Выздоровление

Пшеничников Владимир Анатольевич

ЛОПУХОВСКИЕ МУЖСКИЕ ИГРЫ

Бригадная повесть

 

 

Играй, хоть от игры и плакать ближний будет…
Денис Фонвизин

Тут предстает пред мои глаза толпа писателей, которые то бредят, что видят. Их сочинения иногда читают.
Н. И. Новиков, «Живописец»

 

Часть I

МИМО ПРОТОКОЛА

СЕМЬ ПРОРЕХ — ОДНА ЗАПЛАТА

(голоса)

Теперь секретарша Верка Мухина божится, что, мол, честное комсомольское, все до словечка в протокол занесла. Стенографию, говорит, применяла и крючочки в тетрадке показывает (уважаемый Савелий Крашенинников подтвердил: да, в училище, где Верка побольше года отцову картошку проедала, и на машинке стрекотать, и этой премудрости учат). Но верим мы ей в основном потому, что председателю Гончаруку она служит недавно и избаловаться просто еще не успела. А в протокол все и не втиснешь.

Дело как было? Объявили отчетно-выборное собрание уполномоченных. Так, вывесили листок в правлении, полагая, что основной ход объявлению даст подписной лист, врученный рассыльной, а про то, что этих уполномоченных надо еще на бригадных собраниях выбирать, конечно, и речи не было.

Да раньше бы так оно и сошло, но теперь — дело другое. Теперь вон почтальонка Настя Жугина не чает и до пенсии доработать, сумку ей трижды приходится набивать, пока всех лопуховских грамотеев обойдет. Шутка ли, сразу по три газеты на двор стали выписывать. Вот кто-то из грамотеев (да хоть тот же уважаемый Савелий) и озадачил нас: какие, мол, уполномоченные, если всех работающих в колхозе две сотни с небольшим?! Так что если и ждали на собрание человек пятьдесят, то нас в ДК вчетверо больше поднавалило, как на фильм «Москва в слезах» (кажется; а в индийских теперь мордобою, свистопляски много стало, и мы на них редко ходим, только что разве молодежь наша).

И выступления не за трибуной начались, а еще на крылечке. Толковали, как председателя будем выбирать. Близкой замены Гончаруку не нашли, поэтому решили пока что этому детальный спрос учинить, ликвидировав тем отсутствие гласной предвыборной платформы. Тут не по делу чабаны размечтались: всем бы, мол, гамузом да кошары чистить заместо собрания… Ну, там много и других кривотолков было, пока три звонка не дали.

Собрание чин чинарем начиналось. Сразу повел его парторг Ревунков, и глазом не моргнувший перед таким фактом, что явка составила 385 процентов. Избрали президиум по бумажке и стали слушать доклад. Обычный доклад, что еще о нем скажешь. Имелась в нем усыпительная цифровая часть (хотя, зачем столько цифр, если план только по шерсти и выполнили?), отмечались передовики каждой из прошедших за отчетное время кампаний вплоть до начавшегося неделю назад снегозадержания (эх, и снежок в этом году! и, главное, все подваливает и подваливает), назывались в докладе и темные личности, и критика в адрес специалистов была (мы еще удивились: это когда же их тридцать восемь душ в колхозе окопалось?), и заверения в твердой решимости оправдать и справиться, и достойно встретить тоже к месту были пристегнуты. Если доклад в протоколе есть, то и говорить больше нечего. Гончарук от него и шагу не отступил, в регламент укладывался. Да ему, поди, еще и жутковато было видеть перед собой полный зал и ни одного придремывающего.

