Восемь минут тревоги

Пшеничников Виктор Лукьянович

ТАМ, ГДЕ ЖИВУТ МУЖЧИНЫ

Повесть

 

 

#img_2.jpeg

 

ПОИСК

— Второй, Второй, почему не отвечаете? — охрипшим от напряжения голосом запрашивал сержант Дремов.

Он знал, каких слов ждал сейчас от него начальник заставы, ощущал, как свое собственное, взвинченное состояние капитана, но не мог сообщить ничего обнадеживающего: тревожная группа будто исчезла куда-то. А без ее сведений застава, перекрывшая линию границы, шла по пути наиболее вероятного направления движения нарушителя как бы на ощупь, вслепую.

Дремов вновь и вновь приникал к микрофону, даже встряхивал рацию, напрасно греша на какой-нибудь отошедший контакт, шевелил в гнезде антенну. Но вопросы по-прежнему безответно летели в пустоту, гасли в тумане, сквозь который еще полчаса назад проступали лысые сумеречные высотки, обрамленные осенними тощими кустами, да чернели обманной глубиной мелкие устья распадков. Надо всем этим неподвижно висел плоский блин тусклого неба.

В низинах, цепляясь за кочки, слоями тянулись длинные полосы тумана, вязли в спутанной жухлой траве, как вязнет табачный дым в грубом ворсе солдатского шинельного сукна. Воздух шел от земли волнами, поднимаясь то теплом, то сыроватой ночной прохладой, потом выровнялся повсюду, и стало зябко. Нависла ночь — плотная, черная, непроглядная.

Пограничники едва шли — обессиленные, продрогшие. Под ногами прогибалась топь, сочилась дурманящей болотной жижей. Шершавые нити паутины-тенетника прилипали к лицу, вызывая неприятные ощущения. Капитан Лагунцов чувствовал, как в душе росло раздражение на холод, густую темень ночи, какую-то неопределенность поиска. Он обернулся к радисту, вновь спросил:

— Есть что от тревожной?

— Молчат, товарищ капитан, — с готовностью ответил сержант и в сердцах добавил: — Что там у них стряслось?

Лагунцов оборвал его на полуслове: с т р я с т и с ь  ничего не могло, здесь не захудалая артель… Но в душе не очень-то верил себе, потому что положение складывалось и впрямь невеселое: не только поиск неизвестного пока что не дал результатов, но и от группы Завьялова не было никаких данных. А ведь она первой должна была выйти на след нарушителя и начать преследование… Теоретически — так. Но на деле складывалось иначе.

С чего же все началось? Когда замполит Завьялов возглавил тревожную группу и вскоре сообщил с границы, что сигнализационная система повреждена, а на контрольно-следовой полосе обнаружены отпечатки, Лагунцов принял обычные в такой обстановке меры. По его расстановке сил и средств рано или поздно пограничники должны были взять нарушителя в тиски, деться ему некуда. Но район поиска сужался, стягиваясь к центру, а нарушитель по-прежнему оставался неуловимым.

Правда, после первого сообщения Завьялова кое-что о нем стало известно. Этот пришелец был кряжист и, по-видимому, силен. Обут в литые резиновые сапоги с мелким рубчиком на подошве — отпечаток на контрольно-следовой полосе по всей стопе был ровным, четким, подошвы и каблуки не стерты. При ходьбе слегка припадал на правую ногу. Но хромота эта, как уверял старший наряда, первым обнаруживший след, не природная, потому что рисунок постава ноги местами шел неодинаково, менялся. Пришелец, видно, был решительным, шел уверенно, без остановок, не петляя… Странным было то, как он мог не заметить, что на цепком деревце облепихи осталась узкая полоска мягкой непромокаемой ткани от его одежды. Лоскут обнаружил Фрам, опытный розыскной пес. Он взял горячий след, с километр безостановочно протащил своего вожатого Новоселова, но потом заюлил, описывая круги, каждый раз возвращаясь к дереву облепихи. Дальше след, ведущий в тыл, затерялся, и Завьялов принял решение идти по пути вероятного движения нарушителя. Других сообщений от тревожной группы не поступало.

Лагунцов со своей группой, заблокировав все входы и выходы из предполагаемого района нахождения нарушителя, прочесывал местность. То, что днем было таким привычным, исхоженным вдоль и поперек, в темноте будто изменило привычный облик, выросло в размерах: кочки с мягкой подстилкой травы казались каменными, и ноги с них не соскальзывали, а срывались, больно отдавая в суставах; прутья облепихи, по-осеннему густо усыпанные переспелыми ягодами, царапали до крови, норовили попасть в глаза; плотной стеной высился какой-то неодолимый кустарник в пене мелких сиренево-лиловых цветов. Луч фонаря, неожиданно резкий в безлунном ночном пространстве, высвечивал серебро налипшей на ветки паутины, искрился в голубоватых тяжелых каплях, при малейшем движении обрывавшихся вниз.

Но не радовала Лагунцова эта красота; отвлеченно, как факт, фиксировалась в сознании паутина, по приметам сулившая долгую теплую осень. Не подбадривало и то, что ночь все-таки шла на убыль, что часа через три могло проклюнуться позднее осеннее солнце… Капитан знал: ребята устали и не меньше его переживают неудачу.

Неожиданно упал Миша Пресняк, шофер. Лагунцов наклонился к нему, помог встать, и простое это физическое усилие на миг вернуло ему привычные ощущения, вытеснив ненужные раздражение и злость.

— Держись, Миша… надо держаться… Ногу не подвернул?

— За кочку зацепился… — смущенно улыбнулся Пресняк. — Понатыкано их тут…

— Да уж на каждую ног не хватит.

— А что, товарищ капитан, — доверяясь теплому участию Лагунцова, понизил голос Пресняк, — дружинники тоже молчат?

— Пока молчат…

Командиру добровольной народной дружины позвонили тотчас, едва на заставу поступило сообщение о нарушении границы. Взаимодействие было отработано четко, и вскоре дружинники выехали по тревоге на машинах сельхозтехники, перекрыли тыловые дороги, ведущие в город. За них Лагунцов мог быть абсолютно спокойным: не подведут…

Миновали изрезанный неровностями распадок. По дну его неясно белели глубокие железобетонные кольца колодцев водопровода, и Лагунцов с надеждой передал по цепи: что там? Ответ пришел незамедлительно: колодцы осмотрены, все чисто.

«Не мог же он провалиться сквозь землю!» — раздраженно подумал капитан.

И вдруг у него возникла мысль — не Завьялов ли дал здесь промашку? А что? Ведь тот еще не в совершенстве знает участок заставы и вполне мог что-то упустить, не предусмотреть…

Завьялов поначалу был странным, непонятным для Лагунцова человеком.

Прибыл он на заставу в конце лета. Сентябрь еще одаривал поздним теплом, не дождило, но жгучие, как в предзимье, ночи подсказывали: холода близки. Утихла на озере за камышами хлопотная жизнь поднявшихся на крыло лебедей, а в прозрачном небе тянулись, плетя невидимый невод, плотные птичьи стаи.

В этом устоявшемся осеннем воздухе издалека была видна приближающаяся к заставе круглая точка, курящаяся пылью, и Лагунцов долго смотрел, как она вырастала, приобретала угловатость и цвет заставского газика.

Завьялов выбрался из газика, глубоко вдохнул островатый, почти без запахов воздух. Представился начальнику заставы, глядя на него темными, по-мальчишески сияющими глазами, в которых ясно читались и доверие и доброта.

— Как говорится, товарищ капитан, принимайте в свою семью, — пробасил простодушно и слегка развел руками, дескать, ничего не попишешь…

«Спешу и падаю от волнения, — едва не сказал вслух Лагунцов, и вся его легкая, поджарая фигурка словно подобралась: Лагунцов чувствовал, как напряглись, окаменели мышцы. — А с чем ты пришел к нам?» — ревниво ощупывая глазами замполита, прикидывал капитан.

— Надеюсь, с желанием ехали сюда? — как можно мягче спросил прибывшего, но все равно вопрос прозвучал въедливо, и замполит, конечно, уловил в тоне начальника заставы настороженность, непонятный пока что вызов.

— Мы, Анатолий Григорьевич, люди с вами военные и службу себе не выбираем. Раз приехал, значит, так надо было.

На щеках замполита румянец горел праздничным кумачом, и налившийся этот цвет совсем скрыл очертания скул, сделал лицо замполита гладким.

— Может, и так. — Лагунцов неловко помялся, взял за околыш фуражку. — Ну, что в отряде? Что говорят о моей заставе?

Тягостной показалась Завьялову их первая встреча. Не зная причин такого недружелюбия, он скупо обронил:

— Ничего особенного. Застава как застава…

— Слева топь, справа топь, снизу земля, сверху небо. Ну а мы как раз посередине, — сглаживая возникшую неловкость, попробовал отшутиться Лагунцов: понравилось, что замполит не вспылил, значит, умеет сдерживаться.

Завьялов шутки не принял, будто не слышал.

Лагунцов, так и не дождавшись ответного слова, неопределенно повел рукой — не то приглашая, не то вынужденно принимая приезд нового офицера.

Подняв глаза к солнцу, Завьялов сощурился и размягченно, словно самому себе, сказал:

— Теплынь-то какая… И загорать можно…

— Загорать не приходится, — с явным превосходством знания местных условий отозвался Лагунцов. — Рад вашему приезду, очень рад… — добавил через силу. — Располагайтесь, как говорят, милости просим. С народом нашим знакомьтесь. Жена с вами, вижу, не приехала.

Завьялов подтвердил: не приехала. Лагунцов спросил с какой-то важностью в голосе:

— Как звать-величать ее?

Завьялов просто назвал:

— Наталья. — Потом поправился: — Наталья Савельевна. Скоро приедет.

— Понятно… — Лагунцов одобрительно кивнул. — Ну, замполит, для начала желаю… и все такое прочее. Мне на службу. — И он, не оглядываясь, зашагал к казарме.

Шел и думал: откуда вдруг в нем эта неприязнь к новому человеку, с которым и словом-то по-настоящему обмолвиться не успел?

«Еще, чего доброго, решит: начальник заставы — молчун…» — ворохнулась неприятная мысль. И тут же улеглась. С запоздалым удовольствием Лагунцов вспоминал рукопожатие замполита: крепок, ухватист, силен, даром что на лицо юноша. Да, сделал вывод, пожалуй, такому все будет даваться легко, все будет по силам…

Лагунцов уважал сильных, наверно, потому, что сам был далеко не атлетом. На дистанции, правда, он бы мало кому уступил… Только бегать взапуски с новым замполитом он не собирался. Сам он всегда воспринимал службу так: трудно, но одолимо. А вот новому замполиту, мнилось, заботы Лагунцова — орешки…

Вечером того же дня ненадолго забежал домой.

— К нам… замполит… новый… — отхлебывая воду прямо из чайника, сообщил раздельно.

— Да уж познакомились, — засмеялась Лена. — В дверях столкнулись, разойтись не могли.

Лагунцову это известие не очень пришлось по душе, но он промолчал.

— Столкнулись и стоим, как Добчинский с Бобчинским, приглашаем друг друга пройти первым, — смеясь продолжила Лена.

Лагунцов не поддержал ее смех, и Лена прижала ладони к щекам, будто стерла улыбку. Осторожно, чтобы ненароком не обидеть мужа, который не переносил, когда вмешивались в его служебные дела, произнесла:

— А в общем-то вы не пара… Завьялов и Лагунцов — Манчестер и Ливерпуль.

Лагунцов тогда спросил Лену — почему это Манчестер и Ливерпуль, а она ответила:

— Так. Одно время мелодия такая по телевидению в программе «Время» звучала, когда погоду передавали. Ох, чует мое сердце, будет тебе с этим замполитом «погода»… Но говорить он умеет, не отнимешь…

Была в словах замполита какая-то притягательная сила. Лагунцов после убеждался в этом не раз. Только взялся Завьялов за дело не с того бока. Сначала убеждал Лагунцова оформить уголок боевой славы: дескать, в отряде настоящий музей создан, а мы что, рыжие? Взялись с Пресняком — шофером и заставским художником, оформили. Можно было сделать перерыв, работа и впрямь отняла много времени и сил, но Завьялов, как бы по обязанности побывав на обоих флангах участка заставы, подступился к Лагунцову с новой идеей — завести на каждого пограничника индивидуальный листок-характеристику, якобы облегчающий воспитательную работу. Тот же Пресняк целую неделю разлиновывал большие листы бумаги на многочисленные графы, хотя, откровенно, Лагунцов и сомневался, что все положительные и отрицательные качества солдат отразили наивные школярские плюсы и минусы, больше похожие на игру «морской бой», чем на серьезное, нужное дело.

«А что дальше? — покуда не вмешиваясь в планы Завьялова, предполагал Лагунцов и по-своему решал: — Пора бы замполиту быть поближе к службе».

Многое для Лагунцова было неясным и неразгаданным в характере замполита: если Завьялов рассказывал о чем-нибудь — заслушаешься; в отношениях с солдатами как будто прост. А вот тяги особой пощупать границу своими руками Лагунцов в замполите пока что не разглядел. Оттого он ревниво и переживал именно эту черту характера замполита, словно она и только она могла служить единственной мерой всех достоинств и недостатков Завьялова.

Лагунцов знал: придет день, когда замполит сам, без подсказки и понуканий, попросится на границу. Не век же им, в самом деле, идти параллельными курсами, как двум кораблям в открытом море! Застава — хочешь ты этого или не хочешь — сближает даже самых неподходящих в иных условиях друг другу, самых разных людей. Пересекутся их пути-дороженьки, придет день!

И такой день пришел. Когда с границы поступил сигнал, Завьялов утвердительно, будто заранее знал ответ, попросил:

— Товарищ капитан, разрешите пойти с тревожной!..

Не мог ему отказать Лагунцов, не мог, и все тут, хотя, откровенно признавался себе, не очень-то охотно дал «добро» возглавить тревожную. Но рассуждать, прикидывать все «за» и «против» тоже было некогда — время не ждало…

И вот теперь Лагунцов ломал голову: что могло случиться с Завьяловым? «Может, и не следовало посылать замполита, — запоздало сожалел он, машинально ощупывая кочки под ногами. — Не каждая тропа ему известна, не во всякой ситуации может сообразить, что к чему…»

— Товарищ капитан! — послышался за спиной бодрый, без прежней нотки усталости и уныния, голос Дремова. — Тревожная на связи!

Отлегло от сердца: наконец-то!

— Что там у них? Давай…

Дремов, тяжело хлопая сапогами по топи, подошел к Лагунцову. Антенна над его головой качалась, уходя тоненькими шишечками в огромное небо. А сам Дремов, с рацией за спиной, с комплектом боезапаса на поясе, с укороченным автоматом со складным металлическим прикладом, был похож на марсианина, какими их рисуют в книжках.

Сквозь потрескивание и шум Лагунцов узнал слегка искаженный расстоянием, чуточку захлебывающийся голос Завьялова: нарушитель обнаружен, ведется преследование в направлении старого паровозного кладбища.

— Наряд там не подкачает? — спросил замполит озабоченно, хотя в любое другое время наверняка не стал бы доверять рации праздных вопросов.

Лагунцова будто шилом кольнули. Нет, туда он людей не посылал. Незачем. Тупиковые железнодорожные ветки, на которых чернели отслужившие свой срок громоздкие локомотивы, не входили в заштрихованный на карте район наиболее вероятного движения нарушителя. Лагунцову стало не по себе: неужели чужак метнулся туда? Представил знакомое место: в стороне от шоссе далекие, словно игрушечные контуры паровозов со сложной развязкой путей; правее путей и ближе к Лагунцову — большое острокрышее здание элеватора, а рядом, у него под боком, как под крылышком, — приземистое, раскидистое хранилище. Возле каменных зданий, окруженных шелковистой травой, летом паслись овцы, а осенью колхозники сюда же свозили заготовленное на зиму сено.

«К элеватору, где всегда есть люди, нарушитель не пойдет, — прикидывал Лагунцов. — Куда же тогда? Конечно, к старым паровозам — там укрыться легче».

— Завьялов, — зажав микрофон в ладонях, сказал Лагунцов, — наряда нет. Нет, понимаешь? Так что действуй по обстановке. Мы идем на сближение с вами. Держите связь. Второй, держите связь, — закончил Лагунцов и передал микрофон Дремову.

По цепи прокатилась неслышная, как дуновение, радостная весть: идут по следу. И сразу то, что минуту назад гнетуще действовало на каждого, ушло, как дым, оставив взамен надежду…

На рассвете, в жидких осенних сумерках, сойдясь с трех сторон у паровозов, нарушителя взяли. Обалдевший, не видящий ничего под ногами от долгой погони, он стремительно выскочил из-за тендера паровоза и кинулся было вниз по откосу. Внезапно обернулся и замер, медленно поднял руки. Завьялов совсем близко увидел широкоскулое невыразительное лицо нарушителя, заметил пучки рыжеватых волос, растущих, казалось, прямо из ушей. И глаза — черные, они были подернуты матовой дымкой; ненависть плескалась, клокотала в темных провалах глаз, ненависть и тоска.

Нарушитель был безоружен. На правой поле темной куртки не хватало узкой полоски — той, что обнаружил Фрам, и из прорехи выглядывал неестественно белый поролон. Мокрые от росы сапоги поскрипывали, когда нарушитель, озираясь, перебирал ногами.

Дружинники — в нахлобученных по-зимнему шапках, в отсыревших за ночь ватниках — счастливо улыбались, хлопали друг друга по спинам, подтрунивали над собой, какие они были молодцы и герои, когда наглухо перекрыли все тыловые дороги, и поэтому лазутчику не удалось улизнуть…

Неторопливо закуривая, пограничники полукругом стояли рядом — так, будто все, что здесь недавно произошло, было делом обычным. Инструктор службы собак Новоселов, взяв Фрама на короткий поводок, выпутывал из его шерсти соринки, а тот, потеряв всякий интерес к нарушителю, все принюхивался к странному ржавому запаху, исходившему от паровозов. Дремов, ослабив тросик антенны, скатывал ее в круг; возле, преданно заглядывая в глаза сержанту, кружился Кислов — радист из состава тревожной, поджидая момент, чтобы оправдаться, почему так долго не выходил на связь.

Но вот наискосок по полю, оставляя две росных колеи, разбрызгивая грязь, подоспела заставская машина, и Лагунцов, заражаясь общим веселым настроением после удачного поиска, бросил дружинникам:

— Спасибо за помощь, хлопцы! Теперь — по домам…

Дома дружинников, едва различимые в рассветной дымке на горизонте, светились в тумане неясными, мохнатыми бликами огней. Но никто не спешил расходиться. Все еще в плену азарта бессонной ночи, разгоряченные недавней погоней, они досмотрели до конца, как в кузове под намокшим брезентом исчез, сгорбивши широкую покатую спину, ночной нарушитель, как следом за ним, ловко перемахивая через борт, сели солдаты, и начали расходиться лишь тогда, когда машина круто взяла с места и, вихляя на неровностях, стала быстро удаляться.

Солнце наконец пробилось сквозь мглистый туман, и Лагунцов, поначалу глядевший из высокой кабины уазика то на ближний лес в переливах влаги, то на бегущую под колеса дорогу, в немом блаженстве закрыл глаза. Косые лучи грели лобовое стекло, тяжелой, убаюкивающей теплотой наваливались на прикрытые веки. От этого запечатлевшийся вначале излом дороги казался в дреме розовым, неземным…

Еще с десяток минут езды до заставы — и Лагунцов сообщит в отряд о том, что поиск завершен, нарушитель задержан. Люди пойдут отдыхать. А Лагунцов, составив протокол первичного допроса и сдав нарушителя по команде, вернется домой. И снова на заставе потекут обычные дни, заполненные службой…

Обычные ли? Лагунцов открыл глаза. Машина, подскакивая на выбоинах, втягивалась с простора в узкий дорожный коридор, укрытый с двух сторон толстоствольными, сейчас голыми липами, и Лагунцов невольно сравнил эту картину со своими мыслями, которые только что текли вразброс, но все равно в итоге свелись к одной — о замполите.

Словно наяву виделись капитану и резкие, угловатые Движения замполита, рядом с которым все казалось сильно уменьшенным, почти игрушечным. И капитан, уже подъезжая к заставе, удовлетворенно заключил: «Что ни говори, а есть в замполите добрая закваска. Есть!»

 

ОФИЦЕРЫ

В окна канцелярии вливалось расплавленное золото дня, тень от оконного переплета решеткой кроссворда лежала на столе. Откинувшись на спинку стула, Лагунцов отдыхал: сказывалось напряжение минувшей ночи. Завьялов, сидевший рядом, напротив, выглядел бодрым, и на его безмятежном лице бродила сияющая, мечтательная улыбка…

— Ну, что ты обо всем этом думаешь? — освобождаясь от дремотного плена, наконец спросил Лагунцов и выпрямился.

Завьялов небрежно сдвинул на край стола горку конспектов и неожиданно рассмеялся:

— Цирк! Честное слово — цирк! Знаешь, когда мы обнаружили нарушителя, я словно голову потерял: мчался, не разбирая дороги, как мальчик. А ведь я же человек солидный, верно? Вот потому и говорю: ну куда годится этот цирк?

Смеялся замполит густо, свежо, с удовольствием. Когда выпрямлялся, чтобы вобрать в себя побольше воздуха, китель разглаживался на груди, пуговичные петли съезжали влево.

Лагунцов прикусил губы. Беззаботные, восторженные слова замполита вызывали в нем свои эмоции. «Солидный человек, — иронично повторил он вслед за старшим лейтенантом. — М-да, забрало тебя, замполит, и впрямь как мальчишку… Благодари судьбу, тебе нарушитель на первый раз безоружный попался, а то всадил бы пулю в лоб. Мог бы и в самом деле голову потерять, юнец».

А Завьялов между тем вышел из-за стола, и в канцелярии, наполненной его басом, стало как будто теснее.

— Знаешь, о чем я думаю? — небрежно, больше для самого себя, чем для Лагунцова, обронил Завьялов.

— Не знаю, скажи… — усмехнулся капитан.

Но замполит или не заметил его иронии или просто не обратил на нее внимания — продолжал:

— У меня, видать, все-таки объявился, прорезался дар вылавливать нарушителей, нюх, что ли, на это дело…

— Нюх? — Лагунцов поднял брови. — Прорезался? Это что, вроде молочного зуба? То не было такого дара, а то вдруг прорезался? — откровенно язвил Лагунцов. — Не контачит.

— Точно! Не было, не было, да вдруг объявилось. Ведь, как говорит диалектика, все течет и изменяется в лучшую сторону… — по инерции продолжал замполит, хотя по откровенной насмешке Лагунцова вдруг понял и преувеличенность своих эмоций, и избыток, явную фальшь слов, и какую-то сумбурность своего откровения — неожиданного, наверняка не нужного никому…

— Какой штиль! А слог!.. — не утерпел капитан. Хотелось осадить розовощекого замполита, но против воли и сам впал в учительский тон. — М-да… А знаешь, что говорил старик Вольтер в ответ на пылкие речи? «Все это хорошо сказано, мой друг, но надо возделывать свой сад». Да, свой сад! — Лагунцов посмотрел за окно, где вдоль металлических ворот, не обращая внимания на мерно вышагивающего часового, бочком скакал толстый нахохлившийся воробей. — У каждого живого существа свой интерес на земле, свое дело. А мы, люди, не воробьи, у которых и забот-то — свить гнездо, выкормить птенцов да благополучно перезимовать. Да, не воробьи, — повторил Лагунцов, с интересом наблюдая, как серый подвижный комочек юркнул в подворотню и скрылся из виду. — Нам свое дело надо ставить прочно, по науке, чтобы не ждать случайных успехов.

Упомянув про случайный успех, Лагунцов недовольно нахмурился: последнее можно отнести и к нему. Ведь не Завьялов, а он, Лагунцов, не заложил наряда там, где он оказался всего нужнее!..

Завьялов то ли не заметил оговорки начальника заставы, то ли умышленно смолчал, щадя его самолюбие.

— Странный этот нарушитель, — вновь возвращаясь к ночному эпизоду, продолжил замполит. — Ни документов при нем, ни оружия, ни приличной одежды. Может, где спрятал?

Лагунцов на это заулыбался, скрывая за улыбкой неловкость собственной промашки.

— Ты же его поймал, тебе и знать, где оно, оружие… А впрочем, ничего странного. Обыкновенная хитрость, не больше. Если поймают — попробует отговориться. Зато поди теперь уличи его хоть в чем-нибудь: он чист, криминала нет. Ну придумает, что наведался к нам из любопытства — древних памятников, дескать, здесь много… Кто его сюда направлял, наверняка позаботился и о «легенде». Внешне-то и впрямь безобидно: человеку захотелось взглянуть на развалины прошлых эпох — что здесь особенного? А на деле?..

Завьялов молча слушал капитана.

— Будь моя власть, — постучал Лагунцов пальцами по столу, — я бы этих любителей прошлого… ну, сам знаешь, — закончил жестко и зло.

Один такой, как говорит Лагунцов, «древний поминальник» Завьялов однажды приметил среди обметанной лишайной плесенью рощи. Солнце туда почти не проникало, от влаги, нездоровой сырости «поминальник» тоже как бы взялся плесенью, обомшел. Тоскливое это было зрелище, и не понять, о чем свидетельствовало, напоминало из глубины времени несуразное трехгранное сооружение?.. Поодаль от него, отгородившись рекой, торчал из земли мрачный коричневый остов какого-то бывшего замка, и Завьялов, подхватив мысль капитана о памятниках, рассказал, что ради любопытства, еще когда был в отряде, съездил туда однажды, но — вот ведь в чем фокус! — остался равнодушным к древним руинам. Не восхитила его ни мутноватая спокойная река, подковкой огибавшая полуостров с остатками замка, ни сизая прозелень холодных камней бывшего религиозного храма с замурованным, сводчатым входом и проваленной от стены до стены крышей, ни тяжеловесная готика величественных останков… Завьялов не скупился на подробности, и Лагунцов, отложив журнал, в котором принялся расписывать суточный наряд на охрану границы, следовал маршрутом памяти замполита, словно и впрямь ступал по щербатым камням истории, которые не шевельнули в душе Завьялова ничего, кроме любопытства.

