Ночью в ущелье выли собаки. Их полувой, полу-плач, умноженный эхом, шел как бы из-под земли, ненадолго прерывался, отзываясь в груди томящей грустью, непонятной тревогой… Отголоски некоторое время еще блуждали по спящему селенью, припорошенному снегом, но постепенно слабели и отдалялись. Потом и вовсе гасли, замирали в густых метлах вечнозеленых туй, росших за селением особняком от высеянных природой серокорых грабов, пихт и вцепившихся в камень узловатых, корявых елей.

Сразу за приграничным селом, за рукотворной полоской туй и двухъярусных высоченных грабов начинались отвесные скалы - грубые нагромождения стародавних обвалов, летом кишевшие змеями, а сейчас, зимой, засыпанные снегом. Само село лежало между глубоким ущельем и отвесными скалами длинной поперечной лентой, уступом, через который звуки переваливались, как через лестничную ступеньку.

Алексей прислушивался к тоскливым звукам, гадая, что за укор, неведомая жалоба таится в ночной песне собак?.. Не спалось, как и всегда перед дорогой. Лежал, переглядывался с темным окном, чуть подсвеченным сбоку ртутным светом от невидимых звезд. Царапалась в стекло по-зимнему сухая, мерзлая ветка граната. Рядом с нею дрожал тоненький хлыстик рябинки, невесть кем занесенной сюда за тысячи километров от родных мест. И ведь прижилось деревце, пошло в рост. Весной выпускает длинные зубчатые листья, похожие на крылья стрекоз, пенится белым цветом… Так и человек: оторвет его судьба от дома, забросит в незнакомые края, а он оглядится, приладится - и ничего, работает, служит. Живет.

Алексей включил свет. Четверть первого. Жена перевернулась от лампы на другой бок, сонно сказала: здесь, не пережидая, помчится вдаль к воспетой поэтом горе, на самом гребне которой, похожий на очень старый и оттого особенно ценный перстень черненого серебра, теряется в облаках полуразрушенный замок древних времен. Помчится хлопотливая, быстрая, как и жизнь, купая в бешеных струях щепки, неосторожно подвсплывшую рыбу, блещущую ослепительной чешуей…

«Он сказал, что ты сказал, а я говорю…» Иваницкий досадливо поморщился: далась ему эта фраза! Лейтенант Быстров, питавший страсть к афоризмам, загадочным выражениям, несколько раз смакуя, повторил ее. Надо же, как прилипла!.. Казалось, лейтенант успевал всюду: и за книгой посидеть, и на премьеру местного театра попасть.

А вот он, майор, прослуживший в погранвойсках, считай, всю жизнь, многое откладывал на «потом». Женился, когда сверстники, подтрунивая над холостяковавшим Алексеем, давно уже обзавелись семьями, детьми, обживали новые квартиры, густо - по сравнению с его единственным стулом и узкой койкой, застланной солдатским одеялом,- обставленные мебелью.

Нашел свою Любу в солнечной Молдавии, куда - не к родне в глубину России, не к знакомым - просто поехал в отпуск. Вернулся серьезным, с заботой: как же, семья!..

Но и тогда не очень-то разгуливали они по премьерам. Люба домовничала. Он, Алексей, пропадал на заставе, хотя, откровенно, особой надобности в этом не было. Но привычка - она осталась от самых первых напряженных дней на заставе, когда приходилось за счет личного времени, упорного труда наверстывать недостаток специального образования…

Когда же это было? Давненько, в пятьдесят первом.

Он к тому времени закончил срочную. Будто один день, промелькнуло обучение в школе сержантского состава, где он учился на радиста, а после распределения как лучший был оставлен при школе командиром отделения.

Алексей волен был после службы вернуться в родную деревню: душа отзывалась на хранимые памятью картины степных просторов с богатыми хлебами, руки истосковались по крестьянской работе. Но… он, все таки сугубо гражданский человек, рассудил по-иному: брат, всего-то двадцать третьего года рождения, погиб под Смоленском в сорок втором, и Алексей перед ним в вечном неоплатном долгу, как в долгу перед всеми, кого унесла война.