Доклад мы переждали организованно, зная, что следом придется и акт ревкомиссии заслушать, и только уже после можно будет высказываться. Но знали и то, что прения откроет Володя Смирнов, так как человек он молодой, исполнительный, читает порядочно, хоть и простой тракторист, да и насчет выступления парторг с ним заранее договорился. И это правильно, ведь не каждый может начать высказываться от души сразу после со всех сторон обдуманных и отпечатанных на машинке докладов, а Володе Смирнову не впервой, хотя, понятно, и ему не просто. На сей раз он минут пять буксовал, обращая наше внимание на какие-то очень уж верные слова из отчетного доклада, только на большее его не хватило. Все мы видели, как подергал он замок-«молнию» на куртке, пригнул голову…

— Обидно, товарищи, — сказал Володя Смирнов, — что ни разу за последние пять лет мы не слышали в этом зале отчета о выполнении всех без исключения доведенных планов. Сегодня Николай Степанович доложил, что выполнили план по шерсти. А как выполнили-то? Если бы закупленную у населения шерсть колхозу в зачет не поставили, еще неизвестно, выполнили бы, — Володя глотнул воздуха и поглядел прямо на нас. — Короче, предлагаю колхоз разукрупнить и заменить название.

Когда до нас дошло, мы и расшумелись маленько, но скоро все же послушались парторга и притихли.

— Это как же тебя понимать? — спросил Ревунков Володю Смирнова с таким решительным и нетерпеливым видом, что мы и вопрос-то не сразу поняли.

— Че он сказал? Молчать, сукин кот? Или как? — поспешил уточнить кто-то с глушиной у востроухого соседа.

— А так, — Володя Смирнов прямо посмотрел на Ревункова. — Двадцать лет мы имя Василия Ивановича Чапаева позорим. Хватит, наверное…

И мы опять зашумели.

— Т-ты, сопляк! — привстал со своего места пенсионер Делов, Иван Кузьмич, кажется. — Двадцать лет назад мать тебе возгри подолом вытирала! А колхоз вы погубили, обормоты сопливые! Все ж-ки думай, че городишь!

— Правильно говорит! Разукрупнять!

— Деловой нашелся! Садись, скорее кончим…

— Да… коню… конвой! — до такой, значит, степени богат и силен русский язык.

Ревунков чуть графин не расколотил, призывая нас к порядку.

— Давайте, товарищи, будем помнить, где находимся, — сказал парторг, когда мы притихли под его осаживающими жестами. — Не на конюшне. А ты, Смирнов, высказывайся до конца.

— Ну, что, — Володя замялся, — колхоз предлагаю назвать «Лопуховский»…

— А почему не «Тормоз коммунизма?» — съехидничал кто-то в задних, молодежных рядах.

— Артель «Напрасный труд»!

— «Ржавая борона»!

— «Хох-ло-ов», — прогудел кто-то из угла в пригоршню, намекая на глупое председателево прозвище… не будем его поминать.

— Тихо, товарищи! — прикрикнул Ревунков. — Ти-хо!

А президиум вел себя сдержанно, только телятница Варвара Метелкина заметно конфузилась, а у Гончарука шея стала пунцовой, и, куда он смотрит, было непонятно.

— Ну, это я так предлагаю, — совсем уж потерянно сказал Володя Смирнов.

— Дайте тогда мне слово, — без натуги пробасил со своего места Василий Матвеев, но все его услышали. Володя Смирнов поспешил очистить трибуну, только успел еще крикнуть:

— Главное, чтоб бригады разукрупнить! — и не на свое место пошел, а сел в первом ряду; там что-то строчил в тетрадку человек из районной газеты, которого в президиум не позвали, и, как его звать, нам осталось неизвестным.

Ну, а Василий Матвеев, по предварительным расчетам, должен был сказать, что прошедшим летом он оказался без вины пострадавшим от рук районных народных контролеров, потому что новый комбайн «Колос» его звено разукомплектовало не самовольно, а по указанию бригадира, сославшегося в свою очередь на главного инженера… Но Василий начал с того, чем Володя Смирнов закончил.