Слушая пространные рассуждения Завьялова, Лагунцов мысленно спрашивал себя, почему бы замполиту не проявить свое богатое, прямо-таки неуемное воображение в делах границы, а не в отвлеченных картинах? Странное дело, рассуждал про себя Лагунцов, отчего это лично его не волнует ни, скажем, толщина снежного покрова на Эльбрусе, ни секрет загадочного вещества мумиё, ни прочие, быть может, сами по себе и интересные вещи? Что ему до того, как природа вырабатывает из камня горные слезы — чудесный бальзам мумиё? Что ему до того, лежит ли снег на Эльбрусе или уже начал таять, все круша на пути своими ожившими водами? Просто у него всегда были свои интересы в жизни — жизни, которая немыслима, непостижима без границы, без ее скупого ритма, уловить который на слух ох как не просто!..

Думая так, он уже не мог не смотреть на себя как на человека, посланного Завьялову самой судьбой, и в этот момент чистосердечно считал себя просто обязанным помочь Завьялову, обязанным перед совестью своей и его.

— Ты бы, Николай, о себе все-таки подумал… — поддавшись обаянию откровения, испытывая странное наслаждение от возможности протянуть руку помощи замполиту, сказал Лагунцов. — Спросил бы, если что не знаешь, я же рядом…

— Ты о чем? — насторожился Завьялов, будто с размаху налетел на пень.

— Ну, хотя бы о наряде… — продолжил Лагунцов, не поняв истинной сути вопроса. — На прошлой неделе — помнишь, когда я выезжал в отряд, а ты за меня остался? — куда ты ребят поставил? Не знаешь? А я знаю — у Белого камня. А зачем? Какая необходимость ставить заслон возле Белого камня?

— Ах, это… — Завьялов пожал плечами. — На будущее учту. А спрашивать других… — Он замялся. — Когда я окажусь один на один с нарушителем, что прикажешь делать — ждать твоего совета? Нет уж, уволь: игра «спрашивайте — отвечаем» не по мне, почему-то душа ее не принимает.

— Но ведь ты, согласись, еще не все здесь постиг, а на первых порах у кого и чего не бывает? Спишется по молодости лет…

Завьялов едва не ругнулся: только жалости ему и не хватало! Да ведь не на подмоченных же дрожжах заведен, замешан его характер, как Лагунцов не возьмет в толк такую простую вещь! Будто Завьялов служит первый день!.. Стараясь не обращать внимания на попытку Лагунцова как-то пригасить, сгладить больной для него вопрос, с трудом уняв в себе поднявшуюся вдруг волну раздражения, замполит упрямо сказал:

— Вот ты предлагаешь мне свои услуги. Спасибо. Но я хочу сам все видеть и знать, своими руками перещупать: какова она, жизнь на границе… Извини за откровенность, но много ли я постигну с твоей подсказкой? Опекуны мне не нужны. Мои предшественники в войну свой авторитет в бою добывали.

— Да, но между твоими предшественниками и тобой пока что существует разница, — вовсе уже не думая о милосердии, а лишь удивляясь упрямству Завьялова, возразил Лагунцов. — Это, если сравнить, на пропасть похоже.

— Верно, — живо откликнулся Завьялов, — разница существует. И насчет пропасти, может, ты и прав… Но ее нужно либо преодолеть, либо в нее свалиться. В обход не годится, в обход — себя обманывать…

«Как он, в сущности, еще неискушен и наивен», — сравнивая собственный жизненный опыт с завьяловским и ни секунды не сомневаясь в превосходстве своего, заключил Лагунцов.

Не знал он, что вскоре иной стороной повернется к нему судьба замполита, что переплетутся с ней, станут частью одной истории такие разные судьбы и сержанта Дремова, и солдата Олейникова, в детстве прозванного Огарочком, и его самого, начальника заставы капитана Лагунцова…

 

ОГАРОЧЕК

Вскоре после памятной ночи Лагунцов поднял заставу по тревоге — не так давно на границу прибыло из отряда молодое пополнение, капитан лично знакомил их с границей и теперь надеялся с помощью интенсивных занятий и учебных тревог как можно быстрее и лучше подготовить людей к самостоятельной службе.

По сигналу с границы старшина Пулатов возглавил тревожную группу, а Лагунцов с заслоном, наполовину состоявшем из молодых, двинулся к рубежу упреждения. Завьялов остался на заставе и поддерживал с ними связь.

Завесой стоял туман, влажность была сверх всякой меры.

— Хоть рубашки стирай, — шепотом сказал рядовой Олейников, впервые поднявшийся по ночной тревоге.

Необычная обстановка, обманчивые в темноте контуры предметов — все, что поначалу вызывало в нем восторг, улеглось в ожидании новых ощущений.

Лагунцов по-своему воспринял реплику солдата: смотри-ка ты, освоился! Уже и шуточки шутит… Вслух же помимо воли высказал:

— Хорошо, когда рубашки стирают со смехом, а не со слезами.

— А мне, товарищ капитан, плакать нечем, я воды мало пью, — тоненько хохотнул солдат.

— Разговоры! — нестрого обрезал его Лагунцов.

Олейников держался, как и приказал капитан, по левую руку Лагунцова. Остальные солдаты чередовались со старослужащими, у которых помимо оружия были и следовые фонари, и сигнальные пистолеты, и рации, и прочие атрибуты пограничной экипировки. Команды не отдавались по двум причинам: чтобы не слышал «нарушитель», пробирающийся в наш тыл, и еще потому, что отдавать их, когда солдаты прочесывают район развернутой цепью и пока что не предполагается других перестроений, так же нелепо, как предлагать сидящему стул…

Лагунцов намеренно изменил тактику заслона, предпочтя скрытной засаде энергичное движение навстречу «врагу». Иногда Лагунцов оглядывался, не отставал ли Олейников. Но тот неизменно скользил в трех шагах от него по левую руку, словно привязанный.

«Хорошо держится. — Капитан мельком взглянул на солдата. — А в тот раз как он лихо… Чудной!..»

Прибывшее на заставу пополнение в ожидании капитана стояло в строю. И вдруг Олейников без команды покинул свое место, подошел к капитану, только что показавшемуся из дверей казармы, и громко сказал:

— Здравствуйте, товарищ капитан!

— Здравствуйте, товарищ… — Лагунцов вскинул брови на сержанта Задворнова, построившего молодых: дескать, это еще что за новости?

— Вы меня не узнали? — Солдат улыбнулся. Его глаза излучали надежду и радость, в их голубизне таилось для Лагунцова что-то обезоруживающее. Он тоже улыбнулся, пока не зная, как истолковать это непредвиденное новшество в поведении солдата.

Пунцовый от смущения сержант Задворнов, забыв о докладе, остолбенел от неожиданности. Неподалеку от него весело ухмылялся старшина Пулатов.

— Не узнаете? — между тем спрашивал солдат, по-прежнему весело, заговорщицки глядя на капитана. — Я же Олейников, Огарочком звали, помните?

— Олейников? Ну и что? А я вот Лагунцов Анатолий Григорьевич. По-другому никак не звали. А вы что, забыли, где находитесь? Ну-ка, встать встрой! — сердито добавил начальник заставы.

Олейников как-то сник, буркнул «есть» и зашагал к строю. В длинной необмятой шинели его плечи казались узкими, хрупкими. Он плыл в ней, по виду явно великой, переставляя ноги незаметно и торопливо. Вот он неловко, расталкивая товарищей, занял свое место в строю, и опомнившийся Задворнов поспешно выдвинулся вперед, запоздало и высоко протянул: «Смирна-а!»

Лагунцов сам провел молодых по территории заставы. Олейников, глядя на капитана со стороны, настойчиво изучал каждый его жест и время от времени отчего-то покачивал головой. По блеску глаз и неестественному румянцу парнишки Лагунцов догадывался: Олейников переживает. Видно, что-то напомнил он солдату своим появлением. Но что?

К пересыпанному желтым песочком спортивному городку, который они проходили, почти вплотную примыкал «городок следопыта» с маленькой учебной контрольно-следовой полосой. Высокие, округлые валики распаханной земли заранее были примяты множеством различных следов — молодые пограничники смотрели на них не отрываясь.

— Кто возьмется определить, чьи следы на полосе? — спросил Лагунцов, оглядывая молодое пополнение.

Вызвался Олейников:

— Вот этот, след, если посмотреть, как поставлены копыта, оставила старая лошадь. Она хромала на правую ногу, потому что была плохо подкована — последний гвоздь вылез. Тут проходил кабан с выводком. А здесь… Нет, такого следа я еще не видел, — запнулся он и покраснел.

«Хорошо для начала. Что он, из бывших охотников?» — присматривался капитан к солдату.

Вечером Лагунцов вызвал Олейникова к себе.

— Вы жили на Урале? В Магнитогорске? — живо спросил он.

— Ну да, — с готовностью подтвердил Олейников. — А вы там заведовали детской комнатой милиции. Я вас узнал.

— Вот случай… — Лагунцов взъерошил пятерней волосы. — А Огарочком прозвали за что?

— Это в детстве, — грустно улыбнулся солдат. Он сидел перед капитаном, машинально, не замечая, царапал ногтем зеленоватое стекло на столешнице. Далеким-далеким был взгляд, вспоминающим. — Дом наш как-то горел, — начал он тихо. — Отец вещи все вынес, у нас и было-то их немного. Осталась одна кровать, железная такая, с шишечками светленькими. Отец и пошел за ней. А крыша возьми да упади, ну и накрыло… Потом и хоронить было нечего, долго он там пролежал со своей кроватью, под крышей-то. Мне-то вот столько было, — показал ладонью от пола, — лет семь…

Завьялов, сидевший за спиной Олейникова, неслышно разогнулся на стуле и задумчиво слушал рассказ, жестко сцепив мощные пальцы. Глаза его, по-мальчишески распахнутые, светились сочувствием, и Лагунцов, взглянув на старшего лейтенанта, мельком кивнул: видишь, брат, какая история…

В это время дверь канцелярии без стука открылась, и в проеме вырос Пулатов, о чем-то оживленно стал говорить с порога, показывая на розовые талоны с малиновыми цифрами — маркой бензина «72», но капитан только махнул на него рукой: потом, старшина, со своим бензином, потом, сейчас не время…

— Ну а прозвали-то за что? — продолжал допытываться капитан.

— А это еще на скрапе случилось, — глядя вслед ушедшему старшине, сказал Олейников. — Знаете, такая свалка большая, куда железо свозят, утиль, а потом отправляют на переплавку? Там тот случай и вышел, подгорел малость. Печатную машинку в хламе подобрал, с собой взял, дома хотел рассмотреть получше. Тя-же-лая… Ну, об ведро с какой-то горючкой, где рабочие руки мыли, и трахнулся от радости, с ходу-то налетел, не заметил, — весело засмеялся он, и Лагунцов затаился, сжался у себя за столом: не спугнуть бы. — Штаны все облило — а, думаю, ерунда, потом ототру. Сам все глаза не спускаю с машинки: блестела она красиво, щелкала, ну и все такое… А после сели с ребятами покурить, балочка такая имелась укромная. Только запалили сигареты, штаны возьми да вспыхни. Испугался, верите ли, вскочил — и по откосу наверх, да бегом все, бегом… Жалко потом было, что машинка осталась в балочке. Пацаны-то следом за мной, да орут всей кучей: ясное дело, перепугались. Хорошо, речка рядом, а то бы сгорел…

Он ненароком зацепил стаканчик с карандашами — те, гремя по стеклу, раскатились. Олейников зарделся. Потом, словно очнувшись, тихо закончил:

— Вот с тех пор все Огарочек да Огарочек. — И опустил глаза в пол.

— У брата в милиции бывал?

— Брат? Так, значит, не вы?..

— Не я, — подтвердил Лагунцов. — Брат.

— Давно это было…

Завьялов делал за спиной Олейникова неуклюжие знаки, показывая Лагунцову: довольно вопросов, хватит. Лагунцов встал, подошел к солдату вплотную.

— А в погранвойска по желанию? — Он взглянул Олейникову прямо в глаза.

— Сам попросился, товарищ капитан. Сначала брать не хотели, мол, на границе сильные нужны, а в тебе что?..

И Лагунцов за этим щемящим «что» как бы впервые увидел всю хрупкую фигуру солдата, мягкие светлые волосы, робкую улыбку. Что-то трогательное, грустное шевельнулось в душе капитана…

— Выходит, теперь у нас с вами одна дорога, — сказал Лагунцов.

— Одна, — не очень ухватив смысл, который вкладывал капитан в эти слова, повторил Олейников.

Когда за солдатом закрылась дверь, Завьялов все так же сидел за столом, не меняя позы, со сцепленными пальцами. Капитан, машинально сунув руки в карманы бриджей, в раздумье заходил по канцелярии.

— Занятный этот Олейников… — прервал свои мысли восклицанием. — Смышленый, следы знает неплохо. Толк из такого выйдет.

Завьялов согласно кивнул.

А Лагунцов, шагая по скрипучим доскам канцелярии, думал, что надо бы на неделе написать письмо брату, передать привет от Огарочка. Вот, должно быть, удивится!..

И никто из них не мог в тот день предположить, что вскоре для всех троих — Лагунцова, Завьялова и Олейникова — обстоятельства сложатся так, как может распорядиться лишь непредвиденная случайность, у которой своя, неисповедимая власть над жизнью.

А пока все оставалось прежним: Завьялов на заставе, в комнате дежурного, поддерживал связь с Пулатовым и Лагунцовым; капитан со своей группой подступился к липовой роще с заплесневелыми от сырости ядовито-зелеными стволами, блокировал шоссе, где намеревался отработать все элементы ночного поиска; Олейников неотступно, словно привязанный, следовал за капитаном.

Вот Лагунцов подал знак всем остановиться, прислушался. Неподалеку, скособочась, Дремов поправлял сползшую лямку рации. Остальные замерли. В этот момент в яме, в которую Олейников, заглядевшись на радиста, едва не свалился, тяжело ворохнулось и поднялось в полный рост что-то большое, темное.

Олейников отшатнулся, вскинул автомат, но капитан наклонился из-за его спины, будто наготове стоял рядом, положил руку на ствол:

— Спокойно! Это лосенок, мы его с ночлежки подняли. Молодой, отбился от стада…

Олейников слабо улыбнулся. Он еще долго не мог погасить в себе нервное напряжение: растеряешься, когда в темноте на тебя попрет из ямы такое чудище!.. Когда Лагунцов вновь оказался рядом, Олейников почти шепотом спросил:

— Товарищ капитан, а вы сов не боитесь?

— Кого-кого? — едва не засмеявшись, переспросил капитан: вот-вот начнут прочесывать блокированный район, а он, начальник заставы, занят черт знает чем — ночными пернатыми!

— Ну, филинов там, сов…

— Я щекотки боюсь, — ответил капитан на полном серьезе.

«Озлился чего-то», — вздохнул Олейников.

Капитан подал команду, и пограничники друг за другом змейкой нырнули под низкие кроны лип, где влажный устоявшийся воздух отдавал запахом старой сырой бочки.

В это время на шоссе, оставшемся справа, на фоне неба неясно, как видение, обозначились три человеческих силуэта. Они мигом разошлись в разные стороны, а на шоссе, где после видения остались лишь плотная темень да тишина, стелившаяся вокруг мягким ковром, нацелила и вновь скрыла за тучами свой волчий глаз луна.

Олейников тронул капитана за плечо.

— На шоссе было трое. Я только что видел их! Один направился на юго-восток, другой на северо-запад, а третий…

«Остроглазый, сообразительный, — подумал капитан, от взгляда которого тоже не ускользнули силуэты учебных нарушителей на шоссе. — Глядишь, в скором времени можно будет назначить и старшим наряда».

— Поиск! — объявил капитан по цепи. — Сержант Дремов, сообщите на заставу: на участке заставы замечено трое неизвестных…

И тотчас, отметая все ненужное, лишнее в этот момент, вступил в свои права закон боя… Никогда Лагунцов не поклонялся богу войны Марсу, но как он, начальник заставы, умел понимать и чувствовать динамику боя! Какой пленительной музыкой отзывались в нем скупые слова докладов, распоряжений, команд! Сколько различных оттенков было в рождавшейся на душе песне, когда — с той минуты, как в казарме звучала команда «В ружье!» — привычный ритм жизни заставы ломался, уступая место Его Величеству Бою… Человек, могущий созидать, всегда, приходил к выводу Лагунцов, достоин восхищения. Но воин, могущий защитить созданное, достоин восхищения вдвойне. В этом убеждении Лагунцов был тверд.

В горячей обстановке Лагунцову никогда не приходилось сомневаться, подстегивать себя: все он оценивал мгновенно, как мгновенно включается свет, едва контакты соединены и дан ток… И дрожь медленно спадавшего потом напряжения сладостным похмельем еще долго держала его в плену, даже много дней спустя, когда в памяти стирались подробности и утихали последние призывные отголоски боевой тревоги.

Так было всякий раз. Но вот что важно было понять капитану: испытал ли хотя бы раз нечто подобное тот же Олейников? А другие солдаты? Дремов, к примеру? Или командир отделения Задворнов, шофер и заставский художник Пресняк… Все они: окладистые и ворчливые, трудолюбивые и с ленцой, горячие и медлительные, высокие и низкие, разные и в чем-то очень похожие друг на друга — были частью его жизни, в какой-то степени даже его питомцами.

Но когда же он сам, начальник заставы, обрел все то, что дотошно отыскивал в каждом солдате? Когда в нем самом зародилось суровое и святое чувство воина границы? Год, десять лет назад, больше?.. Видимо, с той самой минуты, когда он получил назначение на заставу… Впервые увидев громаду темного двухэтажного старинного дома с островерхой крышей под черепицей, он сказал самому себе: «Вот он, твой родной дом. Отсюда и начнется отсчет шагов на границе».

 

ЛАГУНЦОВ

Лагунцов припомнил, как шесть лет назад этот дом-утюг поразил его своим мощным, сложенным из грубо обтесанных камней фундаментом, узкими окнами на высоком первом этаже, даже пучком огненно-красной герани, мелькнувшей при небыстрой езде в каком-то проеме, на подоконнике. На фронтоне дома-утюга угадывалась некогда богатая геральдика и дата с тысяча восемьсот «отколотым» годом. Лагунцов, стараясь разглядеть на щите расплывчатые витиеватые цифры, почувствовал, что от дома тянуло холодом, как из подвала.

— Крепость, — сказал тогда Лагунцову офицер штаба.

— С амбразурами? — не удержался от вопроса Лагунцов.

— Ишь, чего захотел, — улыбнулся офицер. — Ты отныне будешь тут хозяином, вот и создавай свою амбразуру…

Через день старшина Пулатов водил Лагунцова по дому, обстоятельно знакомил нового начальника заставы с внутренним убранством старинных помещений. Многочисленные кладовые, арочные галереи, сумрачные холлы с остатками фиолетовых изразцов, закутки и закуточки… Лагунцов, не находивший острой необходимости сию минуту заниматься этой немыслимой архитектурой, в какой-то момент не выдержал, взмолился: «Старшина!..» Пулатов так взглянул на него, что Лагунцов скороговоркой бросил: «Ясно, ясно», — и продолжал безропотно осматривать дом.

За то время, пока старшина «передавал» заставу новому начальнику (прежний, как объяснили в штабе, получил перевод, но незадолго до отъезда попал в госпиталь с аппендицитом), Лагунцов твердо уверовал в серьезный, обстоятельный, деловой тон Пулатова. Поэтому немало удивился, когда старшина, выйдя из комнаты, где раздавался чей-то радостный, срывающийся на писк, шепот, будто засветился изнутри.

— Мои, — кивнув на дверь, пояснил Пулатов. — Жена, детишки.

Затем Пулатов толкнулся в пустующую боковушку с такой же, как и везде, коричневой толстой дверью, гостеприимно и широко провел открытой ладонью над порогом, указывая вовнутрь комнаты: дескать, прошу, проходите и располагайтесь…

«Ну и жилье! — присвистнул Лагунцов. — Ноев ковчег, каменный шалаш с окном в неведомый мир».

Удивился, что еще доставало сил шутить, иронизировать. Но так было легче воспринимать свое, не очень-то веселое положение. Сквозь бойницу окна он посмотрел на крышу соседнего дома в густом частоколе телевизионных антенн и скорее почувствовал, чем увидел, как у старшины собрались в тугую складку припухлые губы.

— В том доме тоже есть свободное жилье, но там меньше удобств. Квартира, — принялся перечислять старшина, — площадь шестнадцать и две десятых метра, печь на дровах, это — на улице…

— Ладно, старшина! — махнул рукой Лагунцов. — Не до выбора. Поживу пока на заставе. Архитектура… Вот назавтра приведу сюда пяток добровольцев из бывших строителей, — вдруг пообещал он, — прорублю окно в полстены, тогда и перееду. Как, старшина, годится?

«С таким начальником можно жить, не капризный», — с удовольствием отметил Пулатов. Весело гмыкнув, он притянул к себе тяжелую дверь, щелкнул ключом и сошел следом за Лагунцовым по толстым лестничным половицам.

На улице занимался бледный солнечный день, и ветер уводил за черепичные крыши отрепья туч. Лагунцов проследил взглядом это унылое движение, оглянулся. Приграничный городок просыпался. Где-то вдалеке с подвывами прошла машина, рассыпая глухой оловянный звон не то пустых молочных фляг, не то еще чего-то пустотелого, тарного. Лагунцов на слух определил: машина марки ГАЗ-69, видимо, не в очень заботливых руках, потому что мотор работал с перебоями… Вот потянуло запахом белого печеного хлеба, выдавая близкое присутствие хлебопекарни. Проехала на велосипеде женщина неопределенных лет — то ли старуха, то ли одетая по-старушечьи неброско и темно, посмотрела в сторону пограничников и умчалась, нажимая на педали. Бежали друг за дружкой два потрепанных кобеля, на ходу выискивая съестное. Белые дымы ввинчивались в небо, и казалось, не будь этих подпорок, небо рухнуло бы на крыши. Словом, приграничный городок оживал, втягивался в дневные заботы.

— Вот история, а? — Лагунцов повернулся к терпеливо ожидавшему Пулатову. — Жена вызова ждет, а о чем я ей сообщу? Что живу в особняке с цветочным газоном? Смешно! Вот, ангидрид твою перекись марганца. Не удивляйся, старшина, это я так ругаюсь. Душе вроде легче. После училища я в других краях службу начал, сразу привык к удобной квартире, а тут…

— Так ребята мигом все заштопают, — облизнув губы и складывая ладони крестом, почти весело заключил старшина. — В комнате глянец навести плевое дело, чего там…

— Да уж как-нибудь и сам не без рук, топор с лопатой не перепутаю, — заверил Лагунцов, на что Пулатов с удовольствием рассмеялся.

Лагунцов тотчас почему-то решил, что у старшины двое детей, непременно девочки, и непременно толстушки. Как-то не вязалось, не шло ему такое понятие — сын…

Прошло несколько дней, но Лагунцов толком так и не узнал, кто же у старшины — мальчики или девочки? Да и некогда было спрашивать, потому что сразу же начал действовать с быстротой освободившейся пружины, и, понятно, хлынуло на него все разом: дела, служба, рекогносцировка местности, инструктажи, списки личного состава, штатное оружие, запчасти к стоящему на приколе трактору, солярка…

Тесно было в старом доме, где размещалась застава. Котельную с двумя прожорливыми котлами и ту загнали в подвал, и кочегар выходил оттуда на свет, словно из преисподней. А если пожар? Перед кем оправдываться, что нет у тебя свободного помещения? Позвонил в горсовет и попросил использовать для нужд заставы соседнюю башню. Сам он уже побывал там, примерился к ней.

— Последние десять лет башней не пользовались ни разу, — добавил он в заключение. — Так объяснил мне Пулатов.

— Это кто, искусствовед? — озадаченно спросили из горсовета.

— Мой старшина, — учтиво, но в то же время и с гордостью поправил Лагунцов. — А уж он в этом толк знает, даром у него ничего не пропадает. Наверно, кое-кто и считает башню картинкой, — сказал он на всякий случай, — но у нас не бывает туристов. К тому же я прошу ее не для украшения. Кому, скажите, нужен красивый пень на дороге? А мне некуда ссыпать на зиму картошку…

На другом конце провода озадаченно переспросили: что подразумевается под картошкой? Лагунцов едва не рассмеялся — так понимающе прозвучал вопрос, словно капитан и впрямь зашифровал своей картошкой боевую технику или боеприпасы.

Излишний напор тоже был ни к чему, он мог привести к обратному результату, и Лагунцов, выдержав для приличия короткую паузу, пояснил про картошку. Раньше, на первой своей заставе, часть урожая картошки Лагунцов с солдатами закапывал в землю. Обыкновенно закапывал в обыкновенную землю, как это всегда делают рачительные хозяева в деревнях. Заранее сколачивали ящики, в земле рыли яму и ссыпали. Часть урожая — в хранилище, а часть — в яму. Польет землю дождь, укроет снег, а к маю выроешь — чудо, а не картошка, будто только что с поля: ни ростка нет на ней, ни вмятинки, сочная, пахнет степью…

Старшина Пулатов, поначалу внимательно вбиравший в себя рассказ Лагунцова, без дипломатии подвел итог: здесь не зароешь. Топь. Снег изредка упадет, и то слой тоньше простыни. Но рассказ старшины не возымел своего действия — Лагунцов уже закончил телефонный разговор и положил трубку.

Башню заставе отдали — просят люди, значит, надо. Самого пригласили зайти, как выкроится свободное время. Время не выкраивалось до тех пор, пока начальник отряда Виктор Петрович Суриков, возвращаясь с соседнего участка границы, не завернул к нему на заставу и не сказал вслед за приветствием:

— Похоже, вписались в местные условия? С обеспечения тыла начали, с картошки. Правильная линия, а?

