Твёрдость по Бринеллю

Прудникова Ангелина Владимировна

3. Сила слова

#i_012.jpg

 

 

Из жизни Васи

Жил-был таракан Вася.

Пока маленький был, хорошо жил — на него не обращали внимания. А как подрос и стал большим — ну словно столик на шести ножках, — житья ему от хозяйки не стало: охотится она за ним, и все тут, — противным он, что ли, ей кажется?

Бывало, заползет Вася в раковину водички попить, а хозяйка тут как тут, и давай его водой поливать — норовит в дырку смыть, расправиться с Васей; при этом фыркает так брезгливо, а то и кипяточком норовит ошпарить.

Но Вася хитрый: юркнет быстренько под решетку и притаится в щели; поливай его сколько хочешь, только не кипятком, а то Вася — создание хрупкое, нежное: ни мороза, ни жары, ни засухи не переносит. А душ — это пожалуйста: прикинется Вася дохлым, будто бы он воды этой самой до ушей нахлебался, переждет чуток, а потом рванет с места в карьер — только его и видели.

На какие только хитрости хозяйка ни пускается, чтобы Васю извести — уж очень он ей отвратителен. То брызнет ядовитой жидкостью — дыши, чем хочешь; то химикаты рассыплет по местам Васиного обитания — хоть помирай от них; а то начнет мебель двигать, чтобы гнездо Васино разорить — кочуй, Вася, ищи себе новое гнездышко… А сынок хозяйки — тот вообще специализируется на измывательствах над Васиными товарищами, изверг: если поймает кого — ждет того мученическая смерть. Или на газовой плитке поджарит и будет смотреть, как трупик обугливается, или в бутылку из-под водки спустит, а это — тихая, но верная смерть, по причине тонкости тараканьей натуры. А то еще пригвоздит иголкой к полу и зовет: "Мама, иди посмотри, я в него уже шесть иголок загнал, а он еще шевелится!" И вот оба смотрят, не наглядятся. Конечно, им все можно — они хозяева, а Васины друзья, что: одно слово — тараканы…

И такие облавы на Васю и его соплеменников сынок устраивает периодически. Хозяйка ему за муки тараканьи не пеняет — уж больно она Васю и ему подобных не любит. И, чтоб их извести, снова за свои радикальные методы принимается. А уж тапком так походя бьет, только все мимо: очень Вася юркий да хитрый от природы, как заяц петляет, где там неповоротливой хозяйке за ним поспеть. Раз пять по одному месту стукнет, а Васи уж нет — он опять в щели сидит.

И до того хозяйка озлобилась, что он из щели и выходить перестал, только по ночам — попить да поесть, чего Бог послал. А Бог послал хозяйку-грязаву: крошки везде валяются, так что прожить можно. Но грусть Васю заедает: за что его хозяйка не любит? За что травит? Или он не такое же Божье создание, как и она? Почему ей покойно живется, а ему постоянно о своей безопасности думать надо, изворачиваться, изобретать, десять глаз на макушке иметь, искать, где и чем прокормиться? Да за его живучесть в таких невыносимых условиях ему уже медаль на грудь надо вешать — за то, что он живет до сих пор и не помер. А детей заводить и род свой продолжать как он в такой обстановке может? Будет ли у них будущее? На такие же вот мытарства их обрекать?

От этих дум хватался Вася сразу четырьмя своими лапами за голову и тихо стонал. Но жить надо было. И удваивать свою природную выносливость.

Но однажды Вася все же попался. Ведь и поел-то того, что всегда ел, а понял — отравился. Перехитрила его хозяйка. Значит, скоро ему придет конец. Но самое ужасное, что никогда уже у него не будет детей. Пусть даже и в такой невыносимой обстановке, но никогда, никогда они не смогут увидеть свет, почувствовать вкус к опасностям жизни — потому что Вася был неосторожен и отравился. Поел сам, а их убил… И Вася ползал по кухне, грустный и меланхоличный, иногда он надолго застывал в задумчивости, подавшись вперед — он забывал, что ему надо прятаться, и все чаще попадался на глаза хозяйке. Но она его не трогала — пепел смерти покрыл уже Васины крылышки. Ему оставалось недолго…

"Что ж, вся жизнь моя прошла в тяжких заботах — как бы выжить, как бы продержаться… Как у таракана. Всю жизнь по щелям прятался, о том, что я — такой же хозяин жизни, забывал… Умереть хоть надо достойно — на людях: пусть все видят, пусть помнят, что Вася жил — нельзя сгинуть в этой щели вот так вот безвестно…" И Вася выполз на средину кухонного пола, лег на спину и запрокинул свои, подернутые мертвой сединой, лапки. "На миру и смерть красна", — подумал, отходя, Вася, и этой своей первой и единственной радостью умиротворился…

А хозяйка, увидев окоченевшего Васю, не удивилась его достойной смерти, а замела его на совок и торжественно погребла в помойном ведре.

 

Ничтожество

— Ну что ты все поминаешь какую-то Машку? Машка, Машка… Я — перед тобой, а не Машка!

Она стояла перед ним — красивая, стройная, зрелая, уверенная в себе, и в его зарождающейся любви к ней, женщина. Но она хотела, чтобы эта любовь была безграничной.

Он посмотрел на нее красивыми черными глазами, подернутыми туманом воспоминаний, и, скривив тонкие губы, капризно произнес:

— И все равно у Машки самые зеленые глаза…

— Да что это за Машка, черт подери, ты можешь мне объяснить? Заинтриговал уже: "Машка, Машка…" Кто она?

Он ответил, как говорят о вещах, недоступных пониманию:

— Корова Машка… Просто Машка, и все!

Она, рассердившись, отвернулась к окну.

"Черт бы побрал эту мифическую Машку… Все уши пропел — скоро мне самой захочется такие же зеленые глаза, как у этой Машки… Что она из себя представляет? Так она в нем крепко засела, что и на меня уже распространяет свои вездесущие чары — того гляди, и я скоро начну ею бредить!" — она усмехнулась.

Повернувшись к нему, она увидела, что некстати, застав его за занятием, которое не выставляют напоказ: он сидел на своей узкой общежитской койке и отвлеченно и яростно грыз ногти, совсем забыв о ее присутствии…

Она поспешно отвернулась, чтобы своей бестактностью нечаянно не поставить его в неловкое положение.

— Ты останешься у меня сегодня?

Не веря своим ушам, она медленно повернулась, с намерением беспощадно отчитать его, но увидела в страдающих глазах его мольбу и надежду.

— Пожалуйста, прошу тебя, мне это очень нужно… Мне… Я — он замолчал, проглотив слово "одинок".

— Нет, не останусь.

— Ну побудь до утра…

— Нет, нет. Ты что, спятил?

Она резко отвернулась к окну: разве она давала повод думать о ней так скверно?

Будильник, в ярости швырнутый им, со звоном рассыпался, ударившись о стену…

Она, вздрогнув от неожиданности, вскрикнула испуганно: "Ты что?" — и, повернувшись к нему, увидела его ползающим по полу. Глотая горькие непролившиеся слезы, он собирал остатки будильника в ладонь.

— Эх, жалко машину, хорошая машина была, память о… Машкин был будильник.

***

…Он вышел из дому на светлые весенние улицы города. Он ликовал и пел всей своей внешностью, и сердце его пело. Глаза его смотрели в самое себя, не видя окружающего благоденствия, грудь, помимо воли, расширялась, втягивала в себя пьянящий свежий воздух, тонкие и длинные ноги его давили носками ботинок мелкие лужицы тротуара… Ему не было до них никакого дела. Он летел на крыльях своей джинсовой американской курточки, и свежий воздух бил в его узкую, неразвитую грудь. Полуслепой от счастья, он летел над асфальтом улиц, и обычные сутуловатость и угловатость как будто куда-то пропали во время его стремительного полета. Он пел… О чем?

Вчера, когда он, как обычно, пришел в мастерскую к своим друзьям-художникам, там было людно и весело: художники и их околохудожественные друзья отмечали открытие выставки работ Ипатыча, толстого лысеющего чудака, по-ребячьи радовавшегося этой новой ступени в своем творчестве. Его дружески трепали по лысеющей голове все, кто хоть мало-мальски знал его, и Ипатыч, покачиваясь от похлопываний, слезливо и как должное принимал знаки внимания.

Там, среди этой толпы худосочных девиц с длинными, падающими на лицо волосами, среди жиреющих пузатых бородачей в клетчатых рубахах и прочих экзотических личностей, он увидел ее: лицо ее светилось недоумением, спокойствием и казалось более широким, чем узким, особенно усиливали это впечатление огромные глаза, которые были широко поставлены и, светясь нежным зеленым светом, как бы освещали половину лица. Светлые тонкие волосы были недлинно пострижены, маленький острый подбородок казался беззащитным… Но, затерянная в этой толпе, она не терялась. Ее глаза изумлялись всему, и в них отражались полотна художников, огонь свечей, блеск мишуры и бокалов.

Их познакомил, заметив обоюдный интерес, его друг Серега, тоже художник. Представляя, он назвал ее имя:

— Маша.

А она, протянув руку, поправила:

— Машка. Корова Машка. — и засмеялась.

Они заговорили. И скоро он от нее обалдел. Он обалдел почти сразу. Он не видел больше никого и ничего, только ее глаза, и слышал только ее певучую речь. Она была умна, остроумна. Она была мила, интересна. Он и радовался, и грустил: он боялся, что она может внезапно исчезнуть, как видение. Он жадно расспрашивал ее и узнал, что ей шестнадцать лет, что она студентка. Они бродили вместе по мастерской между шумных групп людей, беседовали, забираясь в укромные уголки, на спиртовке, в мензурке, он сварил ей кофе и напоил ее горячим, густым напитком… Он молчал, болтал, теребил свои жидкие усы, страдал и уже любил… Она на все смотрела своим созревшим взглядом, огорошивала его недетски трезвой мыслью… И смеялась. Просто-таки заливалась звонким и веселым смехом. А потом исчезла, когда его отвлек болтовней этот рыжий Степанов, художник-любитель и болтун-профессионал. Просто ушла. Наверно, ей было пора. Ведь ей всего шестнадцать… И, может быть, оглянулась в дверях на него, блеснув веселыми глазами, а может, и не оглянулась. Но потом он ее провожал. Ее не было, но он провожал ее до дома. Он пошел вслед за ней — Серега сказал ему, что она живет где-то за парком. И он прошел в одиночестве весь путь до ее дома, не замечая сырого промозглого ветра, прыгая на черном, лакированном дожем асфальте под желтыми грибами фонарей…

***

Она училась в политехникуме — это было недалеко от его института. Он стал встречать ее ежедневно после занятий, и они вместе шли гулять по его любимым аллеям в парке, или иногда взбирались по головокружительной тропинке на почти отвесную, поросшую вьюнком береговую кручу — он показывал, где он любил лазать в детстве. Каждый день они непременно забредали в их любимую обоими кондитерскую и съедали там по порции самого лучшего в Киеве мороженого.

Вечером они снова встречались, уже чтобы провести остаток дня вместе: они все больше ощущали необходимость постоянно быть друг с другом.

Друга Серегу они боготворили за то, что он их познакомил, и за то, что он был хороший друг. Он писал их портреты — по отдельности и вместе взятых, но, хотя оба они лучились счастьем, полотна его получались угрюмыми: серо-синих, темно-коричневых тонов, от лиц оставались лишь силуэты, отражения; только кое-где на полотнах светлыми пятнами мелькали огоньки свечей…

Не стали картины светлее и перед Серегиной свадьбой, когда он вынужден был жениться, уступая чужой любви, на дочери состоятельных родителей, машине и старом доме в Калининграде. Серегу любили, а он — нет, Серегу женили, а он думал только о черноглазой и черноволосой Ирише, своей единственной, неповторимой любви, которая давно вышла замуж за того, кого любила — за старого школьного товарища Сереги, — и воспитывала сейчас такую же черноволосую, как она сама, и такую же прелестную дочку.

И на пышной свадьбе Сереги, и на вокзале, когда провожали его в Калининград, их обоих не покидало чувство, что скоро он все-таки оттает, просветлеет, женитьба его переменит — ведь они сами были такими счастливыми, и грустить совсем не хотелось. Искренне они желали ему успехов в творчестве и просили не забывать, писать им чаще.

***

Однажды, нарвав на пустыре ромашек, поздним вечером он влез в Машкино окно на втором этаже ее дома, что проделывал обычно, чтоб не тревожить Людмилу Ивановну, Машкину маму. Забыв ромашки на тумбочке, он забрался к Машке в кровать, и время для них, как всегда, остановилось. Нежные Машкины руки белыми ночными бабочками касались его спины, волос, головы. Ее чистые волосы рассыпались по белой подушке, глаза, темневшие, как два заброшенных колодца, поглощали и будоражили его душу. Он тонул в этих колодцах, обоих одновременно, тонул безвозвратно, и в голове его ухало от волнующе-стремительного то ли полета, то ли падения. И Машка летела куда-то с ним, закрыв лучистые глаза и запрокинув назад голову…

Утром Людмила Ивановна заглянула в комнату дочери и увидела их на кровати, спящими рядом в тех позах, в каких их застиг сон.

Под ее взглядом они проснулись, но было поздно: тайна их была раскрыта. Машка натянула до глаз одеяло и пряталась там, а зеленые глаза ее смеялись над краем одеяла. С Людмилой Ивановной пришлось объясняться ему, приняв всю тяжесть сложившегося положения на себя: на ее реплики он только пожимал плечами, теребя усы под ее взглядом, и в оправдание лишь что-то нечленораздельно бубнил. Людмила Ивановна, глядя на них, всплескивала руками, охала, хмурилась, но потом фыркнула, смилостивилась, прослезилась и махнула рукой.

С этой минуты они стали для всех женихом и невестой.

Выходя из Машкиной комнаты, первый раз через дверь, он машинально сунул в карман будильник с тумбочки — будильник, который забыл разбудить их утром, и тем самым обручил их перед людьми, а перед Богом они уже давно были обручены.

***

На другой день они сбежали с лекций, и в маленьком ювелирном магазинчике на углу он купил себе и ей узенькие золотые колечки — в знак нескончаемой любви и верности.

Вместе они вдруг задумали навестить своего друга Серегу, чтобы самолично сообщить о предстоящей перемене в их жизни. И в тот же день, купив билеты на самолет, они улетели в Калининград, радостно предвкушая, какой это будет для него сюрприз — ведь он уже так давно их не видел, хотя и постоянно звал к себе в гости.

На старой улочке, где стоял дом родителей жены, в котором и проживал сейчас Серега, они с трудом нашли нужную калитку, окованную широкими полосами железа еще в стародавние времена. Во дворе за ней было сумрачно и почему-то людно. Первое, что они увидели, протиснувшись сквозь толпу, были бледные руки художника, который лежал в гробу как-то неестественно и тихо, а не размахивал кистью и не прицеливался к натуре острым взглядом… Они окаменели и испугались: это был нехороший знак.

Машка заплакала, он прижал ее к себе.

Их заметила Илга и подошла к ним…

— Он был очень плох, плох последнее время, — слушали они позже жалобный рассказ Илги, с трудом воспринимая его смысл. — Ждал вас очень, ждал… был одинок, замкнут, я ничем не могла помочь, я его раздражала… Писал он в последнее время одни глаза да свечи, глаза да свечи, да силуэты… Но твой портрет, портрет друга, он написал живым, очень ярким, видно, воспоминания о тебе у него были светлыми…

Потом они долго сидели в комнате, служившей мастерской Сереге, среди светлых и мрачных его полотен, в которых отразились и его душевные всплески, и душевные надрывы.

На кладбище он, помогая устраивать последнее ложе для друга, вспомнил, как раньше они вместе выбирались в воскресные дни на берег Днепра с ночевкой, как жгли ночные костры у воды, смотрели на звезды, мечтали, засыпали на ложе из веток и очень, очень любили жизнь. А сейчас… Серега сам оборвал свою нить, а его единственный друг в это время был далеко, был счастлив, не почувствовал, не помог, и приехал слишком поздно… Но он должен отдать дань дружбе, последнюю дань… Он должен устроить выставку работ Сереги, обязательно, чего бы это ни стоило…

Машка стояла в отдалении от могилы, хмуро и молчаливо, и посреди лба ее пролегла мрачная теневая складка.

