каждый не прочь поговорить по душам. Ничего не скажешь: гестаповцы подбирать мерзавцев умеют!
Скольких же еще продаст эта мразь? — думал Алексей. — И, видно, уже не одного продал".
С той минуты, как у Алексея родился план собственного освобождения, он решил твердо: эту гестаповскую ищейку нужно убрать. На свободе сержант-провокатор мог оказаться серьезной помехой.
С лестничной площадки донесся бой часов. Девять медленных ударов нарушили тишину.
Сержант постоял у окна, подошел к своей койке и тяжело плюхнулся на матрац. Оглушительный выстрел взорвал тишину палаты. Сержанта словно подбросило. Он вскочил и, забыв, что изображает хромого, кинулся зачем-то к дверям, потом метнулся обратно к койке, откинул матрац, схватил пистолет, повертел его в руках, сунул в карман и снова бросился к дверям.
А где-то в конце коридора уже раздавались голоса, хлопали двери, слышался топот сапог.
Алексей устало прикрыл глаза.
Когда Курту Венцелю доложили о выстреле в третьей палате, тот сначала ничего не понял. Несколько секунд вытаращенными, немигающими глазами он смотрел на пришедшего с докладом сотрудника и вдруг заорал:
— Что?! Какой выстрел?
Сотрудник сбивчиво и путано повторил свое сообщение. И только тут Венцель окончательно понял, что речь идет об агенте из числа военнопленных, которого поместили в третью палату больницы. Теперь агент провалился. Но это еще полбеды. Самое неприятное, если об этом происшествии узнает Штроп.
Тогда неудача Венцеля будет известна и гестаповскому начальству в Минске.
Штурмбаннфюрер попытался овладеть собой.
Он рассеянно расспрашивал о подробностях случившегося. Его занимали другие, более важные и неотложные дела.
Венцель был достаточно опытным человеком. За годы службы в гестапо он усвоил простое правило. Оно гласило: нужно быть предельно объективным в докладах и донесениях начальству, но не настолько, чтобы это повредило твоей репутации, твоей карьере.
А сейчас он столкнулся с таким случаем, который мог повредить ему в глазах вышестоящих лиц. И все из-за какого-то паршивого русского, не умеющего обращаться с оружием! Штроп, конечно, не удержится от язвительных замечаний. И будет прав. Ибо штурмбаннфюрер не только допустил служебную оплошность, но, что гораздо серьезнее, отступил от инструкции.
А инструкция запрещала выдавать оружие агентам такого сорта, каким был военнопленный сержант. Но этот трус трепетал от страха, и не напрасно. Он хорошо знал о том, как раненые русские, обнаружив провокатора в одной из больниц, ночью задушили его подушками. Поэтому-то он и попросил у Венцеля пистолет.
И Венцель разрешил, рассудив, что большой беды не будет, если один русский пристрелит десяток других.
Но дело обернулось иначе. Этот болван провалился. Венцель спросил сотрудника:
— Кому вы еще докладывали об этом?
— Никому. Только вам, герр штурмбаннфюрер!
— Прекрасно! — одобрил Венцель. Он подошел вплотную к собеседнику и, придав голосу оттенок значительности, сказал: — Об этом никто не должен знать. Иначе… Иначе это может повредить расследованию.
Взглянув в лицо начальнику, помощник Венцеля прочел на нем нечто более важное, чем было вложено в эти слова. Было понятно: это приказ, суровый приказ, за нарушение которого ему, рядовому чиновнику, несдобровать.
— Слушаюсь, — сказал он.
— Идите!
Как только полицейский вышел, Венцель отправился к Штропу. Главный следователь действительно ничего не знал о происшествии во флигеле. Штурмбаннфюрер вздохнул облегченно.
15. "Тиф"
Ртутный столбик уперся в черту напротив цифры "сорок". Рита, словно не веря своим глазам, снова поднесла градусник к лицу. Сорок!
Она протянула градусник Лещевскому.
— Адам Григорьевич, посмотрите.
Врач мельком взглянул на термометр, и в его больших темных глазах, доселе равнодушных, появилось выражение встревоженной озабоченности. Лещевский подошел к Алексею. Тот тяжело дышал. От покрасневшего лица веяло жаром. Потрескавшиеся губы силились улыбнуться.
— Это какой-то воспалительный процесс, — безапелляционным тоном поставила Рита диагноз.
Лещевский приказал Рите еще раз смерить температуру у Алексея. Ртутный столбик снова остановился у цифры сорок. Лещевский поднял рубашку: по телу раненого расползалась бледно-малиновая сыпь.
Весь вечер и всю ночь больной метался в бреду.
— Как вы думаете, что это такое? — спрашивала Рита у Лещевского тем боязливо-почтительным тоном, которым она обычно разговаривала с хирургом.
Но Лещевский не торопился с диагнозом. Он в этот день несколько раз появлялся у кровати Алексея. Высокий выпуклый лоб хирурга бороздили морщины озабоченности. Казалось, он все тщательно взвешивал и обдумывал, прежде чем прийти к окончательному выводу.
Наконец после очередного осмотра, когда они вышли из палаты, Адам Григорьевич сказал Рите:
— Это тиф. Сыпняк.
— Тиф?
— Да, тиф. Будьте осторожны.
В другое время она обязательно спросила бы, как называется эта болезнь по-по-латынино сейчас так испугалась, что лишь прошептала:
— Что же теперь делать?
— Надо изолировать больного. И как можно скорее.
— Лещевский остался доволен произведенным эффектом. Эта дуреха струхнула, и не на шутку. Он давно уже подозревал, что "сестра", квалификации которой хватало ровно настолько, чтобы не спутать клистир с касторкой, здесь не только для того, чтобы измерять температуру и делать перевязки. Разговор их сразу же станет известен гестаповцам. До Лещевского давно доходили слухи, что Рита путается с немецким офицером и по ночам проводит время с Венцелем.