А граница, где ему выпало нести службу, в ту пору казалась грецким орехом в руках малыша: и близко заветное ядрышко, да не взять. Опыта не было. Тогда день и ночь для него не имели четких границ, вытягивались в нескончаемую нить. Вот перед глазами, как фотография, первый «экзамен», который «принимала» граница - суточный план охраны участка, расписанный самостоятельно. В кабинете начальника заставы не было никого - только он и… телефонная трубка. Неодолимо, как магнит, притягивающая взгляд и руку, такая доступная телефонная трубка. Сними - и все станет на свое место: опытный офицер подскажет, как и что лучше сделать… А сам? Всю жизнь только и будешь надеяться, что на чужие силы? Уступишь себе раз, другой, и перед глазами как бы вырастает незримая стенка, суживающая собственный кругозор, сковывающая инициативу. Появляется надежда, что в трудном случае на «опекуна» можно переложить собственный груз. Нет, добыть ядро из ореха познания он должен самостоятельно!

Алексей накрыл раздражающий его телефонный аппарат жесткой шинелью, для верности прижал на секунду руками, словно он мог вырваться оттуда… Расписывал суточный наряд на охрану границы старательно, с тем же благоговейным трепетом, как в детстве писал стихи. Поставил последнюю точку, смахнул со страницы несуществующие пылинки. Показал сержантам из старослужащих, тихо спросил:

- Так будет правильно?

Те, щадя чувства молодого начальника заставы, кивнули: правильно. Потом поняли, что их временная пощада - никому не нужная милость, уступка. Ничего хорошего из такой «помощи» не выйдет. Тактично, ничем не выделяя, не подчеркивая собственный богатый опыт в службе, подсказали, как надо лучше. Он понял их чуткость, в душе сказал им спасибо и… утонул в книгах, наставлениях, служебных инструкциях. Как медленно выстраивалась разрозненная информация в четкую систему!.. Но зато все меньше оставалось непознанного, прежде неведомого. Иваницкий ходил, как новичок-первогодок срочной службы, во все виды нарядов, чуть ли не на ощупь постигал сложную пограничную науку в деле…

Он отыскал свое место на границе, свою точку приложения сил, как изыскатель отыскивает таящуюся на глубине богатую жилу,- руками, чутьем, сердцем… Да, теперь смело можно сказать: он нашел это единственное свое - его застава - точка приложения его сил - четыре года была отличной.

На груди появились как вехи прожитого и сделанного медали: «За отличие в охране государственной границы СССР», «За безупречную службу», «За воинскую доблесть». Позже, в мае 1968-го, ему вручили высокую правительственную награду - орден Красной Звезды.

Но все это пришло потом. А памятными были первые, самые трудные дни. Давно это было - в начале пятидесятых…

Со временем забот прибавилось, но уже на другом, семейном фронте - жена подарила дочь, Веру. Спустя три года родился сын. Виктором решили назвать, по-латыни - Победитель… Виктор (учится в пятом классе, не шутка!) недавно вернулся из школы взволнованным: его друга подкараулил более сильный, напал по-пиратски из-за угла. А Виктор вступился.

«Я его победил, папа,- сказал тогда сын.- Он лежал на спине».- «Ты его ударил?» Презрительное: «Нет. Лежачих не бьют. Я ему сказал: еще раз полезешь - ударю».

Он, отец, не смог сдержать улыбки: правильно поступил, его воспитание…

Увлеченный воспоминаниями, майор неотрывно смотрел на реку. Непонятное волнение рождал в нем этот безостановочный бег воды… Майор сцепил за спиной руки. Память уводила к давнишнему случаю, который отпечатался в сердце на всю жизнь. Он был тогда еще младшим лейтенантом, но уже на ответственной должности. Граница пока не раскрыла перед ним всех своих тайн - он постиг первую, самую тяжелую: служба пограничника сурова. Он видел смерть; понял, что можно погибнуть в девятнадцать не только в войну, как брат.