***

Через неделю после возвращения в Киев Машка слегла. О том, что она в больнице, он узнал, когда вернулся с выставки судомоделизма, куда возил свои модели барков. С букетом роз и коробкой любимых Машкиных конфет он пришел к ней в палату и… не узнал ее. Бледное, изможденное лицо, тусклые, посеревшие волосы, тонкие руки… И только зеленые глаза ярко, болезненно горели. Она долго молча смотрела на него, не отпускала его руку. На прощание вынула из ушка серебряную червленую сережку, вложила в его ладонь.

— На, держи. Потом… вернешь.

И, отвернувшись, не удержалась, заплакала.

Потерянный, он ушел.

Две недели, как на дежурство, он приходил в ее палату. А потом его не пустили — сказали, что Машка умерла…

Он заболел. Он не верил, что в таком возрасте можно умереть от рака. Он не верил, что вообще в таком возрасте можно умереть, и что он остался один на свете…

Он не пошел к ее родителям, он не знал даже, когда были похороны. Сидя дома, в своей комнатушке, он пил водку и лепил из глины образ Машки — маленький овальный ее портрет: выпуклые глаза, летящие, спутанные ветром волосы, цветок у виска…

На кладбище он сходил позже, неделю спустя, нашел могилу, постоял под вороньим граем, посмотрел сквозь ограду на старые седые кресты вокруг Машкиной скромной могилки… Поразмышлял. И понял, почувствовал, что ничего ему здесь не осталось, кроме кладбищенской грусти, что ничего ему здесь уже не надо. Но он надеялся, что и ему оставалось недолго грустить… Жизнь его, не начавшись, закончилась.

Потом он не мог приходить к могиле, он впал в хандру и ударился в запой: сидел дома и, не просыхая, пил все что попало, писал бредовые стихи, пронизанные кладбищенской грустью и церковными образами… Красные тени пролегли у него от переносицы под глаза. Вконец исхудав и опустившись, он однажды собрался и в одночасье снялся из Киева, улетел на север, в далекий городишко, где когда-то служил, чтобы там тяжелой работой заглушить боль по двум самым дорогим утратам, а работая и "заколачивая" деньги, не так сильно тосковать вдали от двух родных могил.

***

…Он пришел к ней с бутылкой шампанского и с подарком к дню Восьмого марта: маленькой изящной глиняной вещицей с выпуклым изображением юной девушки — волосы растрепаны ветром, за ухом ромашка… Она ахнула — вещица ей понравилась — и тут же нашла ей место на стене, рядом с зеркалом.

Она включила по такому случаю музыку и собрала нехитрый стол с закуской. Он поздравил ее, притянул к себе и, крепко обняв, поцеловал в губы. Она отстранилась и выскользнула из его объятий, а он заученным движением поднес руку к расстегнутому воротничку рубашки и вдруг забеспокоился, не найдя того, что искал, на своем месте:

— Где, где она?

— Кто? — раздраженно спросила она, уже угадывая ответ.

— Сережка…

— Сережка? Чтоб ты ее совсем потерял! Что за глупая прихоть — носить в петлице женскую сережку?

Но он забеспокоился не на шутку.

— Надо найти… Это она мне знак подает, да-да, это ее предупреждение, она сердится…

Она уже поняла, что он говорит о Машке. "Черт бы побрал его с этой Машкой…" Но она принялась искать, и вместе с ним обшарила диван, ковер на полу. Сережки не было.

— А где вторая? — из любопытства спросила она.

— Под землей… На два метра под землей, — отвернувшись, процедил он.

И ей вдруг тоже передался его мистический благоговейный страх перед знаком "оттуда". Опустившись на колени, она заглянула под диван, и вдруг услышала его радостный вскрик:

— Подожди, нашел!

Он схватил ее за плечи, поднял и стал выпутывать сережку из ее длинных, пышных волос.

— Зацепилась! Вот она, нашлась. И снова со мной, — он водворил сережку на прежнее место и нежно погладил рукой, чем снова разозлил ее.

Они сели за стол.

— Покорми меня чем-нибудь, — попросил он. — Сегодня у меня и рубля на обед не было…

Она подозрительно посмотрела на него и недобро засмеялась.

— Опять? Куда ж ты деваешь свои деньги? Ведь не меньше других зарабатываешь? В чулок, что ли, складываешь, или в подземелье, в сундуки? Ведь ни на что не тратишь, а что ни вечер — по друзьям побираешься… Так нельзя! — ее бесило его неоправданное полунищенское существование, странные манеры, его туманный ореол страдальца.

Он отмахнулся: вопрос не нов, не она одна ему его задает. А деньги в надежном месте. Еще год-два усилий, и Серегины работы увидят свет. Он не отступит, пока не доведет дело до конца.

Пока она ходила на кухню за ужином, он опрокинул в рот ее бокал шампанского. Хотелось выпить, а одной бутылки, тем более на двоих, ему было мало. Расчет его был прост: женщины рассеянны, подумает, что выпила сама… Так и вышло. Вернувшись, она поставила перед ним тарелку, взялась за бокал… и вдруг увидела, что он пуст. Посмотрев недоуменно на него, она попыталась вспомнить, пила или нет, но, раз шампанское исчезло, решила, что выпила сама. Его бокал стоял перед ним нетронутым. Он усмехнулся, глядя на ее поглупевшее лицо и, взяв бутылку, снова налил ей шампанского.

— Выпьем за твой день… — начал он с теплыми нотками в голосе.

— Подожди, пластинка закончилась, я поставлю другую, — отвлеклась она. Подойдя к проигрывателю, она сменила пластинку и, нажимая на рычажок, нечаянно оглянулась на него.

На этот раз он не успел: она заметила, как, поспешно оторвав бокал от мокрых губ, он поставил его на место — ее бокал, и он снова был пуст. А вино в его бокале по-прежнему оставалось нетронутым.

"Бо-оже… — чувство внезапной гадливости вдруг охватило ее. — Да ведь ему жалко для меня вина, жалко вина, которое он сюда принес… Он же не может удержаться — торопится все выпить сам! Надеется, что не замечу… И вот так — на всех вечеринках, пока не напьется… Опять пришел с красными тенями под глазами — значит, был в запое… Пропивает он все деньги — вот они куда у него деваются! А чтоб быть интересным, сказки о своей любви для друзей сочиняет… Боже, до чего ж он опустился, как низко пал, — ужасалась она, все еще не отрывая глаз от яркой этикетки зарубежной пластинки, — какое же он… ничтожество, какое нич-то-жество!.."

Он снова, как ни в чем не бывало, налил ей в бокал шампанское…

 

Остров Конец

Отпуск у Дарьи должен был пропасть безнадежно: через месяц нужно нести в редакцию готовую рукопись, а она была вовсе еще не готова. Предстояло умопомрачительное стучание на машинке, и, чтоб стучать хотя бы на свежем воздухе, Дарья решила "отчалить" из города — все равно, куда и с кем, лишь бы недалеко и на природу. Но ехать ей было совершенно некуда: деревни поблизости нет, дачи у нее нет, приткнуться одинокой женщине, да еще с таким хобби, негде. Оставалось одно: попытаться "отчалить" на Острова. Там, говорят, есть гостиница, и даже турбаза: туда ездят морем туристы смотреть на древний, замшелый монастырь. Там, может, и она найдет пристанище. А главное — это почти рядом.

Уложив машинку, черновики рукописи и несколько пачек бумаги в чемодан, Дарья сунула туда же, на оставшееся место, несколько своих шмоток — так себе, давно не модных, и банок тушенки: придется ведь еще чем-то питаться и чем-то прикрываться, хотя бы и на Островах. С этим тяжеленным чемоданом, и полная решимости, она оказалась на морском причале и вскоре уже сидела на палубе одного из морских "лайнеров" в качестве палубного пассажира (то есть без каюты и без места), бдительно охраняя от чьих-либо покушений свой драгоценный, как ей казалось, чемодан. Ночь ей предстояло кое-как провести на палубе, а утром она уже будет на желанных и замшелых Островах.

И все же Дарье жуть как хотелось оставить сейчас свой чемодан и побродить по салонам и барам парохода, посидеть (как когда-то) где-нибудь в углу, с коктейлем и соломенной трубочкой во рту, — но как его бросишь, если здесь вся ее дальнейшая судьба? Приходилось мириться с отсутствием дорожных удовольствий и поприжать свое неугомонное любопытство. Но заскучать ей, и даже прикорнуть поспать, не дали: недалеко от нее, на палубе, сгруппировалась кучка веселых ребят и девчат с гитарой. Они сидели на длинных серых ящиках, а в огромной куче вещей желтели боками несколько аквалангов. Их было человек десять, и пели они знакомые, щемящие душу туристские и студенческие песни. Дарью, как старую бродягу, тут же потянуло туда: давно ли и она в таких вот компашках разъезжала и распевала под гитару песни? Теперь все: ее личное время навсегда брошено на иной алтарь. А то б она…

Проверив, плотно ли стоит чемодан, она потихоньку передвинулась к группе поющих, повернувшись все же так, чтобы не терять чемодан из поля зрения, а потом, решив, что некуда тут злоумышленнику с ним убежать, разве что бросить его за борт, отвлеклась и начала прислушиваться.

Господи, как время бежит: вот ей уже тридцать три, а десять лет назад она пела те же самые песни и бацала даже на гитаре, да-да… А впрочем, чем она так уж от этих ребят отличается: такая же панама защитного цвета, куртка, джинсы… Разве что чемоданом?

Шутливый чернявый очкарик вдруг заметил ее и предложил ей уголок того самого ящика (как оказалось, из-под акваланга), на котором и сам сидел, и Дарья не колеблясь, решительно уселась среди бродяг, как своя среди своих, и скоро ее голос довольно заметно влился в несмелый хор поющих. Она не удержалась и спросила потихоньку: куда они? "На Острова, на Острова — понырять, звезд пособирать, на две недельки, не больше", — отвечали ей.

Скоро свежий ночной ветер, как компания ни крепилась, выжил ее с палубы: певцы и Дарья укрылись в музыкальном салоне и, сидя на полукруглом диване вокруг рояля, привалившись друг к другу, полудремля-полубодрствуя скоротали ночь.

***

Утром Дарья проснулась, когда пароход уже стоял у причала. Аквалангисты суетились, готовясь к выгрузке, и Дарья тоже схватилась за свой чемодан и быстро потащила его к сходням.

Через час землепроходческий пыл ее поубавился: гостиница в старинном, поразившем Дарьино воображение монастыре не принимала посетителей, так как готовилась к слету ветеранов войны, а на турбазе без турпутевки устроиться было невозможно. Такой ее, пригорюнившейся возле чемодана на крыльце гостиницы, застал Юрка, тот очкарик — весельчак, и с ним его дружок: они тащили мешок свежего хлеба — двухнедельный свой запас — прямо из пекарни.

— Что, прокатили? — участливо спросил он. — Я же сразу говорил: давай к нам. Где десять, там и одиннадцать, в тесноте, да не в обиде. Пошли-пошли-пошли, — он решительно подхватил ее чемодан, другой рукой — лямку мешка с хлебом. — Давай за нами! — он довольно бодро побежал дальше, а Дарье пришлось поспевать за ними, отдавшись полностью на волю рока и чернявого Юрки, а тот полностью, и с великим удовольствием, тут же принял на себя опеку над ней.

Аквалангисты сидели и слонялись по пахнущей мазутом пристани — ожидали отправления "доры", которая должна доставить их к конечной цели путешествия — на небольшой необитаемый островок под названием Конец, самый отдаленный в архипелаге, который они облюбовали для своих изысканий, и шельф которого, по проверенным данным, был очень богат и интересен. "Ну точно, к черту на кулички придется отправиться", — думала про себя Даша, но не очень-то расстраивалась: ребята пропасть не дадут, а то, что остров необитаем, ее очень даже устраивало — значит, там тишина и покой.

Вскоре пришел капитан суденышка, забулдыжного вида мариман, как и все местные моряки, пропитый и прокуренный, задубелый кряж. С аквалангистами, видно, уже была договоренность, и он без лишних слов дал им сигнал загружаться. Вещички были заброшены на судно за пять минут, укрыты брезентом, ребята и девушки, в их числе и Дарья (а рядом с ней — Юра, который от нее уже не отходил), расселись по свободным местам на банках, и "дора" неторопливо потянула в открытое море. По выходе из бухты, на просторе, оказался небольшой штормец, ветер срывал с вершин водяных торосиков соленые брызги и щедро бросал их в лица мореплавателей, но все это было, как видела Дарья, ребятам знакомо, и они с жадностью смотрели на темно-синюю волну, предвкушая скорую борьбу с ней на равных. Юрка рядом с Дарьей тоже радостно и восторженно всхлипывал.

Часа четыре под незамысловатым руководством капитана лодка резала волну, удаляясь все дальше и дальше от острова Центрального в сторону неведомого Конца.

***

Островок оказался похожим на большой камень, выступивший из воды, весь от старости поросший лесом, еловым и темным. "Дора" бросила якорь недалеко от берега, в виду небольшой избушки, и навстречу ей тут же отчалил рыбачий карбас с человеком на борту.

— А говорили — необитаемый, — удивилась Даша.

— А лесничий — забыла? — начал объяснять Юрка. — Он тут хозяин. Тут и родился, живет вместе с матерью на той оконечности острова. А здесь у него наблюдательный пункт. Здесь мы и остановимся, если договоримся… Привет, Саша! — закричал он подплывающему лесничему, и тот, издалека узнав старых знакомцев, молчаливо засиял. Был Саша человеком щуплым, рыжеволосым и бесцветным, да к тому же скромнягой, как оказалось: при виде девушек он тут же залился краской, молча хмурясь и досадуя при этом — видимо, знал о своем недостатке.

— Ну что, Саша, занимаем твою хибару? — пожимая руку лесничему, походя спрашивали аквалангисты, споро перегружая свое снаряжение из "доры" в карбас.

— Давайте, — буднично ответил Саша, — а я туда уйду, — он махнул рукой.

Лесничий принял от капитана несколько ящиков, предназначавшихся ему, после чего суровый мариман и моторист посудины последними неторопливо спустились в карбас, отправлявшийся к берегу.

Выгрузив поклажу на берег, аквалангисты тут же, не теряя времени, как муравьи стали растаскивать ее по местам, обустраивать свое жилище, а Дарье предоставили слоняться от берега к избушке, разглядывать новое и непривычное место обитания.

Берег, как нашла Даша, был красив, но суров; избушка просторна, но темна и неустроенна: длинный стол на козлах стоял в ней, такая же лавка, прибитая к стене, и нары из досок — наследие темного прошлого Островов — вдоль одной из стен. Один угол с печью казался обжитым: тут, видно, хозяйничал иногда лесничий. Более ничего примечательного в ней не было.

Забредя подальше по берегу от дома, Даша обнаружила вдруг экипаж "доры" и аквалангистское "начальство", прямо в песке, под кусточком, распивающих спирт — непременную плату за перевоз в здешних местах, и хмуро стоящего рядом с ними Сашу, который не принимал участия в возлияниях, но внимательно выслушивал новости, привезенные "из центра".

Отдав кое-какие распоряжения на будущее захмелевшему капитану и услышав в ответ: "Все будя", — лесничий укрепил свою поклажу на мотоцикле и, не прощаясь надолго, был таков. Аквалангисты и Дарья с этой минуты были предоставлены сами себе. Капитана и моториста, которые с "устатку" соснули часок в кустах, они вскоре переправили на "дору" и, договорившись с ними о встрече через две недели, отваливая от "доры", помахали рукой. Но капитан, как истый мариман, провозился во внутренностях своей посудины, изредка выныривая на поверхность, еще с час, и наконец неторопливо и с достоинством покинул остров.

И начались экспедиционные будни на Конце.

В первый же день подводники занялись наладкой и проверкой своего оборудования, установкой компрессора, маленького, но довольно противно и громко тарахтящего, работавшего почти беспрерывно, отчего Даше со своей машинкой пришлось уйти дальше по берегу, где треск компрессора был не так слышен, и приняться за работу, разместив свою машинку на одном валуне, поплоше, а самой усевшись на другом. Условия были не то чтобы идеальные: сидеть было жестковато, ветерок перекидывал листы, но если учесть, что сидела она на берегу бескрайнего синего моря, дышала целительным морским воздухом и, оторвав взгляд от листов и машинки, видела вокруг себя солнечный день, корявые, но еще более живописные от этого березки на зеленом берегу, то надо было благодарить судьбу за этот подарок.

Юра с первого же дня не оставлял ее своим вниманием: находил какое-нибудь дело поблизости от ее "кабинета", помогал вживаться в простецкий и естественный быт аквалангистов, многое объяснял, и даже пытался вечерами сопровождать Дашу в прогулках вдоль кромки удивительно спокойного моря, находясь в состоянии романтической влюбленности. Ну что ж: Даша была девушкой не из страшных, покрасивее, пожалуй, аквалангисток, хоть те и были ее посвежей, да еще "писательница"!