Согласившись помочь Алексею симулировать тиф, Лещевский понимал, что он рискует. Но отказать этому человеку он не мог. Поверят ли ему немцы? Не назначат ли медицинскую комиссию из своих врачей? Должны поверить. Ведь они уверены в его квалификации, сами приглашали его работать в госпиталь для немецких раненых.
К тому времени, пока Штропу доложили о том, что Алексей Попов заболел тифом, главный следователь СД потерял к подозреваемому шоферу всякий интерес.
Решив заполучить в собственные руки советского генерала Попова и заодно утереть нос абверовцам, Штроп старался вовсю. Он подверг Алексея тщательной и всесторонней проверке. И совершенно неожиданно выяснилось, что все время Штроп старался напрасно. Дня за два до того, как Алексей решил сыграть роль тифозного, полиция арестовала старика из отдаленной деревушки за то, что тот провел к партизанам глухими лесными тропами советского генерала, чьи приметы полностью совпадали с приметами командира дивизии Попова. Кто-то из местных жителей донес на проводника, и он попал в тюрьму.
Алексей, естественно, и не знал, что случайное совпадение выбранного им себе псевдонима с подлинным именем генерала Попова было причиной особого внимания к нему гестаповцев. Хотя, как известно, он подозревал, что его принимают за кого-то другого, высокого по званию человека. Может быть, именно этим и объяснялось то, что Алексея не били…
Больница спит…
Дремлет дежурная сестра в коридоре, облокотившись рукой о тумбочку. Тусклая лампочка под потолком бросает на лицо женщины неровные пятна света.
Сестра испуганно вскакивает, озирается и, зябко поеживаясь, усаживается поудобней, когда голова ее опускается слишком низко.
Спят раненые в третьей палате. Сон их беспокоен, тревожен, отовсюду здесь слышатся невнятное бормотанье, короткие вскрики — отголоски кошмаров, незримо витающих над койками.
Впрочем, Алексей не слышит всего этого. После обеда, как только Лещевский поставил диагноз "тиф", его немедленно перевели в инфекционное отделение — корпус, стоявший в углу сада.
Алексей лежит, закинув руки за голову. От волнений последних дней ампутированные пальцы напоминают о себе болезненной пульсацией. Он старается успокоиться, приказывает себе успокоиться. Но мысли не слушаются.
С улицы доносится какой-то звук, сначала еле различимый, затем нарастающий. Да это грузовик. Он подъезжает к госпиталю. На мгновенье фары освещают окна, как всполох молнии. Спокойно, только спокойно. Каждая клеточка застыла, напряглась в ожидании. С той минуты, когда стукнула дверца машины, до того момента, как глухо хлопнула входная дверь и в коридоре послышались шаги, прошло много времени, хотя грузовик остановился недалеко — у боковых ворот, находившихся рядом с изолятором. Алексей нервно поежился.
Вот шаги у самой двери. Пол прочертила косая полоса света. Алексей увидел темные силуэты людей в дверном проеме.
Свет шел откуда-то снизу: длинные и узкие тени на полу и стенах казались созданием больной фантазии.
Алексею казалось, что все происходит необыкновенно медленно. На дверную ручку легла рука. Кто-то из глубины коридора крикнул, и стоявший рядом с дверью заговорил по-русски, но шепотом, и слов разобрать было невозможно.
Конечно, у дверей мог стоять и Лещевский, если фашисты поверили в тиф. Но еще более вероятно, что это обладатель татуировки, вспомнив обстоятельства из прежнего знакомства, привел полицию.
Какая удача для подонка! В мелком болоте, где плавал этот тип, такая крупная рыба, как чекист Столяров, попадалась не каждый день. Как этот полицай будет рад рассчитаться с "гражданином следователем"! Да, новая встреча с таким типом-верный конец.
Дверь наконец отворилась, но Алексей не сразу смог заставить себя открыть глаза. И все-таки сквозь прикрытые веки в дверном проеме Алексей узнал Лещевского и понял, что, кажется, на этот раз спасен.
Алексей не знал, что весь день больные испуганно переговаривались, время от времени произнося страшное слово "тиф". Это слово как бы построило вокруг Алексея незримый барьер. За последние сутки даже хромой надзиратель не заглядывал в палату № 3, откуда убрали тифозного. В инфекционном отделении дежурила одна старая санитарка…
Алексей почти не верил тому, что с ним происходит. Все было слишком неожиданным и почти нереальным. То ли от легкого с морозцем воздуха и сверкающих звезд над головой, то ли от необычности всего происходящего у него на мгновение закружилась голова, фигуры выносящих его санитаров расплылись и как бы отдалились. Голос Лещевского, разговаривавшего у машины, видимо, с шофером, стал более приглушенным и отдаленным, и когда Столяров пришел в себя, он уже лежал в темноте крытого кузова, пропахшего бензином и карболкой. Присмотревшись, он различил смутно белевшие халаты санитаров, очертания гроба рядом.
Алексеи даже решил, что это ему померещилось, но в кузов взобрался Лещевский.
— Не волнуйтесь, Попов, — услышал Алексей приглушенный хрипловатый голос. — На днях в изоляторе умер от тифа мужчина примерно вашего возраста.
Нам удалось заменить документы. Сегодня мы хороним Алексея Попова, вы будете жить под другой фамилией. Не волнуйтесь, вокруг русские — наши друзья.
Ваш план, как видите, вполне удался. Человек, под чьим именем вы будете жить, нездешний. Вам нечего опасаться…