Вскоре начальник отряда уехал, и Лагунцов решил, что самое время съездить в горсовет, хотя заботы связали его по рукам и ногам, не оставляя свободной минуты, чтобы оглянуться, просто отдохнуть за письмом к жене Леночке, недавно защитившей диплом и гостившей у родственников на Урале…

Когда его машина остановилась на площади перед горсоветом, то Лагунцов, не выходя из нее, с минуту молча рассматривал это современное здание из стекла и бетона, с сияющей табличкой у входа. Он мысленно прокладывал, как радиус от центра круга, тропочку к тому, что ждало его за незнакомыми стенами, прикидывал, что скажет там, чем будет рапортовать, и, пожалуй, впервые твердо, убежденно подумал: нет, не гость он тут, а хозяин. Хозяин потому, что отныне он в ответе за жизнь заставы. За людей. За свой участок границы.

Давно это было, шесть лет назад… Целых шесть лет! Разве? Надо же! А Лагунцову иногда казалось: его годы остановились. Солдаты каждый год уезжают и приезжают, и оттого это обманчивое впечатление, будто все они находятся в одной непрерывной, нескончаемой жизненной поре — восемнадцатилетии, даже смешно…

Смешно, но не весело: свои-то годы уходят. Хотя… Это ведь сказать просто: уходят годы. А вдуматься — не просто уходят, но и уносят что-то: силы уносят, бодрость…

Лагунцов потерял годы, но приобрел опыт, мудрость житейскую. А сколько раз сжималось его сердце, каменело, чтобы он мог выстоять в схватке с нарушителем! И безжалостная пуля его кусала, и тонул он в речке, и чего-чего только не было за годы службы на границе! И слезы были, когда на его глазах умирал от раны друг, с которым их вместе свела пограничная тропа, и злость, что не сумел оградить… Чем измерить виденное и пережитое? Есть ли такие слова, чтобы разом все это выразили? Нет таких слов, а если и есть, то они — если вдуматься хорошенько — лишь жалкая компенсация, а не эквивалентный обмен, и потому не нужны Лагунцову. Не нужны. Ибо давно отзвенело, бабьим летом промелькнуло все то, чем жил он в курсантские годы. А проблемы? Проблемы остались. Да вот одна из них — замполит подал рапорт на учебу в академию. Что делать ему, Лагунцову?..

 

ДОЧЬ

Из-под зеленого газика торчали наружу только подошвы сапог с ободочками желтых гвоздей да слышались тугие завертки гаечного ключа, клацающего по металлу. Оленька подошла поближе, наклоняя головку, присела почти до земли, но никого не признала. Спросила невидимого солдата:

— А ты чего туда забрался? Тебе, что, Лагунцов приказал?

Шофер, Миша Пресняк, сдвинул ноги в сторону, посмотрел из темноты на дочку начальника заставы, улыбнулся:

— Нет, Лагунцов не приказывал. Я сам. Лошадка вот моя расковалась. Надо подковать, а то далеко на ней не ускачешь.

Оленька с сомнением хмыкнула, подождала, пока Пресняк довернул последний болт и выбрался наружу.

Была она в голубеньком клетчатом пальто, желтой вязаной шапочке с помпоном, от холода то и дело шмыгала носиком.

Миша Пресняк протянул к ней испачканные соляркой руки, широко растопырил пальцы.

— Дай-ка я тебе нос закрашу, а то отмерзнет, чем будешь дышать?

Оленька прикрыла нос варежкой, замотала головой — помпон на длинном витом шнуре перекатывался у нее с плеча на плечо, словно юркий цыпленок. Пресняк засмеялся, сухо-насухо вытер руки ветошью, сказал:

— Зима скоро, Оленька. Жалко лета?

— Жалко, — согласилась Оля. — Летом солнышко и тепло.

— А хочешь, я отыщу для тебя лето? Хочешь?

Пресняк оглянулся на окна канцелярии, как бы покрытые мутной слюдой, но ни начальника заставы Лагунцова, ни замполита за ними не разглядел. Отворотил гладкий голыш у чисто подметенной дорожки, извлек из ямки бледно-зеленый росток, протянул травинку Оле.

— И солнышко можно попросить, чтобы выглянуло. Только очень-очень попросить.

Оля запрокинула голову, постояла так, пока не занемела шея, но солнце ниоткуда не показалось. Небо по-прежнему было серым, словно его заштриховали простым карандашом, и жидкий дымок из кухонной трубы над казармой даже отдаленно не напоминал летние веселые облачка, перебегавшие от одного края неба к другому.

Лето ей запомнилось по одному дню.

Оля еще спала, когда отец ушел на службу… В душной канцелярии нечем было дышать, воздух стоял, не колеблясь. Лагунцов распахнул окно.

Стояла удивительная тишина. Слышно было, как басом, словно тяжеловесный бомбардировщик, гудел шмель, карабкался по металлической сетке на дверях солдатской кухни, откуда вытягивало на улицу сладкий запах компота из сухофруктов. За штакетным забором, заглушая въедливый, далеко разносящийся визг циркулярной пилы в рабочем поселке, пиликали свою скрипучую песню кузнечики. Издалека, от леса, доносило редкий, ленивый стук желны, словно там, в чащобе, ленивый плотник вбивал гвозди.

Сморенные усталостью, спали в казарме вернувшиеся из наряда пограничники; высунув языки, дремали в вольерах служебные собаки. Ни одна из них даже не подняла головы, когда через дворик прошел связист Кислов, отправившийся на проверку линии связи. Бодрствовал, обозревая окрестность в мощный бинокль, часовой на вышке перед заставой, да в глубине казармы слышался невнятный телефонный разговор дежурного с пограничными нарядами.

Лагунцов с силой потянулся, отложил в сторону план охраны границы, над которым только что закончил работу. Позвонил домой, жене, спросил:

— Лена, чего Ольгу дома держишь? Пусть погуляет, если позавтракала.

В трубке отдаленно послышалось:

— Оленька, иди, доченька, погуляй. Ирочку тоже позови. День-то какой хороший.

Лагунцов положил трубку на рычаг. С Иришкой, дочерью замполита, Ольга не очень дружила, но других детей, ее ровесниц, не только на заставе, но и в ближайших трех километрах не было, так что выбирать не приходилось Вместе играли, но часто ссорились. Оленька говорила, что Иришка задается и важничает. Тоже еще, усмехнулся на ее слова Лагунцов, уже и свое мнение имеет.

Вскоре под окнами раздался знакомый топоток, но в канцелярию дочь не зашла, хотя в какую-то минуту Лагунцову и захотелось увидеть Ольгу рядом, просто увидеть и погладить ее по льняным волосам. Но Ольга выросла на границе и, несмотря на малый возраст, хорошо усвоила, что застава — не дом, что тут свои, взрослые порядки.

Ирочка тянула за собой пластмассовый кузовок на колесах, видимо, снятый с игрушечного грузовика, осторожно выбирала место, куда шагнуть, чтобы не оступиться. Оленька уже выгребала из карманов стреляные автоматные гильзы, ставила их донышками вниз на пятнистый асфальт и нетерпеливо оглядывалась на подругу.

Лагунцов еще немного понаблюдал за ними, но дело не ждало, и он вернулся к работе. Вновь поднял голову, когда услышал тонкий Олин голос:

— Застава, смирно! Шагом марш!

На асфальте желтели выстроенные наподобие солдатского строя автоматные гильзы, одна — немного впереди. Иришка тоже пыталась поставить рядом с первой гильзой свою, по Оля отводила руку, сердито выговаривала:

— Я начальник заставы, я командую, а ты песню пей строевую, чтобы погромче, и всем весело будет. Поняла?

Она так и сказала — «пей» вместо «пой», и Лагунцов от души рассмеялся.

Иришка не сдавалась, ей тоже хотелось покомандовать латунным строем, хотя бы недолго, но Оля неожиданно заупрямилась, не пустила, и пока она прикрывала ладонями свое металлическое подразделение, гильзы попадали, смешались. А обе девочки заплакали.

На шум из казармы вышел дежурный сержант, неумело хмурясь, спросил, в чем дело, быстро соорудил из гильз два одинаковых квадрата, и девочки сразу успокоились, как ни в чем не бывало продолжили игру.

«В город их свозить, что ли? — задумался Лагунцов. — В зоопарк. Зверей бы хоть посмотрели, мартышек там: разных да птиц. В городе зоопарк отличный. Некогда все, некогда…»

А рука уже потянулась к трубке, и дежурный немедленно соединил его с домом.

— Ленок, — сказал Лагунцов жене, — ты бы в город съездила, что ли? Ребятам бы зоопарк показала. А то они живут у нас, как в лесу. Да и сама бы прогулялась, купила что нужно. Как ты? После обеда Завьялов поедет в политотдел, заодно и подбросит. Вечером с ним же и вернетесь…

Вечером Ольга и за ужином, и в постели все рассказывала и не могла дорассказать, какая толстая шкура у бегемота, что зебра похожа на пограничный шлагбаум у КПП, а павлин подарил бы ей свое красивое перо, только оно ему самому нужно, жалко, а то бы отдал… И все перескакивала с одного на другое, торопилась, а глаза у нее горели как угольки…

Такой это был удивительный день.

А потом откуда ни возьмись навалились дожди, у пограничников даже не успевала высыхать одежда, хотя котельную затопили и батареи были огненными, и ни Олю, ни Иришку гулять не пускали, а когда дожди кончились, сменившись сырыми туманами, все вокруг стало серым и похолодало. И даже Миша Пресняк, которого Оля сразу полюбила, потому что он тогда отвозил их в зоопарк и рассказывал про разных зверей и животных, — даже он не мог вернуть лето, потому что оно кончилось, совсем кончилось. И травинок зеленых сейчас не должно быть, им давно пора спать, набирать силы к весне.

Оля положила стебелек обратно в ямку, перекатила в нее камень. Ей хотелось поговорить с Мишей о чем-нибудь еще, но Пресняк куда-то торопился. И тогда она открыла ему самую главную свою тайну. Прижав палец к губам, Оля сообщила тихонько:

— А меня папа обещал взять с собой на границу и увезти далеко-далеко. На стык.

Миша Пресняк не порадовался вместе с ней, как ожидала Оля, только сказал:

— На стык сейчас не проедешь. Там все водой залило и мостик накрыло. Будем делать дренаж.

Олю царапнуло по сердцу неведомое слово «дренаж» и она больше не захотела говорить с Пресняком. А он стоял, молча смотрел ей вслед и думал, что по многим участкам границы сейчас и впрямь не проедешь, хорошо хоть остаются тыловые дороги, а иначе нарядам добираться на службу хоть вплавь…

Его окликнул дежурный: вызывал начальник заставы.

— Машина готова? — спросил капитан Лагунцов шофера.

— Так точно. Работает как часы.

— Хорошо. Будьте готовы, с утра поедем в отряд. Заправьтесь в дорогу.

— Есть! — Пресняк козырнул и вышел.

А Лагунцов еще долго сидел в канцелярии, одну за одной курил едкие «беломорины» и все думал, думал о предстоящем разговоре с начальником отряда, — разговоре, в первую очередь нужного ему, Лагунцову… Спать он пошел, когда настенные часы в форме парусника показывали четверть первого…

 

ДОРОГА ДОМОЙ

Совещание начальников застав прошло оперативно, но у Лагунцова в отряде накопилось немало дел, так что домой, на заставу, он возвращался под вечер.

В низинах по обе стороны от дороги уже копился туман, воровато тек вдоль шоссе. В невидимую щель под брезент крытого газика со свистом втягивался воздух — холодный, остро пахнущий сыростью и болотом. Жидкий поток машин с противотуманными подслеповатыми фарами почти беззвучно скользил по шоссе навстречу, не отвлекая Лагунцова от мыслей.

Молчал и Пресняк, по-своему понимавший озабоченность капитана. Уже за городом, когда позади остались трамваи и померк непривычно яркий свет жилых домов и витрин, он, не глядя, протянул начальнику заставы два пирожка в промасленной бумаге. Как знал, что за всеми делами в отряде капитан наверняка забудет про обед, заранее купил пирожки в солдатской чайной.

Пирожки напоминали о заставе, о доме. И Лагунцов представил, как едва часовой откроет ворота, по городку заставы вспыхнет и пробежит стремительный импульс — сообщение о его приезде. Словно наяву увидел, как сержант Дремов, назначенный дежурным, поправит на рукаве повязку с желтыми привычными буквами, мельком взглянет, закрыты ли пирамиды с оружием, все ли в порядке, и поспешит навстречу с докладом. Еще представил себе, как ночной повар Медынцев появится в амбразуре раздаточной, держа наготове тяжелый подстаканник с горячим чаем, будто с минуты на минуту ждал возвращения капитана…

Когда скрытая от посторонних глаз картина жизни заставы предстала перед капитаном, полная цвета и звуков, он удивился: надо же, как успел соскучиться за день!

Он невольно покосился на спидометр — стрелка почти без колебаний держалась на цифре 60. Пресняк перехватил взгляд капитана, чуть прибавил газу, по-прежнему строго удерживая машину на дорожном полотне.

Наконец в свете фар блеснула рубином звезда на широких въездных воротах городка. Лагунцов выпрыгнул из машины, неловко присел: нога попала на камень. Издалека кто посмотрит — чего доброго за позднего гуляку примет.

«А перед начальником отряда я, должно быть, тоже выглядел нелепо, — некстати припомнилось Лагунцову. — Ладно, с ним еще потолкуем. Я тоже мужик упрямый…»

Начальник отряда полковник Суриков был спокойный, уравновешенный человек. Говорил он мягко и так тихо, что в просторном конференц-зале, где обычно проходили совещания, его голос мог потеряться, если бы не микрофоны… Но наивно было бы судить о характере Сурикова только по его голосу. Если требовалось решить вопрос принципиально, голос Сурикова наполнялся невесть откуда берущейся твердостью и силой. Попробуй такого переубедить…

В этот день, едва офицеры начали расходиться после совещания, начальник отряда сам попросил Лагунцова задержаться. Извлек из папки знакомый лист, ткнул пальцем в рапорт Лагунцова:

— А почему, собственно, вы против отъезда Завьялова на учебу? Есть принципиальные возражения?

Лагунцов совсем не по-военному пожал плечами: да как сказать?..

— Тогда в чем же все-таки дело, Анатолий Григорьевич? — спросил Суриков, глядя на капитана сердито и недоуменно.

Что ж, Лагунцов попробует ответить. Не спеша, сдерживая волнение, начал он делиться наболевшим.

Склонив голову набок, Суриков внимал словам Лагунцова о том, сколько сил и энергии затратил он, начальник заставы, чтобы в Завьялове — человеке по природе кротком, даже застенчивом, умевшем с восторгом говорить о том, что его волновало, — едва наметились задатки настоящего офицера-пограничника, политработника. У него, замполита, здесь только-только прорезался собственный голос в отношениях с подчиненными, в службе, немного приоткрылась душа, характер, и будет просто несправедливо, горячо убеждал Лагунцов, не дать сейчас всему этому вырасти и окрепнуть…

Суриков не перебивал. Привыкший ежедневно решать десятки сложных проблем, неотложных вопросов, он спокойно отыскивал в горячих доводах начальника заставы рациональное зерно, некую центральную точку. Так ученый, отмежевываясь от частностей, докапывается до сути явления. Он полуулыбкой отозвался на запальчивые рассуждения Лагунцова о «душе», «характере», и капитан по едва уловимым признакам читал на лице Сурикова: все это, батенька, эмоции, детали, в общем, лирика, а дело где?

И Лагунцов как бы со стороны, чужими глазами посмотрел на себя и Завьялова: а действительно, где?.. Ему казалось — и при разговоре с Суриковым он лишь сильнее укрепился в этой мысли, — что за участок работы замполита он теперь может быть спокойным. Во всяком случае, мог. Ведь что там ни говори, а есть, есть же в замполите та самая «военная косточка», которую так ценил он, Лагунцов, в офицерах-пограничниках, в Сурикове, например… Пусть начальник заставы с замполитом еще не сработались, когда пятьдесят процентов успеха заставы принадлежат Лагунцову, его умению командовать, вести заставу в передовых, а пятьдесят законных — Завьялову — в умении превратить приказ не просто в железную формулу, а в сознательное, очень гибкое понятие, столь необходимое солдату и в бою, и в быту… Пусть этого пока что не произошло — впереди ведь еще столько времени совместной службы…

Но какого-то самого главного, самого веского довода недоставало рассуждениям Лагунцова, — Суриков хорошо это видел и чувствовал, как видит и чувствует учитель растерянность не приготовившего урок школяра.

— Так каковы все-таки мотивы? — спросил начальник отряда, перехватывая инициативу, беря разговор в свои руки.

— Замполит он еще молодой… Ему бы хоть годик еще побыть на заставе, — наконец сказал капитан, отводя глаза от настырного, всюду настигавшего взгляда Сурикова.

— Почему?

— Зацепиться тут сердцем надо… — ответил Лагунцов, разглядывая какой-то плакат за спиной Сурикова на стене конференц-зала. Зачем-то достал платок, но тут же положил его обратно, торопливо заговорил: — Конечно, я ценю, что к нам Завьялов попросился с другой заставы. Не каждый семейный офицер отважится ехать на отдаленную заставу, как это сделал Завьялов. Мог бы ведь и в отряде остаться, скажем, начальником клуба, ведь должность была свободна. Тут и удобств больше, и другие преимущества… Но… — Капитан, стремясь выразиться точней, поймал на себе пристальный, напряженный взгляд полковника Сурикова и умолк.

— Продолжайте, я слушаю…

А продолжать, собственно, было нечего. Ведь не скажешь Сурикову, что Завьялов нужен прежде всего ему, Лагунцову. Капитан боялся потерять в замполите свою будущую точку опоры, которая — Лагунцов это с горечью понимал и принимал — может ох как скоро ему потребоваться…

— Зацепиться тут ему сердцем надо, — повторил Лагунцов, с трудом отводя глаза от безликого плаката за спиной Сурикова. — Свое место обозначить… Люди-то у нас разные. Да и застава на горячем месте.

— Выходит, Завьялову еще рановато покидать заставу? — быстро и, как показалось Лагунцову, въедливо спросил начальник отряда.

Лагунцов вместо ответа утвердительно кивнул и теперь уже сам неотрывно, пристально вгляделся в темно-ореховые глаза старшего офицера, силясь найти в них то выражение сочувственной теплоты, которое означает если и не согласие, то хотя бы готовность помочь. Именно на такое понимание надеялся Лагунцов. Однако лицо Сурикова не изменилось ни в чем. С обычной деловитостью он уточнил:

— Так вы считаете, что место Завьялова — непременно на заставе? Вы это имели в виду?

— Конечно, товарищ полковник, — обрадовался Лагунцов: кажется, несмотря ни на что, начальник отряда понял его. — Год-два поживет тут, заставу выведем в отличные, а потом я сам отвезу его на учебу. И даже руку пожму.

Суриков усмехнулся «щедрости» капитана.

Лагунцов с жаром хотел еще что-то добавить, пояснить, но вовремя сдержался: разговор и без того затянулся, а Суриков не одобрял пустого многословия. Да и сам разговор, на который Лагунцов отчего-то надеялся, оборачивался невнятицей, потому что капитан, к своему стыду, завяз в собственных куцых доводах, как муха в меду. Да и как, скажите на милость, объяснить Сурикову, что лично он, Лагунцов, привык к своему замполиту? Что сам Лагунцов смотрел на  с в о ю  заставу, как на родной дом, и дальнейшая служба на ней представлялась ему дорогой, у которой есть начало, но нет конца. Только поэтому он заботился, чтобы спутник на этой дороге у него был надежный, обладающий всем тем, чего недоставало Лагунцову… Именно таким человеком, по мнению капитана, и был замполит. Если бы не этот рапорт об отъезде в академию!..

— Ладно, подумаю, — врастяжку, потирая переносицу, произнес Суриков, хотя Лагунцову показалось, будто начальник отряда уже принял решение.

Так оно, по сути, и вышло: Суриков разрешил Завьялову отъезд на учебу. И хотя разговор закончился не в пользу начальника заставы, Лагунцов с удивлением вдруг обнаружил, что испытывает не столько досаду, сколько неподдельное уважение к начальнику отряда. Что ни говори, а Суриков оставался самим собой даже в вопросах, которые не касались службы, не соотносились впрямую с самым святым, главным для него делом — охраной границы.

 

НА ЗАСТАВЕ

Часовой, молоденький парнишка, развел створки ворот, громко отдал начальнику заставы рапорт. Видно было, что ему нравилось рапортовать за всю заставу, и потому слова у него лились, словно вода через узкое горлышко сосуда, чуточку взахлеб.

Выйдя из машины, Лагунцов направился к казарме. У входа, освещенного лампой в матовом круглом плафоне, блестела решетка для ног, с шестигранными, как соты, ячейками. Капитан тщательно вытер и без того сухие сапоги, потянул на себя дверь. Сержант Дремов шагнул ему навстречу:

— Товарищ капитан, на участке заставы признаков нарушения государственной границы не обнаружено…

— Все нормально? — Капитан пожал ему руку. — Сработки были? Покажите журнал учета.

Дремов подал капитану пухлую общую тетрадь в коленкоре, не заглядывая в нее, по памяти доложил, что на правом фланге в районе четвертой розетки в 23.45 сработала сигнализационная система. Выезжала тревожная группа, недавно вернулась.

— Что там?

— Кабаны, товарищ капитал, — улыбнулся Дремов.

Что ж, ему можно и улыбаться — последнюю неделю сержант на границе, скоро домой. Должно быть, и «дембельский» чемодан успел уложить.

— Как у вас Кислов осваивается? — спросил капитан, не умея скрыть своего дружеского расположения к сержанту. — А то не отпущу, если что…

— Осваивается… Готов хоть сейчас меня заменить.

— Так уж и заменить?

Кислов был на удивление несобранным и неловким парнем. При ходьбе шаркал сапогами, переваливаясь по-утиному, из строя поначалу вываливался, будто его выталкивали оттуда нарочно. Как-то после марш-броска, во время перекура, Кислов повесил скатку на первый попавшийся сучок, а место, где оставил, не запомнил. Очень удручен был Кислов, все вздыхал о потере.

— Да брось ты переживать! Иди к старшине, — на полном серьезе подсказали ребята, — он выдаст новую. У него этого добра воз и маленькая тележка.

И Кислов поверил, пошел к Пулатову… Накочегаренный старшиной, потом чуть ли нe сутки бродил между деревьев, пока нашел злополучную скатку.

Впрочем, в неуклюжести Кислова, его неторопливости была какая-то уютная обстоятельность, крестьянская раздумчивость. Росточка он был невеликого — голова его приходилась Дремову, его другу, едва не по плечо. Познакомились они с Дремовым так: Кислову поручили поставить новый динамик вместо старого, стянутого медной проволокой калеки, косо висевшего на стене и едва слышимого. Пока солдаты спали, Кислов снял его со стены и повесил новый, долго любовался им со стороны, поглаживал глянцевые стенки, словно сотворил это чудо собственными руками. Включил, предвкушая радость, но динамик молчал. Солдат покрутил рукоятку громкости, зачем-то поскреб ногтем по шероховатой пластмассе, даже потряс его. Динамик по-прежнему молчал.

«Неисправна розетка, — решил Кислов. — Включу-ка в другую».

Понес его, как клетку с канарейкой, на вытянутых руках, в бытовку. Сунул вилку в сеть — в динамике что-то хрюкнуло, потом коротко пробасило, и Кислов, еще долго стоя перед зеркалом у столика для бритья, с недоумением вертел бесполезный теперь короб, с видом знатока вдыхал запах сгоревших проводов, от которых тонко вился голубой дымок.

Эту картину и заметил Дремов.

— Да у тебя, видно, природная тяга к связи. — Сержант с улыбкой глядел на отражение лица Кислова в зеркале. — Хочешь ко мне в отделение? Только без размышлений: да или нет?

— Не положено, — все еще сокрушаясь, пробурчал Кислов. — Радисты школу кончают, а я?

— Положенных бьют, понял? Попроси хорошенько, скажи, что жить без связи не можешь, — капитан разрешит. А такого добра, — присвистнул он, указывая глазами на короб громкоговорителя, — мы с тобой как блинов напечем. Ты у кого хочешь спроси, и любой тебе скажет: у связистов не служба, а рай. У тебя девчонка-то есть? Нет? Чего же теряешься? А то бы захотел — мог с ней когда хочешь поговорить. Или с самой Москвой.

Кислов недоверчиво переспросил: неужели и с Москвой?

— Натурально! — не моргнув глазом, заверил Дремов. Все больше воодушевляясь, сержант улыбнулся: — Выйдешь, значит, в дозор по связи, проверишь линию, все нормально и — дрынь! — зуммерок дежурному связисту: а ну-ка, дай мне Москву. Он: щас!.. Тут тебе и телефонистка: Москва на проводе! Спросишь про погоду, про футбол и — привет столице от границы.

Неподалеку от них остановился Пресняк, изумленно покачал головой: ну и заливает Дрема, ну и заливает…

— Вон Миша, когда в отпуск ездил через Москву, так я ему и билет в Большой театр по телефону заказал. На «Аиду». Бельэтаж.

— Тогда «Кармен» давали, ты перепутал, — сказал с ухмылочкой Пресняк и отошел, а Кислов готов был слушать Дремова еще и еще…

С тех пор они вместе. Кислов от Дремова — ни на шаг. И в том, что молодой связист Кислов действительно способен заменить опытного сержанта, начальник заставы ничуть не сомневался.

— Дремов, вызовите сюда Шпунтова, — приказал Лагунцов.

Сержант сорвался с места, затопал сапогами по винтовой лестнице с натертыми до блеска дюралевыми уголками на второй этаж. Объятая теплым сумраком спальня после ярко освещенного коридора показалась открытой бездной, космическим пространством, наполненным загадочными шорохами. Это впечатление усиливала темно-фиолетовая ночная лампочка, укрепленная над дверью… Дремов усмехнулся: самое время думать о невесомости! Ощупью добрался до нужной кровати. Шпунтов спал, намотав на себя одеяло с головой, как улитка. Дремов не знал, с какой стороны к нему подступиться. Потом стянул одеяло.