…Дозорным оставалось до стыка с соседями несколько метров. Двигались друг за другом. В тишине хорошо был различим жесткий скрип наста, дыхание, с трудом дающееся на такой высоте. Идущий следом младший наряда немного отстал - что-то привлекло его внимание…

Потом случилось непонятное - на тропе остался только один. Ровно на мгновение дозорных разделило что-то ослепительно-белое, огромное, рухнуло в ущелье и спустя секунды отозвалось там тупым, надломленным снежным взрывом. Обвал..,

Алексей в исступлении, злости, которых хватило бы растопить тонну снега, но которых почти не хватало, чтобы держать обессилевшими руками лопату, разгребал ненавистный снег, а рядом работали пятьсот таких же исступленных, пришедших на помощь жителей грузинского селения. Он помнит, бился в мозгу безответный тоскливый вопрос: «Как же так? Почему?» Впервые он ясно осознал, нутром ощутил, что такое жизнь, взглянул на нее глазами того, кто оказался погребенным под пятиэтажным слоем снега… Как такое забудешь?..

Как забудешь все то, чем живешь, что тебя окружает? Заставу, например? В отпуск собирался - и то ныло сердце. Солдаты провожали, напутствовали, словно не в Гагру он уезжал, а на Северный полюс, и не в отпуск, а навсегда…

В штабе поговаривали о скором переходе майора Иваницкого на должность заместителя начальника маневренной группы по политчасти. Иваницкий слабо отнекивался: дескать, почему именно он, ведь ничего особенного он не совершал, на нарушителей не очень везло - не ловил их сетями, это все знают, а так - служил, как другие. Нормально.

«Но у тебя же опыт, Алексей Стефанович! Опыт,- убеждали в отряде.- Ты с солдатом, как с самим собой говоришь, наперед знаешь, что у того в голове».

Алексей подсек взглядом голубые зубцы дальних гор в темных крапинках ущелий. Опыт!.. Это слово еще как понять. Да попадется такой, как Титов,- куда и уйдет тот опыт, в какие закоулки упрячется! Ведь сколько прошло, а помнится!

Да, точно, рядовой Титов, Михаил Павлович. Бывший начальник заставы майор Чукланов, в подчинении которого находился Титов, доверительно говорил Иваницкому:

- Твердый он камешек. Нет, не упрямый, а вот на заставе - чужой. Не дружит ни с кем, в наряды идет неохотно.

Чужой!.. Слово-то какое глухое, неодушевленное, как пустота. Служит такой - и ни тепла от него, ни холода. Придет срок, уедет домой,- никто не вспомнит ни с радостью, ни с грустью. Одно слово - чужой.

Чукланов, педагогическому такту которого Иваницкий когда-то завидовал, разводил руками:

- Тебе, Алексей, не знаю, что и советовать.

Иваницкий соглашался: «Верно, Иван Владимирович, советовать трудно. На деле надо глядеть». Титов имел редкий среди пограничников «послужной список» : в нем пестрели взыскания. Перевели Титова с заставы в хозяйственное подразделение отряда.

На новом месте Титов быстро освоился, пришел в себя. Доверительно, со смешком говорил о бывшей своей заставе:

- Там по моим тропочкам другие топают. Я не в обиде. Пусть топают, у них жилы воловьи и нервов хватает у каждого на троих. А мне и здесь хорошо.

Но вскоре случилось так, что снова Титов оказался на заставе. И вновь служба пошла у него через пень-колоду. Перевод… Не здесь ли все крылось?

Иваницкий размышлял: «Значит, Титов допустил нарушение сознательно, выдержал позор и осуждение товарищей, чтобы перебазироваться в отряд? Как говорится, подальше от забот, поближе к хлебу. И теперь не может смириться, что вышло не по его?»

Как будто все становилось на свои места, картина прояснялась. Себялюб на заставе… Иваницкий убедился: именно себялюб. Себя считает «избранником» судьбы. Себя бережет. Вот откуда - «чужой».

«Чужой» может, скрепя сердце, идти в упряжке вместе со всеми. Подчиняясь большинству, станет работать даже там, где трудно. Но он никогда по своей инициативе и воле не предложит изнемогшему товарищу отдохнуть, не возьмет на себя часть его забот,- вот в чем главная опасность «чужого!».