— Все правильно, — сказал, — надо что-то делать. Если кто помнит, на наших землях четыре колхоза работали, а теперь три бригады по сорок человек…

— А че такого? — перебили с места. — Водятся, значит, людишки! По сорок-то человек…

— Витухин, попросишь слово — дадим, — сделал замечание Ревунков, строго посмотрев в зал.

— Людишки водятся, — усмехнулся Василий Матвеев. — Как пингвины на Говорухином пруду. Ведь только что было прочитано: по триста с лишним гектаров пашни на брата приходится — это как?

— А надо сколь? — заинтересовался пенсионер Делов (имя-отчество у него какое-то сомнительное, а бабку его Настей зовут).

— Да хоть бы раза в полтора меньше, — сказал Василий Матвеев. — А то и эти триста только по бумажке приходятся. Прямо коснись: что эти сорок человек в бригаде делают? Дружка за дружку прячутся. А глотки перед бригадиром хором дерут! Этому то дай, другому — другое. Эти на свадьбу просятся, те — на похороны. Хватит одного бригадира на всех? То-то… А будь в бригаде десять, пятнадцать человек — за кого прятаться? И от бригадира толк. А то пятерых из сорока выслушал, обеспечил… или хоть тридцать девять! А один-то все равно остался. И куда он? Пойдет-то куда?

— Да ты прямо говори!

— А я все боком! — Василий Матвеев передернул плечами, выпрямился, и мы увидели: да, звеньевой, жалко, Что его звено по осени разбежалось, увидав, как сдельщики их в зарплате обскакивают. И на контролеров он, оказывается, не в обиде; а бригады, наверное, и правда лучше бы разукрупнить…

— В звеньевых глянулось, теперь в бригадиры метишь? — подбросил кто-то вопросик из средних рядов.

— Да хоть бы и так, — усмехнулся Василий Матвеев, — если только ты, Витухин, за меня проголосуешь. Короче, я предложение Смирнова поддерживаю. Все у меня.

Он уже начал спускаться со сцены, когда его окликнул встрепенувшийся Ревунков:

— Погоди, Софроныч, а как же ты работу правления за отчетный период оцениваешь?

Василий Матвеев вернулся к трибуне и сказал:

— Работу правления я пока никак не оцениваю.

— Так не бывает, — заметил Ревунков.

Василий подумал и сказал:

— Ну, тогда удовлетворительно, — и пошел на место.

Вот эти слова Верка обязательно в протокол занесла, потому что больше вопрос не поднимался вплоть до утверждения решения. Начав толковать о дроблении комплексных бригад, дошли до обособления животноводческих ферм, кормачей — всей этой братии с кормоцеха и пропашников. Оказалось, что бригадиры и завфермами «за» были чуть ли ни тыщу лет, только на фермах просили хотя бы по одному колеснику оставить.

Не забылось и второе Володино предложение. Нам показалось, что один только пенсионер Делов (или как там его) шумел, что не названия менять, а работать надо. Но с этим никто и не спорил, что не надо работать, только уже ясно стало: если не сделать чего-то необычного сегодня же, шум забудется, и завтра все пойдет, как и шло.

В перерыве набросились на курево, утыкали «бычками» чистейший сугроб перед крыльцом ДК, выросший, пока мы шумели в зале. Задувала поземка, могло и сверху сыпануть, но не о погоде речь, она-то уж точно мимо протокола.

— Разве это порядок? — слышалось. — Как все равно, что бездетные живем…

С нами покуривал паренек из газеты, и неподалеку от него кто-то посетовал:

— Только и читаешь: не по-хозяйски, бесхозяйственность… Ну, вот, допустим, собрался я стать хозяином. Че мне делать?

— Языком поменьше молоть, — ответили свои же.

— Ладно! Стал я немым…

— Ну, и работай.

— Тьфу! А я че делаю?

— Лучше работайте, — посоветовал корреспондент. — Как дома.

— Если он начнет как дома работать, ему штаны придется вскладчину покупать!