— Шпунтик, Шпунтик! Подъем сорок пять секунд, — прошептал ему на ухо, удерживаясь изо всех сил, чтобы не рассмеяться.

— А? Что? Кому так? Чего? — всполошился сонный Шпунтов, подтягивая к себе одеяло.

— Да не галди ты, чумной, ребят разбудишь. Дуй к самому, Шпунтик. Лагунцов вызывает. Сейчас тебе гайки подкручивать будет.

Шпунтов таращил на Дремова слипающиеся глаза, с трудом переходя от сна к действительности, тянул:

— Опять за телефон? Да? Слышь, Дрема, ну говорю тебе: гиблое дело. Надо кабель менять. Что я, жилы свои растяну по столбам? Так, Дрема?

— Во-во. Ты у нас большой мастер по части отболтаться. Где сапоги? Влезай — и прямиком в канцелярию. Подробно все и осветишь, про жилы и про столбы. Популярно, как мне. Капитан у нас любит подробные объяснения, почему не сделал, да как…

— Ну, Дрема, ну я… — все еще оправдывался солдат.

— Отставить Дрема! Сержант Дремов! Оделся? Марш вниз. Сто раз тебе говорил: не прозванивать линию надо, а делать. Делать, понял?.. Ты думаешь, я забыл твою спичку? Шутник…

Про спичку Дремов вспомнил не случайно. Как-то Шпунтова послали на проверку линии связи, а он, вместо того чтобы заизолировать оголившиеся провода, сунул между ними спичку, — дескать, сойдет и так… Потом была гроза, дерево намокло, и застава осталась без связи. Фланговый дозор шел от розетки к розетке, бесполезно «алёкал» в немую трубку, пока не миновал замыкание… После на совете старших пограннарядов председатель горячился, что гнать надо такого «фокусника» с заставы, не подпускать к связи и на пушечный выстрел. Хорошо, Дремов вступился, сказал, что лично проверит с солдатом всю линию. За счет выходных…

— Вам хорошо рассуждать, — между тем говорил Шпунтов, шагая вслед за сержантом и глядя на его долговязую фигуру, острые локти. — Неделю-две — и дома. А мне отдуваться. Кабель тянули еще когда? Теперь весь гнилой. При такой дрянной погоде здесь стальной трос не выдержит, проржавеет. А Шпунтова за холку: давай гони связь…

Дремов благодушно кивнул: побубни, побубни, вдруг полегчает…

Шпунтов неловко поддел сапогом уголок предпоследней ступеньки, запнулся и с лета ткнулся подбородком в спину Дремова. Тот тихо, не поворачивая головы, рассмеялся:

— Ноги не держат, что ли? Не дрейфь! Капитан чай будет пить — значит, все хорошо.

— Не утешай, знаешь ли! — поморщился Шпунтов, сползая с последней ступеньки и баюкая ногу. — Лучше делом займись. Все равно ведь торчишь в дежурке, да будишь еще по ночам! — Успокоенный дремовским «все хорошо», Шпунтов бубнил по инерции: — Трудно, что ли, завернуть сюда лишний шуруп? — Самому же подумалось невесело: «А вдруг Лагунцов все-таки закрутит мне гайки?»

А Лагунцов, сидя у себя за столом в канцелярии, вовсе не думал ни о каком «закручивании гаек». Мысли его вновь сосредоточились на прошедшем совещании в отряде. Там хотя и говорилось в основном об особенностях охраны границы в осенне-зимний период и конкретно никого не критиковали, но Лагунцов знал: на его заставе еще не все сделано. Тот же совет старших пограннарядов еще на прошлой неделе мог бы принять у молодых пограничников зачет по обнаружению следов в пору чернотропа. Да и комсомольцы отчего-то не спешат провести намеченный субботник по оборудованию учебной контрольно-следовой полосы…

Занятый своими размышлениями, Лагунцов вполуха слушал, как знакомый ему майор-связист долго и неинтересно давал рекомендации об устройстве и монтаже на заставах ПУ (пультов управления) — обыкновенных рабочих столиков дежурных, на которых компактно расположились бы все средства связи заставы, необходимые для службы инструкции, схемы. Перед начальниками застав разложили папки с различными, на выбор, вариантами ПУ с детальной раскладкой, чертежами «кроя», и огромный конференц-зал на глазах преобразился, напомнил Лагунцову школьный класс, где проходит урок труда.

— За тебя все продумали, решили, а ты знай внедряй, — наклонился к нему начальник соседней заставы капитан Бойко, пересевший после перерыва ближе к Лагунцову, и Анатолий не возразил: это верно, в штабе работают в поте лица, а на твою долю лишь остается благодарить за заботу, будто собственный твой труд не в счет…

Те редкие часы, когда Лагунцов бывал в штабе, он не мог избавиться от сложного чувства, что находится не в своей тарелке. Приказы, что исходили от него после поездок в штаб отряда, он фильтровал так же тщательно, как будто намывал золотой песок, словно опасался: а не проскочит ли, не станет ли явным влияние не его, командирской, инициативы, а чьей-то подсказки, сторонней ориентировки, что ли? Ведь именно ему, а не офицерам штаба, заниматься инженерными сооружениями, оборудованием границы, заботиться об организации службы в трудную пору чернотропа, и уж какими силами и средствами он будет достигать своей цели — дело его. Он лишь доложит по команде о выполнении, не вдаваясь в детали, и все.

То, что лично он вынес из этой последней поездки, не требовало подробных записей, легко умещалось в голове. Перед ним лежал, отражаясь в чуточку зашарпанном зеленоватом настольном стекле, тощий красный блокнот с алфавитом, раскрытый на первой странице, где красовались две сиротливые строчки, спущенные столбиком: «ПУ — пульт управления» и «Завьялов».

После фамилии Завьялова стояла жирная точка. Лагунцов попеременно переводил глаза с одной строки на другую, намеренно не вдаваясь в суть, которую они заключали. Придвинул к себе пришедшее несколько дней назад на его имя письмо и извещение. Последнее — из академии, официально гласило, что заочнику третьего курса академии капитану Лагунцову должны быть предоставлены для самостоятельной работы три свободных дня в месяц, кроме выходных, и три вечера в неделю, тоже свободных от выполнения служебных обязанностей. Вот уж поистине нечаянная ирония, посланная сюда за полторы тысячи верст! Можно подумать, на границе пруд пруди этими самыми «свободными от службы» днями. Хотя…

Хотя Завьялов тоже мог бы сидеть спокойно на месте, учиться, как капитан, заочно и изредка получать такие утешительные напоминания. Мог ведь, отчего бы и нет? Москва — город тесный, есть кому слоняться по Арбату и без Завьялова.

Впрочем, бог с ним, с Завьяловым. Да и трудно сказать, кому больше нужен отъезд замполита в академию — Завьялову или его жене, Наталье Савельевне? Конечно, Лагунцов ни разу не заводил с ним разговора на эту тему, но тут и слепой бы увидел, что дома у Завьяловых последнее слово всегда остается за Натальей Савельевной. На что уж независтлива Леночка — так и та поговаривает с завистью, что жена управляет Завьяловым так же легко, как бумажным корабликом — дети. Восемьдесят процентов действий Завьялова, исключая, конечно, вопросы службы, — инициатива Натальи Савельевны. Такие дела.

Леночка моложе ее всего на год, но между ними — принципиальная разница; трудно сказать, в чем тут секрет. В различии воспитания? В жизненном опыте?

Лагунцов поймал себя на мысли, что едва не сказал: «жизненной хватке». Прежде ему были незнакомы такие выражения — во всяком случае, по отношению к Лене.

Его Леночка закончила в Свердловске геофак, выбрала минералогию. Правда, как шутили офицеры, граница, пусть даже в Прибалтике, — не Большая земля, выбор профессий ограничен, так что Лене пришлось довольствоваться работой в местном лесничестве, потому что какая же минералогия может быть на топи? Леночка заведовала крошечной лабораторией, изучала болезни леса, но это уже частный вопрос или, как говорил начальник отряда, детали, Лагунцову неведомые.

Всю жизнь она находилась под опекой живущих в деревне под Магнитогорском родителей, была для них единственной радостью и опорой. Удивительно даже, как они отважились отпустить ее от себя в Свердловск на учебу, потому что дальше своей околицы Лена никогда не выбиралась!

Анатолий встретился с ней, когда приезжал к брату в отпуск. Тот, отчитавшись по службе и сдав дела помощнику, собрался махнуть с туристским рюкзаком и охотничьим снаряжением в Анненск, сосновую деревеньку километрах в шестидесяти от города. Брат буквально перехватил Анатолия, которому перед службой на новой заставе выдался отпуск, уговорил и доставил его пригородным поездом в Анненск.

Что могло ждать Анатолия в этой несуетной деревеньке, где дома напоминали незлых дворовых собак, свернувшихся калачиком и уткнувших носы в белый снег? Если бы ему сказали, что здесь он встретит свою судьбу, Анатолий воспринял бы это как шутку.

Леночка жила у родителей, готовилась к госэкзаменам, и все получилось просто: дотошный брат, облюбовав уютный дом на берегу стянутого льдом озерка, уговорил Бобылевых, владельцев дома, принять на постой двух офицеров, и те, немного помявшись от необычной просьбы, сдались.

Все было новым, необычным для Лагунцова. Вечерами братья вместе с хозяевами пили чай с жесткими сушками в большой, оклеенной картинками из журналов комнате. Смеялись по любому поводу и так, что качалась низко опущенная лампа на длинном витом шнуре. Иногда катались на лыжах по последнему ноздреватому снегу, и ничего между Анатолием и Леночкой, дочерью Бобылевых, как будто не происходило.

Брат, донельзя довольный тем, что удалось вырваться на природу без жены, потому что у нее выпала срочная работа в своем НИИ и ее не отпустили, шутливо подбадривал Анатолия, кивая на Леночку и нечаянно попадая в точку:

— Братуха, вперед! Ты огородами!..

Не получалось «вперед». И «огородами» — тоже. Не было у Анатолия ни могучего дара знакомиться, ни обольщать, хотя Леночка и понравилась ему сразу, да так, как прежде не нравилась ни одна девушка.

Конечно, Анатолий помалкивал о своих чувствах, но брата трудно было провести. Ему, женатому, устройство семейной жизни казалось делом таким же простым и незатейливым, как тесание бревен, которым он занялся от избытка сил и свободного времени.

— Ну ты даешь! — удивлялся. — Чего тянешь? Нравится — жми напролом, братка. Женщины оч-чень уважают настойчивых. Тут надо как топором: раз — и в дамки. Понял? Жми…

Но он не мог. Все получилось просто. Брат в один из дней остался дома, Анатолий с Леночкой ушли кататься на лыжах вдвоем, а когда вернулись (оба словно пришибленные, как потом объяснил брат), то объявили: решили пожениться.

— Постойте, постойте, как же это? Так сразу и жениться? — изумился брат. — Ну вы даете!

Пока онемевшие от неожиданности Леночкины родители туго соображали, как им быть и что делать, брат разбитно, с ухарством спросил:

— Может, мне за шампанским?

Шампанского в сосновой деревеньке не оказалось. Зато разжились у продавщицы продмага ящиком плодово-ягодного. Несли ящик на виду у всей деревни, осторожно, как взведенную мину.

Ближе к вечеру, когда сумерки ультрамарином подкрасили окна, в суматохе начали одеваться — кто во что. Стол уже был накрыт, головки одолженных у соседей магнитофона и проигрывателя нацелены на «пуск».

Брат сиял, будто готовившееся торжество было в его честь. Анатолий с улыбкой, словно зритель в кинотеатре, следил за приготовлениями, зачарованно отыскивая глазами Лену.

Тихо прошла скромная, с пирогами и прочей деревенской снедью свадьба. Леночкины подружки и знакомые, поначалу табунком топтавшиеся у порога, как-то несмело, вполголоса, «отплакали» ее кончившееся девичество, а потом, выпив, развеселились и пели до петухов, крикливо обозначивших в паузе между песнями и чаем наставшее утро…

После свадьбы успел минуть не один год, но Леночка почти не менялась, была прежней тихоней. Так что неоткуда ей было набраться житейского «опыта» — в смысле захвата власти над мужем… Догуляв отпуск, Анатолий прямо из Анненска отправился к новому месту службы, а когда, сдав госэкзамены и получив диплом, Лена приехала к нему, Лагунцов уже был полновластным хозяином заставы, и Лена, видевшая его в отпуске совсем иным, застенчивым и робким, сразу почувствовала перемену, приняв ее как должное.

Правда, иногда и на нее находило, особенно в последнее время. Вот недавно заявила, что ей непременно надо съездить в Калининград, купить телевизор «Крым» — такой же, как стоял в квартире Завьяловых, и Анатолий удивился решительности, с какой были сказаны эти слова.

— Зачем же такая спешка? — только и спросил он.

— Что, разве мы хуже других? — задала она встречный вопрос, и голос ее задрожал, готовый сорваться на слезы.

При таком обороте Анатолий счел за лучшее промолчать, и Лена поехала слегка надутая, но самостоятельная, гордая… Вернулась сияющая от счастья, праздничная. На голове — немыслимо сложная укладка, крупной брошью заколоты волосы, блестевшие от специального лака. Пресняк выгрузил из машины упакованный телевизор, с капитаном подняли его в квартиру.

Покупку водрузили на достойное место. И начались с того дня в их квартире передвижения: куда-то в неведомое, не оставив следов, полетел удобный старый диван без спинки, на котором Лагунцов любил отдыхать после дежурств. Скачущие по ковру олени с допотопными мордами, обтертыми до блеска, были сняты со стены у кровати и скручены в тугой валик. Анатолий сначала никак не мог взять в толк: что же с ней происходит? Леночка начала что-то рассказывать о дизайне, о классическом, контрастном сочетании черного с желтым, белого с голубым, то и дело вставляя в разговор слово «интерьер». Все это она видела в городе на выставке.

Мужу, однако, не передалось ее радужно-восторженное настроение, не потянуло на немедленное переоборудование привычного жилья. А разрекламированный Леной торшер назвал одноногой штуковиной, за которую обязательно запнешься, когда ночью будешь выбегать по тревоге из дома. Тогда Лена села на тахту и с дрожью в голосе спросила:

— Ты что? Не хочешь мне помочь привести квартиру в божеский вид? Твой Завьялов, — сгоряча выпалила она, — делает все, о чем жена просит. А ты? Мало того, что дома тебя не бывает, так я еще должна думать и обо всем этом, — показала рукой на квартиру, — сама. Почему? Господи, ну почему?

Анатолий, машинально открывая и закрывая кран с водой, по-прежнему хмуро молчал.

— Ну хорошо. — Лена встала, плотно закрыла кран. — Не хочешь, не надо, управлюсь и без тебя…

«А ведь она права! — заключил тогда Анатолий. — Совсем от дома отбился…»

Все эти дни он ждал продолжения разговора, но Лена постепенно успокоилась, хотя Лагунцов решил, что их разговор непременно возобновится.

— Такие-то, друг, пироги, — вслух произнес Лагунцов, обрывая мысли о Лене, и вскрыл письмо от брата. То, что мать здорова, радовало: не часто они баловали ее своими наездами. Далее Анатолий узнал из письма, что в ближайшие дни брат намеревается завернуть к нему на заставу, походить по чернотропу на зайца, и это огорчило. Нашел затею по душе, когда своих забот по горло!

«Хорошо еще один едет, не с женой», — успел подумать Лагунцов — в это время кто-то осторожно постучал в дверь.

— Что у вас, Шпунтов? — не сразу вспомнив, зачем вызвал солдата, спросил Лагунцов.

— «Родник» не прозванивается… — Черные глаза Шпунтова, быстрые, бесоватые, еще блестевшие после сна, настороженно глядели на капитана.

— С чем вас и поздравляю, — сухо обронил Лагунцов и сунул оба конверта в ящик стола. — Скажите сержанту Дремову, пусть «Родником» займется Кислов.

— Товарищ капитан, там кабель менять надо, — осмелев, напомнил Шпунтов.

— Дремов разберется, что к чему. Кабель — значит, кабель. А как у вас со схемой, готова?

— Вот она. — Шпунтов отстегнул клапан на куртке, достал вчетверо сложенный листок, слегка потертый на сгибах, встряхнул им, как салфеткой, и подал развернутым капитану. Пока Лагунцов изучал схему — проект собственного ПУ, — Шпунтов, не в силах вынести томительного ожидания, то и дело привставал со стула, вытягивая шею, — капитан краем глаза замечал эти движения.

На схеме Шпунтова тонкой карандашной линией были очерчены изящные формы будущего стола. На наклонной столешнице обозначены глазки абонентских гнезд, тумблеры, баянными кнопками рассыпанные на передней панели. Блок контроля работы сигнализационной системы примыкал к боковой стенке пульта, и Лагунцов в душе отметил: хорошее решение! И стол не загромождает, и на виду. Тут же были показаны отдельные микрофоны громкоговорящей и селекторной связи, ячеистая приставка для подзарядки следовых фонарей. Кресло-вертушка с выгнутой полуспинкой придавало, пульту вид операторской кабины…

Мало-помалу со схемой все прояснилось. Лагунцову будто наяву стала видна осуществимая в будущем идея целиком: и в габаритах, и в цвете, и в реальных расположениях блоков.

— А что, хорошо! Прямо как у настоящего конструктора! — с удовольствием похвалил капитан зардевшегося Шпунтова. Подержал схему на вытянутых руках, откровенно любуясь ею. — Нет, отлично! Молодцом!

Радовало Лагунцова, что и на этот раз он мог обойтись своими силами, без помощи штабных офицеров. Тешила душу мысль как после окончания монтажа собственного ПУ он вернет в штаб типовую разработку и выложит свой собственный замысел; представил, как вытянутся лица штабистов, и тщеславие — законное тщеславие — обдало душу сладостным холодком.

В это время по коридору, по гулким лестницам как-то уж очень весело, беспечно, громко простучали сапоги замполита, вернувшегося, как понял Лагунцов, с проверки службы нарядов. Им вторили другие шаги, уже значительно осторожней и тише — сержанта Задворнова, так же узнанные Лагунцовым.

Войдя к капитану, Завьялов потер руками глаза, помигал на яркий свет и уже затем вместо приветствия сказал Лагунцову:

— Днем жена вам звонила.

— Что ей надо? — не глядя на замполита, безадресно «послал» Лагунцов. Завьялов посмотрел на него удивленно: с чего вдруг капитан раздражен?

Щеки замполита вовсю горели румянцем, и Лагунцов внезапно ощутил собственное небогатое здоровье, умеренный рост, подумал с укором и неприязнью: «Хотя бы спросил, как там, в штабе!»

— А Шпунтов почему не отдыхает? Провинился? — спросил Завьялов, отстегивая пистолет и убирая его в сейф.

— На вот, погляди, — Анатолий протянул Завьялову схему, всем своим видом говоря: одни черт ты в ней ничего не смыслишь, да и неинтересно тебе то, чем мы заняты, хотя в душе сознавал — зря он так о замполите. — Шпунтов, свободны. Идите отдыхать, — отпустил солдата. — Утром поедете со мной к капитану Бойко. Они у себя уже начали делать монтаж ПУ, — пояснил замполиту.

Шпунтов подождал, не будет ли еще каких-нибудь приказаний от капитана. Лагунцов оглянулся на него, нахмурил брови:

— Вам все ясно?

— Ясно! — козырнул Шпунтов и вышел. Тут же, за дверью, послышался невнятный вопрос:

— Чего было, Шпунтик? — И разом все стихло.

— Чай пил? — спросил Лагунцов замполита и, не дожидаясь ответа, пригласил его с собой. От дверей столовой громко сказал:

— Чаю погорячей, Медынцев!

Сели. Завьялов тотчас уткнулся в схему. Медынцев принес масло, хлеб, два стакана в тяжелых подстаканниках. Лагунцов, наблюдая за этими приготовлениями, локтями почувствовал, как холодна скользкая пластмассовая крышка стола. Подумал: слабо топят, что ли? Попытался расшевелить замполита:

— Между прочим, о ПУ говорили и на совещании.

Замполит был занят или делал вид, что занят. Лагунцов все еще надеялся: вот сейчас Завьялов примется подробно его расспрашивать о совещании, и разговор, естественно, сам собой коснется рапорта. Не могут ведь не интересовать замполита собственные дела! Начать же разговор первым Лагунцов считал неудобным — все-таки он начальник заставы. К тому же замполит — вот ведь странное дело! — уже казался ему полусвоим, полугостем на заставе, и отношение Лагунцова к нему в этот момент было соответственным. Но Завьялов не касался нужной Лагунцову темы, да и вообще не реагировал на вопрос, будто не слышал.

— Ну, ты пока изучай, а я спущусь в котельную, — еще раз попытался капитан отвлечь замполита от пристального изучения схемы. Завьялов, не глядя на него, утвердительно кивнул.

Лагунцов вышел. В дежурной комнате, мимо которой он проходил, дверь была приоткрыта, наряд готовился к службе.

Солдаты в дежурной были заняты сборами и не замечали капитана, остановившегося в дверях. Негромко переговариваясь, братья Загородние прилаживали к ремням подсумки, по очереди регулировали на побеленной стенке дежурки пучки следовых фонарей.

Все делали слаженно, как на просмотре, но независимо друг от друга, — привычка, да и что-то свое изобретать не приходится. Рядом с солдатами, часто оглядываясь то на капитана, то — преданно — на своего вожатого Новоселова, сматывавшего поводок, топтался, стучал когтями по линолеуму Фрам. Дремов писал что-то в журнале за своим столиком.

Наконец наряд закончил сборы. Солдаты плотнее поддернули автоматы и встали в линейку на инструктаж. Только тогда дежурный заметил по-прежнему стоящего в дверях капитана. Доложил, что наряд в составе рядовых Загородних Петра и Павла и рядового Новоселова для инструктажа на охрану границы построен.

Лагунцов быстрым взглядом окинул пирамиды с оружием, шеренгу черных следовых фонарей на подзарядке, мигающую индикаторную лампочку блока приема сигналов с границы — все то, что привык ежедневно видеть в безукоризненном, идеальном порядке. Остался доволен.

Братья Загородние, Новоселов с Фрамом стояли по стойке смирно: ждали приказа на охрану границы. Лагунцов вдруг подумал: сколько раз он произносил эти строгие, никогда не меняющиеся слова приказа! Но всякий раз они звучали для него по-новому, будто впервые. Он сам точно не мог бы сказать, в чем тут секрет. Или же в самих словах, вместе с которыми он как бы передавал солдатам частицу своей озабоченности, а значит, и частицу самого себя, таилась разгадка?

Солдаты ждали. Вот сейчас после его слов они растворятся в ночи, и никто заранее не может сказать, вернутся ли они. Но что бы ни произошло, как бы обстоятельства ни сложились, с ними будут слова приказа: «Выступить на охрану государственной границы Союза Советских Социалистических Республик!»

— Повторите приказ, — коротко сказал Лагунцов, держа ладонь у козырька фуражки.

— Есть, выступить на охрану государственной границы Союза Советских Социалистических Республик!

Петр Загородний, назначенный старшим, скомандовал:

— Наряд, на пра-во!

Фрам будто ждал этих слов, первым потянулся к выходу. На улице, простучав лапами по решетке у входа, вскочил на откинутый задний бортик машины. Следом сел наряд.

Машина, мигнув стоп-сигналом, отъехала. Лагунцов вернулся в казарму, спустился по лестнице вниз. Здесь в полуподвальном этаже размещалась маленькая котельная, сушилка и зимний умывальник. Чугунная квадратная печь на фоне одетых в кафель стен — черная, как головешка, — гудела, в глазке овальной дверцы пунцовело пламя. Везде горел свет, и капитан, минуя котельную, прошел в сушилку.

В затемненном дальнем углу, за рядами бушлатов с одинаково откинутыми по уставу левыми полами, кто-то сгорбившись сидел на табурете. Лица сидевшего не было видно — капитан подошел ближе.

— Олейников? Чем вы заняты?

Солдат от неожиданности вскочил. С коленей, гремя по цементному полу, посыпались разноцветные квадратики, какие Лагунцов видел не однажды. Заготовка для миниатюрного пограничного столбика, изящная, памятная вещичка.

— Почему вы здесь, а не отдыхаете? — вновь спросил Лагунцов и невольно подумал: тот же вопрос задал ему о Шпунтове и замполит. Тогда, помнится, капитан слегка удивился: в его словаре слово «отдыхать» почти отсутствовало. Теперь он сказал его.

— Еще высплюсь, — тихо ответил Олейников. — Мне в наряд на рассвете. Увлекся немного.

Лагунцов оглядел красно-зеленую пластмассовую мозаику, рассыпанную по полу, сказал:

— Быстро отдыхать! — и повернулся, чтобы идти. Вовремя вспомнил о письме брата. — Да, Петр! Брат привет тебе передает. Обещает скоро приехать, увидитесь…

Олейников перекатывал в пальцах оставшийся красный квадратик. Вот он поднял заострившееся лицо, как-то болезненно сморщился.

— Не надо, товарищ капитан. Ни к чему все это.

Лагунцов насторожился.

— Случилось что-нибудь, Петр Александрович?

Солдат покачал головой: что у него может случиться?

— Тогда в чем же дело? — не отступал Лагунцов.

— Помните, вы как-то спросили и я вам рассказал о себе? — Олейников мельком вскинул глаза на капитана и вновь опустил их.

Лагунцов кивнул: помню, ну и что?

— Теперь бы не рассказал, — протяжно, но твердо сказал Олейников. Пояснил: — Детство все это было, его не вспоминать, а забыть надо…

— Ну почему же? Я не согласен. Плохое ли, хорошее — оно твое, и забывать его не следует, — убежденно сказал капитан.