Как-то застава вышла на физзарядку,

- Товарищ майор! - доложил сержант Федоренко.- Титов отказывается от физзарядки.

Иваницкий прошел к грибку, под которым вопросительным знаком ежился от холода Титов.

- Рядовой Титов, в чем дело?

Тот, будто ожидая прихода майора, с усмешкой ответил заранее приготовленной фразой:

- Да я ведь не Дед-Мороз. У меня руки-ноги мерзнут. Они закаленные, им хоть бы что! - кивнул он в сторону товарищей, весело готовящихся к пробежке.

Иваницкий, четче обычного выговаривая каждый слог, приказал выйти на физзарядку. Титов поджал губы, но подчинился. А майор рассуждал: ну хорошо, раз приказал, два… Что же, так и будет служба идти из-под палки? И не слишком ли это роскошно - отдавать постоянное внимание одному? Нет, надо искать выход…

Алексей торопливо, словно успех дела решали минуты, думал, как поступать дальше, какой и где найти идеальный воспитательный вариант, чтобы - наверняка, чтобы как пружина - щелк, и на месте. А тут еще солдаты стали жаловаться: Титов разговорчики вредные ведет. Алексей досадовал: прямо чертополох какой-то на поле, а не солдат… И главное, знает ведь, не маленький: в армейских семьях не очень-то жалуют тех, кто идет не в ногу. До каких пор можно испытывать терпение сослуживцев?

Офицер знал, что от него, старшего товарища, ждут решительных мер, какого-то особого мудрого решения. А откуда его взять, это решение? Какую академию надо кончить, чтобы сказать: вот оно, единственное, что наверняка поможет!..

Иваницкий наглухо, как в сейф, упрятывал, подавлял в себе справедливые чувства: досаду, злость, недоумение. Он думал. Искал. Анализировал. Много читал, даже слишком много, чтобы принять одно-единственное решение.

У тончайшего, отечески-мудрого Макаренко отыскал знаменитую теорию «взрыва». Это когда двум людям - воспитателю и ученику - тесно становится даже на квадратном километре земли, мало одного солнца, неба, когда один должен либо победить, либо подчиниться, и вопрос «кто-кого» звучит ударом гонга… Вместе с блистательным педагогам-колонистом Иваницкий рассуждал, что в умелых руках теория «взрыва» оправдана, имеет право на жизнь как редкий, исключительный, но иногда необходимый воспитательный элемент. И Алексей долго примеривался, взвешивал, как на весах, все «за» и «против», прежде чем поставить окончательный диагноз и решиться…

Он полностью положился на сердце, на свое понимание мира, жизни и человеческой высокой морали, когда, построив заставу на боевой расчет, тихо, но строго сказал:

- Рядовой Титов! Выйти из строя!

Застава замерла. (После Алексею казалось, что он даже слышал, как стучали солдатские сердца, как давило от этого на перепонки и ломило в висках… Наверно, так только казалось).

- Не мне рассказывать вам о службе рядового Титова,- сказал майор, обращая слова к строю.- Он прибыл к нам на ваших глазах, имея грубое нарушение. Единственный на заставе.

Некогда самоуверенный, Титов на глазах сник. Впервые он видел всеобщее отчуждение.

Майор тем же сухим, бесстрастным голосом продолжал :

- Застава для Титова - необитаемый остров. Службы он не любит, труд товарищей не ценит, мечтает о легкой жизни. Расчет его прост: дескать, за нарушения с заставы меня отошлют, а в наряды пусть ходят другие. Так вот, рядовой Титов, можете уезжать. Я ходатайствовал о вашем переводе… И запомните: не вы, а мы от вас отказываемся. На границе вам делать нечего. Солдаты вам не доверяют. Идите!

Он имел право на такие слова, потому что наступил тот момент, когда двоим мало стало небо над головой, когда вопрос «кто-кого» прозвучал ударом гонга. Он имел право на такие слова еще потому, что боролся за человека. Чуть ли не вслух Алексей подсказывал Титову: «Реши правильно. Ты мужчина.