И смех — значит, Витухин там, человек-то еще…

— Товарищи! — прямо взмолился Ревунков после перерыва. — Выступили шесть человек, и еще ползала руки тянут…

— Га-а-а! — ответили мы.

— Я предлагаю дать слово еще двоим…

— Га-а!

— …и прекратить прения! У нас двенадцать вопросов повестки дня впереди!

— Га-а-а!

В общем, не напугал он нас этой повесткой, и окорот сделали только после того, как еще пятеро высказались. Начинал-то каждый о своем, а приходил все к одному: разукрупнить бригады. С этих позиций мы потом и предвыборную платформу Гончарука уточняли, в пот и краску человека вогнали.

Пока дочерпывали повестку дня, кое за кем жены, ребятишки приходили да так и оставались в зале, как на бесплатном кино, потому что уже ни один вопрос без шума не решался. Даже на выборах пенсионного совета забуксовали на добрых полчаса, после чего тот самый Делов (Егор Кузьмич, оказывается) с собрания ушел, потому что его кандидатуру сняли как бесполезную.

А колхоз так и настояли переименовать.

— Не, ну, вы, мужики, даете! — ухмыльнулся повеселевший Гончарук. — Это сколько же нам бумаг придется переделывать! Печать переливать… Хорошо еще железобетонную стелу на въезде не установили.

— Вовремя, что и говорить!

— Какую еще стелу? Сам говоришь, бытовку на ферме не на что оборудовать, а сам?..

Председателю пришлось пожалеть об утрате бдительности и, наверное, ругнув себя за неосторожную оговорку, он первым поднял руку за переименование нашего колхоза имени В. И. Чапаева в «Лопуховский». Главный из районных представителей, бегавший звонить по начальству, не возражал. Он даже похвалил нас за верное понимание установок на демократию и самостоятельность в принятии решений. Хотя, про «установки» он напрасно ввернул — это в конце концов даже обидно.

Вопрос о разделении бригад мы согласились решить в рабочем порядке, а зря. Зажует его правление. Гончарук ведь не случайно обмолвился, что, мол, звенья не попробовали путем, а уж давай, бригады расформировывай — так, мол, дело не пойдет…

Портрет Василия Ивановича Чапаева, с таким задушевным старанием (на коне!) нарисованный лет десять назад Колей Дядиным, из правления решили не убирать.

— Пусть напоминает, — сказал тот районный представитель. — Прибавите в работе — наградой вам будет восстановление имени гениального полководца!

Вот такой зануда оказался. Фамилия этого человека Свергин, звать Илья Ильич, чтоб знали. Он за наш колхоз перед райкомом отвечать будет. Ну, не гадство?.. А вообще-то свергины эти всю жизнь возле председателей вьются, илюшки эти…

И, наверное, у каждого шум стоял в голове, когда расходились темной ночью по домам. Молчали. Только все Витухин кому-то доказывал, что это только для простых колхозников в магазине — томатный сок, а к Гончаруку гости не чаи гонять отправились — свет-то, мол, во всех окнах, как в ресторане… Но никого эти смелые догадки не задевали.

ЛЕКАРСТВО ОТ БЕССОННИЦЫ, СТРЕССОВ И СТРАСТЕЙ

Когда Егор Кузьмич Делов собирался на колхозное собрание, к старухе его пришла широко известная даже и за пределами Лопуховки шаболда Ховроньиха. Переступив порог и наткнувшись на Егора Кузьмича, застегивавшего полушубок, гостья ойкнула и замерла в дверях.

— Христос с тобой, Егор Кузьмич, — произнесла она ошарашенно. — Я ведь думала, ты уже там…

— Туда, — с нажимом произнес Егор Кузьмич, — туда мне еще рановато, годами не вышел.

— Да ты проходи, сестриц, — подсуетилась хозяйка. — Некого бояться.

— Вас испугаешь! — усмехнулся Егор Кузьмич, натягивая рукавицы. — Начнете языки чесать… Чтоб за три часа кончили! — установил он регламент и ушел.