— Да уж теперь что жалеть про сказанное? Было и было… Помните, о машинке вам тогда говорил, ну, той, что нашел на скрапе? — Олейников облизнул пересохшие губы. — Вернулся ведь я тогда к ней, ночью же и вернулся, когда все спали. Буквы в ней все были повыбиты, лом, а не машинка: это мне только так казалось, что исправная… Но одно там работало хорошо — звоночек. Я и звенел, сколько хотелось. Принес в ту же ночь машинку домой, спрятал в разваленном сарае и, чуть кто обидит или сам что натворю, — шмыг в сарай позвенеть… Никогда больше такого звона не слышал. Все для меня делал тот звонок, что ни захочу, любое желание исполнял. А я вот ломал голову, зачем его туда поставили, такой необыкновенный?

Лагунцов настороженно слушал, неловко переминался с ноги на ногу. Олейников продолжал:

— Однажды, уже не помню из-за чего, кинулся в сарай, а машинки нету: унесли ее, не знаю кто. Тут и понял: нет больше и не будет у меня мечты. И детству, значит, конец.

Лагунцов с горечью вдруг осознал, что совсем не готов к такому разговору: нет у него в запасе подходящих слов, и Олейников, парень неглупый, сразу это поймет… Жаль, нет здесь Завьялова!.. «Уж он бы нашел, что ответить, — подумал Лагунцов, — не мялся бы с ноги на ногу. Задача!.. Даже в пот бросило».

— Ничего, Петр Александрович, — сказал осторожно и непонятно к чему, — все еще образуется… А что эту… мечту у тебя украли, подло, конечно, но ничего, у меня тоже перочинный ножик пропадал. Семь лезвий, знаешь? С ножничками. Плакал, конечно. Ты вот когда маленький был, пацаном… Кого ты больше всех любил? Или уважал, что ли?

Олейников не понял, ждал, когда капитан пояснит.

— Вот я, к примеру, Щорса уважаю, Котовского тоже, А ты?

— Наверно, Лазо, — ответил Олейников, пожимая плечами. — Книжка такая о нем была, я по ней читать выучился, еще в детдоме.

— Ну вот, видишь, — обрадовался капитан тому, что не застопорился разговор, не оборвался на полуслове. — Наверно, и они маленькими о чем-нибудь переживали, верно ведь? — спросил капитан и сам же ответил: — Ну да, переживали, что же они, не такие, как мы с тобой? Обыкновенные люди.

Чувствовал Лагунцов: кровь прилила к щекам. И молчать глупо, и говорить — тоже черт знает какие слова жалкие на язык наворачиваются! Будто их ветром из головы все повыдуло!

— Тебе питания-то хватает? — Лагунцов ухватился за внезапную мысль, как за спасательный круг. — А то мы тебя и на усиленное поставим.

— Сегодня Шпунтов письмо получил от своей мамы, — не замечая стараний капитана, будто самому себе сообщил Олейников. — Он ей зачем-то обо мне написал, что, мол, есть здесь такой-то. А она и спрашивает: «Это какой же Олейников? Не Петра ли Васильевича сынок?» А меня и сынком-то никто сроду не называл. Моя мама тогда, после пожара, не на много отца пережила, я к первому классу уже в детдоме был… — Он поцарапал ногтем свой пластмассовый квадратик, слегка вздохнул. — А тут вот подумал: ну, кончится служба, а дальше? Одному? К кому ехать, куда? Раньше все просто было: детдом, училище, завод, потом сразу — армия… — Он потеребил пальцами металлические пуговицы на куртке, еще раз вздохнул.

Лагунцов тоже невольно потянулся в карман за «Беломором».

— Раньше и мыслей таких не было, что один я. Теперь — думаю все, думаю…

— А зачем ехать куда-то? — искренне удивился Лагунцов. — Можно и на границе остаться, в училище поступить или стать прапорщиком. Всегда с людьми, интересно.

— Нет, на границе я буду лишним, не военный я человек… Я мастерить люблю. — Олейников показал на разноцветные квадратики, наклонился, чтобы собрать их с пола. — Такой мозаикой что хочешь можно выложить. И портрет Щорса, например, или еще чей-нибудь. Что хочешь.

— И мне тоже Лазо нравится, — вдруг вернулся Лагунцов к прежней теме. — Его в партию принимали на самой высокой точке Красноярска — в караульной башне. Ветра там — жуткие. Я там был, когда в Шушенское с экскурсией ездил. Геройский был человек! Такому и жизнь свою смело можно доверить. Согласен?

Олейников кивнул: верно, он бы свою жизнь доверил.

— Ну, о Лазо мы с тобой после еще обязательно поговорим, хорошо? А теперь — отдыхать…

Когда Лагунцов вслед за Олейниковым поднялся из котельной и вошел в столовую, Завьялов, звучно прихлебывая чай, все так же разглядывал схему. Тонкое стекло при наклонах звякало о железные стенки подстаканника. Горка сахара в вазе высилась белоснежным нетронутым холмиком — замполит пил несладкий.

— А знаешь, любопытный проект, — завидя Лагунцова, сказал он оживленно. — Только бы я вот сюда, — показал в уголке схемы, — поставил магнитный контактор. В наших условиях он просто необходим: всегда обеспечит быстрый переход с обычной электросети на автономную, и наоборот. Вот если бы еще раздобыть пластика… — Заметил: Лагунцов совсем не слушает его, озабочен чем-то своим. Что ж, Завьялов не в обиде. Как говорится, в каждой избушке свои погремушки…

— Николай, — через минуту сказал Лагунцов, стараясь не смотреть на замполита, — тебе не приходилось в эти дни беседовать с Олейниковым?

— Нет, а что? Ты с ним сейчас говорил? Где?

— В подвале, в сушилке, — ответил Лагунцов устало. — Помнишь, Олейников рассказывал про скрап и про машинку? Говорит, что теперь бы про это не рассказал… О матери что-то вспомнил.

— Ну, и ты?.. — начал было замполит, но Лагунцов грубо оборвал его:

— И я!.. Как видишь, я не нашел, что ему ответить. А он ждал этого… Что скажешь дальше?

Завьялов и тут не обиделся: как всегда, сцепил перед собой пальцы, глубоко задумался. Приглушая голос, сказал:

— Впечатлительный он очень, все в него западает глубоко.

— Да уж глубже некуда! — Лагунцов крутанул шеей в тесном вороте. — Мне он сейчас рассказывал, как у него украли мечту.

— Какую мечту? — Завьялов недоуменно вскинул глаза.

Лагунцов пояснил, придвинул к себе чай, ожидая, как отзовется на его сообщение Завьялов.

Завьялов хмурил лоб, сжимал и разжимал мясистые пальцы. Увы, он тоже не мог с полной для себя ясностью соединить два далеких друг от друга понятия — мечту и сегодняшний разговор Лагунцова с Олейниковым. После разъяснения Лагунцова замполит был абсолютно уверен в одном: то, что с Олейниковым сейчас происходит, на языке педагогики называется возмужанием… Зрело в человеке сомнение, почти неизбежное на переломе, копило силы, а сейчас прорвалось, выплеснулось наружу. Так бывает.

— Бывает, — вслух выразил он Лагунцову свою мысль. — Многие в таком возрасте — я имею в виду людей впечатлительных — начинают подводить предварительные итоги: чего достигли в жизни, что сделали? И очень тяжело переживают, если под чертой оказывается ноль, пустое место, как им кажется… Конечно, все это приблизительно, может, я не умею выразить точно. У Олейникова, как мне кажется, ситуация гораздо сложнее: ведь никого нет из родни, один, и поневоле привык полагаться на собственные силы. А они у него — очень невелики… — Замполит опустил свои тяжелые руки на пластиковую крышку стола. — Навалится на такого груз потяжелей — и шею парнишке сломит.

Замполит помолчал. Неожиданно задал вопрос Лагунцову:

— Друзья-то у него кто?

Лагунцов нахмурил лоб: а черт его знает. Живет вроде со всеми в мире, а вот чтобы дружбу водил с кем-нибудь особенную — нет, этого он не замечал.

— Видишь, мы с тобой толком и не знаем.

Лагунцов заметно поморщился, почуяв в словах Завьялова упрек, а замполит продолжил:

— Все еще казнишься, что не знал, как ответить Олейникову? Напрасно. Такая ситуация кого хочешь в тупик загонит, не выкарабкаешься… Но если тебе интересно мое мнение, то вот оно: мы с тобой в свое время не разглядели Олейникова, или, точнее, проморгали его, и толкуем о нем только сейчас. Значит, неважные мы с тобой офицеры.

— А при чем тут «мы»? — вскинулся задетый за живое Лагунцов. — Ты что-то перепутал. Душа — это ведь по твоей части! Сам говорил об этом, или не помнишь?

— По-твоему, солдат на службу идет чуркой деревянной, а душу оставляет в казарме, специально для меня, — тоже вспылил Завьялов, но вовремя взял себя в руки. — Так мы с тобой бог знает до чего договоримся. Не о том бы нам думать надо, кто и что когда-то сказал, а о воспитании солдат, о том же Олейникове… Постой, как он тебе сказал? На границе он будет лишним? Ну вот, видишь? Это похоже на убеждение, а зреет-то оно в нем сейчас, и его нельзя не учитывать, потому что наломать дров в таком деле ничего не стоит.

Лагунцов водил пальцем по ободку своего опустевшего стакана и угрюмо молчал. Его утомил этот повернувший совершенно в иное русло разговор, и впервые за хлопотный день Лагунцов подумал о том, как устал. Да и почему, собственно, он должен столько времени ломать голову все над одним и тем же? Как будто мало ему чисто служебных проблем, еще и воспитанием заниматься! И замполит явно преувеличивает: с Олейниковым ведь ничего не случилось, чего же раньше времени разводить пары?

— Анатолий! — мягко, стараясь не обидеть, сказал замполит. — По-моему, ты давно уже забыл об отдыхе. С тех пор как отпустил зама в отпуск и дома-то не был по-настоящему. Лена твоя жаловалась Наталье. — Лагунцов на это замечание хмыкнул, и тогда Завьялов спросил: — Читал хоть что-нибудь приблизительно за полгода?

Анатолий раздраженно пожал плечами: тоже нашел о чем спрашивать! Будто не знает, как у него было со временем! Кое-как «В августе сорок четвертого» в «Новом мире» осилил!

Но заботливые слова разморили капитана. Он уже готов был отдаться их сладостной власти, как вновь вспомнил: не о том бы теперь думать замполиту, не об Олейникове да о Лагунцове!

И тотчас на смену возникшей было приятной легкости от чужого участия, дружеской заботы пришло жесткое раздражение против Завьялова: тоже мне, доктор-утешитель нашелся! Одной ногой в поезде, другой здесь, а о проблемах судит…

— Ты меня не утешай, замполит, — оборвал Лагунцов упрямо. — Не надо. О себе я привык думать сам…

Замполит не стал настаивать, хотя весь его вид говорил: зря отмахиваешься, капитан, никто в твою душу въезжать на тракторе не собирается! Неблагодарное это занятие — наставлять на путь истинный взрослых. Кропотливое и неблагодарное, будто штопка давным-давно изношенных вещей.

— Олейников еще там, в подвале?

— Что? — рассеянно переспросил Лагунцов, с трудом уловив вопрос об Олейникове. — А… Нет. Отправился спать.

— Значит, утром, когда вернется из наряда, потолкую с ним… — И замполит, возвращая Лагунцову вчетверо сложенную схему, которую все еще держал в руках, решительно позвал: — Виктор! Медынцев! Еще чаю, да погорячее!

 

СОСЕДИ

Зябким утром, пока водитель менял проколотое колесо, Лагунцов бродил по лугу в стороне от дороги. Под ногами ломко хрустели мокрые гнилые сучья кустарника, чавкала сырая дернина. Неразличимые в предрассветную пору травы стояли в пояс, упруго шелестели, словно полны были жизненных соков, как летом. При свете дня тут неожиданно ярко вспыхивал изумруд вереска, просвечивающий сквозь бежевую листву сухостоя, серебрились от постоянной влаги поздние, никем не обобранные ягоды облепихи. Не таежной, посеченной морозами и ветрами дальневосточной облепихи, из которой добывают знаменитое масло, а своей, балтийской, вполне пригодной на кисели и варенья… За облепихой тянулись в рост крепенькие дубки, милые сердцу березы. Изредка среди болотины попадается ольховый колок, во влажной глубине которого без устали суетятся, справляя тризну, десятка два сноровистых птах. Особняком, словно проверяющие на инспекторской проверке, держались серокорые грабы… А дальше, если обогнуть широкий распадок, тянущийся до самой границы, можно наткнуться на пробитую пограничниками тропу и по ней выйти к родниковому озеру, на котором еще весной обосновались и вывели потомство Дуся и Кузя — избалованные, закормленные пограничниками европейские норки, бравшие у солдат рыбу почти из рук…

Тишина и темень окружали то, что на миг привиделось Лагунцову. И теперь, глядя на все это, укрытое предутренней дремой, Лагунцову с трудом верилось, что по календарю в средней полосе России уже зима с белой кутерьмой вьюг, с сухим морозцем. Дышалось тоже не по-зимнему трудно, воздух был влажным; невидимый бус, от которого мокло лицо, сеял и сеял безостановочно.

Странно, редко доводилось вот так спокойно, без суеты оглядываться вокруг, когда замечается самое простое, обыкновенное: темный комок давно покинутого гнезда, застрявшего в голых растопыренных ветвях, медовый мазок — «автограф» какого-то пернатого, оставленный на шершавой рогатке ствола, тугой пласт набухшей влагой фиолетовой низкой тучи над головой… И о службе почему-то думалось, как о старом-старом отрывном календаре: день прошел — листок сорван, еще день — еще лист. И так шесть лет подряд, год за годом… Не заметишь, как и дочь станет невестой, если с утра до ночи то на границе, то в поездах, то на заставе…

«А застава-то мне досталась тяжелая», — вздохнул Лагунцов, отчетливо, как на карте видя перед собой полузакрытую, изрезанную ручьями, оврагами местность. По ним, поднимаясь и опадая, тянулась контрольно-следовая полоса — зеркало границы. В сухую погоду еще ничего, хотя на трудных участках границы приходилось создавать дополнительную песчаную кромку. Хуже в сырую: контрольно-следовую полосу во время дождей заливало. Добротно вспаханная, чтобы на ней был заметен малейший след, она оседала, делалась плоской, как блин, и наряды, выходившие на проверку полосы, докладывали неутешительное. Выход был один — спускать воду через дренажные канавки, а то и вовсе вручную, чуть ли не ведрами, осушать участок, по которому проходил государственный рубеж. А это морока, лишняя трата сил, времени, и без того скупого на границе.

Лагунцов на ощупь сорвал тоненький стебелек, прикусил кончик зубами. От горечи сморщился. Поймал себя на мысли, что на душе не слаще. Все это утро, начавшееся с хлопот, Лагунцов думал то о жене, то о замполите Завьялове, о пролегшей между ними незримой черте, которую оба словно боялись переступить… Хитер Завьялов, все осторожничает, слова лишнего не произнесет, словно они у него на вес золота. Хотя чего он, Лагунцов, так печется о нем? Замполит скоро уедет на учебу в академию, и все то недоговоренное, неразрешенное, что копилось в душе капитана, так и останется с ним тяжким грузом. Похоже, что Завьялов задержался у него на заставе, как скорый поезд на полустанке. Придет час — и его жена Наталья Савельевна, вслух мечтавшая о столице, на прощанье помашет Лагунцову из окна белой ручкой, сияя глазами: «В Москву, в Москву, в Москву…» И, наверно, их толстощекая важничающая Ирочка станет чертить пальчиком по вагонному стеклу замысловатые круги, пока дочь Лагунцова, Оленька, будет смотреть сквозь запотевшее стекло на уезжающую подругу…

— Товарищ капитан! — окликнули его от дороги. — Машина готова.

Лагунцов сел в газик. Водитель включил скорость, и капитана качнуло. Поехали. У соседей Лагунцов надеялся раздобыть десятка два анкерных болтов для новой металлической вышки. Старая, деревянная, уже совсем расшаталась, нижние опоры подгнили, того и гляди, дунет ветерок покрепче и опрокинет. «Надо менять», — накануне решил Лагунцов, когда планировал эту поездку к правофланговому соседу, к Бойко.

Бойко — мужик не жадный, прикидывал в уме капитан возможности начальника соседней заставы. Правда, старшина у него скуповат, но если посулить Бойко изоляторы — а Бойко они нужны позарез, — тот нажмет и на старшину — В конце-концов им не к спеху, запасутся болтами после, у них судоремонтные мастерские, считай, под боком, недаром застава стоит на заливе. Курорт, а не застава, нам бы такую…

За размышлениями время текло быстро. Вот и соседняя застава, маячит впереди ажурный теремок вышки часового, в сером небе зыбкий, невесомый, как мираж. Оставшаяся позади бетонная дорога в обрамлении замшелых лип с побеленными стволами, мелькавшими по всей линии шоссе, уткнулась в ворота.

— Где капитан Бойко? — спросил Лагунцов дежурного, едва машина поравнялась с казармой.

— С расчетом прожекторной установки уехал к заливу, на пост технического наблюдения, — чуть ли не весело отчеканил дежурный и пояснил: — Радиолокационная станция обнаружила цель.

Лагунцов пристально вгляделся в смуглое лицо дежурного: многословен.

— Соедините с ним, — попросил капитан и взял телефонную трубку.

Услышав знакомый голос, Бойко обрадовался:

— Чего заранее не позвонил, сосед? Встретил бы как полагается.

— Да мои мо́лодцы никак твой «Родник» не прозвонят. Встречай так, без приготовлений. Невелик гость.

— Тогда давай прямиком ко мне. Сам к тебе не могу — работа.

Лагунцов все медлил, не опускал трубку на рычаг, словно взвешивал. Умеет Бойко так произнести это немудрящее слово «работа», что твой собственный труд покажется вдруг забавой, приятным необременительным занятием, не больше, а неурочная поездка по важному делу обернется не то туристской экскурсией, не то бесцельным шатанием.

«Ковырнет, обидит — и не поморщится, — с досадой подумал Лагунцов. — Ну, Бойко, дай срок, отыграюсь».

— Пресня-як! — длинно позвал Лагунцов шофера, хотя тот находился рядом, за дверью. — Поехали на залив!

Газик развернулся, облив светом застывшего у крыльца казармы алебастрового лебедя с желтыми дождевыми потеками на крыльях, ходко помчался к берегу, откуда издалека, нарастая, доносился густой татакающий гул двигателя и нежно, словно акварель, голубело небо от невидимого пока что за горкой прожектора.

Бойко стоял на бетонной площадке, лицом к заливу, всем телом облокотившись на железные перильца мостика, нависавшего над водой, и неотрывно следил за лучом. На приезд Лагунцова даже не обернулся: прежде всего работа, «объятия» потом… Что ж, Бойко, один-ноль в твою пользу. Над головой Бойко, рассыпая искры, в зеркальном блюдце прожектора горел электрод, рождая бурю огня и света. Стократно отражаясь в дольках зеркал, свет получал какое-то магниевое, неземное сияние. Луч скользил по спокойной глади, и там, где он соприкасался с маслянистой водой, казалось, закипали буруны. Вот снялась с воды и бешено забила крыльями потревоженная чайка. Толстый, как ствол раскаленной пушки, бело-голубой луч по-прежнему плавно сдвигался влево, метр за метром ощупывал темноту, и темнота заметно сдвигалась, словно была создана из твердого вещества.

Лагунцов стоял на земле неподалеку от мостика. До его слуха отчетливо доносились команды, время от времени подаваемые Бойко. Вот на какой-то миг матово блеснул в луче прожектора силуэт судна, и тотчас послышались звонкие от напряжения голоса наблюдателя и старшего расчета:

— Цель вижу!

«Глазастые хлопцы», — подумал Лагунцов, не без зависти любуясь четкой и впрямь красивой работой.

— Опознать цель! — коротко бросил Бойко. Услышал в ответ, что прямо по лучу — сухогруз, по-видимому, сорванный с якоря, и лишь затем повернулся к Лагунцову: — Ну, здравствуй! — пожал ему руку. — Задал нам хлопот, треклятый… Осмотреть судно!

Моторист заранее спущенного на воду пограничного катера, казалось, только и ждал этой команды. Он резко увеличил обороты двигателя, и катер, взбивая форштевнем сонную воду залива, устремился по световой дорожке к дрейфующему сухогрузу.

Некоторое время было видно, как по палубе призрачно, будто подвешенные в воздухе, блуждали огни аккумуляторных фонарей, потом с сухогруза на берег по рации сообщили: все чисто, ни одной живой души не обнаружено.

— Кистайкин! — зычно позвал Бойко куда-то в темноту. — Свяжитесь с портом. Передайте: обнаружен сухогруз, сносит к берегу. Прожектор на место… Пошли, — Бойко приглашающе кивнул Лагунцову.

Прожектор погас, и предутренняя зыбкая темнота окутала залив. Дизель еще поработал на угасающих оборотах, потом и он смолк, будто захлебнулся. Слышался лишь плеск воды у прибрежной кромки, где днем — Лагунцов об этом знал — у обкатанных камней копится гипюр рыжей морской пены и золотисто светятся янтарные выбросы. Как-то после отлива Лагунцов насобирал их целый ворох — молочных, словно ошкуренных грубой наждачкой, крапчатых, медовых, попался даже один розовый, как барбариска, — высыпал оттянувшее карманы добро в Оленькины подставленные ладони: играй. А Оленька выложила из янтаря крошечный домик, сказала, что это застава, и розовый камешек поместила над крышей, будто государственный флаг… Она к игрушкам-то почти не притрагивалась, пустому патрону сигнальной ракеты радовалась больше, чем кукле, и все порывалась пришить к своему клетчатому пальто вместо перламутровых голубых пуговиц солдатские, со звездой… Помнится, тогда, сидя на корточках возле янтарной заставы, Лагунцов со вздохом погладил дочь по голове: «Тебе не Оленькой бы родиться, а Олегом, чтобы брюки носить да китель…» Подумал так, нахлобучив на Оленькину головку свою офицерскую фуражку, и до конца дня ходил по заставе хмурый, из-за сущих мелочей распекал солдат, те даже начали избегать его, чтобы лишний раз не попадаться на глаза.

Не любил себя Лагунцов в такие моменты, даже презирал за свое неумение затормозить на крутом повороте, как это удавалось Завьялову, но и поделать с собой ничего не мог. Позже, конечно, перекипало, раздражение исчезало бесследно, но перед солдатами было неловко за свою слабость, напрасный крик. Хорошо еще, что в тот раз приехал ветврач из отряда, серьезный, не по годам вдумчивый старший лейтенант, и Лагунцов вместе с ним отправился к вольерам на осмотр служебных собак, постепенно отвлекся, иначе неизвестно, чем бы все это могло кончиться.

Поделись сейчас с Бойко своими переживаниями — наверняка не поймет, еще и посмеется, как над пустяком. Для него, черта толстокожего, костер в собственном доме — еще не пожар, вода по самые уши — далеко не океан. «У меня принцип, — не без гордости поучал он молодых офицеров, — железный принцип: все, что не касается службы — шелуха, семечки, и внимания недостойно. Если командующий сердится, что ему подали слишком холодную или слишком горячую кашу, место ему — в кухне, а не на поле боя». Такой это был человек.

Бойко все еще оглядывался на залив, отороченный с противоположного берега тонкой мигающей ниточкой портовых огней. Лагунцов ничуть не сомневался, что Бойко, хотя стоял вполоборота к воде, наверняка одновременно замечал и возвращающийся катер, и то, как прожекторный расчет закатил под крышу многотонную платформу на рельсах с гигантским шишаком прожектора наверху.

Стукнули плотно сведенные половины металлической двери, и расчет покинул свой пост. Ни слова не говоря, Бойко подождал, пока катер причалил к деревянному пирсу и матросы, закончив швартовку, сошли на берег.

Лагунцов все это время пытался угадать настроение начальника заставы, давнего своего друга, да только угадать было непросто, хотя внешне Бойко выглядел простодушным, до предела понятным любому встречному. Увы, так казалось лишь внешне…

— Ты по делу? — осторожно спросил Бойко, протягивая Анатолию начатую пачку «Шипки».

Лагунцов достал «Беломор», готовясь к «торгу», не спеша закурил.

— А если — да? Что, прогонишь?

— Ты меня обижаешь. — Бойко поднялся по откосу к машине. — Гостям всегда рад. Кстати, как твой Завьялов?

— Обыкновенно, — Лагунцов пожал плечами.

— Суриков не из-за него задержал тебя после совещания?

Лагунцову не хотелось посвящать Бойко в подробности разговора с начальником отряда о замполите. Он неопределенно помахал рукой в воздухе — жест, который понимай как хочешь. В принципе, это их, можно сказать, семейное дело, разберутся сами.

Бойко и не настаивал на пояснениях. Только спросил:

— Ну а с Завьяловым? Сам-то ты с ним говорил?

— О чем? У человека все решено — пусть едет.

— Все-таки… — неуверенно протянул Бойко.

— Все-таки нового на его место пришлют? Пришлют. Будем работать. И хватит об этом. Как у тебя с инженерными сооружениями?

Бойко заметно оживился, облизнул пересохшие губы.

— Большую часть системы отремонтировали. С пропиткой столбов — сущий ад. Я объясняю этим деятелям с пропитки: так, мол, и так, мне надо быстрее. Отвечают, стервецы: быстрее не можем. Представляешь? Я быстрее могу, ты быстрее можешь, а они, видите ли, не могут, как тебе это нравится?

— А ты об ускоренной не договаривался?

— Как об ускоренной? — удивился Бойко, пыхнул дымком сигареты.

Лагунцов равнодушно сообщил:

— Обыкновенно: вместо двух суток пропитки — шесть часов. Комфорт. Потом посвящу в детали. Про себя отметил: «Вот и зацепил я тебя, голубчик! Один-один — ничья».

— К нам-то зачем? — с неожиданной подозрительностью спросил Бойко. Видно было, как трудно ему побороть искушение немедленно расспросить про эти самые «детали», от которых у него, здорового, в иные дни даже зубы ломило: зима на носу, а инженерию и пушкой не прошибешь, погоняй, не погоняй — у них свои планы ремонта заградительных сооружений, свой темп.