Твоя судьба - в твоих же руках».

Майор боролся за человека, и он победил. Титов решил правильно. Ему хватило мужества извиниться перед товарищами. Всего три слова: «Не отсылайте… прошу»,- но за ними стояло все. За ними стояла победа. И, конечно, не мог Титов предположить, что эту победу Иваницкий сначала одержал над собой - всячески примерил и опробовал теорию «взрыва» на себе, словно ему предстояло решать…

Не подозревал об этом качестве майора - ставить себя, когда это необходимо, на место подчиненного,- и сержант Провоторов. Здоровый, полный энергии, он прибыл на заставу из учебного подразделения, горя желанием скорее приняться за дело. Принялся. Не успев как следует оглядеться, узнать, с кем бок о бок отныне будет делить тяготы службы, Провоторов щедро налег на командирскую линию, доверял только силе приказа. Не было в характере, поведении сержанта той теплоты, которая отличает настоящего командира - требовательного, но чуткого, внимательного к подчиненным. Никто его вовремя не поправил, не предостерег. Решили: к чему мелочная опека? Пройдет время - и сам поймет, что был неправ, действовал однобоко. А Провоторов, что называется, вошел во вкус…

Вскоре заметил взгляды, как бы говорящие: «Требуешь? Ну-ну. А сам-то что можешь? Покажи, как делать, а потом требуй». Но заметить одно, а вот понять, быстро перестроиться, смирив гордыню,- гораздо сложнее.

Не прислушался сержант к голосу разума, не доверился ему. Решил: «Не по душе я солдатам. Не понимают, что для дела стараюсь». Замкнулся в себе, незаметно отошел от горячих заставских дел: стал равнодушен ко всему, вял.

Однажды Иваницкий вышел вместе с ним на проверку службы нарядов. Поднимались по горным кручам к дальнему посту. Сержант недоуменно пожимал плечами: что ему, на заставе дел мало, полез в горы?

Офицер не оглядывался, не отдыхал: шел широко и бодро, будто по асфальту, не по камням. За спиной, словно кто раздувал кузнечные мехи,- громко дышал непривычный к горам Провоторов. Несколько раз он оступился, неловко ставя ногу, и камешки, цокая, катились вниз. Иваницкий, оглядываясь на сержанта, замечал сердитое, недовольное выражение его лица: мол, далась майору эта прогулка!

«..Наряд вышел из-под козырька скалы бесшумно. Провоторов вздрогнул от неожиданности, смахнул с лица пот.

- Товарищ майор…- начал докладывать старший наряда.

- Все нормально? - приглушенно задал Иваницкий как будто обыкновенный вопрос, но Провоторов удивился, сколько в нем было скрыто и требовательности, и озабоченности, и теплоты. Нарочно такое не отрепетируешь, не заставишь себя выговорить, если даже сильно того захочешь.

- Нормально,- ответил старший наряда, гораздо больше сообщая на том же, пока что непонятном сержанту языке взглядов.

Иваницкий словно не замечал сержанта, его смущения. Закончив проверку службы наряда, как бы между прочим сказал старшему:

- Там почта пришла… Есть и тебе письмецо. Сюда не захватил - на службе не положено… Батька пишет, по руке видно. Думаю, сообщает: урожай хороший, тебя к осени домой ждут…

- Впору не распечатывать,- зарделся солдат.- Все наперед знаете…

Назад возвращались молча. Да и о чем говорить? Все и так ясно, без слов. Уже перед заставой Провоторов, оглянувшись на далекие горы, вздохнул:

- Хотите, скажу, о чем я подумал там, наверху?

- Не надо. Я знаю. Думал, для «профилактики» потащил тебя в горы майор? К чему? Ты и сам все прекрасно понял… Слова, Паша, они как будто все одинаковы, где какое Употребить - не угадаешь. Тут чутье нужно, когда подействует приказ, а когда - простое, обыкновенное слово. И главное - самому, прежде чем требовать, пример показать… Птенец учится летать, глядя на родителей.