"Он же лет на десять моложе меня, — во время прогулки Дарья пропускала Юру вперед и оценивала его взглядом. — Ну хорошо, на семь, — сделала она обычное приближение, успокаивая свое эго. — Ну куда мне с ним? Ишь, заливается соловьем, умненький такой…"

А сердце приятно щемило, и слабо хотелось чего-то сказочного среди этого сказочного ландшафта.

"Нет, — обрывала она сама себя, — работа и только работа. Я сюда зачем приехала? За этим? Нет! И так ничего не успеваю", — гнала она шалые мысли.

Но работа у нее мало-помалу подвигалась, хотя иной раз и приходилось чередовать ее с новыми впечатлениями: подводники, после обследования глубинных кущ с трубочкой и маской, приступили к настоящим "погружениям", и Даша не могла, естественно, отказать себе в удовольствии наблюдать все это, а особенно ту диковинную живность, которую ребята и девчата доставали со дна моря. "Как вам не противно там брать все это руками?" — брезгливо спрашивала Дарья, глядя, как в ведре с водой жирные звезды облепляют стенки и, переставляя присоски, медленно и тупо наползают друг на друга. Но подводники смеялись и обращались со звездами очень просто: они бросали их в кипящую воду, потом сушили у горячей печки и укладывали, просушенные, как сувениры в ящик — для отправки домой.

Еще Дарье пришлось научиться дневалить — это значит, готовить на всех щи и кашу, поддерживать порядок в избе и мыть посуду — по очереди, в один из дней. Но чаще она все-таки сидела в своем "кабинете", стараясь не отвлекаться на красоту природы и на прочие "мелочи", и торопливо стучала на машинке.

Однажды ее напугал голос сзади:

— Все стучишь, стучишь… Роман сочиняешь?

Дарья встрепенулась и увидела за собой лесничего Сашу. Как он подошел, она не слышала. Ну, на то он и лесничий, чтоб ходить неслышно.

— Да вот… — смущенно отозвалась она. — Почти.

— Не надоело?

— Да как сказать… Приходится!

— А в лесу еще не была? — Саша нахмурился и залился краской.

— Нет, не приходилось еще. — Аквалангисты ходили иногда в лес, но недалеко — буквально за домом, в кустах, росла черника, а грибов кругом — хоть косой коси, и далеко ходить не надо. — Да у нас же все рядом.

— Э, не скажи, есть, знаешь, какие места? — лесничий присел рядом. — Вот у меня есть болотце одно на примете: там еще морошка стоит.

— Морошка? — Дарья оживилась: морошку она любила, на морошке и малине выросла, только здесь ей рыжие ягоды не попадались.

— Да. Только ее надо сегодня обрать, завтра поздно будет — упадет. Если хочешь, свожу туда.

Дарья не задумывалась:

— Поехали!

— Только ехать-то ночью придется, раньше не могу.

"Ночью? Почему ночью?" — Дарья удивилась. А впрочем, какая разница: ночи-то белые, светлые, все равно что пасмурный день, а от свежего воздуха, с непривычки, она все равно здесь на нарах до двух часов ночи ворочается… Была не была! Зато ягод привезет, морошки попробует.

— Ладно, будь по-твоему.

— Тогда готовься, в одиннадцать ровно подъеду.

***

Девчонки, когда узнали про морошку, тоже заныли: "И мы хотим!" А Юрка шумно завозился на своем месте за столом. Но все знали, что у Саши заднее сиденье на мотоцикле одно. Девчонки смирились:

— Ну ладно, езжай уж, только возвращайся, а то ведь мать у Саши колдунья: приворожит — тут и останешься!

— Как это колдунья? — насторожилась Даша.

— Ну, колдунья не колдунья, а знахарка точно. Говорят, хотели ее выселять с Островов когда-то, да она какого-то чина островного чуть ли не от смерти спасла (ходят слухи, что сама эту немочь и наслала). Ну помогла, за то и оставили ее здесь, убралась она на самый дальний остров, с тех пор только тут и живет.

— Интересно бы с ней посудачить было… — задумчиво проговорила Дарья.

— И тиснуть потом повестушку, скажем… "Колдунья", — почему-то ехидно засмеялся Юрка-очкарик.

— Во-во, — добродушно загоготали остальные, — ладно, езжай, морошки привезешь!

Ей выделили небольшое хозяйственное ведерко. И Саша уже смирно ждал под окном на своем черном колесном "коне"…

Прочь сомнения! Подумаешь, ночь!

Дарья садится сзади — эх, вспомним молодость! — и мотоцикл урча вползает в ночной лес. Они едут по разбитой колесами этого же мотоцикла тропинке — постоянно ноги враскорячку для страховки, постоянно глинистые лужи на пути — скользко, грязно. Дарья не сразу вцепилась в сидящего впереди водителя, а когда вцепилась, стало еще хуже — он потерял уверенность. Несколько раз они ложились на бок, но Дарья успевала удачно соскочить…

— Впереди — очень разбитый участок, придется тебе сойти, — через какое-то время сказал ей Саша, и Дарья покорно слезла с мотоцикла, а он неумолимо исчез впереди за деревьями, оставив ее одну. Только клочок белесого неба над головой, и сумрак ночного леса охватывает ее, она одна, ей становится жутко: тишина, мотоцикл заглох где-то далеко впереди, ждет ее, и она неуверенно трогается вперед, боясь оглянуться назад…

— Ну и дорога, — облегченно вздыхает она, завидев наконец Сашу.

— Другой туда нет.

Она садится сзади, и они снова едут меж кустов и елок по одной разбитой колее, и Дарья думает: куда так долго можно ехать на этом острове? Наконец они выехали на берег моря — он совсем пологий, здесь нет ветра, и вода и небо одного белесого цвета. Саша прислонил свой мотоцикл к березке — он без подножки, — и они идут в лес, идут долго, почти час, по серому мшанику, и чем дальше от берега уходят в лес, тем темнее становится вокруг.

— Где ж твоя морошка? — спрашивает нетерпеливо Дарья.

— Там, — машет рукой Саша, — у меня заметочка сделана.

Они идут дальше, и Даше страсть как хочется, чтобы Саша взял ее за руку, как маленькую девочку, а он наоборот: то исчезает куда-то к озерку напиться, то убегает вперед, чтобы отыскать отметину. Жуть берет Дарью: впервые она ночью на болоте. Она все чаще оглядывается: за елочками ей мерещатся тени, вот ветка дернулась, вот еще…

Вдруг кто-то положил мягкую, немужскую руку ей на талию. Саша? Она обернулась и впервые увидела, что Саша не хмурится. Тут Дарья поняла, почему он такой хмурый всегда: если он не напустит на себя серьезный вид, то будет похож на веселого, задиристого рыжего щенка! Она перевела дух и захотела просто прижаться к тщедушному Сашиному телу, ища у него защиты, но вспомнила, что ей нужно держать себя в строгости, а… не сопли-нюни здесь разводить. И она шагнула вперед от теплой Сашиной руки.

— Вот он, ориентир! — Саша показал рукой вперед.

Посреди болота, действительно, что-то белело.

— Там и морошка. Пошли!

Дарья направилась туда. Но странный какой-то был у Саши ориентир: на кочке белел, щерясь всеми зазубринами, череп неведомого Дарье животного.

— Тюлень, — пнул ногой Саша.

А вокруг, и в самом деле, разливалось море созревшей морошки. Тут уж Дарья испрашивать позволения не стала: подвязав ведерко к поясу, она пошла работать двумя руками в режиме уборочного комбайна, чтобы отвлечься от светлой, но мрачной ночи — все вокруг было словно за закопченным стеклом, и она то и дело оглядывалась: а нет ли кого за спиной; и все время ей казалось, что кто-то есть, стоит… Саша бегал кругами поодаль, а Дарья брала ягоды подряд, поторапливая первые солнечные лучи, которые уже через час должны были брызнуть из-за туч и разогнать наконец ее ночные страхи. Ощущение нездешности и потусторонности ночного болота усилила невесть откуда взявшаяся морская чайка, которая сделала над ней несколько широких кругов и так низко спикировала над Дарьей, что чуть было не задела ее крыльями, блеснув… голубыми глазами. Или Дарье померещилось?

Спину с непривычки ломило, Даша стала уже уставать. Но вот ведерко наполнилось, да и небо просветлело — можно возвращаться.

— Саша, пойдем назад! — Дарье надоело ползать внаклонку.

— Ну пошли… — Саша подошел с полным ведром и, оценив Дашин "улов", все так же бодро отправился в обратный путь одному ему известными тропинками. Дарья плелась сзади, спотыкаясь и стараясь не упустить его из виду: страхи ночные не уходили, не отпускали ее, и даже когда они вышли уже на берег моря, где было ясно и светло, Дарья все еще неприязненно оглядывалась на лес и болото — казалось, они втягивают ее туда, назад, не хотят отпустить… Был третий час ночи, в этих краях — уже утра, вставало солнце. Подвесив на "рога" мотоцикла два ведерка с ягодами, Саша поджидал Дарью, все еще бродившую по морскому песку и приходившую в себя от пасмурной ночи.

Домой они вернулись в пятом часу утра. Саша, попрощавшись, развернул своего "коня" обратно, а Дарья, съев отрешенно блюдечко ягод как приз за работу, оставила ведерко на растерзание ребятам и завалилась спать.

— Ну как Саша? — с любопытством смотрели на нее утром подводники (а Юрка стал дерзким и отчужденным, хоть глаза и выдавали его).

"Не нахальный", — думала про себя Дарья, расписывая красочно и дорогу, и отбитый в тряске копчик, и ночное бдение на болоте.

— А как мамашка? На помеле над тобой не летала? — язвил Юрка.

— Кажись, не летала, — отшучивалась, вздрагивая от мрачных болотных воспоминаний, Даша.

— Ну-ну, прилетит еще, — обнадеживали ее.

***

График погружений был исчерпан, и экспедиция аквалангистов близилась к концу. Через пару дней за ними придет шаланда, и Дарье снова придется куда-то трогаться. А у нее работы все еще непочатый край. Опять искать место и быть пилигримом? Остаться бы тут… Ну, до следующей оказии. Тогда работа будет завершена и можно будет возвращаться.

— Так ты к своему лешему обратись. Мужик серьезный, не обидит, — сочувствовали ей аквалангисты.

"Да, — думала Дарья, — серьезный. А мамашка? Ведь я с ней так и не поболтала".

С Сашей ей говорить не пришлось: сам подошел.

— Хочешь остаться — пожалуйста, будешь жить у матери — она все равно к сестре в гости уезжает, чего тебе одной в такой избе куковать… А я сюда переселюсь.

Даша не раздумывая согласилась.

Перед отъездом аквалангисты решили "макнуть" Дарью — не зря же она с ними в "экспедиции" две недели пробыла. Правда, инструктор, коренастый, широколицый Федя (аквалангисты шутливо-уважительно называли его "Федер"), бубнил что-то про отсутствие навыков и тренировки, но потом махнул рукой, решив, что за две недели она "насмотрелась", надышалась аквалангистской атмосферой, и что грех не "макнуть", не показать ей подводных красот — целого мира, скрытого от глаз простого смертного. И вот ее, наряженную в тугой губчатый гидрокостюм, на карбасе вывезли подальше от берега и там, цепляя на нее акваланг, маску и свинцовый тяжеленный пояс, снабдили последними инструкциями. Страховал ее сам Федер, а на дно в паре с ней шел один из бывалых аквалангистов — бородатый Толик по прозвищу Карлсон.

По сигналу шлепнувшись за борт, Дарья поболталась немного на поверхности моря, чувствуя, как ледяная вода пробирается под костюм и вытесняет из него лишний воздух, притерпелась к холоду и, погрузившись под воду, медленно, перебирая руками якорный канат, полезла вниз, каждый раз испуганно и неумело продувая уши, как только их закладывало. Толик следовал по этому же канату впереди Дарьи и часто подолгу замирал на месте — у него с продувкой что-то не получалось. Дарья терпеливо ждала его, чтобы не сесть ему на шею.

Воздух бурно вырывался из клапанов и уносился вверх. Вода, сверху казавшаяся темно-синей, изнутри оказалась изумительно прозрачной и зелено-голубой — ее пронизывало солнце. Такой красоты Дарья никогда не видела. Она висела как бы посреди неописуемого хрустального купола. Наконец показалось дно. На глубомере Дарья отметила: двадцать метров. Дарья увидела белеющие внизу, голубоватые от глубины губки, усыпавшие своими ветвистыми рогами камни, меж камней — колонии морских ежей с елочно-зелеными иголками и, забыв о напарнике и глубине, ринулась от надежного каната к неземному пейзажу, полетела, как громоздкая, но невесомая здесь птица, над дном, слегка пошевеливая ластами и задыхаясь от невиданной прелести и гармонии… Толик, отцепившись от каната, плыл рядом и заглядывал в ее искаженное маской лицо, а у нее глаза были шире маски, она указывала пальцем в пространство и булькала счастливым смехом, выпуская вверх мириады пузырей. Боже, она могла ведь этого и не увидеть!

Вдруг Толик указал ей рукой: "Смотри!"

Слабо пошевеливая ластами, они зависли на одном месте. Перед ними над дном висела рыба, зеленоватая и как бы замшелая, около метра в длину, но изогнутая латинской буквой S или знаком бесконечности, — отдыхала наверное. Ничуть не сомневаясь в том, что рыба всегда должна убегать от человека, Дарья попыталась схватить ее за хвост… И о ужас — мгновенно очнувшееся чудовище развернулось для нападения и распахнуло пасть, усеянную редкими иглами зубов, точно собака Баскервилей; не слышно было только громоподобного рыка — полная немота! А из-за пасти злобно мерцали… голубые глаза. Ошеломленная таким поведением, Дарья застыла на месте. Толик безрезультатно дергал нож из ножен, пытаясь одновременно шлепнуть ластой по пасти рыбы… Когда осели клубы поднятого со дна ила, Дарья не увидела ни рыбы, ни Толика. Не задумываясь над тем, куда пропали персонажи несостоявшейся трагедии, Дарья двинулась дальше и начала собирать все, что видела: губки, ежей, нашла на дне пару звезд и не побрезговала даже схватить голыми руками подводного паука, который резво махал своими длинными членистыми ножками, пока она заталкивала его в садок. Вдруг она почувствовала, что не может сдвинуться с места — ее что-то держит. Как ни била она ластами, все было безрезультатно, вперед она не продвигалась. Неужели здесь такое сильное течение? Немного успокоившись, она поняла: натянулся фал, который был завязан вокруг ее талии для страховки, она его весь размотала, гуляя по дну, и инструктор уже дернул три раза — пора всплывать. Она ответила и начала медленно парить к поверхности, глядя вверх и балдея от просвечивающих сквозь толщу воды воздуха и солнца. Дно таяло в дымке глубины, свет и воздух непреодолимо манили.

Верхние слои воды показались ей теперь горячими. Вынырнув, она выбросила изо рта загубник и победно заорала. Аквалангисты весело махали ей. Карбас оказался не близко. Инструктор, сматывая фал, подтащил ее к борту. Подняв вверх садок с добычей, Даша справедливо ожидала восторженных возгласов — губки и ежи были редкой добычей, их встречали только на большой глубине, где есть течение. И она их дождалась.

— Глубина? — спросил Федер.

— Двадцать метров! — отрапортовала Дарья.

— Промахнулись маленько, — смущенно пояснил инструктор, — хотели, где помельче… Ну как?

— Отлично! — Дарья была в восторге. — Было светло как днем, красиво, необычно. Это подарок на всю жизнь!

— Ты хорошо побегала, — согласился Федер. И посмотрел на Толика, который бесславно бросил свою подопечную на глубине и уже давно отсиживался в карбасе.

Тот недовольно стал ругать маску и уши, но все сидящие в лодке знали, что Толик трусоват. Была у некоторых аквалангистов боязнь воды и глубины, это факт, не все были храбрыми, но тут уж ничего не попишешь. Таким всегда что-то мешало.

Дарью несколько рук подхватили и вызняли из воды. Ее оценили: вот она-то была своей в доску. Те же руки сняли с нее акваланг, груза, шлем и тугую резиновую куртку. Губки, ежей и паука бережно разместили в тазу с водой. Федер завел мотор, и карбас понесся к берегу. Кутаясь в толстенный водолазный свитер, Дарья рассказывала про встречу с рыбой-агрессором.