Такой срок он и себе положил, но собрание неожиданно затянулось. Народец нахлынул, зашумел, и, когда добрались наконец до утверждения акта ревкомиссии, с начала собрания пролетело уже четыре часа с хвостиком. Егору Кузьмичу показалось, что он помолодел за эти четыре часа, и тем страшнее показался ему удар, обрушившийся на него, когда приступили к выборам пенсионного совета.

— Матвеев Софрон Данилович. Отводы будут?

— Не-ет!

— Махортова Евдокия Павловна. Отводы будут? — не отрывая глаз от бумажки, читала кадровичка.

— Не-ет! — отвечал ей хор, который от фамилии к фамилии, казалось, становился все дружнее.

— Делов Егор Кузьмич. Отводы будут?

— Да! — звонко выкрикнул кто-то из средних рядов, хотя и раздробленное «нет» прозвучало.

— Да или нет? — привстав со своего места за столом президиума, поинтересовался Борис Павлович Ревунков.

— Кузьмич нынче помитинговал, хватит с него!

— Заменить!

Ничего не видя перед собой, Егор Кузьмич двинулся к выходу. Еле нашел этот выход. Не чаял выбраться поскорее… Сопляки! Он знал, что нынче что-нибудь да случится: невиданная толпа народа — человек двести — стеклась к Дому культуры, а вождей не оказалось на месте… Твердой руки.

К дому Егор Кузьмич шагал, пропахивая насквозь свежие переметы. Конечно, над ним посмеялись! Одному взбрело, а остальные и рады. Небось, председателя так выбирать ни нахальства, ни совести не хватит… В правый валенок насыпался снег, захолодило пятку, и он уж совсем никчемным себя почувствовал, продолжая кому-то грозить и вполголоса посылать проклятья и снегу, и наступившим сумеркам, и собственной старости. Нет его прежней власти, о которой еще помнят теперешние старухи…

Но ненадолго растерялся Егор Кузьмич. Подходя к дому, он уже знал, что делать дальше.

Нарушительниц регламента, вскочивших из-за стола при его появлении, Егор Кузьмич словно бы не заметил. Едва устроив полушубок на вешалке, он прошел в горницу, пошарил рукой за божницей, потом открыл тумбочку под телевизором.

— Ты, отец, чего-то припозднился, — проговорила от двери жена.

— А? — выкрикнул, обернувшись на какой-то миг, Егор Кузьмич.

— Да я говорю, ушла Ховроньиха, — торопливо доложила хозяйка. — Яичек ей дала да сдобнушек вчерашних… Ты, говорю, че-то поздно…

Егор Кузьмич не ответил, и его оставили в покое. Подсев к столу, он раскрыл тетрадку на середке и, шевеля губами, не больно раздумывая, начал писать:

«Дарагой Цыка!

Обрасчаюсь квам патамучто Сил нету терпеть безобразия вто Время как Страна находица на крутым Переломи Истории. Требуеца Работа. Нужно Хлеп и Мяса. Нимала нам извесно палитело Голов и высоких за недопанимание и взятку. Каданадо отдавать все Силы наработи наши Началства и лично пред калхоза Ганчаруков играеца вбирюльки. Названье Имени Василиваныча Чипаева не панравилась — готовы снять. Сбираюца раздилить Калхос. Терпенья нету смотреть набезобразия а Они вдобавок смеютца. И плакыли калхозные денюшки. Кто прошол Огни иводы теперь ненужный никому хлам иболе ничиго. Так Ганчаруков панимаит работу светеранами Пенсианерами. Еслик не дать пашапки ини найтить Башкавитова Мужика ни Хлеба нивидать ни Мясы ини Малака. В Маскве говоритца правильно — унас нипанимают Линию Цыка что нада боле Продуктов и Дисциплины. Усамих Дома ни Дома ана Калхос наплевать изабыть. Вот поглядится что Ганчарукова опять председателем выбирут патамучто он удобный всем. А крышу цинковым жилезом покрыл ина калхозным бензинчике ездиют Зять на Жигулях и Сам на Волги авгараже Бобик стоит для охоты Колхозный. Охотничать надо кончать!