Прежде чем ответить, Лагунцов поудобней устроился на сиденье машины, длинно затянулся трескучей своей «беломориной» и лишь затем сквозь клубы дыма спросил:

— Тебе изоляторы нужны?

— Позарез. Строители…

— Знаю. Я, брат, все знаю. Потому и приехал, что друг в беде.

— На что хочешь? — выдохнул Бойко и вроде бы поперхнулся дымом.

Лагунцов подождал, пока он прокашлялся.

— На анкеры. Штук двадцать, — небрежно, как о пустяке, бросил он и отвернулся от Бойко, чтобы не выдать себя улыбкой.

— М-да, однако, — замялся Бойко. — Сам скоро буду ставить вышку. Ту, дальнюю, знаешь? Болотина проклятая, из-за нее все ржа съедает… А сколько, говоришь, болтов? — как бы между прочим спросил Бойко, и по цыганской прикидывающей интонации Лагунцов понял, что так просто со своим дефицитом сосед не расстанется.

Удивительно, с какой быстротой начальники застав приобретают жилку хозяйственников!

— Жизнь, понимаешь, порой бывает жестока, — пряча улыбку, пробасил Бойко, глядя на кислое лицо Лагунцова. — Я эти анкеры сам у технарей добываю.

— По-твоему, я пеку изоляторы, как оладьи? — намеренно озлился Лагунцов. — Мне они тоже с неба не сыплются.

— Ну, не обязательно с неба. Еще откуда-нибудь. Мало ли…

— Из-под земли, на гребешке вулканьей лавы…

Бойко снова затянулся сигаретой. Лагунцов подумал: терпеливей стал Бойко, хитрее, ухо на «торжище» держит востро, боится, как бы не обошли его на вороных. Продолжил, усиленно интригуя, будто ярмарочный зазывала:

— Ну, слушай. Я тоже получил, как и ты, свое по лимиту, да все уже до дна вычерпал. А ждать, когда придет новая разнарядка, — сам знаешь, не по мне. Ждать да догонять хуже всего — это про нас сказано, про пограничников. Вот и приходится прикидывать, как тому цыгану…

Бойко не стал спрашивать, какому цыгану, хотя так и подмывало ковырнуть друга удобным словом.

— Математика, — только и заметил разочарованно. — Кубики-палочки, крестики-нолики…

— Какая, к черту, математика? Игра в песочек… Ну так что, по рукам? — возвращая Бойко к главному, настырно предложил Лагунцов.

— По ногам, — вздохнул Бойко, гася окурок о землю. — Двадцать анкеров! Все состояние Уэльса, как сказал бы сатирик.

— Ну что ж, — покорно соглашаясь, произнес Лагунцов, выбираясь из машины друга. — Отбирать последнее я не привык. Пожалуй, поеду, ну их к лешему, анкеры, у тебя их у самого кот наплакал. Да и технари еще обидятся, скажут: давать — давали, а ты куда подевал?..

Бойко хмыкнул, прекрасно зная цену такой покорности. Да и не мог Лагунцов хорошенечко скрыть, что следит за ним маслеными глазами, наблюдает, как кот за обреченной мышью. Вдруг Лагунцов заметил: что-то изменилось в лице друга.

— Ладно, дам я тебе болты. — Бойко аж зажмурился, давая неожиданно быстрое согласие, будто ему доставляло наслаждение и радость расставание с кровным добром. — Где-то я видел у тебя бесхозные тормозные колодки. Добавишь к тем изоляторам?

— Ну и хитрец же ты! — Лагунцов рассмеялся. — Попал, в самое яблочко попал… Заколодил ты меня крепко, ангидрид твою перекись марганца!

— От тебя перенял науку. — В глазах Бойко блеснули скорые искорки, торжество победителя, когда можно проявить к сопернику покровительственное снисхождение. — Зря, что ли, начальник отряда говорил: «У Лагунцова учитесь, у него хватка цепкая!» Что, станешь возражать?

— Ну какой я хитрец? — Лагунцов отмахнулся. — Ты этот термин адресуй Завьялову.

«Ах, Завьялов, Завьялов, так и вязнешь ты на языке, словно и людей, кроме тебя, вокруг нет».

Лагунцов прижег от «бычка» новую «беломорину», огонек прыгал, подрагивал у него между пальцев, будто малиновый мотылек, стремящийся улететь. Бойко неодобрительно покосился на папиросу, но о чем-то спрашивать, лезть в душу не стал, и Лагунцов был благодарен ему за это, как всегда благодарен был судьбе за то, что свела его с Бойко.

Цыганского обличья, казалось, никогда не ведавший уныния, Бойко получил от щедрот природы все: и непомерный рост, и громкий голос, завидное жизнелюбие и силу. Лагунцов откровенно любовался капитаном. Бойко нравился Анатолию за прямоту, какую-то истовую, даже фанатичную преданность границе. Ему давно предлагали перспективную должность в отряде, но он упорно, хотя и весело отнекивался от штабной работы, говорил, что зачахнет на ней, потому что привык видеть, чувствовать границу на ощупь, живой, а не на картах. И от него отступились, хотя в резерве выдвижения фамилия Бойко по-прежнему числилась первой.

Однажды во время поиска нарушителя газик с тревожной группой, которую возглавлял Бойко, едва не влетел на полном ходу в речку. Накануне целую неделю лили дожди, тощая речушка вспухла, как на дрожжах, подмыла берег, и скрепленные без скоб бревна настила разошлись. Объездного пути не было, время тоже не ждало. Бойко прямо в одежде шагнул в воду, подлез под обрушенный конец бревна, приподнял его вровень с дорожной колеей, и оттуда, словно из-под земли, скомандовал шоферу: «Давай!» Молоденький шофер-первогодок дважды глушил мотор — не мог решиться въехать на человека, чья спина служила опорой для мокрых, отяжелевших бревен. Тогда Бойко заорал снизу благим матом: «Ты у меня с «губы» не вылезешь, понял? Давай!..» В общем, возвращаться в объезд не пришлось, нарушителя задержали, и когда на очередном служебном совещании в отряде полковник Суриков вскользь заметил, что кое-кто пытается повторить подвиги античных героев, Бойко встал и спокойно ответил:

— Понадобится — всю границу вот этими, — показал свои огромные руки, — буду держать.

Собственная любовь Лагунцова к границе была не то чтобы меньше, но вроде бы умеренней, глуше, он стеснялся открытых ее проявлений, потому никто и не слышал от него возвышенных слов о службе и своем отношении к ней. О Бойко же любой, даже посторонний, мог безошибочно сказать, что он кровно связан с границей, как связан с землей крестьянин, с огнем и металлом — сталевар, или о музыкой — композитор.

Прежде Лагунцов никогда не задумывался над подобными определениями, просто для таких размышлений не было ни времени, ни причин, но как-то раз, заглянув по партийным делам в политотдел отряда, услышал, что Бойко и граница — все равно что сиамские близнецы, которых не разлучить, которые друг без друга теряли смысл существования. И это признание совсем не близких Лагунцову или Бойко людей поразило Анатолия своей точностью. Мало того, оно как бы заново, с неожиданной стороны открыло ему в друге своеобразную красоту, которой лично он, Анатолий, не обладал.

Бойко мог ненароком обидеть Лагунцова неосторожным словом, грубоватой шуткой, но они были друзьями, истинными друзьями, и потому многое прощали друг другу. Они и сейчас, вроде бы бесцельно теряя время, праздно сидя в машине на мягких поролоновых сиденьях, наверняка думали об одном и том же — о границе, обо всем, что с ней было связано.

Молчали, считая дело решенным. В распахнутые настежь двери газика видна была овальная дуга побережья залива. Над ним появились первые чайки, в воздухе мельтешили их косые, словно надломленные крылья. Небо еще напоминало промокашку из школьной тетради, но с каждой минутой дальний его край светлел, прояснялся, будто горизонт представлял собой гигантскую сцену, над которой одну за другой поднимали тонкие прозрачные занавеси, скрывавшие даль.

Бойко протянул из машины руку — ладонь осталась сухой. Бус иссяк, заметно похолодало.

— Ну что, по коням? — на правах хозяина предложил он.

— По коням.

Обе машины тотчас сорвались с места, забрались на пригорок и оттуда по наклонной устремились к заставе. Наконец вновь вспыхнул под фарами белый алебастровый лебедь в желтых дождевых разводах. Машины качнулись и стали.

Бойко провел Лагунцова к себе. Пока старшина хлопотал с завтраком, минут десять поговорили о том, о сем. Дружно поругали непогоду, путавшую все планы работы, вспомнили однокурсников, кого куда занесла переменчивая судьба пограничного офицера.

— В отпуск-то собираешься? — спросил Бойко. — Когда отдыхать будешь? Зима скоро.

Лагунцов отмахнулся: какой там отдых, если вся жизнь — как одни нескончаемые пограничные сутки!..

В столовой, когда расторопный повар ставил на стол закуски, Лагунцов ревниво следил за тем, что несли, про себя отмечал: «У нас не хуже. Ей-богу, не хуже. Соленья-варенья есть, мясо свое. Старшина на будущий год и меду к зиме обещал накачать — до вчерашнего дня все строгал доски, пчелиные ульи мастерил. В город уехал, — подумал внезапно, — жена должна рожать. Бредит Пулатов сыном…»

— Чего размечтался? — подтолкнул его Бойко. — Ешь…

Лагунцову вдруг показалось, что он не был на заставе целую вечность. Да и вся неделя выдалась какой-то неспокойной, нервной: то подготовка к совещанию, то сам отъезд… На заставе почти не показывался. Завьялов сам расписывал суточные наряды, распределял на работы свободных от службы пограничников, проводил занятия со специалистами. Ничего, управлялся и не роптал, что давно не брал выходной.

О жене и говорить не приходится. Вчера вернулся домой поздно. Лена обиделась: в кои-то веки собрались вместе посмотреть кинофильм по телевизору — не получилось. Телевизор-то Лена привезла, но к домашнему «кинотеатру» пока не привыкли — некогда. Еще Лена хотела заполнить вдвоем с Анатолием карточки спортлото, а утром отправить их заказным письмом в зональное управление. Вдруг да угадают шесть номеров? Ведь выиграли же когда-то целых четыре рубля!..

В первый раз Анатолий ради забавы согласился играть. Сел за журнальный столик, Оленьку примостил на коленях. Дочь сразу же показала на два первых попавшихся квадратика: тут и тут. Перекрестили. Лена мечтательно назвала фигурное катание и бадминтон.

«А что зачеркнешь ты?» — спросила она тогда у Анатолия.

«Бокс», — ответил он, думая о своем.

Лена сверилась по своим записям, под каким номером у нее значился бокс: игра явно увлекала ее. Зачеркнули бокс.

«А что еще?» — кокетничая, спросила Лена.

«Да бокс же», — снова сказал Анатолий, не решаясь сменить неудобную позу, чтобы не упасть с журнальным столом и дочерью на пол.

И тогда Лена, обиженно поджав нижнюю губку (новый жест, раньше его не было), зачеркнула еще и штангу…

— За столом заботы гнетут — это серьезно, — прервал его мысли Бойко, цепляя вилкой колечко сиреневого лука. Лагунцов не ответил. Неспокойно было на душе, сам не знал отчего…

Позавтракав, водитель Лагунцова Миша Пресняк и приехавший с ним связист Шпунтов прошли вслед за Бойко к гаражу, взяли по связке промасленных анкеров.

Офицеры тоже вышли на улицу. Нежданное, как подарок, солнце выпуталось из облаков, робко брызнуло светом; глядя на него вприщур, выставив подбородок, Бойко блаженно промямлил:

— Жаль, Анатолий, с добром расставаться, ну да для друга, как говорится…

— Ладно, ладно, в обиде тоже не останешься. Присылай своих орлов, я распоряжусь, чтобы им выдали изоляторы.

— И тормозные колодки тоже, — на всякий случай напомнил Бойко.

— Товарищ капитан! — Перед Лагунцовым вдруг вырос как из-под земли смуглолицый дежурный. — Вас по радио вызывает застава!

Лагунцов посмотрел на часы: без четверти восемь. Не заботясь о дороге, прямо по лужам зашагал от гаража к казарме, на ходу стараясь погасить в себе неприятное чувство тревоги, все это утро противно скребущееся в душе. Толкнулся в проволочную решетку самодельного турникета, разделявшего «городок следопыта» и заставский двор, застрял, с силой и невесть откуда взявшейся злостью протиснулся на территорию заставы. Следом за ним упруго вышагивал Бойко — озабоченный, не надо ли чем помочь…

Дежурный держал микрофон наготове. Лагунцов, едва услышав голос Завьялова, спросил:

— Что случилось, замполит?

Сам себе удивился, почему назвал его не иначе, но тут же сосредоточился, вникая в слова:

— На заставе ЧП…

— Еду! — бросил в микрофон Лагунцов. Он быстро оделся, выскочил на крыльцо и скорей к газику. На бегу попрощался с Бойко, махнул рукой, дескать, сам понимаешь…

В машине, когда Пресняк с места взял полный, а в окне дверцы на секунду мелькнуло и тут же исчезло лицо Бойко, Лагунцов включил рацию, настроенную на постоянную волну, сжал плашку микрофона…

Жарко! Рывком, гася в себе напряжение, расстегнул ворот. Похоже, отлетели пуговицы. Зато вернулось утраченное было спокойствие, без следа исчезла суетливость. Пресняк удивленно посмотрел на капитана, выжал газ до конца, забирая вдоль контрольно-следовой полосы влево. От тряски анкерные болты, стукаясь друг о дружку, звенели. Подпрыгивал на ухабах, елозил по жесткому сиденью за спиной капитана недоумевающий Шпунтов, видный Лагунцову в зеркальце заднего обзора. Из-под колес летели фонтаны воды.

— Первая, Первая, Первая, прием, — наконец заговорил Лагунцов. Голос звучал глухо, надтреснуто, как после ангины.

Застава молчала. «Чего там?» — терялся в догадках Лагунцов, пытаясь раскрыть недосягаемый смысл слов Завьялова. Голос замполита — Лагунцов это обостренно уловил и отметил — на последнем звуке подсекся. «Че-пе, че-пе…» — вязло на зубах Лагунцова. Какой глухой, безнадежный смысл таился в этих звуках!..

— Первая, Первая! — в остервенении заорал Лагунцов в микрофон, силясь вогнать в мембрану неподдающиеся слова. А в уши глухим чавкающим шепотом вползало: «Че-пе, че-пе…» Что, что могло там произойти? С кем? А, черт, сидишь, как в мешке, в неведении! Лагунцов зло ударил кулаком по скобе у ветрового стекла, и сразу заныла, пробираясь к локтю, тяжелая, колющая боль в кости.

Перекрывая возникший в наушниках свист, пронзительно нараставший, а затем внезапно смолкший, неожиданно близкий голос замполита ответил:

— Первая на связи. Первая на связи. Вас слышу. Прием.

— Ты что, Завьялов, оглох? — Лагунцов вскипел. — Ты кого посадил на рацию? Вся душа изболелась, а ты…

— Анатолий! Слышишь, Толя, наш Дремов погиб.

— Что? — У Лагунцова задергались веки.

— Погиб. В схватке с нарушителями… В районе погранзнака…

Лагунцов медленно стянул с головы наушники, и сразу отдалились, пропали слова доклада. Да и к чему они, уточнения? На заставе и без него наверняка приняты все необходимые меры, не первый день служат. Об остальном он узнает на месте…

Машину, пока она не выбралась на шоссе, сильно трясло. Прыгала, мельтешила перед глазами резиновая планка «дворника» на стекле. Планка была в длинных продольных рубчиках, они почему-то назойливо лезли в глаза, запоминались.

Лагунцов нащупал ноющей рукой тумблер и выключил рацию.

— Миша, останови. Иди открой ворота. — Собственный голос показался чужим. — Дремова нашего бандиты убили.

В ту же минуту почувствовал: сзади ему в плечи, сминая погоны, вцепился Шпунтов — совсем еще мальчик, — истошно повторяя:

— Что? Что?

Капитан не шелохнулся, и Шпунтов, придя в себя, тяжело сел на свое место. Пресняк разматывал и снова наматывал шнур темной, очень похожей на тяжелую гантелю телефонной трубки, все еще медлил, будто не знал, что ему делать дальше.

— Чего ждете? — строго спросил Лагунцов. — Открывайте ворота — и домой!

Дремов… Вот он стоит, как прежде, перед глазами: живой, невредимый, всем доступный и близкий. Вот знакомым плавным движением протянул руку, указывая на что-то видное ему одному, вот заговорил с тобой, а ты, сколько ни силишься, не разберешь ни единого слова, хотя точно знаешь, что ведь говорит он, говорит! — потому что губы его шевелятся, а от напряжения у него слегка подрагивает на шее тонкая голубая жилка; вот чем-то внезапно огорчился, и словно тень набежала на его лицо, мелькнула в глазах каким-то щемящим сожалением, никому не ведомой укоризной; вот вновь лицо разгладилось, стало безмятежным и радостным… Но уже что-то мешает тебе разглядеть его подробно, как прежде, какая-то дымка пала на глаза, сгладив, размыв черты дремовского лица… Уже откуда-то вторгается в тебя резкий, режущий слух, оскорбляющий все живое повтор: его нет, его нет…

Нет человека! И Лагунцов невольно думал: как жестока, как порой несправедлива бывает судьба! Человек учился в школе, к чему-то себя готовил, наверняка любил мать, любил природу, радовался солнцу, улыбался знакомым, друзьям — и в какой-то ничтожный миг человека не стало… Странная мера у жизни! Странно то, что́ она кладет на чаши весов судьбы: двадцать лет и одно роковое мгновение…

Машину мотало из стороны в сторону, словно она была неуправляемой. Давило виски, незнакомо, круто схватывало сердце, мысли путались. Саша, Саша… За что? Не война ведь, уж сколько лет мир на земле! А на границе а сегодня стреляют…

Даже спустя много дней Лагунцов все еще не мог примириться с мыслью, что нет Дремова. Горечь, боль невосполнимой утраты жгли душу, словно на нее безжалостно капали и капали раскаленным металлом. Дремова уже нет и не будет среди тех, кто несет службу… В каждом, кто приходил на заставу — нескладных, почти ничего еще не умеющих восемнадцатилетних юношах, — Лагунцов видел и свою опору, и надежду на будущее. На его глазах улыбчивый паренек Саша Дремов постигал грамматику военного дела…

«Как теперь матери-то? — сокрушался Лагунцов. — Она все глаза повыплачет, а как помочь ей, чем облегчить ее страдания?»

И Лагунцов вновь и вновь возвращался к происшедшему, восстанавливая его во всех деталях, словно это могло что-то изменить, задержать выход Дремова в свой последний роковой наряд на границу…

В тот день сержант Дремов наскоро собрался в наряд с пограничником первого года службы рядовым Олейниковым. Инструктировал и отдавал им приказ на охрану границы старший лейтенант Завьялов. Получив приказ, Дремов бодро, с каким-то небывалым подъемом отчеканил:

— Есть, выступить на охрану государственной границы Союза Советских Социалистических Республик!

Уже на выходе из казармы, хлопнув Олейникова по плечу, весело сказал напарнику:

— Вникай, Петро! А я пойду прощаться с границей…

«Попрощался!..» — Лагунцов сжал ладонями виски, пытаясь как можно яснее представить себе всю картину, словно был третьим в том парном наряде…

 

ПОСЛЕДНИЙ МЕТР

…Дойдя до центра участка, наряд свернул на правый фланг, двинулся по ластившейся к камышам скользкой тропинке, едва заметной под ногами. Луна над взгорочком лежала почти на земле — была на исходе ночь с долгим поздним рассветом.

Миновали заросли вереска, за которыми Олейникову поначалу, в первые дни службы, всегда чудилось что-то враждебное. Прислушались, остановившись, когда вдалеке, у кромки чистой воды, тяжело ворохнулся оставшийся на зимовку больной лебедь, которого пограничники подкармливали.

Под ногами прогибались доски настила на коротких бревнышках, вросших в топь. Вода, просачиваясь сквозь широкие щели, тонко свистела, как туго натянутая рыболовная леска. Гребешки волн, попадая в лунный отсвет, отливали тяжелым серебром. Блики исчезали, вспыхивали другие.

— Петро! — спрыгивая с досок негромко позвал Дремов. — Чего такой грустный?

— Ничего не грустный. Такой, как всегда…

— Не скажи. Уж я-то тебя изучил!..

— А ты сегодня больно веселый, — осторожно заметил Олейников старшему наряда.

— Эх, Петро, не поймешь ты… Я ведь два года здесь на службу ходил, каждый камешек, каждый кустик вот этими, — показал в темноте на руки, — обшарил. Потому и хочу с границей проститься. Может, завтра придет приказ — и до свидания. Так вот и уехать, не взглянув в последний раз на границу? Шутишь, брат. Я потом бредить службой буду и клясть себя, что не простился.

Они миновали последние метры гати, проложенной посуху, и начали спускаться с пригорочка к дозорной тропе. Дремов продолжал:

— Подыми меня ночью, приведи сюда и спроси: где мы? До метра тебе все определю. Погоди, ты тоже такое узнаешь… На, держи! — И передал Олейникову продолговатый пенал прибора ночного видения. Достал из кармана телефонную трубку с намотанным на шейку шнуром.

— Всё, Петр, пришли. Теперь помолчим. Служба!

Дремов подключил телефон в розетку, доложил дежурному по заставе о прибытии на участок, получил ответное «добро», потом легко миновал скользкий, будто намыленный, скат, спустился вниз по дозорке к контрольно-следовой полосе. Олейников едва поспевал за старшим наряда, боясь потерять положенную дистанцию.

Стоя внизу, Дремов подождал Олейникова, включил фонарь и молча махнул напарнику рукой: пошли.

И странное, непривычное спокойствие тотчас овладело Олейниковым. Смотрел на долговязую фигуру, на слегка повернутую в сторону сопредельного государства голову опытного сержанта и чувствовал, как отпускала обычная на границе настороженность, ослабевало напряжение.

Дремов шагал спокойно, луч мощного аккумуляторного фонаря ровно ложился на контрольно-следовую полосу, не мельтешил, высвечивая между борозд малейшие углубления и вмятины. Под ногами хрустели смерзшиеся комочки земли, потрескивал тонкий ледок. Местами на земле, особенно в низинах, белел редкий в этих краях снег, прихваченный морозцем, и луч фонаря в таких местах осветлялся, рассеивался.

— Год с лишним назад, — останавливаясь, шепотом сказал Дремов, показывая на некогда густое, а теперь голое ивовое дерево, — здесь получил крещение.

Олейников проследил, куда показывал старший наряда. Узкие и темные листики осыпавшейся ивы вмерзли в землю, плотно укрыли ее, сделав пятнистой, как маскхалат.

— Нарушитель здесь в резиновой калоше на одной ноге перескакал КСП. Ушлый попался. Думал, забыли такой старый прием, не разберемся. Вот так-то.

Олейников не мог по голосу понять, доволен ли Дремов. А тот уже смотрел на другое место, далеко впереди себя. Внезапно откинул руку назад, словно искал что-то в воздухе.

Олейников ждал: не выработалось еще в нем удивительное качество опытных пограничников — без слов знать, понимать, чувствовать, что от него требуется.

— Трубу! И погаси фонарь! — Дремов нетерпеливо качнул за спиной ладонью с растопыренными пальцами.

Олейников молниеносно расчехлил прибор ночного видения, на секунду ощутил весомую тяжесть, вложил его в руку Дремова. Тот приник к окуляру, одной рукой регулируя диафрагму. В приборе засветился бледно-желтый, крупнозернистый, как на газетной фотографии, снимок местности.

— Что там? — спросил Олейников, дыша Дремову чуть ли не в затылок.

— Ничего особенного, — чуть помедлив, ответил сержант и возвратил прибор. — Просто послышалось.

Но чем ближе подходили они к подозрительному месту, тем мягче, замедленней становились шаги Дремова. Вот его руки невольно перехватили автомат на изготовку. Олейников повторил вслед за старшим наряда маневр, удивляясь, что Дремов не спешит ориентировать напарника на обстановку, и, когда уже нащупывал пальцем холодный предохранитель, увидел мелькнувшую сбоку тень. Лось? В последнее время их стада разрослись. Наверно, лоси искали новые места обитания, где в изобилии стоит мягкий густой подлесок…

Но сейчас не очень-то похоже на то, что промелькнул лось: слишком мала была тень. К тому же молодняк, как предполагал Олейников, в одиночку не бродит, если это и в самом деле был сосунок. А в общем-то Петр, выросший в большом промышленном городе на Урале, и понятия не имел, когда у лосей появляется потомство, где обитает в глухую пору предзимья.

Пока Олейников размышлял, мягко ступая по узкой дозорной тропе, Дремов вдруг резко передернул затвор автомата и крикнул:

— Стой! Кто идет?

Голос его оказался неожиданно сильным, властным, и Олейников, впервые попавший в парный наряд с Дремовым, вздрогнул. Что-то заныло в груди — сосуще, тягостно, как перед прыжком с высоты.

На оклик никто не отозвался. Сержант подался вперед. Олейников ясно увидел, как к кромке контрольно-следовой полосы, согнувшись, метнулся неизвестный, как оттуда вырвалось острое жало огня. Ноги Олейникова вмиг стали ватными, приросли к земле.

— Ложись! — успел крикнуть Дремов Олейникову, а сам на бегу хлестнул автоматной очередью под откос. И тотчас нарушитель, тяжело подламывая ветки, осел. Дремов бросился к тому месту, куда только что стрелял, сгоряча склонился над неподвижным телом на земле, и в это время совсем близко, метрах в двадцати от распластавшегося врага, раздался выстрел второго…

— Достань его, не дай уйти, — прохрипел Дремов напарнику, неестественно, кулем обрушиваясь на убитого врага, будто находился на стрельбище и занимал положение для стрельбы лежа.

Олейников навскидку ударил очередью туда, где вспыхнул огонь, и не снял пальца со спускового крючка, пока не увидел, как от ели, словно пласт коры, отвалилось чье-то грузное тело.