— Зубатка, — оживился Толик. — Я таких здоровых еще не видел. А глаз голубых у нее нет, по-моему, вообще никаких нет — ремень и ремень.

— Были глаза, как же, — упорствовала Дарья, — и… почему-то голубые.

— Все может быть, — согласились аквалангисты. — Здесь и половина видов еще не описана. Может, особь какая.

Дарья уверенно кивнула.

На берегу она занялась приготовлением "экспонатов", благо насмотрелась, как это делается. Своих экспонатов! А вечером схватилась за тетрадку — описать впечатления.

***

В день, когда должна была прийти "дора", аквалангисты и Дарья сидели на бережку. Дарья провожала замечательных ребят, с которыми успела сродниться. Юра на нее даже не смотрел. Она вроде как перестала для него существовать, потому что оставалась на острове. Не одна.

Наконец в море показалась точка, и вскоре "дора" выросла у самых берегов. Аквалангисты, простившись с "аборигенами", загрузились в карбас. Подошла и уезжавшая с ними мать Саши, Дарья впервые увидела эту безобидную "колдунью": в плюшевом жакете, как и все женки, с котомкой… Сухонькая, морщинистая, выпуклыми голубыми глазами она зыркнула на стоявшую на берегу Дарью и — Дарья даже поежилась — как бы огладила, обняла ее всю взглядом. Довольно усмехнулась, вскарабкалась с помощью сына в карбас, и вскоре он отчалил, увозя всех на "дору".

Высадив ребят, пожав им на прощание руки, Саша повернул карбас к берегу.

— Ну что, поедем на новую квартиру? — подошел к Дарье деловитый "леший".

Помахав рукой затарахтевшей на рейде "доре", Дарья без слов пошла вслед за Сашей и чемоданом.

Дом мамаши оказался веселым, светлым строением километрах в пяти от прежней избушки, сложенным также из огромных стволов лиственниц, но ухоженным и обжитым. На полу в избе лежали тканые половички, обстановка была вполне деревенская, и даже телевизор стоял в углу на тумбочке, правда, Дарья не нашла нигде исходящих из него проводов. Дом стоял на высокой зеленой горушке, внизу синело озеро, и тропинка сбегала к нему. На воде были устроены мостки, было тихо, тепло и уютной в доме ничто не напоминало о нестандартных занятиях мамаши.

— Ну как? — осведомился Саша. — Подходит? Спать будешь здесь, на маминой кровати, — он указал Дарье на полуторку, стоящую у стенки.

— Хорошо, — ответила Даша. — Чего еще желать? Крыша над головой есть, тихо, уютно, лучшего и не придумаешь. Спасибо.

— Готовить будешь здесь. — Саша показал ей на выгороженную маленькую кухонку. — Ну, привет, я буду наведываться, — он попрощался и уехал.

Дарья, оставшись одна, вздохнула свободно: работать, работать! Она тут же схватила машинку и поспешила с ней к понравившимся мосткам у озера. Пристроившись там на выбеленных солнцем досках, она застучала громко и вызывающе, прислушиваясь иногда к эху, рожденному окружающим озеро лесом.

Вечером, насухо поужинав, она легла спать — впервые за две недели не на нары, а на кровать, и, хоть кровать была с пружинами, ей она показалась очень уютной. Но уснуть Дарья на ней не смогла: ночные страхи вдруг навалились на нее, ей казалось, что дом поскрипывает, по чердаку кто-то ходит… И только когда за окном стало светлеть, ее сморил сон. Встала она разбитая, бока болели, хотелось еще полежать. Но за окном был уже день, солнечный зелено-голубой день, и Дарья, согрев чайку, снова уселась на мосточках у озера. Озеро снова гулко разговаривало с ней ее же отраженным стуком, и ей казалось, что она совсем одна в этом мире: только она, машинка и это озеро, а за стеной леса уже ничего бренного нет — там вселенная…

Ночью Дарья снова ворочалась на своей кровати — к горлу подкатывала жуть, хоть беги к Саше на другой конец острова, — а утром так же, с трудом, встала с нее. Ей казалось, что кровать не отдых ей дает, а наоборот, вытягивает из нее силы. Но, списав это на непривычку к новому месту, она снова занялась машинописью и просидела на берегу, с небольшими перерывами, весь день.

***

Время шло, подходил конец третьей недели. По утрам Даша в своем веселеньком домике уже не вставала, а слезала с кровати, позавтракав, к обеду медленно тащилась к озеру. Машинка казалась ей тяжелой, она стала часто попадать мимо клавиш, сердилась и злилась на себя, на свою непонятную, внезапную немочь. Сидеть за машинкой она уставала — ломило спину и крестец. "Наверно, за месяц перетрудилась все-таки, — думала Дарья, — пора отдохнуть, у меня же отпуск, в конце концов". Она решила устроить день отдыха. И Саша в тот день, как почувствовав, появился возле дома. Он так же спокойно, только чуть пристальней, взглянул на Дарью, и она смутилась от взгляда мужчины, от сознания того, что они одни на всем острове. Но пока Саша проявил себя только как надежный товарищ и радушный хозяин, и его неколебимое спокойствие передалось Дарье.

— Предлагаю маленькую прогулку. Есть тут у меня одно местечко… — запунцовев, деловито предложил он.

— Неплохо бы, — ответила Дарья. — Устала. А что с собой взять?

— Я все взял: котелок да спички, чай да сахар.

— Тогда идем.

Солнце ласково пригревало, когда они шли едва приметной тропинкой по берегу озера. Елки, осинки, черничник — все сочное, зеленое, ах какая благодать! Мало здесь Даше пришлось гулять по лесу — а он везде разный.

Миновав изгиб озера, они увидели в отдалении маленькую песчаную косу. Здесь берег был уже другой — повыше, и росли на нем сосны. Саша кинул сумку возле упавшего дерева: "Пришли".

Дарья разулась и босиком пошла по песку к воде, предоставив мужчине заниматься костром и чаем. Саша, сняв рубашку и брюки, обнаружил совершенно белое, но мускулистое тело и, сотворив на высоком берегу несколько акробатических этюдов, привлекших внимание горожанки, под ее одобрительным взглядом, размявшись, зашустрил с костерком. Дарья решила искупаться, что тоже на острове приходилось делать не часто: вода была теплой только в озерах. Она с удовольствием пофыркала, плавая, на совершенно спокойной зеркальной воде озера, в свою очередь продемонстрировала Саше все стили плавания (особенно эффектен баттерфляй), но, быстро устав, снова вернулась к пофыркиванию над спокойной темной водой гулкого озера. Наплававшись, она вернулась к берегу, опустила ноги, чтобы встать на дно, и вдруг песок под ее ногой ожил, провалился, за ним потек и стал проваливаться песок на берегу… Да это зыбучие пески! Такого явления Даша никогда не встречала и испуганно отпрянула назад, забарахталась на плаву. Ей казалось, что она обречена… Вдруг на берегу явился Саша и подал даме руку. Пловчиха была спасена.

Потом они пили густой, горячий чай с сахаром, смотрели на вечереющее озеро, и что-то теплое закралось в одинокую, черствеющую без любви девичью душу…

Тихо шли они вечерней тропинкой к дому, отмахиваясь от наседавших комаров, робко прощались у дверей.

"Попросить его остаться здесь, что ли?" — вспомнила Даша про ночные страхи. Но мужчин (а Саша относился к их числу) как отвлекающего фактора — Дарья знала, как они умеют выхолащивать мозги, — она боялась еще больше, чем нечисти…

— Послезавтра свожу за ягодами, за черникой, — нашел что сказать на прощание Саша.

На том и расстались. Эту ночь Дарья спала спокойно, а за новый день успела больше, чем за два предыдущих.

Потом с пунктуальным Сашей они ходили по ягоды — собирали чернику, грибы. В тот день Саша был к ней очень внимателен: поддерживал своей мягкой рукой, помогал взбираться на кочки, перешагивать упавшие деревья, и Дарья, уже не стараясь убежать от теплой Сашиной руки, несколько раз ловила на себе его грустный и как будто жалеющий взгляд.

— Через неделю придет сейнер, "дора" на ремонте, попадешь на нем сразу на материк, — внезапно под конец сообщил он.

Дарья разволновалась: "Как он узнал? Наверно, по рации передали. Что ж, даже лучше: у меня дней на четыре-пять работы, а там можно и вещички укладывать. Как раз кстати. Только почему так скоро?.."

Она нежно простилась вечером с Сашей и продолжила свое одиночное житье, с непременными ночными страхами и работой на целый день. Она уже не таскала машинку к озеру — было тяжело подниматься назад, а, пристроив ее на колоду у порога дома, сама садилась на бревно и стучала — хоть медленно, но неуклонно. Вскоре она наконец поставила последнюю точку и хотела подпрыгнуть от радости, но смогла только медленно разогнуться и потереть похудевшую спину. Буквы плыли перед глазами. "Отдыхать, отдыхать", — бормотала она кому-то. У нее еще был один день отдыха, а назавтра Саша приедет за ней…

Но весь "воскресный" день Дарья пролежала, а наутро едва поднялась: кровать, казалось, избила ей все бока, вытянула жилы, выпила соки. Она собрала потихоньку чемодан — свой неподъемный — и покачала головой: "Как с ним управляться? Здесь Саша поможет, несомненно, а там, дальше? Ох-хо-хонюшки, черт побери…"

Скоро приехал лесничий, и Дарья обвела прощальным взглядом свое тихое обиталище. Прощай, лес, прощай, озеро, прощай, избушка. Она взгромоздилась на мотоцикл между Сашей и своим чемоданом, и они втроем потарахтели к бухте, куда должен был прийти сейнер.

Спустя час неказистый МРС бросил якорь в виду избушки.

— Ну что ж, Дарья Семенна, пожалте, — Саша нежно подсадил Дашу в карбас и поставил рядом чемодан.

Когда карбас подошел к борту МРС, Дарья увидела у леера жадно вглядывающуюся в их посудину женщину, лет тридцати с небольшим. Завидев Сашу, она весело махнула ему и ловко спрыгнула с трапа в лодку, лишь только она ткнулась в борт. Саша подал ей руку, обнял… Куда девалась обычная робость? Сердце Даши зашлось непонятной ревностью: до сих пор на этом острове Саша принадлежал только ей, они успели как-то сродниться здесь, между ними протянулись невидимые ниточки, Дарья же чувствовала, что он к ней был неравнодушен, еще пять минут назад!.. Гневно она взглянула на Сашу, немо вопрошая: "Кто это?"

— Это моя… родственница, — наклонясь к ней, успокаивающе шепнул он.

"Родственница… Все они, мужчины, одинаковы!" — Дарья вцепилась в перекладины трапа и оскорбленно полезла наверх. Саша подталкивал ее снизу, потом передал матросу чемодан.

— Где ты такого одуванчика подцепил? — услышала Дарья, как шутливо спросил матрос, перегнувшись через леер и подавая груз лесничему. — Кандидат наук поди? Их тут немало по Островам шастает, куда только ни забираются, отчаянные ст… — последнего слова Дарья не расслышала.

Из карбаса ответили дружным смехом. Дарья надулась — наверно, он имел в виду ее панаму с этими дурацкими полями. А Саша-то тоже хорош — смеется еще… Она дернула свой чемодан и потащила его по палубе, но матрос ловко перехватил у нее поклажу:

— Что вы, что вы! Сюда, — он впустил ее в крошечный кубрик и показал место. — Сейчас выйдем в море. Если будет тошнить, бабуся, сухарики в миске, — он ткнул пальцем и исчез.

"Он что, рехнулся совсем, нашел бабусю, — разозлилась и без того сердитая, разобиженная Даша. — Я ему покажу бабусю…"

Она повернулась к зеркальцу, вделанному в стенку у нее над головой. "Что уж я, совсем…" — и осеклась: в зеркале она увидела старуху со сморщенным, как старая картошина, лицом, крючковатым носом, голубыми, будто выцветшими, глазами… Странное, знакомое лицо, где-то она видела его совсем недавно… Ах, да это ж Сашина мать, да-да, колдунья, очень похожа!.. Дашины брови полезли вверх, брови старухи полезли тоже; Даша открыла зачем-то рот — старуха ощерилась вслед за ней… "А-а-а!" — завопила несчастная Даша, а с ней завопила страшила из зеркала, но крик этот слился с прощальным гудком задрожавшего глухо сейнера, а остров Конец, мелькнув за кормой, растаял вдруг в тумане, как будто и не было его совсем.

 

Прощание с Няндомой

— Приходи-ко сюда — удивишься!

Голос отца в трубке был таким, что я сразу насторожилась.

— А что случилось?

— Придешь — своими глазами увидишь.

Я тут же начала собираться. Раз отец зовет — значит, не зря. Не такой он человек, чтобы попусту кого-то беспокоить, тем более, когда время довольно позднее — около одиннадцати часов вечера. Но идти тут недалеко — два дома всего пройти; иначе он бы и не позвал.

Отец мой, отработав положенное, и даже сверх того, на заводе, на пенсию вышел с опозданием, но и тогда не успокоился — сначала долго работал "вахтенным матросом", а попросту сторожем, на лодочной станции, где и сам держал лодку с мотором, а сейчас работает ночным сторожем, а заодно дворником, при детском садике, что неподалеку от моего дома. Этот же садик посещала моя младшая дочь Алина совсем недавно.

Садик старый — с довоенной поры он в этом деревянном двухэтажном здании располагается. Когда отец пришел туда работать, рассказывал, что пришлось ему там и с домовым договариваться — чтобы по чердаку ночью не бродил, и с полтергейстом столкнуться (сейчас уже все учеными стали на предмет нечистой силы) — свет в садике, во всех помещениях, внезапно, ни с того ни с сего, несколько раз загорался… Я отцу верю — не тот он человек, чтобы привирать или подшучивать, к тому же он такой "экономист" старой закалки, что свет в помещениях сада вообще — ни вечером, ни ночью — не включает, перемещается по зданию при свете уличных фонарей — ему хватает этого освещения. Да и здание старое, довоенное еще, в нем все может быть…

Вышла, подхожу к детсадовскому двору; поздно, на улице ни души. Захожу в калитку и направляюсь к первому крылечку, над которым горит лампочка. От него ко второму крыльцу идет деревянный тротуарчик, сейчас припорошенный мокрым снегом — апрель на дворе. Иду по этому тротуарчику дальше, к следующему крыльцу — там должен быть отец… И вдруг резкий прилив необъяснимого ужаса, словно ветром, выбрасывает меня с тротуара в сугроб… На мокрой, ровной снежной поверхности я вижу огромный СЛЕД. Значительно поодаль — еще один. Еще один я миновала, не обратив на него внимания. Остановившись, я подошла ближе и стала рассматривать следы друг за другом. Впечатление складывалось такое, что здесь прошел-проскакал одноногий гигант: одиночные следы следуют ровной цепочкой, на расстоянии полутора-двух метров друг от друга.

На крылечко, завидев меня в окно, выскакивает отец в фуфайке и ушанке — спецухе дворника.

— Вот, — негодующе тычет он рукой в цепочку следов, — вот какие гости-то меня посещают, видишь?!

Он очень взбудоражен, я его таким и не помню. Меня тоже затрясло от возбуждения.

— А кто это? Ты его видел? Расскажи!

— Как не видел: я как раз на крыльцо вышел, а он мимо идет — прошел уже, я его только со спины видел. Вот — рукой ведь его мог достать! — отец почти кричит. — Высоченный — вон, до той ветки, — показывает он на березу, что растет напротив крыльца. Я прикинула: метра три будет. — Волосы до спины, весь зарос шерстью, руки ниже колен болтаются. Вот через этот, ближний, забор сюда перешагнул, — перешагнул, что ему! — прошел вдоль дома, а там через другой забор перешагнул — и калитка рядом открыта!

Я ничего не понимаю, хотя отцу верю: следы-то — вот они! Принимаюсь осматривать двор и следы, которые оставил незнакомец. Отец нервничает, ругается, оттого что я не все понимаю, задаю вопросы об, казалось бы, очевидном.

Незнакомец, действительно, перелез, точнее, перешагнул — один след за забором, другой перед — полутораметровый забор и прошествовал ровненько по заснеженной дорожке, оставив за собой мокрые черные, далеко отстоящие друг от друга следы, очень четкие — не голой ноги, но и не обуви; просто ровные, прямо поставленные, а не вывернутые кнаружи, как у человека. Далее он перешагнул через двухметровый забор, огораживающий детсадовский двор с другой стороны, и следы его затерялись на гололеде тротуара.

