Всё та же комната Кузьмича. 

Всё тот же грохот в дверь. 

Всё то же напряжение на лицах. 

Кузьмич нерешительно встаёт, но до двери дойти не успевает. Она распахивается, и в её проеме, как курица в скворешниковом летке, появляется дебёлая Евдокия. 

Зинаида прижимает руки к груди. 

Евдокия грузно проходит в комнатку, но сесть ей негде, и она, едва помещаясь здесь, грозно, как рок, возвышается надо всеми. 

Она запыхалась. 

Кузьмич ласково наливает ей в свою собственную рюмку. 

Евдокия выпивает и вкусно занюхивает рукавом. 

— Ну, и слава Богу, — откидывается на стуле Зинаида, а Ольга, напротив, напрягается ещё больше. 

— Живой... Звонили... 

— Кто звонил? — резко спрашивает Ольга. 

— Сами звонили, — обиженно отвечает домработница. 

— И что? — спрашивает Зинаида. 

Кузьмич хранит молчание и спокойствие. 

— И всё, — просто отвечает Евдокия, отирая тыльной стороной большой, почти прокурорской ладони, пот со лба. — Еле добегла. Думала, выпрыгнет, — показывает куда-то в сторону громадной, колышущейся левой груди. 

Такая грудь действительно любые постромки порвет. Зинаида плачет, закрыв лицо руками. 

— Так откуда звонил-то? — не унимается Ольга. 

— А кто ж его знаить. 

— И что сказал? 

— Со мною усё у порядку... Скоро буду. 

Дипломатичная Евдокия опускает концовку: где же скоро буду? 

Ольга тоже закрывает лицо ладонями и низко склоняется над столом. Их головы, русая пышная и тёмная крашеная, стриженная, такие разные, почти соприкасаются. 

Женщины, похоже, плачут на пару: каждая о своём.

Постояв какое-то время, уставясь на них, Евдокия вдруг тоже заливается горючими слезами. 

— Тю дурры! — растерянно замечает Кузьмич. — Радоваться надо, а они ревут белугами. 

И под шумок начисляет себе рюмаху. 

Первой опоминается Зинаида — Дуняшкин бас приводит её в себя. 

— Действительно, чего это мы его отпеваем? 

— Да если три русские бабы соберутся вместе, они всегда найдут общий повод поплакать, — смеётся сквозь слёзы Ольга. 

— Да уж, русские — глаза узкие, — роняет, как бы про себя, Кузьмич, выливает себе остатки коньяка, хлопает его, а порожнюю бутылку с большими предосторожностями опускает под стол да ещё и ногою запихивает поглубже. 

Последней, как самая большая паровозная труба, всхлипывая, успокаивается Евдокия. 

За окнами в кромешной темноте возникает свет фар и слышится пронзительный скрежет тормозов. 

Женщины опять переглядываются и, все вместе, начинают лихорадочно... охарашиваться. 

Кузьмич опрометью вылетает из комнаты. 

В темноте у калитки стоит давешняя «Волга». Фары её притушены. Давешний же человек в штатском вежливо распахивает поэту заднюю дверь. Но, впихивая служивого в глубину салона, согнувшись в три погибели, торопливо протискивается Кузьмич. 

— Нет! Нет! — заполошно машет руками туда, в глубину. — Оне все там! Съедят с потрохами! 

Мгновенная пауза, и вдруг — на весь зрительный зал — из Волги — молодой, сильный, нетрезвый голос поэта: 

— Вася! В Москву! 

— Есть! — браво отвечает Вася, теперь уже готовый служить былому подконвойному верою и правдою.

Захлопывает дверь — Кузьмич едва успевает отскочить — прыгает на переднее пассажирское сиденье и лихо командует водиле: 

— В Москву!

Машина рвёт с места. 

Кузьмич возвращается к дамам. Те дружно срываются ему навстречу: 

— Где? 

Кузьмич лукаво разводит руками: 

— Убыл!..