Он не слышал звуков собственных выстрелов, хотя они рассекли плотную ночную тишину и возвратились к нему многократным эхом. Расширенными глазами он смотрел во враждебную глубину ночи, силясь проникнуть недоуменным взглядом за плотную стену деревьев и кустов, со всех сторон тянувших к нему корявые ветви.

Олейников выждал еще, поводя стволом вправо и влево, но за КСП было тихо. Молчал и Дремов. И тогда сразу встала перед глазами Олейникова фигура сержанта, упавшего на стылую землю.

— Саня, Санька! — Олейников бросился к Дремову, склонился над ним, лихорадочно повторяя: — Ну чего ты? Чего, а? Слышь, нет? Постой-ка, я тебе помогу. Ты тяжелый, а знаю, но я попробую… Надо лицом вверх, чтобы не задохнуться…

Олейников все подхватывал и подхватывал сержанта под мышки, силясь перевернуть его лицом кверху, но ослабевшие руки не слушались, а обмякшее тело Дремова, казалось, было налито свинцом.

— Ну, задело малость, царапнуло, дело ясное, — шептал парнишка. Губы не слушались, их сводило нервной судорогой, язык ворочался словно чужой. — Скоро и с заставы приедут на помощь, вон мы какой тарарам подняли… — Внезапно споткнулся на полуслове: — Са… Санька!

Дремов лежал на спине убитого им врага, распластав в стороны руки, будто из последних сил старался удержать его, не дать ему больше сделать ни шагу. Автомат ткнулся стволом в землю. Тут же лежал на боку фонарь, обмотанный изолентой, и из него, мерцая, струился свет.

Олейникова била крупная дрожь. Сглатывая горячие слезы, он некоторое время сидел без движения. Неимоверным усилием он все-таки заставил себя подняться — надо было обследовать место нарушения границы.

Словно забыв об автомате, держа его на весу за ремень, он все ходил в жуткой тишине по кругу, готовый закричать от малейшего шороха, броситься напролом, не разбирая дороги, через лес, лишь бы уйти подальше от этого места.

Лес был нем. Олейников сжал ладонями виски: в ушах звенело. Придя в себя, успокоившись, он напряг все силы, подхватил сержанта под мышки, перевернул на спину, опасаясь, как бы не причинить Дремову лишнюю боль.

Лицо Дремова, даже залитое кровью, еще хранило сосредоточенное выражение. Так и казалось — сейчас он встанет, оботрет кровь и скажет свое обычное: «Вот так-то». А потом рассмеется и спросит: «Да ты, Петро, никак труханул? Во человек! Не боись, на границе мы хозяева, другим тут делать нечего, пусть они нас боятся». Или еще что-нибудь похожее скажет, не промолчит. А то и просто потреплет по плечу. Ничего, что Дремов — сержант, а Олейников всего-навсего рядовой, да и прослужил на заставе гораздо меньше, — никогда не показывал Дремов своего превосходства ни перед кем и других, если забывались, одергивал. Справедливый человек, побольше бы таких.

Олейников осторожно дотронулся рукой до щеки сержанта, хотел стереть кровь, но она запеклась корочкой, а воды поблизости не было, вот жалость какая…

— Все уже, Сашок, никого нет, уложили мы их обоих, — приговаривал Петр, тоненько всхлипывая и не замечая слез. — Теперь вставать надо, слышишь? Надо идти. Нельзя же так — не вставать, мы к своим должны идти. Ведь тебе же командовать надо, а? Ну хочешь, я местность погляжу? Я сейчас, мигом… — Олейников шарил рукой по земле, не попадая на прибор ночного видения, захватывая в горсть комья холодной, твердой земли, пересохшие, ломкие листья…

Дремов молчал. И Олейников медленно подобрал замершую руку, втянул голову в плечи. Некоторое время он без движения сидел на мерзлой земле, положив голову сержанта себе на колени. Затем, почувствовав холод и озноб, снял с себя шапку, осторожно подсунул под голову Дремову и, шатаясь, поднялся — надо было немедленно сообщить о случившемся на заставу…

Обо всем этом Олейников, путаясь и делая частые остановки, рассказал старшему лейтенанту Завьялову, прибывшему в район погранзнака с тревожной группой. Тотчас обследовали место происшествия.

Нарушитель, убитый Дремовым, был одет в темно-синее двубортное демисезонное пальто. На вороте четко выделялись эмблемы и петлицы лесника. Под полой, в кармане форменного кителя защитного цвета, обнаружили документы на имя Сивакова Павла Андреевича, диплом об окончании лесного техникума, справку, выданную ему же лесничеством. Справка уполномочивала П. А. Сивакова обследовать местность и определить предполагаемые районы заболевания леса. Тут же имелась небольшая карта-пятикилометровка с нанесенными на ее глянцевую поверхность непонятными обозначениями. Книжка квитанций об уплате штрафа за самовольную порубку леса была не начатой, новенькой.

Другой нарушитель, находившийся в резервной зоне за контрольно-следовой полосой, был одет в пальто на меховой подкладке, под которой обнаружился еще один пистолет (первый, длинноствольный, был зажат в руке), плоская набедренная фляга со спиртом, пробитая в двух местах пулями, никелированный компас, радиоприборы.

По бессрочному паспорту, не так давно выданному местным отделением милиции, он значился как Плохетько Антон Давыдович, 1913 года рождения, украинец, уроженец села Чепухино Валуйского района. В аналогичной справке, скрепленной той же закорючкой и неразборчивым диском печати, ему предписывалось местным лесничеством не только установить район заболевания леса, но и ориентировочно, до прибытия специальной комиссии Министерства лесного хозяйства, поставить диагноз болезни. Внизу имелась ссылка на номер диплома гражданина Плохетько А. Д. об окончании им Красноярского лесного института, просьба к властям оказывать всяческое содействие и помощь.

Вместе с другими документами извлекли внушительную кипу справок с заключениями службы защиты: в них упоминалось красивое слово «амелла» — вирусное заболевание, которое разносят птицы. Описывался характер заболевания, и Завьялов мельком прочел: на деревьях висят, как гнезда, круглые зеленые шарики — «амелла».

Еще одна бумага содержала подробный отчет о бактериальном ожоге фруктовых деревьев, давалась характеристика делянки № 7 с ярко выраженным скоплением мха на северной стороне… Тот, кто снаряжал «лесников» в дорогу, предусмотрел все.

«Фундаментальная подготовка», — заторможенно, как во сне, подумал Завьялов, еще до конца не осознав непоправимости случившегося.

Тревожная группа, задолго до прибытия личного состава заставы, поднятого по тревоге, тщательно осмотрела местность — никаких других подозрительных следов, кроме оставленных двумя нарушителями, не обнаружила.

Пора было возвращаться домой.

 

БЕЗ ПРЕВОСХОДНОЙ СТЕПЕНИ

На заставе все были на ногах. Кем-то оповещенные, сюда же пришли Наталья Савельевна, Лена. Ни о чем не подозревая, носились, мешаясь у всех под ногами, Ирочка и Оленька — их дети. Заплаканные глаза женщин, их опухшие от слез лица действовали на всех угнетающе, но никто не решался запретить им здесь находиться.

— Немедленно по домам! — распорядился Лагунцов, опасаясь, что нервозность и горе, охватившие женщин, невольно передадутся солдатам. Женщины безропотно повиновались. Но Оля неожиданно закапризничала, заговорила сквозь слезы:

— Да, папочка, сам говорил, что поедешь со мной на стык, а все не едешь и не едешь.

Лагунцов страдальчески поморщился, беспомощно оглянулся на жену:

— Лена, уведи дочь! Нашли время…

Жена взяла Олю за руку, силой повела за собой. Лагунцов проводил их до выхода. В ту же минуту какая-то сила властно потянула его к двери, за которой находился Дремов.

Дремов лежал на сдвинутых столах под красными скатертями в ленинской комнате. Наспех убранные со столов альбомы, в разное время подаренные заставе, лежали стопкой на табуретке, прижав своей тяжестью край откинутой и натянувшейся темной шторы, и Лагунцову эта деталь бросилась в глаза первой.

«Как траурный флаг», — вдруг подумалось капитану.

Пуля прошила сержанта навылет, волосы на затылке спеклись, топорщились в разные стороны скатавшимися сосульками.

— Из отряда выехали? — не оборачиваясь, спросил Лагунцов у Завьялова.

На замполите не было лица: серые запавшие щеки, в красных прожилках глаза, опущенные плечи. Он стоял напротив Лагунцова абсолютно отрешенный, ушедший в себя.

— Сообщили, — не сразу ответил замполит. Голос у него был усталым. — Уже выехали…

Лагунцов вновь поднял на замполита глаза, ни о чем не спрашивая, пристально посмотрел на него. Как ему в эту минуту хотелось сказать: «Держись, Николай, как бы муторно ни было на душе!» Но он ничего не сказал, только боком протиснулся к двери и вышел.

У порога ленинской комнаты, не решаясь войти, толпились солдаты. И Кислов, ближайший друг Дремова, и все остальные смотрели на капитана с надеждой. Каких слов ждали они от него? Бели бы он мог снять с них этот тягостный груз!..

«Как все повзрослели за день!» — подумал о них капитан. Вот тебе и старый-престарый отрывной календарь… Нет, не просто листки, обозначающие ушедший день, опадают с него. Опадает все мелкое, пустое, давая взамен что-то незыблемое, вечное, как жизнь — от ее начала и до конца… В эти минуты Лагунцов особенно ценил в своих подчиненных сдержанность, умение, стиснув зубы, пройти в свои двадцать лет и через такое испытание…

— Где Олейников? — спросил капитан, ни к кому конкретно не обращаясь.

— В беседке, — ответил Кислов. — Спать не идет.

— Не оставляйте его одного, — на всякий случай предупредил капитан, хотя напоминание было излишним. — Пусть кто-нибудь все время находится с ним, слышите?..

Солдаты нехотя поднимались по винтовой лестнице на второй этаж. Их шаги напоминали едва слышную печальную мелодию, и звон дюралевых уголков на ступеньках отдавался в ушах, как скорбный аккомпанемент к ней.

Геннадий Кислов, ближайший друг Дремова, остановился на нижней площадке, молча и, как показалось Лагунцову, требовательно посмотрел в лицо капитану. «Иди! — хотелось крикнуть Лагунцову. — Чего травишь душу? Иди!» Но он лишь тихо сказал:

— Ничего уже не поправишь, Гена… Дремова не вернешь.

Солдат круто развернулся, взбежал по лестнице вслед за остальными. Лагунцов еще немного постоял внизу, обеими руками держась за деревянный брус лестничных перил, потом, стиснув зубы, прошел в дежурную — запрашивала соседняя застава.

Капитан Бойко, вызвавший Лагунцова по рации, в подробный разговор не вдавался. Лагунцов молча выслушал, что если потребуется какая-нибудь помощь, пусть рассчитывает на него, согласно кивнул, словно видел друга перед собой, когда Бойко сказал:

— Трудно тебе, брат, придется…

«Если бы только трудно!.. — подумалось Лагунцову. — Виктор Петрович Суриков, начальник отряда, как-то сказал еще в самом начале службы на этой заставе: «Запомните, Лагунцов, в погранвойсках слово «трудно» употребляется без превосходной степени, и русский язык вовсе тут ни при чем. Трудно — просто трудно, и по-другому — никак».

— И по-другому — никак, — задумчиво повторил Лагунцов, покидая комнату дежурного и выходя в опустевший, странно безлюдный коридор.

Вскоре на заставу прибыли представители из отряда: майор Савушкин, за которым была закреплена здесь народная дружина, врач-эксперт Белов, майор-политотделец Кулначев и с ним еще двое незнакомых офицеров. Лагунцов четко отдал рапорт, провел прибывших в канцелярию.

Первая волна суетливости, волнения и почти неизбежной неразберихи схлынула, нервозность прошла, уступив место хотя и тягостным, но необходимым сейчас делам.

Старший лейтенант Завьялов, оставшийся на заставе за Лагунцова, обстоятельно доложил о происшествии. Он не упустил ни одной детали, и лишь запнулся, когда говорил о произведенной им замене дежурных.

Основное выяснили. Установилась тяжелая пауза. Савушкин тюкал ручкой по стеклу на столешнице, врач-эксперт следил за его однообразными движениями, поднимая и опуская глаза. Кулначев и двое других офицеров были погружены в бумаги.

Лагунцов отрешенно смотрел в окно. На асфальтовой дорожке, где прохаживался часовой, увидел быстро прошедшего в калитку старшину Пулатова. Старшина только что вернулся из города на такси — в просвет между воротами и калиткой был виден бок машины с шашечками на дверце. Забыв о своих тридцати восьми, старшина шумно влетел в канцелярию и радостно объявил с порога:

— Сын! На зависть вам, адмиралы, сын!

Его глаза блестели, лучились радостью. Пулатов до краев был полон своим счастьем, бесконечно далеким от всего, что здесь недавно произошло, о чем он еще не знал…

— Поздравляю, старшина, — сухо отозвался Лагунцов, пока Пулатов удивленно разглядывал гостей, переводя глаза с одного на другого.

— Что случилось? — спросил Пулатов. — Что, товарищ капитан?

Когда ему сказали о Дремове, вытянутые руки старшины затряслись. Он так посмотрел на Лагунцова, что тот не выдержал, отвернулся к окну: вид растерянного старшины действовал на него угнетающе.

Облизнув сухие губы, Пулатов подошел к замполиту, тронул его за рукав:

— Как же так, а? Мама ведь у него одна теперь… Вот, от нее… — В руках старшина держал какой-то листок. — Телеграмма ему. Сейчас почтальон передал.

Лагунцов взял листок, начал читать: «Сашенька, сынок мой, днем рождения. Береги себя. Целую. Мама». Лагунцов тяжело вздохнул, сказал, как бы поясняя кому-то:

— Через день ему было бы двадцать… — Свернул листок и спрятал.

— Едем на место, — решительно пригласил всех Савушкин и первым вышел из канцелярии. За ним потянулись и остальные.

— Товарищ майор, — обратился Лагунцов к старшему офицеру, когда Савушкин уже готов был сесть в машину. — Разрешите старшему лейтенанту Завьялову отдыхать?

Савушкин не возражал, и офицеры уехали без замполита.

 

ЗАВЬЯЛОВ

Замполит встретил заботу о своем отдыхе покорно, словно это тоже входило в его обязанности. Сначала позвонил домой, предупредил, чтобы не ждали. Пожалуй, впервые не слушая, что скажет жена, положил трубку. Оглядел слезящимися от усталости глазами привычное убранство кабинета: три одинаковых стола — свой, начальника заставы и один на двоих — догуливающего отпуск зама и старшины; графин с коричневым свежим чаем, сквозь который наискосок проходило солнце; репродукция с картины «Парад на Красной площади» на стене, рядом пластмассовые часы в форме остроконечного парусника, стрелки разведены в стороны, будто весла. Напротив — схема участка заставы, задернутая темно-зелеными шторами. За спиной громоздился шкаф со справочниками комсомольского секретаря, политработника, литературой для политзанятий… Все привычное, не останавливающее взгляд, не бередящее душу.

Отчего-то вспомнилось: шефы из Сельхозтехники обещали подарить к Новому году стереорадиолу с набором пластинок современных мелодий. Подумалось: он уже не услышит ни одной из них. Стало на сердце тягостно, пусто. Завьялов придвинул к себе чистый лист, взял ручку и стал писать рапорт на имя начальника отряда полковника Сурикова.

В эту минуту в дверь постучали. Связист Геннадий Кислов, какой-то поникший, стоял на пороге, не решаясь войти. Отрапортовал вяло, без интонации:

— Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться по личному вопросу? — Завьялов кивнул. — Я о матери Дремова. Может, дать ей знать? Еще поспеет на похороны. Сын-то у нее один… А, товарищ старший лейтенант?

— В отряде все сделают, — с усилием произнес Завьялов. Зачем-то добавил: — Не тебе одному тяжело. У меня тоже на душе не сахар… Скажи, мне-то что делать?

Не то укор, не то вызов промелькнул в глазах солдата.

— Тут уж, товарищ старший лейтенант, вы сами. Сами…

Уже не заботясь о почерке, замполит дописал рапорт:

«В настоящее время я не могу уехать с заставы. Поданный мною на Ваше имя рапорт об учебе в академии прошу считать недействительным. Ходатайствую о переводе на другую заставу».

— Вот так, Николай Андреевич, — сказал сам себе невесело, перечитал написанное и размашисто подписался: «Старший лейтенант Н. Завьялов».

Он не заметил, как подошел к ленинской комнате, как очутился перед двумя сдвинутыми столами. Дежурный, получивший приказ начальника заставы никого не впускать, пока работает эксперт, неслышно прикрыл за ним дверь.

В пустой комнате врач-эксперт Белов сидел на табурете перед окном с откинутой шторой, писал предварительное медицинское заключение. Он обернулся на звук открывшейся двери, жестом пригласил Завьялова: прошу — и снова углубился в бумаги.

Замполит остановился перед столами, разглядел, какое у Белова некрасивое, но очень доверчивое лицо. Очки на короткой железной дужке делали его близоруким, беспомощным. На мягком подбородке виднелась неожиданная ямочка.

Завьялов подсел к врачу и, глядя на бисер строк медицинского заключения, несвязно, приглушая голос, сказал:

— Я ведь ему отдавал приказ… Кто мог подумать, что все так обернется?..

— Такая у нас служба, товарищ старший лейтенант. — Белов отодвинул от себя бумаги, поперек положил ручку. — Хотите, я расскажу вам одну историю?

Завьялову не хотелось ни говорить, ни тем более слушать. Только бы сидеть вот так, закрыв глаза, без движения, и ни о чем не думать, а открыть тогда, когда все отступит, уйдет в далекие воспоминания.

Белов между тем продолжал убаюкивающим своим голосом, от которого Завьялову хотелось бежать:

— Я одно время служил в Средней Азии. В дальнем ауле был у меня знакомый старик. Животных любил больше всего на свете. Гюрзу в пустыню ловить ходил, ну и вообще смелым был человеком. И никто не знал, какой камень носил на душе старик.

«К чему все это?» — спросил одними глазами Завьялов, устало потер ладонями лоб.

— Я к тому, замполит, что рано или поздно человек возвращается к своему прошлому, держит перед ним ответ. И тут уже никто не схитрит: как жил, чем жил — все выкладывай начистоту…

Белов замолчал, бездумно принялся катать по столу ладонью свою простенькую шариковую ручку. Потом, чему-то внезапно нахмурившись, продолжил:

— В прошлом году умер старик. Змея укусила аульского мальчонку, вакцины под рукой не оказалось, вот старик и отсосал яд. А у самого были плохие зубы, ну и… Перед смертью сказал: когда-то, в молодости, из-за него погиб в пустыне товарищ — укусила змея, яд быстро проник в кровь… Старик тогда стариком еще не был — крепкий, должно быть, здоровый парень, зубы все целы. А что надо делать — не знал. Или же струсил… Так и умер в песках товарищ. А старика, видишь, всю жизнь совесть мучила, пока не получил у нее прощения…

Белов пристально взглянул на замполита.

— Ты уже наверняка и рапорт настрочил, попросил перевода на другую заставу? Или я ошибаюсь? Эх, молодо-зелено! Взвалил на себя несуществующую вину: казнишь себя понапрасну, как тот старик, переживаешь… К чему? Что это изменит?..

Замполит ушел от него раздосадованным.

К обеду вернулись представители штаба и Лагунцов. Завьялов придержал Анатолия за рукав, словно хотел что-то сказать, но только махнул рукой и зашагал по асфальту мимо озябшего часового, мимо ворот — к дому.

Лагунцов прошел в беседку, опустился на скамейку рядом с Олейниковым. Солдат сидел нахохлившись, чем-то похожий на воробышка. Лагунцов некоторое время смотрел сквозь опутавшие беседку сухие плети декоративного винограда, через которые просвечивала серая стена казармы, потом спросил:

— Есть хочешь, Петр Александрович?

Не глядя на капитана, солдат кивнул и встал. Была во всем его облике, вялой походке какая-то удручающая покорность. Руки свисали вдоль тела безвольно, словно существовали сами по себе; ноги в тяжелых сапогах подгибались, носки скребли по асфальту. Лагунцову невольно хотелось подставить ему плечо, но он не сделал этого, продолжал молча шагать сзади.

Повар подал в окно раздатки обед на двоих, но Лагунцов есть не стал. Сказал, катая по столу хлебный мякиш:

— Вам с Дремовым встретился сильный противник… Если бы нарушители проникли в наш тыл — трудно сказать, какие могли быть последствия. Готовились основательно, документами их снабдили на все случаи жизни, не подкопаешься…

Олейников молчал. Ложка в его руке мелко дрожала.

 

АВТОМАТ № 2287

Похоронили Дремова с воинскими почестями. Трижды прозвучал в стылом небе прощальный залп. Миша Пресняк отлил из алебастра очень похожий бюст. Поставили его на могилу. А рядом поместили треугольный кусок обыкновенного серого шпата, который принесли от погранзнака молодые пограничники, друзья Дремова — Кислов и Шпунтов.

На заставу возвращались молча. Неожиданно пошел дождь со снегом, особенно жгучий, промозглый в эту пору, и все промокли.

Лагунцов шагал в стороне, по обочине дороги. По щекам его стекали капли. Казалось, он ничего не замечал. Старшина Пулатов подошел к нему, как бы невзначай обронил:

— Мать-то Дремова, видно, где-то на полдороге застряла… А может, телеграмму ие получила.

— Да, погода нелетная… — нехотя отозвался Лагунцов.

— Жаль Дремова, — вновь заговорил Пулатов. — Не хотел я жену свою волновать, в больнице еще все-таки, да как такое не скажешь? Расплакалась она… А сына-то мы назвали Сашей, в честь Дремова…

Помолчали. Хлюпала грязь под ногами, сапоги разъезжались. Потом старшина спросил:

— А правда, наш замполит остается на заставе, никуда не переводится?

— Правда, старшина. Куда же ему ехать? Он, может, впервые ее близко увидел, границу-то, пощупал своими руками… Тут, старшина, все по совести.

…Мать Дремова приехала из Барнаула на день позже. Долго стояла у свежего холмика со звездой, все смотрела и смотрела. Она гладила разбитый фонарь сына и беззвучно плакала. Свозили ее и на тот участок границы, где прогремел предательский выстрел в ночи, где сын ее сделал последний шаг по своей земле…

На другой день она уехала — не выдержала. Провожали ее всей заставой, выстроившись у фасада казармы.

Уже позже в пенале дремовского автомата обнаружили туго скрученную записку:

«Друг! Если тебе достанется автомат № 2287, знай, с ним я задержал трех нарушителей. Бьет метко. Береги его, и он не подведет…»

На боевом расчете прочитали записку перед строем. Все молчали. Потом Кислов попросил отдать ему этот клочок бумаги.

— Пусть эта записка останется в комнате боевой славы… — сказал он хрипло. — Я опишу Сашин подвиг…

Завьялов неподвижно стоял перед строем по правую руку от Лагунцова. Не нарушая торжественного хода боевого расчета, у столика дежурного, где равномерно пощелкивал блок приема сигналов границы, стоял, записывая что-то в походный блокнот, начальник отряда полковник Суриков.

В руках Лагунцова, переданный сержантом Задворновым, появился автомат. Олейников вздрогнул, когда услышал свою фамилию.

— Отныне автомат № 2287, — голос Лагунцова слегка вибрировал, пресекался от волнения, — будет вручаться лучшему пограничнику молодого пополнения. Первым его получает рядовой Олейников.

Солдат взял автомат. Словно забыв уставные слова ответа, Олейников поцеловал холодный металл, в некоторых местах протертый до матового блеска, и молча вернулся в строй…

 

МУЖСКОЙ РАЗГОВОР

В один из дней, под вечер, Лагунцов оставил вместо себя на заставе старшину Пулатова — дом рядом, в случае чего ему позвонят или пришлют дежурного.

В квартире не спеша переоделся в шерстяной спортивный костюм, плеснул в ладони холодной воды из-под крана, с удовольствием, какого давно не испытывал, умылся. Стряхивая капли, радужно блестевшие на свету, вошел в комнату дочери.

Примостившись на коврике у кроватки, лопоча что-то себе под нос, Оленька строила из кубиков игрушечный город, называя его заставой. У арочных деревянных ворот «заставы» стояла, возвышаясь над всем строением, оранжевая пластмассовая собака.

— Тебя, — говорила Оля собаке, — поставили тут, чтобы ты границу охраняла, а ты только гавкать да кусаться умеешь. Вот позову солдата Новоселова, он тебя быстро обучит, тогда будешь знать, как оглядываться по сторонам!

Пластмассовый страж внимал Оленькиным речам, стоя на растопыренных лапах и доверчиво склонив набок большую оранжевую морду, украшенную черной пуговкой носа. Отца Оленька не заметила, и он, улыбнувшись, тихо отступил назад.

Дверь в другую комнату была приоткрыта — клинышек яркого света проникал сквозь щель в коридор. Лагунцов взялся за ручку — дверь чуть скрипнула.

— Толя, ты? — Лена обернулась на звук.

— Я, Ленок. Ты занята? — Он кивнул на тетрадь, куда Лена только что вносила своим торопливым почерком колонки цифр.

— Да, у нас скоро отчет… Тебе нужна моя помощь?

— Если не трудно, сооруди на стол… Чего-нибудь горячего. Водку не ставь. Мне еще ночь дежурить.

— Так Николай тоже не пьет, — напомнила Лена, догадавшись, кого он ждет к себе, но Анатолий лишь молча взглянул на жену, и Лена тотчас встала, пошла на кухню.

Прислонясь к косяку, Анатолий наблюдал за гибкими, сноровистыми движениями жены, за тем, как Лена вынимала из шкафа посуду, и думал: как она похудела! Да и вообще в последнее время Лена сильно переменилась, стала молчаливей, напрочь оставила затею переоборудования квартиры.

Вынув из горки тарелку с бледными васильками по кайме, Лена повернулась к мужу:

— Вчера видела во сне цветы. Ты мне их нарвал целую охапку. К чему бы это?