То, что "человек" вел себя не адекватно, перешагивая заборы даже рядом с открытой калиткой, причем по следам было видно, что шел, а не бежал, навело на мысль о ненормальном, "дурике", сбежавшем из дурдома: они в приливе энергии еще не такие преграды преодолевают.

Я зашла в дом и набрала номер экстренного вызова милиции — 02, спросила у дежурного:

— Скажите, нет ли у вас сведений о сбежавших из сумасшедшего дома больных? Не разыскивается ли кто-нибудь? — почему-то я была уверена, что дуриков, сбежавших из психдиспансера, должна разыскивать именно милиция.

Мне ответили, что никто не разыскивается. Тогда я вкратце, довольно возбужденно, описала ситуацию и попросила прислать машину:

— Приезжайте, разберитесь, случай интересный, это что-то невиданное!

Дежурный пообещал: хорошо, ожидайте.

Вместе с отцом мы пошли на улицу: посмотреть, откуда незнакомец появился. Проследили его путь до двора, что по другую сторону улицы. Начинались следы на обледенелой клумбе в промежутке между двумя домами, выходили на тротуар, миновали проезжую часть, а далее их владелец, это странное существо, легко перешагнул забор возле здания управления народным образованием, в три шага — глубокие следы остались в снегу — наискосок миновал палисадник и снова перешагнул забор, разделяющий дворы детсада и горуно.

В одиннадцать часов вечера улицы в городе пустынны. Темно. Вряд ли кто успел заметить пришельца. Что толкнуло моего отца — в момент, когда чудище проходило мимо, на крыльцо — не понятно. Что заставило чудище перейти улицу, перелезть через два забора, пройти мимо дома по двору в тот момент, когда отец вышел на крыльцо, перелезть еще через один забор и снова выйти на улицу, чтобы исчезнуть — тоже непонятно. Но столкновением с непознанным захотелось поделиться еще с кем-то…

В великом возбуждении я и отец остановили случайного прохожего — мужичонку, у которого, к сожалению, в глазах отсутствовали признаки какого-либо интеллекта, да и интереса тоже. Выслушав наши невероятные объяснения и мельком глянув на далеко отстоящие друг от друга следы, он кивнул головой и заторопился дальше…

Я решила как-то зафиксировать этот факт для истории — измерить хотя бы шаг незнакомца: нашла в помещении детского сада веревочку, мы вместе с отцом замерили расстояние между следами, потом измерили веревочку линейкой — оказалось, шаг равнялся полутора метрам, а кое-где и на двадцать сантиметров больше. Я прикинула рост незнакомца — он должен быть за три метра… Верзила! Откуда же он, такой, взялся?

Снова вернулись в дом, я позвонила в милицию:

— Алло! Почему машины до сих пор нет? (Иначе официально отметить появление пришельца, как запротоколировать милицией, мне казалось невозможным: репортеры уже все спали, а фотографировать в темноте было бесполезно). Приезжайте, посмотрите — здесь что-то необычное, непонятное!

Голос в трубке раздраженно ответил:

— У нас нет лишних машин на ерунду. Подумаешь — какие-то следы! Ведь никого не убили?

Я опустила трубку. Отец стоял рядом, беспокоился. Я видела — ему не по себе. Представляю — ведь он его ВИДЕЛ! Меня одни следы до смерти напугали, словно от них разило ужасом, а он сам видел это существо! Бывало, правда, у него и раньше в этом саду чудеса происходили, но то были его рассказы, а здесь — вот они, следы, во дворе! Ужасные, непонятные.

— Пап, пойдем ко мне, я тебя хоть чаем напою да валерьянки дам, тебе ведь здесь еще ночь сидеть, — позвала я его.

Он, нарушив все инструкции, чего раньше никогда не было, согласился. Вышли на улицу, собрались закрывать дверь — оказалось, что куда-то пропали ключи. Целая связка, от всех дверей. Кинулись в дом искать. Полчаса искали везде, потом пошли на улицу — туда, где бродили. "Вот так сторож, — удивленно отметила я, — ключи от своего объекта утерял! Бывало ли когда с ним такое? И не помнит, где мог положить!" За четыре года работы с отцом это первый раз случилось. Он явно был потрясен…

Ключи обнаружились на деревянном крылечке со стороны улицы — хорошо, что прохожих почти не было. Да, в такой растерянности отца я никогда не видела.

Закрыв садик, мы пошли ко мне домой. Отец все еще был как будто в легкой оторопи. Я дала ему валерьянки, напоила чаем. Спросила:

— Может, не пойдешь уже на работу? — (Вдруг опять снежный человек пожалует!)

Но он пошел все равно: как же — нельзя!

— Ну, если что — звони, — предупредила я его. Он кивнул.

Ночь прошла спокойно. Наутро я снова пошла к садику — посмотреть, не исчезли ли следы. Мало ли чего…

Во дворе сада, на деревянном тротуарчике, они были уже затоптаны. А те, что остались в глубоком снегу в палисаднике горуно, были видны хорошо, и оставались там еще неделю. И хотя утром мне все показалось еще более странным и уже не страшным, следы были вполне реальными…

***

Через два дня о снежном человеке я прочитала в городской газете: его почти в тот же день видели у заводоуправления — в поздний час он, внезапно появившись из кустов, напугал женщин, идущих с работы. Это было всего в двух кварталах от детского сада, который сторожил мой отец. А еще через какое-то время я обнаружила в газете большой материал об очередном странном посещении гостя: он до смерти напугал сторожа заводской поликлиники, которая примыкает к заводу. Ночью фигура, весьма похожая по описанию, вошла через двери первого этажа, пробив телом стекла. и, окровавленная, прошла мимо очумевшего от такого видения сторожа. Поднялась на второй этаж и, оставляя кровавые следы, прошлась по коридору мимо пустых кабинетов. А вышла через стекла окна второго этажа, также "не заметив" их.

Тут уже милиции пришлось по вызову сторожа подъехать… Были обнаружены кровавые следы, которые вели от стены здания, по снегу, до забора поликлиники, перешагивали его (высота забора — полтора метра), а за забором… исчезали. Глубокий снег оставался дальше нетронутым.

Лучшего объяснения, что в поликлинику забрел, наверно, пьяный мужик, у милиции, естественно, не нашлось. Но по городу, особенно среди газетчиков, поползли слухи.

***

К чудесам в городе, и вообще в стране, за последнее время стали привыкать: сообщения и рассказы о НЛО, снежных людях, полтергейсте и прочих духах стали появляться в печати часто.

Первое сообщение о чудесах в Архангельской области пришло из Няндомы: туда зачастили летающие тарелки, там, в одной из воинских частей, на крыше казармы солдатики видели снежную бабу с маленьким детенышем. Все это, считали люди бывалые, было не к добру. И я, поразмыслив в жизни над многими явлениями, анализируя их, тоже поняла, что нечистая сила так просто людям не показывается. А уж если кому-то явилась — жди беды…

И беда не заставила себя ждать: вскоре отцу пришла телеграмма из той самой Няндомы. В ней сообщалось, что деда — его отца, у которого там был свой дом и хозяйство, — хватил удар, он находится в больнице, при смерти.

Отец выехал в Няндому, но дед в сознание так и не пришел и его не узнал. Ждать его кончины было бессмысленно. Отец вернулся домой. А дед через неделю скончался.

На этот раз втроем: отец, я и Алина — мы поехали в Няндому на похороны. На станцию прибыли, как обычно, рано утром, в пятом часу, и пошли прямо к дому деда, магически притягиваемые его смертью, на окраину — туда, где за два года до того я видела неопознанное, необъяснимое явление: летающие светящиеся "апельсины".

На сей раз ночью в Няндоме было темно и тихо. Но когда мы подошли к дому деда, сердце у меня екнуло: в одном из окон горел свет. Постучав в дверь, мы не дождались никакого ответа. Стало совсем жутко: вдруг там покойник, и — один…

Наконец в доме проснулись. Младший сын деда, Евгений, открыл дверь и впустил нас. Нехорошее предчувствие не обмануло: покойный дед в своей последней люльке ночевал дома — так было принято в Няндоме: из больничного морга деда привезли в родной дом на ночь. Евгений, кратко рассказав о смерти отца, согрел нам крепкого чаю и отправился досыпать в бабушкину маленькую каморку. В комнатке за "залом", посреди которого стоял гроб, спали его дочь Наташа и жена Галина, которая только появилась поприветствовать нас и сразу ушла назад. Почему они все ночевали в доме деда, я тогда не поняла, но такое тесное сожительство с мертвецом казалось странным.

Напившись чаю, мы втроем расположились в дедовой каморке, рядом с кухней, хотя из-за тесноты это было сложно. Я и Алька улеглись на дедовой высокой кровати, а отец — на маленьком деревянном диванчике, на котором можно было лежать только согнув ноги, или вытянув их через подлокотник, что отец и сделал. Алька мигом заснула, а я уснуть никак не могла. В избе было не топлено, но и не холодно, и, тем не менее, я стала замерзать. Особенно, как показалось, холодом тянуло от самой кровати — мерзла спина, словно я лежала на сырой земле, и она вытягивала тепло из тела.

Мысль о том, что хозяин постели лежит, едва успев остыть, в соседней комнате и что забраться на его ложе я поторопилась, не оставляла меня. Но было еще раннее утро, деться было некуда, и я постаралась уснуть. Я подсовывала ладони под свой замерзающий зад, потом повернулась на бок — ничего не помогало. Кровать оставалась ледяной!..

Наконец в дом стали собираться люди: кто — проститься с дедом, кто — помочь в организации поминок, да и вообще, мало ли в чем. В комнаты стали набиваться женщины, которых я не знала. Началась суета: как мне показалось, она длилась очень долго. Если в нашем городе на кладбище стремятся управиться с похоронами до двенадцати часов, то в Няндоме с двенадцати только начинают. Чем позже вывезут покойника из дома (но не в потемках конечно), тем лучше.

Все это время в комнате вокруг покойника сидели люди, которые то и дело менялись — дед считался крепким хозяином и был уважаемым в округе человеком. Пять лет без бабушки он прожил очень достойно. Зарились на него, восьмидесятилетнего, соседские "невесты", и ему кто-то нравился, да только дальше этого дело не пошло…

Несмотря на стойкий непривычный запах, я иногда, для приличия, тоже заходила в комнату, чтобы последний раз посмотреть на деда. Он был таким же, как всегда, только мертвым. А Алинка терлась у гроба без всякого страха и стеснения; что-то, казалось, даже исследовала.

Наконец, часа в два, пришла машина, катафалк; на веранде выставили окно — в коридоре было не развернуться — и гроб с телом вынесли на улицу. Последнее, что запомнилось — это шов, пересекающий лысину деда: желтая пергаментная кожа, стянутая грубыми бурыми нитками…

Поминки слегка омрачились оглашением завещания: все движимое и недвижимое имущество дед оставлял младшему сыну (чувствовалось, что семейка Евгения неплохо поработала в этом направлении, вряд ли дед сам догадался бы оставить завещание), совершенно забыв про своего старшего сына и дочь Раису. Сам Евгений считал, что завещание вполне справедливо. Я начала понимать, почему все семейство ночевало в доме: столбили свое имущество. А всего накопленного денежного богатства деда, о котором ходили легенды, по словам Галины, в связи с инфляцией, едва хватило лишь на похороны…

Отец мой и Раиса, выслушав завещание, сильно обиделись, но против воли деда не попрешь, к тому же апеллировать было уже не к кому, да и не принято.

По наказу моей матери, которая, не любя Няндому, с нами не поехала, я спела для "мамонов", как она называет местных жителей, которые, по ее словам, "креста не умеют наложить", "Вечную память" по деду (об этом дед, зная местные нравы, еще при жизни сам ее просил), хотя так же, как они, мало смыслила в этом. Но действительно, попа на похоронах не было, и никто из старух не крестился и по покойнику молитв не читал, хотя дед сам был очень религиозен и объехал все храмы Архангельска, Каргополя и всех ближних к Няндоме городов.

Когда мы покидали Няндому, отец прихватил с собой лишь портрет своего деда, моего прадеда, висевший над кроватью покойного, и зарекся в дальнейшем ездить в дом, который когда-то сам помогал строить молодому ещё отцу.

***

Вскоре после возвращения из Няндомы в детском саду, где работал отец, ночью вспыхнул пожар: к счастью, не в его дежурство. Но за ним все равно прислали. Загорелась будка теплоцентра, где, видимо, ночевали бродяги, или баловалась ребятня. Огонь удалось быстро потушить.

Коснулись несчастья и меня: в конце апреля меня выгнали с работы, я оказалась на улице, как многие безработные в непонятных нам ранее капстранах оказывались — всегда и во веки веков. Двое детей на руках и ни копейки на существование, невозможность найти работу, из-за повальных увольнений в организациях, и хоть как-то пропитаться — вот что с этих пор ожидало меня…

Было это страшно, дико, я оцепенела от черной несправедливости новых порядков, но… Надо было приноравливаться к новому стилю жизни. Вскоре появилась возможность зарабатывать деньги хотя бы торговлей на улице: в это время торговали все, всем и на всех углах — я попробовала. Появились деньги на пропитание, но соседи перестали со мной здороваться, а собственная мать стала меня избегать… Отец ругал меня, называл тунеядкой, заметно запил: сам-то он продолжал работать на прежнем месте — его зарплата при "капитализме" резко повысилась; но того, что происходило вокруг, он не понимал.

Через какое-то время в детском саду произошел новый казус: выпучилась бревенчатая стена старого здания и грозила обвалом. Создалась аварийная ситуация. Из двух групп срочно эвакуировали детей и произвели ремонт стены… Но было ясно, что старому зданию приходит конец, и наступил день, когда сад, находившийся в нем, расформировали, а детей и недоумевающий персонал раскидали по другим детским садам.

Отцу предложили (рекомендации у него были отличные) работу в садике, который был на другом краю города, но, опять по какому-то стечению обстоятельств, именно тот, который в последний год перед школой посещала Алина — ходила в логопедическую группу. Отец согласился, хотя здоровье у него начинало сдавать: он стал приволакивать левую ногу, хотя ходил без палки; к тому же все он чаще "поддавал" и стал позволять себе приходить на работу выпивши: пенсия его все увеличивалась, а водка все дешевела… Участок уборки на новом месте значительно вырос, энтузиазма у старика, естественно, не прибавилось, но отказать людям он не смог.

Но и на новом месте, в здании сада, стоящего по другую сторону шоссе от городского больничного морга, его снова во время ночных дежурств начал посещать полтергейст: двери внезапно сами распахивались, хотя были закрыты на задвижку, свет сам включался. Обстановка была такой, что его напарники-сторожа, обладающие более слабыми нервами, по его словам, "не вылезали из больницы". Всего отец не рассказывал, но многозначительно поднимал брови и делал вид, что хранит тайну, которую всем знать не обязательно. Я и верила и не верила; одно знала точно: голова у отца всегда была крепкой, никакая доза алкоголя никогда не могла лишить его разума или памяти, в любом состоянии он действовал осознанно, всегда был начеку. Но в садике ему частенько приходилось работать за двоих, а это было тяжело, да и к чему? В общем, проработав пару месяцев, в ноябре он окончательно забросил профессию сторожа и дворника детского сада и ушел на покой, в свои шестьдесят семь лет.

Но, тем не менее, и в собственной квартире полтергейст не оставлял его в покое, не удивляя разнообразием: то почему-то внезапно вспыхивала люстра, когда свет был выключен, то происходили прочие странные мелочи, которые подтверждала уже и мать. И опять становилось ясно, что это не к добру, хотя никто, казалось, этих явлений так не расценивал — ведь ничего особо страшного и не происходило.

Но весной, в апреле, когда позвонили из Няндомы: "Приезжайте, умер от сердечного приступа Евгений", — пришлось припомнить все, в том числе и няндомского снежного человека… с детенышем. Вот он, детеныш-то… Младший.

