И. К. Монастырская. Я ведь в дневник не все писала. Может, о самом важном для Нечаева как раз и умалчивала, не хотела, чтобы он узнал. Наблюдать за человеком, причем не для себя, для других — все равно что судить его. Так или иначе выносишь приговор — подбором фактов, оценкой. Помню: наука, эксперимент. Но это же не обезьянник! Там не только наблюдать, морить голодом простительно — подсовывать вместо конфет горькую пилюлю и смотреть, как макака отплевывается и какие рожи корчит. А здесь человек. Скажете, врачи тоже наблюдают? Так то больных, болезнь изучают. А что изучала я?
И если бы действительно наблюдала — подсматривала! Выглядело все как тайная слежка, а мой дневник — настоящий донос. Не донесение, именно донос, с самым скверным душком. Меня больше всего это и угнетало. До сих пор не возьму в толк зачем нужна была какая-то скрытность, конспирация. Почему бы с самого начала не предупредить Полосова: эксперимент есть эксперимент, так что знай, ты будешь под наблюдением? Одно время у меня даже возникло желание подойти к нему и сказать все как есть. Я, наверное, так бы и сделала, если бы не одно подозрение.
Дело вот в чем. С некоторых пор мне стало казаться, что Валентин раскусил меня, то есть каким-то образом разгадал, что я слежу за ним. Полной уверенности в этом у меня, конечно, не было, но думать так я все же могла. Он сам дал мне понять, возможно, я даже спровоцировала его, затеяв скользкий для нас обоих разговор.
День, помню, был пестрый, с утра солнце, к полудню задул ветер, непонятная хмарь, а вечером остро запахло грозой, быстро стемнело. Прятаться по своим конурам не хотелось, и вся наша вольница потянулась к столовой, послушать приемник. Слушать можно и из палаток, гремит на все ущелье, но колхозом веселей.
Лариса пошла под навес, я задержалась, готовила к ночи наше логово. А Валентин, думаю, ждал, когда я останусь одна, и тут же сделал знак: отойдем, мол. К тому времени у нас уже отношения такие — можно и знаками.
Удалились метров на тридцать, за кусты, расположились .на валуне. Темень вокруг, но наших мы различаем, на столе у них фонарь; нас же они при всем желании увидеть не могут. Кажется, не заметили, что мы уединились, пока спохватятся, наговоримся.
Зачем меня позвал Валентин и о чем мы говорили, рассказывать не обязательно. Только самую суть. Это было на второй или третий день после нашей бурной встречи в ущелье, и я еще не совсем, что называется, очухалась. Впечатлений хоть отбавляй, сразу не проглотить. Мне даже боязно стало с Валентином, чем-то он пугал меня. Мистика какая-то. Ну, хотя бы с этим эхо. Что за странность? Не мог же он просто так, от нечего делать, ходить на одно и то же место и орать. Не мальчик, в конце концов, не ребенок. Это уже много позже Нечаев пытался мне объяснить: мол, эхо служило ему какой-то моделью, помогало что-то понять. Но тогда я не знала, что и подумать. И как раз в тот вечер решила спросить у Валентина, что за блажь у него такая. Он отшутился: не с кем душу отвести, так хоть с горами, с часок поаукаешь — вроде как наговорился. И вдруг серьезно: «А зачем вам, Ирина Константиновна, знать?» Меня словно током ударило. Ага, думаю, жди, так я тебе и сказала. Обхожу вопрос, гну свое. Понимаю, говорю, какое-никакое развлечение; должно быть, скука заела. Ну, а вам, спрашивает он, не скучно? Нет, отвечаю бодро, меня работа развлекает, не замечаю, как дни летят. И на это, обратите внимание, он мне говорит: «Что-то вы, Ирина Константиновна, перерабатываете. Нагрузок много?»
Ох, как я тогда пожалела, что темно, не видать, что в глазах у него.