Анатолий пожал плечами, дескать, сама знаешь, какой из меня прорицатель. Снов он не видел и толковать их не умел. Но мысль его уже наполнилась сутью произнесенного слова. Цветы! Их-то он почти никогда Лене не дарил — как-то и в голову не приходило… И многое другое не приходило. Например, что у Лены может быть своя мечта, свои собственные интересы, вовсе не обязательно связанные с границей. Лагунцов лишь недавно узнал, что все шесть лет, которые он прослужил на этой заставе, Лена мечтала побывать в Риге и попасть на концерт органной музыки в Домском соборе, но каждый раз мужу что-нибудь мешало, и поездка откладывалась на неопределенный срок… Как-то раз, вороша конспекты лекций по минералогии, Лена призналась Анатолию, что хотела бы отыскать следы знаменитой янтарной комнаты.

Лагунцов все смотрел и смотрел на Лену — привычную, понятную, и в чем-то неуловимо другую…

Он вдруг задал себе вопрос: странно, почему именно их двоих — Анатолия и Лену — выбрала и свела судьба? Как вообще люди находят друг друга на этой земле, дарующей им жизнь? Где, например, затерялась, в какую дорогу вошла та тропочка, что когда-то — давным-давно! — привела Анатолия в уральскую деревеньку, пропахшую снегом и соснами? Где, наконец, тот голубой, в крупных проталинах, настовый снег, под шершавый скрип которого Анатолий впервые прошептал вечное, непобедимое слово «люблю»? Растаяв, в какой влился он ручеек, какую наполнил реку, чье поле, засеянное в трудах, напоил на своем пути? А если превратился в пар и пролился дождем, то кому принес долгожданную прохладу? В далеком ли краю вновь упадет он первой снежинкой, и еще одной, и еще, пока не образует собой лыжню, по которой проедут, как много лет назад Анатолий и Лена, двое, никогда еще не говорившие друг другу «люблю»?..

Странным, непостижимым образом связанным между собой было все то, что умещалось в этот момент в сознании Лагунцова: забытая на столе Оленькина яркая пирамидка и звук горна, пробившийся к нему сейчас из его собственного пионерского детства; острые разведенные локотки Лениных рук и прохладный материнский поцелуй в лоб — как напутствие в первый его курсантский год; сизая уральская жимолость, подчас заменявшая обед, и трепещущий луч прожектора над заливом на соседней заставе, у Бойко; никогда не унывающий брат, капитан милицейской службы в Магнитогорске, и крик ночной птицы на границе…

В горячо пульсирующем сознании жил, упорно не забывался голос Саши Дремова; отражалась голубизна вопросительно поднятых глаз Олейникова; чуть вырисовывался контур предстоящего разговора с Завьяловым, ради которого хлопотала на кухне Лена…

— Николай придет один или с женой? — спросила она.

— Один, — возвращаясь к действительности, ответил Анатолий. — У нас мужской разговор. Так что, пожалуйста, уложи Олюшку сама. Хорошо?

Завьялов долго ждать себя не заставил. В незапертую дверь квартиры Лагунцовых влетел так, словно его втолкнули силой: запнулся о порог и недовольно оглянулся, будто кто стоял у него за спиной. Кивнул Лене и сел, вытянув по столу руки. Лена в последний раз обеспокоенно осмотрела стол, все ли подала, наскоро собралась и оставила мужчин одних.

Сбоку из окна был виден узенький серпик ущербной луны, Завьялов смотрел на него неотрывно, словно в нем крылась бог весть какая загадка. Прокашлявшись, угрюмо спросил:

— Звал зачем?

— Да вот подраться с тобой хочу! — засмеялся Лагунцов и добавил, ненужно бодрясь: — Можем ведь мы иногда поговорить, как все нормальные люди?

Завьялов грустно и, как показалось Лагунцову, недовольно усмехнулся:

— Затем и звал?

Лагунцов не ответил, принялся что-то передвигать на столе, менять местами.

— Послушай, Толя. — Завьялов поморщился. — Я тебя прошу: не надо! Давай без дальних заездов…

— Ты прав, — охотно согласился Лагунцов. — Так будет проще: не придется петлять вокруг да около…

Лагунцов примеривался к первому своему слову, но оно не давалось, ускользало. Если бы Завьялов с его прекрасным чутьем сейчас сказал: «Не надо слов! Мы оба знаем, чего хотим друг от друга», — Лагунцов не стал бы настаивать на продолжении разговора.

Но Завьялов, погруженный в собственные невеселые мысли, молчал. И Лагунцов сдержанно спросил:

— Помнишь, Николай, как ты гнался за нарушителем? Тогда, на паровозном кладбище…

— Ну, — не сразу отозвался Завьялов, — помню. И что?

— Скажи, зачем тогда тебе это было надо? — Лагунцов напряженно ждал ответа.

— А тебе? — тут же поставил встречный вопрос Завьялов. — Я видел у тебя на плече шрам от пули. Но ведь ты не задаешь себе таких вопросов, а надо — и снова идешь под пули…

— Да, но у тебя это было первый раз…

— Так что с того? Когда-то ведь я должен был испытать свои силы! Меня и пацаном-то ни разу никто не щелкнул — здоров был с детства…

— Ну и как? — сощурив глаза, спросил Лагунцов.

— Что — как? — не понял Завьялов.

— Испытал?

— Испытал, — горько усмехнулся Завьялов. — Ты же мне первый и поставил «неуд» по поведению. Срезал, как говорят, под корень.

Столько неподдельной горечи было в словах замполита, что Лагунцов, припоминая тогдашний их разговор в канцелярии, вскоре после поимки нарушителя, подумал: пожалуй, и впрямь обошелся с Завьяловым безжалостно, даже круто… Но ведь, казалось, было же, было из-за чего!.. И ирония, как вспомнил теперь Лагунцов, тоже была уместной, хотя наверняка окатила распахнутую душу Завьялова словно ледяной водой.

Хлопнула от ветра форточка. Оба глянули вверх. В темном оконном проеме четко вырисовывалась луна, словно золотая безделушка на вороненом блюде.

Анатолий машинально отодвинул на уголок стола алюминиевую миску, полную соленых помидоров. В мокрой кожице помидоров отражалась радужной точкой кухонная лампочка. Ароматное жаркое бесполезно стыло, подергиваясь жирком.

— Да, Николай, срезал, — не сразу ответил он Завьялову. — И знаешь, почему?

— Понятия не имею…

Не хотелось Лагунцову произносить этих слов, но Завьялов невольно вынуждал капитана сделать это. И Лагунцов решительно сказал:

— Граница любит, чтобы ее понимали…

— Ясно… — Завьялов сжал побелевшими пальцами никелированный черенок вилки. Сказал раздельно, с усилием: — Что ж, спасибо, товарищ капитан…

Дорого бы дал Лагунцов за то, чтобы сейчас перекипел Завьялов, а не оставлял в душе места для обиды, для тягостных и горьких размышлений. Но платы за подобное избавление не существует, а одного желания Лагунцова было слишком мало, поэтому он сказал, смягчая резкость только что произнесенных слов:

— Видишь ли, Николай, до той памятной ночи я совершил одну ошибку… — Завьялов внешне не проявил интереса, не спешил спрашивать, какую именно, и Лагунцов продолжил: — Я долго считал тебя великовозрастным мальчиком… Дескать, подумаешь, приехал на все готовое! Что он знает?.. Но был в том поиске момент, когда мы словно поменялись местами. Помнишь, ты спросил, не подведет ли наряд у паровозов? А ведь наряда-то не было, не заложил я его — черт его знает почему… Ну, выпустил из виду, не до конца учел ситуацию, думал, не попрет туда нарушитель. А вышло-то по-твоему. Я тогда и сказал себе: этот мальчик вовсе не мальчик…

Завьялов вновь грустно усмехнулся.

— Но суть даже не в этом. Главное, я вдруг обрел надежду: все, дескать, захватила тебя граница, теперь ты у нее в плену…

Завьялов сделал было движение, словно собираясь возразить Лагунцову, но капитан остановил его:

— Подожди, дай доскажу… Верно, не чужие мы. Я потому и хотел приручить тебя к границе, что нужен ты мне… Первому тебе говорю — нужен! И у Сурикова настаивал рапорт твой отклонить — тоже все потому же. Чувствую: теперь граница на глазах иной становится, да. Моих одних команд уже не хватает, перерастают меня солдаты. Это я прежде возраста своего не замечал. — Лагунцов жестко провел ладонями по щекам. — А теперь хоть глаза закрою, и то вижу: торможу я сейчас границу, не я ее обслуживаю, а она меня — за старые добрые дела, наверно. Вроде как в милость, что ли…

Он взглянул на Завьялова, словно в ожидании сочувствия, и по этому ищущему взгляду выходило, что, высказав основное, капитан как бы передавал теперь черед Завьялову. И Завьялов начал:

— Скажи, Анатолий, честно: тебе не приходило в голову, что ты слишком много думаешь о себе? «Я сказал», «я приказал», «я считаю»… Даже сейчас — мы с тобой собрались говорить обо мне, а ты и тут снова все свел на себя… Я вижу, тебе это неприятно, но позволь мне быть с тобой столь же откровенным, как и ты со мной. К тому же мы не на службе. Да, так вот, дело в том, что у меня тоже память в порядке, и я тоже помню, как ты однажды сказал мне: «Между твоими предшественниками и тобой — огромная разница». Верно, согласен. И, как видишь, я не пошел в обход, старался преодолеть ее… Но что сделал ты, чем ты помог мне? Чем?

Завьялов пристально, почти требовательно смотрел на капитана. Не ожидавший такого резкого поворота событий, Лагунцов сосредоточенно нахмурился. А Завьялов продолжал:

— Конечно, со стороны вроде все выглядит красиво: ты предан границе, готов служить ей до конца жизни. Никто у тебя твоей любви отнять не может. Но вот тебе захотелось «обратить в веру» границы еще одного офицера, то есть меня. Для чего — пока не говорю. Речь о том, как ты это намеревался сделать? Тыча меня носом в каждый мой недостаток? Предъявляя мне претензии то за Белый камень, то за другие просчеты?

Лагунцов подал было голос, но Завьялов мягко прервал:

— Извини, Анатолий, я терпеливо выслушал тебя. Дай же высказаться и мне! К тому же у нас не служебное совещание, а дружеская беседа. Так по дружбе ты мне и скажи: неужели тебе никогда в голову не приходило, что не только ты один, но и в тебе тоже, в опыте твоем может кто-то нуждаться? Я, например… Это уже к тому, для чего я тебе понадобился.

Завьялов рывком встал, взволнованно заходил по комнате.

— Да, когда-то, наверно, ты искренне, по-настоящему хотел «прописать» меня на границе. И что же? Что случилось потом? Неужели твои личные планы затмили все остальное, и ты забыл, что у меня тоже есть своя собственная душа? А она есть и тоже способна страдать, мучиться от ошибок. Еще как способна!..

Румянец на его щеках разгорелся в полную силу, будто их щедро подкрасили. Николай продолжал вышагивать по комнате, потом резко сел.

— Тут на днях мне дружинники рассказали анекдот. Встречаются незнакомые люди, один и говорит другому: «Земляк, одолжи рубль». «Какой же я тебе земляк?» — спрашивает тот. «Обыкновенный, — говорит, — по одной же земле ходим, значит, земляки». Вот и мы с тобой, — заключил Николай невесело, — ходили, как те «земляки», на разных параллелях, — ты в Саратове, а я в Нарьян-Маре.

— Почему это ты решил, что на разных? — не выдержал Лагунцов.

— На разных, — подтвердил Завьялов. — Теперь-то у меня немного улеглось на сердце… А прежде, когда это случилось, и я не находил себе места? Тогда мне все казалось, что на меня устремлены взгляды, полные укоризны… Или когда я смотрел, как мама Дремова гладила его фонарь, щупала кусок шпата с дозорки, и думал: лучше бы я вместо него!.. Где же ты был в то время? Почему тебя не оказалось рядом со мной? А ведь я очень в тебе нуждался, вспомни!

— Но тогда я был занят другим! — воскликнул Лагунцов. — Ты знаешь, что это было за время…

Быть может, не сообразуясь с желанием и волей мужчин, но постепенно угасло напряжение их беседы, как током задевавшей нервы обоих. То ли совместная служба, как это чаще всего и бывает, за многие месяцы все-таки примирила их, таких несхожих, научила терпеливо относиться друг к другу, то ли жизнь день ото дня упрямо подталкивала и подталкивала их вперед, не давая останавливаться на мелочах, — но они умели брать и брали от вчерашнего дня то, что было в нем самым цепным и необходимым, а ту горечь осадка, что зачерпывалась вместе с добром, выплескивали вон без малейшего сожаления.

Так и в этом мужском разговоре, во многом прояснившем их натянутые, сдержанные отношения, они сумели погасить в себе вспыхнувший было огонь неприязни и вскоре беседовали спокойно, как единомышленники и друзья.

Разговор пошел совсем в ином направлении, когда далеко за полночь, обсуждая текущие дела, Лагунцов упомянул об Олейникове.

— А что такое? — насторожился замполит.

— У Олейникова барьер, — сообщил Лагунцов.

— Какой барьер? — не понял Завьялов.

— Слышал о такой болезни — боязнь границы? Это и есть барьер. Мне докладывал Новоселов: дойдет Олейников до опавшей ивы и встанет. Что-то шепчет себе под нос, дрожит. Как-то признался ему: до сих пор, говорит, как попадаю на это место, выстрелы в ушах звучат. Видишь, какое дело?

— Когда же это заметили? — спросил Завьялов, удивляясь, что он ничего об этом не знал.

— С неделю назад. Олейников давно уже вырос из младших наряда, а я не могу посылать его старшим и назначаю в пару с ним Новоселова, пока у Новоселова болен Фрам. Конечно, в другое время ребята его опекают, заботятся, как няньки. Но все отделение с ним в наряд не пошлешь… — Лагунцов откинулся на спинку стула. — Я все надеялся: пройдет. А вчера он обратился ко мне с просьбой назначить его в наряд только на левый фланг — подальше от памятного места.

— Понятно. Что предлагаешь? — спросил его Николай.

— Если бы я знал, что предложить!

— С парнем нужно сходить в наряд на правый фланг. Именно на место происшествия. Постараться выбить клин клином, — предложил Николай. Вместе подумаем, как это лучше сделать.

«Добро! — вдруг весело подумалось Лагунцову. — Не раскис, молодчага».

— А с учебой думаешь как? — заметил вслух.

— Никак. Обойдется пока с учебой. Да и не обязательно ехать в Москву, можно учиться, как ты, заочно. Наталью свою я уговорил… Ну, пошумела, конечно, — впервые за вечер улыбнулся Завьялов, — но потом ничего, отошла. Она у меня понятливая…

На том и расстались, думая о разговоре, об Олейникове, о завтрашнем дне… К еде даже не прикоснулись.

 

ТЕБЕ ДАНО

«Завтрашний» день начался обычно — протарахтел будильник, в ответ на его звон чмокнула со сна губами Иришка, ворохнулась в постели жена — и Завьялов встал.

Серебро влаги, налипшей на окна, подсказывало: с утра прохладно. Но уже тянулись, тянулись по небу светлые нити солнца, ткали узор в клубах серых туч, робко струились на землю.

Завьялов наскоро умылся, перекусил на кухне холодной рыбой, запил водой и вышел на воздух. Пахло осокой, арбузами — действительно, так пахнет весна, хотя до нее еще — недели и недели. Но уже сама мысль о весне, сулящей тепло, несущей с собой надежды на что-то неведомое, но обязательно хорошее, наполняла грудь радостью. Завьялову хотелось пропеть что-нибудь дурашливое, бодрое, но он сдерживал себя, чтобы и впрямь не распеться под окнами казармы.

Не терпелось увидеть Лагунцова. Но Лагунцов — Завьялов об этом знал — после вчерашнего разговора вернулся на заставу, дежурил остаток ночи, и Николай не стал ломиться в канцелярию, чтобы не нарушать его законного отдыха.

Минуя часового, Николай прошел к беседке, опутанной сухими прутьями декоративного винограда. Хотелось подольше насладиться тишиной утра, покоем, и Завьялову поначалу показалось странным такое желание, таким же непривычным и странным, как желание петь.

В общем-то, Завьялов понимал, что тяжесть его настроения помог преодолеть начальник заставы, и не далее как вчера. Но он заставлял себя, как в детстве, не думать об этом: в нем, в нем самом возникла эта простая песня души — от доброго утра, от свежести воздуха, от легкости в груди — от всего того, что невесомо влекло его, как по ветру, к беседке.

В беседке кто-то был — Завьялов почувствовал присутствие в ней человека, еще не заходя туда. С любопытством заглянул: кто это так рано? Качнулся сквозь лозу белый чубчик, мелькнула синева глаз — Олейников.

— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант! — Солдат поднялся навстречу.

— Доброе утро, Петр. Чего до подъема встал?

— Так. Солнце в глаза ударило. Подумал: весна.

— Любишь весну? — спросил Завьялов, присаживаясь на скамейку, охватывающую беседку кольцом.

— А кто ее не любит? — задумчиво сказал солдат.

— Это верно, — с готовностью подхватил Завьялов. — Но некоторым осень больше нравится. Пушкин, например, осень любил.

— А чего в ней хорошего, в осени? — спросил Олейников, оживляясь. — Каплет за шиворот, студит, ветром гонит отовсюду.

— Ну, осенью-то, особенно дождливой, больше дома сидят, — протянул Завьялов, будто и впрямь ощутил зябкий холод осени. — Гражданские, конечно, — поправился он. — На границе все по-другому.

— Это кто как, — сказал Олейников. — Тесно в доме-то, не повернешься. Всю душу тоской выполощет. А на улице — дурной дух из тебя вон, и ноги носят без усталости, и вообще хорошо. Простор… — договорил он задумчиво.

— Весна — она надежду дает, — продолжил разговор Завьялов.

— Верно, — согласился Олейников. — Весна на душу теплом ложится, барахло из тебя вытряхивает.

Помолчали. Говорить вроде больше было не о чем. Завьялов все порывался завести нужный ему разговор, раз даже рот открыл, примериваясь к первому подходящему слову, но так и не произнес его — побоялся раньше времени насторожить парня.

Поднялся, расправил складки одежды.

— Ну, Петр, ты тут дыши, а я в казарму пойду, что-то замерз немного.

Шел и знал: Олейников глядит ему вслед — спиной чувствовал взгляд. «Плохо, если догадался, какой у меня к нему разговор», — подумал Завьялов, входя в дежурку. Принял, как положено, рапорт об обстановке на границе, затем направился в ленинскую комнату. Потоптался там, бесцельно глядя на стены уголка боевой славы, когда-то оборудованного им и Мишей Пресняком, полистал тяжелые подарочные альбомы.

«Пора бы Лагунцову и встать», — взглянув на часы, прикинул Завьялов и вышел. Из кухни по коридору дразняще тянуло запахом жаркого — Завьялов пожалел, что утром пожевал холодной рыбы. Прошел коридором до канцелярии, негромко постучал.

— Да, кто там? — тотчас раздалось в ответ.

Лагунцов уже был побрит, свеж, словно отдыхал всю ночь.

— А, это ты, замполит? — встретил его вопросом. — Что нового?

— Все то же. Ты отдежурил ночь, я — с утра прогулялся, а по коридору тянет запахом жаркого, — беззаботно проговорил замполит, и Лагунцов оценил эту фразу, сказанную без усилий, обычно выталкивающих такой «бодрячок». Улыбнулся:

— Есть хочешь?

— Немного. Не раздразнило бы — не почувствовал.

— Понятно, — сказал Лагунцов.

— Ничего тебе не понятно, — внезапно сменил тон Завьялов. — Сейчас в беседке с Олейниковым поговорил… Нет-нет, не удивляйся — о погоде говорили, о весне. Вот и раздразнило…

— Что, сразу хотел кинуться в бой?

— А почему бы и нет? Случай хотя и особый, но не ах какой сложный… Кажется, с утра Олейникову в наряд?

Лагунцов склонился над столом, придвинул к себе расписанный на сутки наряд, провел сверху вниз пальцем до буквы «О». Подтвердил:

— На правый фланг. После завтрака. Думаешь…

— Неплохо бы, — на полуфразе подхватил замполит предложение начальника заставы. — Здесь откладывать ни к чему.

— Кто с ним пойдет?

— Ты, — твердо ответил Завьялов. — Знаешь сам, почему.

— Хорошо, — сразу согласился Лагунцов. — Останешься на заставе за меня. И давай-ка прикинем, когда точно наряд выходит к линейке? Мысль одна есть, надо подсчитать кое-что…

Вдвоем они склонились над бумагой, называя, как школьники, цифры вслух, высчитывая время выхода наряда к дозорке и путь до телефонной розетки напротив ивового дерева. Но вот разобрались с подсчетами, облегченно вздохнули.

— Обязательно будь в эту минуту в дежурке, — предупредил Лагунцов. — И шли вызов…

— Есть! — коротко ответил Завьялов. И добавил, сияя глазами: — Ни пуха ни пера!

— К черту!..

Легкий ветерок пошевеливал метелки камышей, сухо скрипел пергаментными от попадавшего на них света листьями. Солнце играло на поверхности воды, блестевшей в длинных щелях между досок, отчего настил, проложенный через топь, был похож на гитарный гриф с натянутыми струнами.

Олейников мягко ступал по лагам в пяти метрах впереди капитана — так распорядился Лагунцов. Автомат тесно прижат к бедру; белеет, едва выглядывая из-под изумрудно-зеленой фуражки, ровная скобочка волос на затылке. Олейников смотрит прямо перед собой.

Справа тянулся верещатник, вечнозеленые заросли вереска. Олейников, слегка повернув голову, прислушался, но вокруг было тихо, даже хворый лебедь, заметно идущий на поправку, не хлопал призывно крыльями, наверно, спал.

Посуху шли более свободно, как всегда ходят по надежной твердой земле. Пока не вышли к дозорке, можно было негромко разговаривать, но оба молчали: Олейников — чувствуя неловкость в присутствии капитана, капитан — еще и потому, что знал: главный разговор впереди.

Узкая, в три ступени, дозорка выбежала под ноги. За нею уходили вдаль гладкие, кое-где просевшие за зиму валики контрольно-следовой полосы — почти без снега, как всегда. Миновав калитку, тронулись вдоль фланга, по-прежнему сохраняя расстояние в пять шагов между собой. Головы обращены в сторону КСП — это становится профессиональным от бесчисленных выходов на границу и остается потом надолго.

Лагунцов внимательно вглядывался в ориентиры. Знал свой участок почти наизусть, а все равно вглядывался: не пропустить бы условного места. Вот и низко склонившаяся в сторону контрольно-следовой полосы пышная ива, о которой докладывал капитану Новоселов. Напротив нее Олейников уже трижды останавливался и трижды не мог перебороть себя. Капитан, пока не дошли до ивы, молчал.

Но вот на какие-то доли миллиметра, совсем незаметно шаг Олейникова стал короче — капитан, двигаясь размеренно, в одном темпе, как положено идти по дозорке, увидел приблизившийся затылок Олейникова, даже разглядел приставшие к мушке автомата пылинки, особенно заметные на темной стали при солнце.

Всё. Похоже, кризис вновь наступил, связав Олейникова по рукам и ногам. Солдат стоял, потупясь, низко опустив голову, и было видно, как у него нервно вздрагивало плечо, на котором висел автомат, билась тонкая жилка на шее.

Лагунцов взглянул на часы — до установленного с Завьяловым срока оставалось всего полминуты. За это время не успеешь и пуговицы застегнуть. Но за эти же полминуты, минуту, в конце концов полчаса, он должен помочь Олейникову переломить себя. Какие бы картины, навеянные воспоминаниями памятной ночи, ни проносились сейчас перед глазами солдата — он сам, с помощью капитана, конечно, должен их оборвать, разрушить, как разрушают кошмарный сон.

— Помнишь, Петр, — тихо начал капитан, — мы как-то говорили с тобой о Сергее Лазо? Тогда ты сказал, что выучился читать по книге об этом замечательном человеке, легендарном герое… Я тоже многому у него научился. Недавно вот прочел у него такие слова: «Не каждому дано право ходить по последнему метру родной земли…» Вот он, последний метр. Позади, у нас за спиной, — твой родной Магнитогорск, Кубань, где вырос Завьялов, Сатка, где жил Гена Кислов, Барнаул, в котором осталась одна мама Дремова. Все это — за нами. Все это — надежно защищено, пока у нас с тобой стучит сердце, есть крепкие руки, пока мы твердо стоим на ногах.

Лагунцов не повышал голоса, но чувствовал, что дрожь от собственных слов, которых он ни разу в жизни еще не произносил, колотит его ознобом. Олейников не поднимал головы.

В это время от розетки, откуда в памятный рассвет Олейников сообщил на заставу о перестрелке, перекрывая голос Лагунцова, разрубая тишину на границе, раздался требовательный сигнал вызова.

Олейников поднял голову. Беспомощно оглянулся на капитана, и Лагунцов — нет, не увидел, а почувствовал в глазах солдата такую боль и страдание, каких никогда прежде не знал.

Вызов шел и шел, его настойчивый резкий звук, похожий на кряканье утки, обручем сжимал голову, ненадолго отпускал и вновь сжимал.

Олейников был в смятении: перейти рубеж, усыпанный узкими листиками ивы, где все произошло тем памятным рассветом у него на глазах, он не мог. Но и не броситься на вызов, идущий с заставы, — тоже. Он топтался на месте и ждал, что капитан крикнет на него, толкнет в спину, наконец, побежит к розетке сам.

Лагунцов оставался на месте. Казалось, не разжимая губ, властно и жестко договорил:

— Помни, по последним метрам родной земли дано ходить не каждому. Тебе — дано. Иди!

И Олейников нерешительно сделал шаг, другой, третий. От розетки по-прежнему шел хриплый, густой сигнал вызова с заставы. Он притягивал к себе, властно звал, и невозможно было ему не подчиниться.