И снова "похоронная команда" — отец, я и Алина — поехала в Няндому. И снова те же обычаи были соблюдены в доме, как ровно год назад — будто мы и не уезжали, — только лицо покойного в гробу на этот раз было прикрыто марлей. Когда ее откинули, я увидела на правом виске и щеке Женьки синяки и то, что покойник уже начал раздуваться, хотя было еще рановато, — то ли от тепла, то ли от того, что уже успел залежаться… Но гроб его был еще не готов к погребению: не хватало траурной ленты по крайчику, и я, вспомнив свою бывшую профессию судового разметчика и то, как лихо, по восемь часов в сутки, колотила молотком по керну, взялась за дело. Сколько гвоздей вогнала я тогда в гроб по его периметру, закладывая попутно на ленте складочки и бесстрашно поглядывая на покойника (он не реагировал), — одному Богу известно. Но — много…

Пока родственники прощались с Евгением, жена его, Галина, все, как-то излишне стыдливо, прикрывала лицо покойника марлей, а потом, всю дорогу к кладбищу, куда гроб везли на грузовике с откинутыми бортами, пролежала на раздувшемся теле мужа — видимо, так полагалось в Няндоме вдове…

Похоронили Евгения в глубоченной двухметровой могиле, навесив над гробом деревянный щит, который должен был создавать покойнику защиту от тяжеленной толщи песчаника, что насыпали над ним сверху. На поминках запомнилось то, что Женькин сын, Анатолий, которому покойник обязан, по меньшей мере, одним из трех инфарктов, обильно проливал слезы и, держа на коленях маленького Женькиного внука — единственного продолжателя рода, — снова обещал начать "новую жизнь". На меня похороны подействовали гнетуще: ведь мой дядя Евгений был лишь на четыре года старше меня.

Уезжая из Няндомы, на этот раз я забрала с собой портрет отца в юности — бравого девятнадцатилетнего офицера. Портрет всегда висел над кроватью бабушки. Кроме того, что это оказался и вылитый портрет Алины, теперь он здесь все равно никому не был нужен. Ведь дом и хозяйство, год назад завещанные сыну Евгению дедом, сейчас отошли в чужие руки Галины — его невестки…

Отец лишился возможности приезжать в родительский дом — и потому, что там не осталось родни, и потому, что он сам вскоре потерял способность передвигаться где-либо, помимо собственной квартиры, — ноги у него после похорон единственного брата стали все больше отказывать. Но вот выпивать он не бросил. И иногда, опрокинув стопку-другую, он вскидывается, обращаясь ко мне: "Напиши!.. Напиши об этом…" — он не знает, как назвать чудовище, что явилось ему во время дежурства у детского сада, но это, как я поняла, пожалуй, самое впечатляющее событие после Второй мировой войны, которое так сильно его потрясло.

Я пообещала написать. Но иногда меня терзают догадки: а какие же коллизии пришлось претерпеть сторожу заводской поликлиники? На него-то пришелец нагнал еще большего страху…

 

Сила слова

Мария провожала дочку в школу. Обычно она подсаживала ее в переполненный, битком набитый автобус, если там было хоть немного места, помогала ей утрамбоваться, а потом закрыться дверям автобуса. Иногда приходилось пропускать два, три, а то и четыре автобуса подряд: иной из них и дверей не открывал — так был переполнен, а в иной, хоть он и открывался остановившись, втиснуться было просто невозможно.

Катюшка после очередной неудачной попытки уехать отошла к киоску — посмотреть на открытки и всякую всячину, которая продавалась там и была разложена и расставлена на прилавке вдоль окошек. Марие ожидание казалось бесконечным.

"Что-то сегодня автобусы совсем пропали, может, опять забастовка?" — Мария оглянулась на дочку и увидела, как к ней подбегает огромная черная собака — их почему-то люди называют "водолазами" (такая прыгни в водоем, так он из берегов выплеснется!). Собака с разбегу наскочила на Катюшку, толкнув ее в грудь лапами, и та не удержалась — руки у нее были засунуты в карманы пальто, а тяжелый ранец за плечами тянул назад, — сразу упала на спину. Чудовище встало над ней всеми своими четырьмя лапами и тут же задергалось в своей вечной собачьей похоти… Мария ужаснулась: откуда взялся на тротуаре этот дьявол, почему он без поводка, без намордника и разгуливает один? Она бросилась на помощь дочери и с разбегу толкнула похотливого кобеля в черный бок, но тут же с ужасом поняла, что собака даже не покачнулась… Столкнувшись с псом, Мария упала на колени и замолотила кулаками в его косматый ненавистный бок… Пес нехотя переступил лапами лежащего ребенка и отошел в сторону. Мария увидела, что Катюшка лежит, все так же засунув руки в карманы, и, пытаясь приподняться с тяжелым ранцем, смеется.

— О Господи, Катюшка, вставай, чего ты разлеглась, — обиделась на нее Мария. Оказывается, для ее дочери, которая с любой собакой, как-то очень по-свойски быстро, находит язык, это было просто игрой, забавным происшествием! Даже телодвижения собаки она прекрасно поняла и потешалась сейчас над этим.

— Что, смешно, да? А если б она тебя зубами тяпнула? — сердито выговаривала Катюшке Мария. — Ведь я с ней и справиться не могла, с таким теленком… Весу-то больше, чем во мне. И народ идет рядом, хоть бы кто-нибудь оглянулся, помог… — говорила она неизвестно кому, так просто, с досады и испуга. О том, что псина могла тяпнуть и ее, за такое бесцеремонное с ней обращение, она просто не думала. — Хорошо, хоть псина сама отошла… Иди давай, — подтолкнула она Катюшку к остановке, — и не трогайся больше с места!

Они подошли к бровке тротуара и принялись поглядывать в сторону перекрестка, откуда должен был появиться автобус. Их остановка была последней перед заводом, куда и стремилась основная масса пассажиров. Дальше, после следующей остановки, автобус шел полупустой — через мост, на остров, где, в отдаленном его конце, у самого моря, находилась Катюшкина гимназия — единственная в городе с "художественным уклоном", ради чего Катюшка туда и ездила: училась там лепить и рисовать, а заодно постигала и остальные науки. Не удивительно, что их остановку автобусы часто проскакивали: до завода отсюда можно было пешком дойти. Но Марию и Катюшку это никак не устраивало: им-то надо было на остров!

Наконец автобус тяжело вывалил из-за угла и, остановившись, открыл двери. Из его чрева выдрались, отрывая пуговицы, несколько человек, и Мария приготовилась на освободившееся место быстренько втолкнуть Катюшку. Но тут кто-то энергично отжал ее в сторону, и все свободное место заполнил собой детина в толстой куртке защитного цвета. Мария задохнулась от неожиданности и наглости парня и, поняв, что остается ни с чем, вцепилась в эту куртку и принялась тащить малого из автобуса, тем паче что он все равно не помещался, и двери никак не закрывались.

— Ах, ты, гад, ребенка отталкивать? — завопила Мария. — Ты откуда взялся? Мы уже три автобуса пропустили, а ты, наглец, сходу вперся, выходи сейчас же!

Мужик махнул рукой сзади, отбивая руки Марии в сторону, но она снова вцепилась в зеленую полу и продолжала тащить его из автобуса.

— До завода тебе пять минут ходу, а нам до конечной надо, из-за тебя ребенок в школу опоздает, пусти его сейчас же!

Но мужик, решив отделаться от назойливой бабы, наугад лягнул ее ногой в тяжеленном кирзовом ботинке, и попал Марии прямо в грудь. Охнув от боли, она откачнулась, недоуменно посмотрела на парня и… сорвавшись чуть ли не на визг, разразилась ругательствами:

— Ах, ты… — дальше следовали нецензурные, обидные эпитеты, — пинаться, долбоеб несчастный, дубина стоеросовая, ты еще пинаться?!

Мужик ошалело посмотрел на бабу, которая, получив ботинком, никак не хотела убираться, а он никак не мог втиснуться поглубже в автобус, водитель из-за этого не мог закрыть дверей и чего-то ждал, а пассажиры автобуса внимательно слушали ругань Марии и, казалось, не дышали. Мария тоже заметила, что автобус чего-то ждет и дверей закрывать не собирается… И в этой странной, вынужденной паузе, прервавшей всеобщую суету и спешку, она произнесла страшное, рожденное бессилием и идущее из глубины души пожелание:

— Пинаться, значит? Это тебе так не пройдет… — Мария ярко представила цех, в котором, наверняка, трудится парень, — все цехи на их заводе как-то похожи один на другой, с их железным лязгом, козловыми кранами, тяжелыми грузами. — Пинаться? Так знай: сегодня же ты получишь за свой поступок в лоб — да, именно в лоб, — да так, что на всю жизнь запомнишь это!.. — она погрозила ему рукой.

Видимо, слова были сказаны с такой силой, что парень испугался:

— Ты что, дура, чего говоришь-то? Чего я такого сделал?

— А вот то и сделал, говнюк. Поймешь, когда сам получишь!

Мария увидела испуганные, удивленные лица людей, глазевших на нее сверху вниз из автобуса, и отошла, все еще негодуя, от дверей. Кое-как закрывшись, автобус тронулся и пополз дальше.

В следующий автобус Мария Катюшку затолкнула. Маленькая, с огромным ранцем, скрючившись на первой ступеньке под задницами взрослых пассажиров, гроздьями висевших в дверях, уже опаздывая в школу, Катюшка уехала, прижавшись губами к дверной щели, — авось да до следующей остановки не задохнется, и ее не расплющат, хотя именно на нее навалится вся людская масса, когда автобус будет делать правый поворот на площади…

С больным сердцем, полностью разбитая, Мария пошла назад, домой. Она только молила Бога, чтобы ребенок как-то выдержал напор людей до следующей остановки. Там, у завода, все выйдут, и дальше будет легче, можно будет даже сесть… Но на урок Катюшка все равно уже опоздала.

Она поднялась на свой этаж, все еще физически ощущая себя на месте дочери, зажатой чужими задами в автобусе, и тут вспомнила про парня, которому она сегодня открыто, не скрываясь, пожелала зла. Она, которая и мысленно людям зла никогда не желала. Бывало, боролась с негодяями, сволочными людишками, но зла желать, а тем паче смерти?.. "Господи, зачем я его так? — ужаснулась Мария. — Фу, как нехорошо… Как же я так — человеку проклятье послала, да еще при всех, да еще вслух? Стыд-то какой… Дикость!"

Удар каблуком в грудь она уже забыла — боль от него притупилась. Не сильно трогало ее и то, что она принародно разразилась матерной бранью, — кого сейчас этим удивишь… Но то, что она пожелала человеку несчастья, вдруг, сразу начало мучить ее. Ей даже стало жаль парня: а вдруг ее проклятье сбудется? Да она точно знала, что сбудется, и он в самом деле получит сегодня "в рог" — иначе бы и желать не стала. Но разве она хотела этого?

Мария бросилась на неубранную еще постель и застонала от раскаяния сквозь зубы: сделанного уже не вернешь… Зачем она выкрикнула это ему, зачем? Ведь в жизни своей она уже успела убедиться, как действует простое слово, да даже одна только мысль! Они — МАТЕРИАЛЬНЫ. Стоит пожелать человеку зла — и оно сбывается, но тут же, и точно так же, возвращается к тебе назад. Даже — если пожелать зла косвенно: стоит кого-то высмеять, осудить (пусть даже справедливо) — все те же самые слова вернутся к тебе, хотя, может быть, и не сразу. А обычная поговорка Марьиной матери "Позади пойдешь — все подберешь" действует в жизни как закон сохранения энергии: все зло, все поступки, сотворенные тобой, к тебе же потом и возвращаются. Может быть, добро тоже, но зло как-то более заметно, лучше запоминается… А уж если кому-то в сердцах, да вслух, недоброго пожелаешь — считай, что подписала человеку приговор: сбудется, стопроцентно сбудется!

Поэтому Мария и терзалась сейчас своим ужасным поступком: зачем, зачем она пожелала парню уродства? Кто ей это позволил? Добро бы не знала она этого закона жизни, а то ведь ЗНАЕТ! С полным, так сказать, сознанием решила парня словом наказать. И ведь — накажет!.. И она снова и снова казнила себя и жалела детину. Ей было так тяжело, так она сожалела о содеянном ужасном поступке, что ощущала страдание физически: тело ломало, крушило совестью, давило раскаянием, как жерновами. Зачем, зачем, зачем она это сделала? Как осмелилась, и кто уполномочивал ее наказывать людей, призывать на их голову кару? Тем более, Мария, к ужасу своему, сознавала: тяжесть желаемой ею кары превышает тяжесть проступка парня! Но она не сдержалась. Как она могла?!

В неотвратимости наказания Мария была уверена. И очень жалела о содеянном ею и стыдилась своего поступка. Но то, что ее сейчас ломало, физически коробило совестью, было на пользу парню, она это знала. Почему-то была уверена. И это ее немного успокаивало. Она чистосердечно раскаялась, чистосердечно сожалела — и, конечно, немного смягчила наказание незнакомцу. А если смотреть глубже — то и себе…

***

Через пару недель, когда Мария, как всегда по утрам, снова стояла с Катюшкой на пустынной остановке, ее кто-то толкнул в бок — так сильно, что она шмякнулась на обледенелый асфальт и больно ударилась локтем, бедром, да к тому же сильно стряхнула мозги. Она приподнялась на локте, морщась от боли в голове, и оглянулась на неожиданный тайфун, так злобно подбросивший и уронивший ее. Взгляд ее уперся в кирзовые ботинки огромного размера, серые неглаженые брюки и защитного цвета теплую куртку. Ботинки она узнала сразу, хоть и видела их только со стороны подошвы. Она вопросительно взглянула в лицо обидчика и оторопела: девственный когда-то лоб парня украшал свежий, хотя уже и подсохший шрам с рваными, неровными краями, который зацепил слегка и переносицу — создавалось впечатление, как будто точно таким же, рваным, после газовой резки, краем железного листа парню чиркнули снизу вверх (или сверху вниз?) по физиономии…

— Ты… ты… — процедил он, глядя сверху на Марию, но так и не смог ничего сказать. Глаза его вдруг стали наполняться ужасом, челюсть отвисла… Мария с изумлением смотрела на него снизу и наконец принялась подниматься, опираясь на руку.

— Ты чего, — сказала она, не зная, сердиться ей на верзилу за то, что он исподтишка толкнул ее, или изумляться дальше. Жалости к парню, хоть она и увидела результат своего проклятья, у нее не было — одно сплошное изумление истинностью произошедшего. Она сделала было к нему шаг и открыла рот, но парень вдруг попятился от нее и, с каким-то низким, нечленораздельным мычанием, переходящим в сдавленный крик, рванул в сторону.

— Постой, да чего ты, не сержусь я, — крикнула ему вслед Мария, но парень, на ходу оглянувшись — глаза его готовы были выскочить из орбит, — исчез между домами во дворе.

"Чудак, — удивилась Мария, — чего это он?" — и изумленно покачала головой. Кряхтя после падения, она притянула Катюшку к себе, крепко взяв ее за воротник пальтишка, и на минуту забыла о парне: из-за поворота вываливал очередной, третий на сегодня, тяжело груженный рейсовый автобус. Но на душе ее творилось непонятное…

 

Свершение

Из областного центра в адрес любительского литературного объединения города С. пришло известие: в октябре будет совещание молодых литераторов, приуроченное к юбилею местной писательской организации. Приедут московские светила, выпестованные когда-то в этих же краях, — попить винца на юбилее, а заодно провести семинары по учебе местной молодой поэтической и прозаической поросли, да, может быть, кого-то отметить и кого-то даже рекомендовать в Союз писателей! Дело немаловажное, ответственное, а для молодых — волнительное.

Полина, в свои сорок лет, тоже относилась к молодой, начинающей поросли — во всяком случае, на совещание приглашали всех, кто не достиг сорока пяти, а она в это число попадала. Да и вся "поросль", разбросанная по всем районам области, состояла из подобных Полине: всем перевалило за тридцать, многим подгребало к пятидесяти, совсем юных (до двадцати лет) были единицы, а были и такие "начинающие", которым было за шестьдесят. И все они, тормознутые перестройкой (все существовавшие когда-то, устоявшиеся порядки сразу нарушились, а издательства развалились), не имея абсолютно никаких перспектив стать настоящими, признанными всеми (особенно своими читателями) писателями, все равно творили, кропали стишки и рассказы, складывая их безысходно в столы, в свои долгие ящики. Надеяться, в части публикаций, было не на что: в перестроечной суете про писателей и поэтов из провинций все забыли. Издать книжонку стихов теперь можно было только за свои деньги, а, как известно, богатые предприниматели стихов не читают и не пишут, те же, кто пишет, за свою жизнь не сделали карьеры и не скопили ничего — у них были другие ценности.

