К этому же мостику с противоположного конца торопливо подходит женщина. На вид ей лет тридцать пять. Миловидная, с формами — сама о Себе она как-то сказала, что у неё пропорции Венеры Милосской. Из-под яркого шерстяного берета выбивается сильная волна русых волос. Видно, что женщина выскочила из дома наспех. На ногах у неё замшевые ботики, а на плечах — торопливо накинутый, незастёгнутый импортный плащ тоже яркой, ненашенской расцветки. Она придерживает его на ключицах рукой, и плащ красиво развевается на ходу.

Женщина почти взбегает на мост, но, сделав несколько шагов, останавливается. И недоумённо оглядывается вокруг. У неё полное, округлое русское лицо — в общем-то, не Венера. Не Милосская. Она явно кого-то ждала и, не дождавшись, пытается высмотреть, отыскать теперь затерявшегося или опоздавшего.

Какое-то время стоит на мосту приподнятая над сценой, потом поворачивается и пристально, долго вглядывается в зал. Свет выхватывает её ладную, вкусную, как французская булка, фигурку, глаза. Эти же её немигающие, внимательные и встревоженные, серые, как два гнёздышка, в которых подводно голубеют по крапчатаму яичку, глаза повторяет, увеличив, возникающий в вышине над сценою плазменный экран.

— Родной! — произносит она в тишине. Произносит тревожным и громким шёпотом, скорее, про себя, без надежды, что её услышат...

Луч света падает в зрительный зал, в проход между креслами. По нему медленно движется грузная, простоволосая женщина — Андрей Синявский как-то грубо обронил о ней: «кубометр мяса». Она в вязаной домашней кофте, в шерстяных носках, обута в резиновые, глубокие, с острыми носами, калоши, которые в простонародье называют «голландскими» — тоже, видимо, первое, что попалось под ногу.

Женщина на мосту замечает её, и глаза на экране меняются. По-кошачьи суживаются. Это уже не два беззащитно раскрытых гнезда. Смесь ненависти и ужаса закипает в них. Женщина замирает, вытянувшись в струну, а затем порывисто разворачивается — наутёк.

— Стой! — раздаётся из прохода властный и низкий голос.

— Ольга, стой! — повторяет, не ускоряя тяжёлый шаг. Ольга останавливается и начинает судорожно застегивать на полной груди плащ.

— Стой! — ещё раз повторяет преследовательница и с одышкой поднимается где-то сбоку на сцену. — Не укушу. 

Шлёпает в галошах по сцене. Ей предстоит второй подъём — теперь на этот чёртов выгнутый мостик. Поднимается, перехватываясь за поручни. При этом нагибается сама и нагибает, как будто намереваясь бодаться, свою крупную, широколобую голову с короткой завивкой, в которой некогда непроглядная чернота уже взята тенетами изморози. 

Подходит вплотную к Ольге и останавливается, стараясь отдышаться. 

— Где он?

— Не знаю, — растерянно отвечает Ольга. Видно, что она сбита с панталыку, обескуражена, встревожена пуще прежнего, и потому ответ звучит неожиданно простодушно. Ненависть и страх уступили место тревоге.

— Врёшь! 

Ольга растерянно качает головкой. 

— Пойдём к тебе! — властно командует соперница.

— Зачем?

— Сама хочу убедиться. Его нет уже три часа. Наверняка, сучка, прячешь где-нибудь под кроватью! 

Ольга, закусив губу, не отвечает, но и не отводит глаза: женщины уставились одна в другую. 

Экран, увеличивая, повторяет их глаза: тёмно-серые и тёмнокарие, почти чёрные, цыганские. Теперь-то в них — только ненависть. 

— Как хочешь, — первой не выдерживает Ольга и зябко передёргивает плечами. 

Поворачивается в сторону, откуда пришла, прибежала, и споро стучит каблучками по щелявому дощатому настилу.

Галоши, не поспевая, по-медвежьи — белая медведица — топочут за нею.

— С-с-с-терва, — шипящим шепотом выхлестывают они: в этой женщине и вправду течёт итальянская кровь.