Больше на эту тему они не разговаривали. Не так давно Провоторов прислал письмо: «…У нас здесь почти как на заставе: постоянное напряжение и поиск. Работаю начальником участка, все время на людях, с людьми. Начальником смены у меня - Николай Уралов. Когда-то - помните? - у него болела рука, а я приказал ему подметать территорию заставы… А ваш урок на всю жизнь запомнил - спасибо…»

«Мудрость и опыт ходят в папахе» - уже перед домом вспомнилась Иваницкому местная поговорка. Позади остался последний перевал, навстречу побежали строеньица в щетине зеленых заборов, замелькали буро-зеленые заплаты садов, огородов. «Воронежский одессит» поглядывал на майора с завистью: в Гагру ведь человек едет, в отпуск…

Алексей бодро подхватил два небольших чемодана - с бельем и книгами, вышел из машины. Удивился, что никто не встречает.

- Где мои-то? - весело окликнул соседку.-‹ Спят?

Она посмотрела испуганно, жалобно.

- Ой, Алексей Стефанович, лихо! Ваши в госпитале…

Он уже не слушал подробности, вскочил в машину, благо она еще не ушла - шофер завозился с мотором,- рванулся к госпиталю.

Сквозь широкое больничное окно сочился неестественно яркий солнечный свет, янтарными квадратами устилал пол. Алексей машинально старался идти потише - покой госпитальных палат и коридоров давил на уши. В голове неотступно вихрилось: «Что? Что случилось? Где мои?».

Он увидел скорбную фигуру жены внезапно, еще не понимая, что это она. Как будто враз постаревшая, сломленная. Такая неожиданная в скорби, недоумении:

- Верочка наша… Как же так?

Чиркнуло острым по сердцу: вот так вторгается непрошенное горе.

- …Верочка очень плоха. Лежит без сознания,- доносился до него, как сквозь вату, голос жены.

Он стиснул зубы. Надолго. Почти забыл, как складываются в улыбку губы. Возил Верочку к профессору, когда ей во второй раз стало плохо. Она была на грани между надеждой и мраком… Потом наступил день, когда врачи твердо сказали: можно не опасаться, Верочка будет жить.

Позже он понял, почему не мог, целиком полагаясь на могущество медицины, переносить свое горе более мужественно и спокойно: слишком много детям было отдано сил.

В самые тяжелые, кризисные дни он много работал: помогало забыться. Он видел наивные в своей искренности попытки солдат оберечь его от малейших волнений, почти неизбежных в повседневной, обычной обстановке, и понял: случись непоправимое, ему было бы легче пережить это с ними, своими питомцами. И еще он понял одну важную вещь: случись подобное с кем-нибудь из солдат - он переживал бы не меньше, потому что они тоже давались ему не просто, а к каждому из них он мог подходить лишь с единственной мерой - как к собственному, плоть от плоти, ребенку, если ставить перед собой цель воспитать достойного страны гражданина, настоящего человека.

…А жизнь не стояла на месте. Недавние штабные разговоры материализовались в реальность: майора

Иваницкого назначили на должность заместителя начальника маневренной группы по политчасти.

Заставу возглавил другой. Алексей Стефанович одно время ходил, словно выбитый из привычной колеи, но потом его неумолимо, властно обступили новые дела и заботы.

Много ли их у него? Когда майор спрашивает себя об этом, то невольно усмехается: «Хватает». У него всегда дел невпроворот. Вот хотя бы с младшим лейтенантом Трибисом, из-за предстоящей поездки к которому почти не удалось за ночь сомкнуть глаз…

Майор ехал к нему, не ожидая по приезде встретить особую радость подопечного. Знал, что у Трибиса на заставе далеко не все благополучно со службой, не удержался, чтобы после назначения не завернуть к нему в первую очередь.

Конечно, для самого майора такая поездка - тоже не праздник. Кому из офицеров приятно увидеть слабую дисциплину?.. Одно лишь утешение, что солдаты посмотрят новый фильм «Мертвый сезон». Какая-никакая, а все же компенсация за крутой разговор с Трибисом. В том, что разговору быть, Алексей не сомневался.