Так и Полина носилась со своими "ценностями", нужными ей одной, да еще нескольким, ей подобным. И она тоже почему-то надеялась, что ее творения в забвение не уйдут, кропотливые усилия получат признание; но это, как, видимо, она считала, произойдет еще очень не скоро, лет так через десять-пятнадцать, судя по замедлившимся темпам писательской жизни. Но что произойдет непременно, в этом она была уверена. Поэтому она собиралась на совещание в областной центр, в общем-то, с легкой душой — в основном для того, чтобы познакомиться с литераторами области, с которыми последний раз, на таком же совещании, она встречалась восемь лет назад. С тех пор, конечно, многое изменилось: кто-то из тонко организованных творцов, не выдержав такого невнимания к себе, спекся, оставил творчество, нашел себе иные занятия и ценности, а кто-то, наоборот, стал писать, заработал еще активнее и влился, вырвавшись из неизвестности, в ряды местных "молодых" литераторов. Интересно Полине было взглянуть и на светила из столицы, бывших провинциалов, послушать их, да и остальных.

С Полиной вместе, и с теми же мыслями, ехала вся их городская когорта — человек двадцать, а то и больше, — "начинающих"; событие было немаловажное, редкое, как же пропустить, не потусоваться с себе подобными! И каждый из двадцати надеялся на чудо — признание: а вдруг его, именно его талант оценят!..

Как всегда, прибывшие отовсюду в областной центр участники разделились на два семинара: прозы и поэзии. Поэтов понаехало несметное множество: более пятидесяти человек! А в семинаре прозы, где оказалась и Полина со своей рукописью, их было всего двенадцать — проза дело тяжелое, времени и труда требует, а не только состояния души и клочка бумаги под рукой. Светила были шокированы таким скоплением пишущих в области: в их времена поэтов были единицы. Но на совещание прибыли еще не все: из отдаленных районов, откуда "только самолетом можно долететь", не прилетели лучшие силы — по причине дороговизны новых билетов. Руководителю семинара прозы было полегче, но и он кряхтел под тяжестью и заумностью некоторых объемистых рукописей романов молодых прозаиков.

На такой напор не всегда качественной местной писанины светила тоже под конец ответили дружным залпом: критика, хотя и объективная, сыпалась на головы бедных поэтов, как горох (или, скорее, как свинцовая дробь), новомодные изыски молодежи, вроде: "Их грифый клювель, наглиненный слюном…" — или: "Флажолетом цвел над флердоранжем, пил портвейн в ждакузи и биде…" — остались вообще непонятыми, новоиспеченные и изданные на свои деньги книжки разносились в пух и прах, хотя и не все: редкие получили одобрение. Особенно семидесятилетний критик из Москвы почему-то благоволил к девушкам, пишущим эротические стихи. Обладательница одной такой книги и была тут же рекомендована им в Союз писателей…

С прозой дела обстояли еще хуже. Ведший семинар прозы поэт отмел все, представленное начинающими прозаиками, похвалив лишь одну книжку талантливого мистика и несколько рассказов Полины. Собственно, Полина этого ждала, хотя вкус поэта, судя по тем рассказам, которые он у нее отметил, ее слегка удивил — его оценки несколько расходились с общепринятыми, были более искренними, не отягощенными конъюнктурными соображениями, несмотря на преклонный возраст поэта. Полина, критикуемая уже не раз и не два — то людьми умными, понятливыми, то судящими поверхностно, а то и вовсе ничего в ее рассказах не понявшими, — приучилась сама оценивать сочинения объективно, ничуть не превышая достоинства и значимости своих творений, но и не занижая их. Она знала, что "материал" у нее "есть", и, не услышав никакого напутственного слова от московского поэта, слегка расстроилась, но потом решила, что результаты семинара, видимо, будут обсуждаться писателями и оглашаться для всех позже — в торжественной обстановке, ведь предстоит еще грандиозная пьянка по поводу юбилея областной писательской организации. Правда, у писателей она будет проходить в ресторане и за казенный счет, а у начинающих литераторов — в общежитских шхерах, куда всех приезжих на время совещания заселили.

Там-то они, молодые (во всяком случае моложавые), наконец оторвутся! Правда, денег не было (Полина на второй день совещания уже голодала, так как деньги кончились) — на закуску. Но на водку они, конечно, найдутся.

***

Писатели, в предвкушении застолья, подвести черту под семинаром молодых впопыхах забыли. Молодые, простив им это, засели в общаге. Сдвинув столы в одной из комнатух, придвинув друг к другу кровати, поэты и прозаики плотно уселись рядышком. Полина, как бы случайно, оказалась между двумя красавцами — поэтом и прозаиком — с юга области; она не возражала. Да и ей ли быть в печали? После отъезда дочери на учебу в другой город она стала одинокой и совершенно свободной. Женщина в полном соку… А полжизни прочахла над бумагой и машинкой. Не часто приходилось ей отрываться, да еще с себе подобными — народом ее же племени! Она развеселилась, настроение резко подпрыгнуло: эх-ма! Наливай, ребятки, наливай! (Щипок, от возбуждения, одному соседу, щипок другому: давайте знакомиться!)

А напротив — специально уселся — злобно и в упор, с осуждением смотрит Кирюшка. Полина беспечна: "Не смотри, Кирюшка, я не твоя, уже не твоя, не пяль глаза!"

Но Кирюшка, взяв на себя такую наглость, смотрел не отрываясь. С ненавистью. "Да что он себе такое воображает? — замечала его взгляд Полина. — Что было — то давно прошло, быльем поросло. Забыто!" Как поэт он для Полины еще существовал, но как человек — уже нет: умер. Было, Полина даже любила его — симпатичного, молодого, на четырнадцать лет моложе ее, талантливого; как влюбилась, и сама не поняла. То ли на безрыбьи, то ли от одиночества, то ли за талант полюбила, а может и приглянулся чем, только скоро Полина поняла, что Кирюшка просто использует ее для своих надобностей. Дура-ак!.. Она-то не этого хотела и загадывала о большем, но… Пришлось вырвать его из сердца. Да и дикий он какой-то, даром что с татарской кровь смешана, хоть он и утверждает, что "самый русский" из всех здесь. Русский, только глаз узкий… От русских мужиков, Полина знала, так не пахнет: то ли прокисшей колбасой, то ли пареными грибами вперемешку с такой же репой. Козлиный запашок… Обхватишь, бывало, его, распарившегося, за голову, а от волос… Запах лучше любого паспорта национальность удостоверяет. И коварство у Кирюшки чисто восточное.

…Объявились как-то в их городе, как с Луны свалились, две поэтессы из Питера — интересные, талантливые, любительницы интриг, — и решили они болотце провинциальное взбаламутить, всех городских литераторов под свою гребенку причесать, каждому сверчку свой шесток определить. И получилось у них, что они двое — признанные уже гении, а остальные все — так, серость. Одна Полина в их теории усомнилась, обнаружив в "гениальных" стихах одной из поэтесс полное отсутствие и чувства, и мысли — лишь одно словоблудие, но — красивое словоблудие; и… поплатилась непримиримой войной со стороны двух генийш, в интригах весьма преуспевших (не то что северные простофили), которые не на шутку решили ее извести, "стереть с лица земли", как ей передали доброхоты. Войну они повели умело: стали разлагать окружение Полины, ее подруг и единомышленников в сторону оттирать, чтобы одну ее уже мизинцем додавить. В их число и Кирюшка попал — быстро хитрые бестии вычислили, что он к ней в гости не зря так часто ходит. Одного не учли: не было у Полины никаких подружек, давно она была уже жизнью научена и в дружбу не верила — ни между двумя бабами, ни, тем более, между творческими личностями. Но предательство единомышленников, начавших заискивать перед столичными поэтессами (кредо которых было одно: крах всего, к чему они прикасались), а тем более Кирюшки (с ним Полина хоть и давненько оборвала всякие отношения, но он постоянно продолжал клясться ей в любви), который вскоре стал всюду таскаться за поэтессами, а Полину при каждом удобном случае, в угоду им, "клеймить позором", — больно ударило. Именно предательство, разочарование в людях, которые, как флюгеры, так легко меняли свои пристрастия. Да и были ли они у них?

Жгла Полину и гнусная ложь, которую гениальные интриганки направо и налево разносили о ней, доподлинно зная: хоть и ложь, а слушок все равно останется, сомнение зародится. Недаром говорят, что злые языки страшнее пистолета. Но Полина, страдая от такой ненависти, знала: к ней их грязь не пристанет, а разойдется между такими же завистниками и ненавистниками. И спокойно ждала только, когда подружки наконец поссорятся и начнут пожирать друг друга, а тандем их распадется. Ждать долго не пришлось: боевые поэтессы поссорились и уехали назад в столицу — кажется, навсегда. А Кирюшка остался на бобах. Не за кем стало таскаться: уехали из города гениальные личности, признававшие его за своего, так лихо подогревавшие его эготизм… И снова было потянулся он к Полине. Но поздно: поезд ушел. Полина могла простить глупость, измену телесную, но духовную — никогда. Кирюшка этого не понимал. Он просто был там, где ему интереснее, где ему хорошо, где его постоянно хвалят, а его стихи превозносят. И почему Полина его снова не привечала, ему было непонятно: ведь он так гениален, а гениям все прощается! Но Полина разделяла талант и человека: сколько раз уж ей приходилось убеждаться, из какого человеческого "сора растут стихи"…

А Кирюшка почему-то принялся ревновать ее по-черному — ко всем подряд и ко всему подряд. Полина удивлялась: да какие у него на это права? Он сам, по доброй воле, все загубил, давно все прошло и быльем поросло. Уже и после отъезда "гениальных" поэтесс прошло два года. Неужели он не понимает, что они разные и чужие теперь люди? Но Кирюшка точно сбрендил: мало того, что следил везде за Полиной, так стал еще рассказывать всем подряд, как он любит ее, и что она его жена, что он живет с ней и что все у них хорошо — это все, чтобы возможных соперников отвадить; и что он никого к ней не подпустит, убьет каждого, — в общем, нес страшную ахинею, в которую между тем кое-кто верил.

Никто, кроме Кирюшки (да и тот с великого перепоя), к Полине с ухаживаниями и не подъезжал — некому было; жила она одиноко и почти замкнуто, но, когда до нее стали доходить слухи о Кирюшкиных россказнях, она вознегодовала и при первом же случае выкрикнула ему все, что о нем думала, запретив ему к ней даже приближаться, а тем более, распускать свой поганый язык. Но Кирюшка будто не слышал, и вот снова он сидит напротив нее, словно грозный муж, и всем видом своим показывает, как он ненавидит ее за ее веселость и общительность, и как она оскорбляет его, в глазах всех, своим легкомысленным поведением, за которое надо наказывать. Полина Кирюшку "в упор не видела", чтобы хоть как-то охолодить его, — иной тактики против упрямца она придумать не могла, но Кирюшка был реален и, сидя напротив, испепелял ее злыми глазами.

За столом было весело: такого количества поэтов сразу общага никогда не видела, не видели и сами участники пиршества. Поэтому водка (без закуски) лилась рекой, стаканы ходили по кругу, произносились веселые тосты, читались "по солнышку" стихи; до одури, по очереди, поэты блистали остроумием, пока юмор у всех не иссяк, — опьяняло уже то, что они — братья по крови, все — родня; всех объединяло одно общее дело, знакомое до боли каждому.

Когда очередь дошла до Кирюшки, он принялся читать свои новые стихи, с ненавистью и негодованием обращаясь прямо к Полине. Она знала, что они были посвящены ей. Но почему он, за девять лет их знакомства ни разу не посвятивший ей ни одного четверостишия, в этом году вдруг разразился сразу серией пышущих ненавистью к ней стихов? Полина только удивлялась: за что? Отчего? Ведь их давно ничто не связывает! И наконец догадалась, что это плоды той ненависти, которую посеяли в Кирюхе его "гениальные" подружки из Питера. Что ж, всходы плевел были густыми, но губили они только самого Кирюшку, разъедая изнутри и заставляя выставляться сейчас на всеобщее посмешище. Вот и Полина только посмеялась, перемигнувшись с поэтесками, которым смысл яростно читаемых Кирюшкой посланий был ясен.

Полина в этот вечер опьянела быстро: голодная, да еще водка… У кого-то в руках появилась гитара, запели песни. Полина, стоя в обнимку с красавцем-прозаиком с темно-русыми длинными кудрями, весело подпевала гитаре. Вдруг их обоих кто-то шутя подтолкнул, и они оказались вдвоем в темном стенном шкафу. Дверь за ними захлопнули и, шутя, подперли снаружи. "Ах, так!" — ни Полина, ни прозаик, понятно, не растерялись и кинулись — в насмешку над остальными — друг другу в объятия, стали, пьяные, целоваться: весело, шутя — пусть все завидуют!.. Но когда они вывалились наконец из шкафа, Полина сразу увидела мотающегося туда-сюда, как зверь в клетке, Кирюшку… Через минуту с криком: "Я убью тебя!" — он бросился на Полину и, схватив ее за горло, повалил на кровать… Тут Полина и простилась бы, в его железных клешнях, с такой непрочной жизнью, если бы друзья-поэты не навалились на ревнивца и не отодрали его от Полины. Сразу же у Кирюшки отобрали и складной нож, который он выхватил неизвестно откуда и уже раскрыл.

— Да кто ты такой, — взвилась, чуть отдышавшись, Полина, — кто ты мне, засранец, кто, и что ты такое себе позволяешь?!

Но Кирюшку тут же увели подальше от нее, в другую комнату. Там он начал плакать поэтессам в жилетки и жаловаться, что Полина, жена его, так плохо себя здесь ведет, не любит его… В общем, продолжал плести свое, позорить ее и срамить. Выслушивая девчонок позже, Полина, которая пострадала не сильно, но очень возмущалась всем произошедшим, только диву давалась: что же он такое городит, что он себе возомнил, какое он имеет право говорить о ней, как о жене, и вообще — кто он ей? И под конец она пришла к твердому заключению, что Кирюшка совсем тронулся умом, и не слабо, что это у него маниакальная идея, и держаться от него ей надо подальше, чтоб не вызывать новых приступов (или припадков) дикости и ревности.

***

Этого она и начала придерживаться, когда они вернулись домой с совещания. Но происшествие это не могло застить самого факта писательского семинара, и Полина принялась ждать каких-то запоздалых его результатов. Но писатели, погуляв вволю в глубинке на родине, вернулись все в Москву, совсем забыв о семинаре и семидесяти несчастных, которые ждали от них хоть одного напутственного, ободряющего слова…

И вдруг однажды, почти два месяца спустя, Полине, уже около одиннадцати часов вечера, позвонили из области и прокричали в трубку: "Завтра выезжай в Москву! На всероссийское совещание молодых писателей! В "Переделкино"! Запиши адрес и кого спросить! Завтра же утром, возьми рукописи и отправляйся!.." Разговор оборвался. Ничего, кроме записанного адреса, в руках Полины не осталось. Она не верила до конца: наверно, это был какой-то неумный розыгрыш. В Москву! И почему так внезапно? Завтра! Приедет она в Москву, а там на нее глаза вытаращат… Верить не хотелось. И все же что-то ей подсказывало, что ехать надо, что весть эта правдива, и что поедет она туда не зря… Не зря! Есть, она чувствовала, что есть у нее шанс стать писателем, и даже официально признанным! Материал у нее есть. И, если там сидят не последние кретины, они его оценят. Должны оценить!

Наутро Полина, уже с готовым багажом — рукописями, побежала за билетом. Билеты в Москву почему-то были! Она взяла билет на одиннадцать часов и позвонила на работу своему начальнику: "Мне нужно срочно уехать на три дня. У меня с собой ваша зарплата. Можно, я ей воспользуюсь? Потом верну!" Начальник что-то промычал в ответ, но Полина опустила трубку: даже если ее сейчас же уволят с работы, она все равно поедет! Это ее первый, за десять лет титанического труда, и, может быть, единственный шанс! И упускать его нельзя. Ни в коем случае.

Она уехала, никому из коллег по перу ничего не сообщив. Вся в надеждах. Ночью в поезде она не спала, глядела в окно, на небо, сплошь усеянное яркими звездами. И вдруг подскочила на постели: одна звезда упала! Она никогда не видела падающих звезд. И не знала: к хорошему это или к плохому. Одни люди, когда-то она слышала, говорили: звезда падает к счастью — сбудутся все желания. Другие — и это Полина слышала чаще — что к смерти; только к чьей?

Утром, по приезде в Москву, она все успела: и адрес правления Союза писателей нашла, и зарегистрировалась, и не опоздала на автобус, который повез их, целую группу, в "Переделкино". Участников совещания было не так много — около пятидесяти человек, из них в семинаре прозы — только шестеро. Женщин, кроме Полины, среди прозаиков — ни одной. Шансы ее как будто повысились… Впрочем, она за себя не боялась. Вечером отдала троим писателям рукописи на прочтение. Что-то они скажут завтра?..

С утра руководители семинара прозы — все разного возраста, — переглянувшись меж собой, почему-то начали обсуждение с ее рукописей… Выспросили прежде досконально, кто она и откуда родом. Долго выпытывали ее пристрастия в литературе… Пристрастий Полина не понимала. У одного автора ей нравилось одно, у другого — другое, к одним она была менее благосклонна, от чтения других получала наслаждение… Но пристрастия? Полина знала, что они меняются с возрастом, и даже от настроения. Поэтому виновато отмахнулась от расспросов: "Чукча не читатель, чукча писатель". Писатели посмеялись, но, тем не менее, еще два часа пристрастно допрашивали ее. Их смущало, что наряду с "деревенскими" рассказами у нее есть чисто "городские", современные… Полину это не смущало: она современный человек и не хочет себя ограничивать, замыкать в узкие рамки. Но вот ее старорусское имя писателей почему-то удивило — как будто давно такого не слыхали. Расспрашивали ее и о семье, о родителях — хотели знать и оценить все. Полина откровенно отвечала на все вопросы. Но про себя решила: "Все, кажется, завалили… Уж больно пристрастны".

Настроение ее испортилось, — она ничего не могла с собой поделать: ведь это все-таки главный, да-да, главный вопрос в ее жизни!.. Когда обсуждали творчество остальных, она запомнила только, что мэтры привязались к молодому парню с красивой южно-русской внешностью лишь из-за его фамилии — Барбец: откуда, кто такой, каких корней? Парень, студент литинститута, чуть не плача: "Всю жизнь со своей фамилией мучаюсь", — рассказывал писателям о своем происхождении… Полина плохо что понимала из их разборок, в мозгу стучало только одно: ее задробили, не пропустят уже в святая святых… Вспомнилось открытие семинара, на котором присутствовали Михалков, Проскурин, Распутин и другие знаменитые писатели. Эта элита недосягаема…

Вечером молодые участники совещания устроили поход по номерам дома отдыха с целью знакомства между собой и развлечения. Поэтов было много, хороших и разных, молодых девочек и мальчиков… Полина все оставалась в дурном расположении духа. Маститые писатели гуляли тут же, толпы то смешивались, то рассеивались по разным номерам. В последнем за тот вечер один из известных и модных писателей уселся на пол у ног Полины — внешностью своей, северянка, поморка, с густыми, длинными, потемневшими с возрастом волосами, она была довольно привлекательна — и стал пытать ее: кто она, откуда? Не верил, что с севера: "Нос у тебя еврейский". Полина отмахивалась:

— Самый русский, у нас у всех на Севере такие носы — прямые, длинные. А ты-то кто? — допытывала она захмелевшую знаменитость. — Вот у тебя-то фамилия как раз еврейская — Барбарчук, да и внешность далеко не русская!

— У меня дед служил в царской армии, офицером был! — кричала в оправдание знаменитость, крепко держа Полину за руку.

— Да ладно, верю, — смеялась Полина.

Потом она, не дожидаясь конца, тихонько сбежала в свой номер — подальше от всех знаменитостей. Она сюда работать приехала, и настроение пока было только рабочим, да к тому же безрадостным. Даже по Переделкам она ни разу не прогулялась. Зато ее соседки ничего не упускали: одна всю ночь наслаждалась природой, другая забралась в постель к очередному писателю…

Наутро семинаристы продолжили обсуждение творчества друг друга. Полина принимала активное участие, хотя никак не могла скрыть своего кислого настроения. К трем часам дня писатели собрались в зале, чтобы объявить результаты работы прошедших семинаров. Полина знала: здесь, на всероссийском совещании, разговор короток, здесь и в Союз писателей могут принять сразу, если сочтут нужным. Или не принять…

Из всех, приехавших в Москву, писателями в те дни были названы лишь тринадцать человек. И Полина — в том числе… Чуть сердце не разорвалось, когда руководитель ее семинара очень доброжелательно объявил, что из прозаиков Полина более других созрела как писатель. Зря, значит, она мучилась, думала, что только покритикуют рассказы и забудут про нее. Пришлась, пришлась она все-таки здесь ко двору! Не зря жизнь на сочинительство — всю личную — истратила… И даже молодому Барбецу, невзирая на фамилию, писатели дали свою рекомендацию.

Вечером, во всеобщем, повальном застолье, Полина светилась радостью. Ее поздравляли, она поздравляла… Вся Северная Россия была здесь. Скоро за столом Полины, где сидели поэтессы из Архангельска, Вологды, Ярославля, собрались все руководители их семинаров. Полине писатели по очереди шептали ободряющие и восхищенные слова, так же и ее соседкам, чокались и пили с ними за здоровье, за талант… Полина была всем благодарна и всех в этот вечер любила. В сорок лет, положив почти четверть жизни на сочинительство, она стала писателем! Конечно, в ее жизни это признание мало что изменит, но давняя мечта и, можно сказать, цель ее жизни нежданно-негаданно осуществились!

Утром их отвезли назад, в Москву, где они заполнили все необходимые анкеты и заявления. Полина провозилась дольше всех — она к этому не была готова — и, когда оглянулась, никого вокруг нее уже не было. Стоял только пьяный Барбарчук и как-то странно смотрел на нее.

— Сбежала от меня… — припомнил он их предпоследний вечер. — Рассказики слабенькие… Написаны никудышно… Зато человек хороший. — охарактеризовал он Полину и пошел, шатаясь, допивать.

"На себя посмотри!" — хотела крикнуть ему Полина, но тут же простила его и, расставшись с всклоченным писателем, кинулась на вокзал: билеты она заранее не заказала, а надо было обязательно сегодня уехать — знакомых, точнее, их адресов в Москве, у Полины с собой не было, ночевать ей было негде — только на вокзале, ведь маститые писатели, устав от молодежи, все давно разъехались по домам…

***

Билетов на поезд в кассе не оказалось. Никаких. Как будто вся Москва ехала в том же направлении и в тот же день, что и Полина. Она было пригорюнилась, а потом стала ждать отправления поезда на Ярославль. На нем должна была уехать двадцатилетняя девочка, с которой Полина три дня прожила в одном номере.

Вскоре она, действительно, увидела Лену, в обнимку… с красавцем Барбецом, который пришел ее проводить. Парочка смотрелась очень привлекательно: северянка и южанин, хотя они значительно различались по социальному положению и воспитанию — это Полина за три дня общения с ними успела понять. Но их объединяла молодость… Значит, не зря они вместе гуляли до утра по Переделкам.

— Лена! — окликнула счастливую девушку Полина. — Понимаешь, я осталась без билета, ночевать негде, нет ни одного адреса в Москве, ни одного телефона… — она тараторила, потому что поезд уже должен был отправляться. — Ты ничьих адресов, случайно, не записывала?

Лена так же торопливо (она уже опаздывала на посадку) нацарапала ей адрес новоиспеченной московской писательницы украинского происхождения — той, что так любила на семинаре всех писателей:

— Езжай к Светке, она приглашала в гости, она примет!

Барбец торжественно поклялся Лене, что доставит Полину до Светки, и побежал проводить ее на посадку. Полина осталась его дожидаться, не стала мешать молодежи. Теперь-то она не пропадет. Теперь, она чувствовала, начиналось ее новое приключение.

Барбец, посадив Лену, вернулся к Полине.

— Знаешь, что? — сказал он, взглянув на бумажку с адресом. — До Светки ехать очень далеко. Давай, я отведу тебя в общагу литинститута? Там переночуешь, место найдем.

С Барбецом Полина могла идти хоть на край света, и от него это не ускользнуло. Он был таким красивым парнем, что у Полины вдруг ноги начали подгибаться от слабости. Раньше она его почти не замечала — не до того было, она работала. А тут расслабилась…

Вскоре они приехали в общежитие. Барбец привел ее в одну из комнат, где царили запустение и страшный беспорядок: здесь не мыли и не прибирали никогда. Кровать была одна, на ней сидела, забравшись с ногами, красивая черноволосая девушка со страдальческим лицом; еще одна сидела у неприбранного стола.

— Ася, прими гостя, у тебя, я знаю, есть место, — попросил девушку Барбец.

— Пусть остается, — бесцветно ответила Ася.

Полина разделась и уселась на свободный стул.

— Ну, как твои дела? — спросила Барбеца Асина подруга.

— Приняли, — расцвел улыбкой Барбец, — поздравьте, перед вами стоит член Союза писателей России. Полину тоже приняли, в числе первых.

— Здорово! А вы откуда? — заинтересовалась подружка Полиной. — Давно пишете, что?

Полина ответила. Потом послала Барбеца за бутылкой вина и закуской — отметить знакомство. Барбец с готовностью отправился в магазин.

Полина сама была любознательной, и стала расспрашивать девушек, точнее, Асину подругу, а та — ее. Сама Ася сидела на кровати покачиваясь и как бы отсутствуя. Время от времени она морщилась и со страдальческой миной запускала руку в необъятные серые, застиранные штаны, которые были на ней. Кровать ее была в беспорядке, пол сто лет не метен, занавески на окне были такого цвета, что Полине захотелось прямо сейчас же содрать их и пойти постирать. "Странная она какая-то", — подумала Полина про Асю, которая все так же отсутствовала на своей кровати.

Вскоре пришел Барбец с закуской и вином. Все придвинулись к столу.

— Мне пить вообще-то нельзя, — ожила Ася.

"Не хочет, наверно, спиртное с наркотиком мешать", — подумала Полина.

Бутылку, не очень активно, вместе распили "за знакомство". Ася тоже в стороне не осталась, а под конец, когда Барбец и ее подруга исчезли, даже разохотилась.

— Ася, расскажи о себе, — попросила Полина — надо было как-то коротать время до сна. — как ты поступила в литературный институт, на каком отделении учишься, откуда сюда приехала?

В том, что она приехала откуда-то издалека, Полина не сомневалась. Думала, что с Волги, — видно, что татарочка, а оказалось — из Питера.

Начав рассказ о себе, Ася заговорила, а точнее, затараторила без всякого выражения, монотонно, глядя в стену прямо перед собой и изредка подозрительно кося на Полину черным глазом, как бы говоря: "Я рассказываю, что тебе еще от меня надо?" — и как бы оценивая производимое впечатление:

— Мои родители очень известные… Я участвовала в литературном конкурсе, победила… Убежала от них сюда… Меня приняли, а теперь выгоняют, выселяют из общежития… Но я восстановлюсь… Я учебу забросила… Засыпаю в три часа ночи, просыпаюсь тоже в три — дня… Здесь половина таких… Парень меня бросил, но пусть он не думает… Я не мастурбирую, — как бы оправдывалась она перед Полиной. — Проживу и без него… Один тут тоже нарисовался… Ему надо минет, а я не хочу, я не такая… Он меня обвинил… — Ася была так откровенна, что Полине было даже страшно. — Лучше уж одной… Но я не мастурбирую! Я стану настоящей писательницей… Лучше, чем Татьяна Толстая… Почитать что-нибудь?.. Она жила на краю маленького городка где цвели тополя и пух их носился по переулкам и поднебесью…

Полина слушала историю Аси и трагическую историю ее героини, которую она читала наизусть, взахлеб, так быстро, что Полина с трудом улавливала смысл. Она понимала, что написано, действительно, очень талантливо, что у девчонки — ей только девятнадцать лет — все впереди, и даже завидовала ей, что она начала как раз с того, с чего и ей бы надо было начать в свои семнадцать, а не учиться в ненавистном техническом вузе и тратить на это свою жизнь… Полина почувствовала себя старой и ничего не значащей. У этой все впереди, а Полина приползла к заветной цели к своим сорока, когда уже устала, а у нее еще и книги изданной ни одной нет… А эту девчонку будут везде публиковать и примут в Союз писателей буквально за какую-нибудь ученическую работу… Ее примут авансом за талант, дадут возможность публиковаться, потому что она тут, в Москве. Полину приняли, как она сама считала (хоть и не догадывались об этом), в награду за многолетние страдания и корпение над черновиками и над машинкой… А талантливы в России слишком многие.

Вдруг Ася вскочила: "Я сейчас", — и выбежала из комнаты. Полина осталась одна. "Дерганая какая-то… Явно наркоманка. Вряд ли у нее есть будущее… Зачем Барбец меня сюда притащил? Безответственный какой-то… И пропал, не назвав адреса. А мне тут с ней ночевать, один на один…" Полина увидела на столе длинный кухонный нож и быстро задвинула его под журналы. "Господи, пронеси…" Но деваться ей было все равно некуда.

Ася вернулась с плиткой белого шоколада.

— Попробуй.

Полине было противно брать из ее рук, но она попробовала.

— Вкусно.

— Ну что, давай тогда спать. У меня есть матрас, я на полу лягу.

Ася вытащила из-под кровати матрас и бросила его посреди грязного пола, на него швырнула ватное одеяло с кровати.

— Ложись на кровать.

— Хорошо.

Полина разделась и улеглась на жесткую кровать, под грязное покрывало. Ася выключила свет и бросилась, в чем была, на матрас, забилась под одеяло. Было часов десять вечера — еще не поздно, Полине спать не хотелось. Она лежала с закрытыми глазами, и вдруг услышала какое-то бормотание, быстрое и бессвязное, с невнятными резкими вскриками… Через некоторое время Ася сорвалась с места и, открыв дверь, выскользнула наружу. Вскоре она так же тихонько вернулась. Полина услышала, как на матрасе завозились, зашептали — то низким, то высоким голосом, заохали, завздыхали; вот расстегнулась молния, щелкнула резинка… "Боже, да она мужика с собой привела, — ужаснулась Полина. — Ну, кошка драная, не может без этого ни ночи, недаром говорила, что о ней тут слава по общаге идет… Всю общагу, может быть, обслуживает…" Полина стала прислушиваться. На матрасе все так же охали, шептали и вздыхали на все лады; вот Ася забилась в вожделенном экстазе, застонала — ясно, под носом у Полины совершался непредусмотренный половой акт…

Вдруг в дверь постучали, и на матрасе все замерло.

— Кто там? — совершенно трезвым голосом спросила Ася.

— Ась, иди, у меня картошка осталась, я тебя хоть покормлю, — произнес девичий голос из-за двери.

Ася, не так давно закусившая вместе с Полиной, сорвалась с матраса и исчезла в коридоре. В комнате стало тихо. "А где мужик?" Полина прислушалась: никакого мужика не было. Привстала, посмотрела на матрас… Только скомканное одеяло. "Значит, она сама с собой мастурбацией занималась… И так каждую ночь, а то и день? Боже, какое похотливое создание… Бедняга. С Кирюшкой бы их свести", — вспомнила вдруг она.

Вскоре Ася вернулась, легла на свое место, и все началось сначала. Она разговаривала сама с собой, точнее, с пространством — что-то требовала от кого-то, просила ответить: "Что такое гомосексуализм? Что такое гомосексуализм? Что такое гомосексуализм?" — на все лады, быстро-быстро повторяла она, с разными интонациями, ударениями на разных словах — каждый раз на новых; то понижая, то повышая до вскрика голос — как будто актер, тренирующий выразительность речи. "Она, что, думает, темнота — это стена? Что — я легла и сразу обрубилась, не слышу ее? Или ей на меня наплевать? А если она про меня вдруг вспомнит?.. Эксцентричная особа, такая что угодно может отмочить…" — Полина вспомнила про длинный нож, который она так малодушно припрятала. Лучше б она его вообще выбросила… Но больше всего Полину настораживало, что Ася не постоянно была в трансе, это ее состояние не было естественным — она как бы прикидывалась… Полина сжалась под покрывалом, сон не шел: она боялась…

Ася была верна себе — она тоже не спала: вскакивала, шуршала шоколадной оберткой, чавкала, ложилась и снова заводила пластинку про свой гомосексуализм.

Полина крепилась долго, но все же сон ее сморил. Она уснула, и ей приснилось, что она быстро одевается, подхватывает сумку с рукописями и улепетывает из этой жуткой комнаты, с ее безответственной хозяйкой… А Ася, заслышав сопение гостьи, тут же, как ни в чем не бывало, встала с матраса и вытащила из-под стопки журналов длинный кухонный нож… У нее были свои соображения о своем будущем. Ей казалось, что будет вполне справедливо, если одним писателем в Союзе будет не больше, а меньше. Тогда в нем найдется место и для нее, Аси, такой бесспорно талантливой и гениальной!.. Она быстро занесла нож над кроватью и, резко опустив его, с силой дернула на себя… Потом улеглась на матрас и снова забилась в своем собственном, не подаренном никем оргазме. Дергалось и тело на кровати…

Уснула Ася, как и обещала Полине, только в три часа, под утро.