Трибис встретил его настороженно, готовый тотчас принять любую критику в штыки: те, у кого дела идут неважно, глотки имеют луженые. Потом Трибис извлек на свет, как аргумент, вернее, как щит, это ходкое слово, которым иные защищаются, как перевернутым стулом:

- Так у вас же, товарищ майор, авторитет.

Авторитет? Эх, младший лейтенант, младший лейтенант. Не,ожидал, что так быстро распишешься в слабости.

Победа ведь не просто победа. Она сначала «куется в тылу, потом катится по рельсам и заканчивается на фронте ударом штыка», как он недавно прочитал на каком-то плакате.

Его, майорский, авторитет поначалу «ковался в глубоком тылу» - на родной заставе. Припомнить хотя бы того же Титова!

Иваницкий однажды приметил: лежит на столе сиротливый, без корочек, как без крыльев, томик «Тихого Дона». В недоумении повертел в руках книгу, не решаясь предположить, у кого поднялась рука на такое.

Книжный «экзекутор» нашелся сразу.

- Титов, вы Шолохова читали когда-нибудь?

Молчание. Вопрос, явное недоумение: для чего?

- Прочтите, а потом я посмотрю, поднимутся ли у вас руки, чтобы разодрать книгу?

Титов старательно читал «Тихий Дон» две недели. Потом при всех рассказал, как было дело. Попросил не помнить за ним худого.

Это было уже после того, как майор в него поверил.

Или старшина заставы сержант Холкин. Он напоминал майору деревенского мужичка, дни напролет сидящего на сломанном крыльце и думающего, где бы ему раздобыть немного времени починить перильца. Старшина имел обыкновение ходить расстегнутым до последней пуговицы на гимнастерке. Жаловался, что не может навести в казарме порядка.

- Давит? - как-то спросил его Иваницкий.

- Чего? - не понял старшина, округляя глаза.

- Ворот у гимнастерки.

- А… а.

- Вот застегнись, старшина, и сразу в казарме будет порядок.

Холкин лишь потом разгадал майорский секрет. Смеялся. Говорил:

- Майор - он мужик что надо. Тонкий, понимающий. У него не глаза, а рентгенаппарат.

А майора беспокойная должность вела на другие заставы - «победа катилась по рельсам». У старшего лейтенанта Новикова заметил: территория заставы не прибрана, клумбы напоминают гербарий.

- Заработались… Убили цветы - это надо же!

- Людей не хватает, рук маловато.

Вместе смотрели, изучали, во что такое непонятное уходят руки, которых «маловато». Колдовали над листком распределения работ, высчитывали по пальцам, как в первом классе на арифметике.

- Сколько тебе лично потребуется минут, чтобы вымыть в казарме полы? - спрашивал Иваницкий.

- Пятнадцать минут,- добросовестно отвечал старший лейтенант.

- Пятнадцать. Пошли дальше. Дрова поколоть, печь истопить, приготовить обед» Сколько?

- По пятнадцать на все и полчаса на обед.

- Час пятнадцать на все,- разогнул пальцы майор.- Одному. А ты отрядил четверых, да еще времени дал два часа. Вот тебе и рук «маловато». А про цветы не забудь. Без них и жизнь покажется пресной…

Поэт приравнял перо к штыку. «Штык» политработника - его слово. Наверно, Алексей обращался с ним осторожно и бережно. Иначе бы ему не писали такие задушевные, теплые письма бывшие его питомцы. Не встречали бы на улице словами «Здравия желаю, товарищ майор!» те, кто уже дважды пережил призывной возраст, кто сам давно занимает немаловажный гражданский пост…

Рассказывать об этом Трибису? Пожалуй, стоит.

Пусть не считает, будто авторитет приходит, как пенсионная книжка, к определенному сроку. Пускай думает, ищет, находит свое, единственное и неповторимое, как когда-то искал и он.

Стоит, чтобы не ждал от жизни подсказки,- сказал свое слово сам.