Суважением…»

И Егор Кузьмич расписался.

Это был проект, черновик, и он стал внимательно прочитывать строчку за строчкой. Круто, конечно, забирал, но ничего, так нынче и надо. Сколько можно начальству в рот заглядывать? Вон ведь до чего попустительство довело… Ниже подписи Егор Кузьмич прибавил:

«Пенсионерный совет работает абыкак аего не тронули».

Написанное читалось с немалым трудом, и Егор Кузьмич решил сходить к учителю Плошкину, чтобы расставить запятые, а заодно и обговорить, как написать адрес. ЦК — он большой…

— Отец, ты куда опять? — встревоженно окликнула его хозяйка, но ответа от озаботившегося мужа не получила.

Зато вернулся Егор Кузьмич повеселевшим и велел греть ужин. Сам, правда, опять в горнице скрылся. Теперь на стол перед ним легли тетрадные листы в клеточку. Егор Кузьмич, без труда разбирая ясный почерк грамотея Плошкина, читал:

«Первому секретарю Мордасовского райкома КПСС тов. Глотову Б. Б. от ветерана труда Делова Е. К., беспартийного

Заявление

Настоящим довожу до Вашего сведения, что в нашем колхозе имени В. И. Чапаева грубо попираются права и заслуги ветеранов войны и труда, а также самые основы нашей демократической системы. На состоявшемся сегодня отчетно-выборном колхозном собрании руководство колхоза, партком пошли на поводу у кучки распоясавшихся крикунов-демагогов, которые, воспользовавшись в целом справедливо расширенным правом голоса, увели собрание от обсуждения коренных вопросов перестройки колхозной экономики. Утвержден в целом формальный Совет ветеранов.

Прошу Вас лично вмешаться в происшедший инцидент».

И дальше надо было расписаться.

Егор Кузьмич с уважением смотрел на изготовленный документ и, честно говоря, завидовал учителю, его свободному владению мудреной наукой обхождения с высшим начальством. Плошкин принял его радушно, прочитал проект письма в ЦК партии, тут же отговорил писать туда, смешал принесенный листок с уже лежавшими на столе, сел и за пять минут написал это заявление. Егор Кузьмич предлагал просто расписаться своей рукой, но Плошкин попросил заявление переписать, а черновик вернуть ему, как только будет закончена работа. Все понимая, Егор Кузьмич пообещал так и сделать, но сегодня уже на свои силы не надеялся: чересчур строгие слова предстояло переписать от себя без ошибок. «Ладно, — решил, — завтра с утра…»

Он еще раз взялся за принесенный листок.

— А также самые основы нашей демократической системы, — прочитал вслух и нахмурился.

Системы, да… Честно говоря, заявление плоховато передавало то, что переживала его оскорбленная натура, но, в конце концов, он же не за себя в основном хлопочет… Да что он, кляузник, что ли! Он — за «основу», за «систему» переживает. А попутно товарищ Глотов разберется, что к чему в вверенной ему Лопуховке… Тут сигнал дорог…

— Отец, ужин я разогрела, — оповестила его хозяйка.

— А, иду, иду, — отозвался Егор Кузьмич и почувствовал, что да, нагулял он аппетит за сегодня.

Бумаги он положил на божницу, где хранились последние письма от дочерей и, выходя к столу, собрался рассказать своей домоседке, каким было нынешнее собрание, конца которого он не дождался.

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ № 17-й

(Для машинистки В. Мухиной. Абзац, Верочка, четыре пробела, остальное — по стандарту. И. П.)

У Григория Матвеевича Витухина и его супруги дорогой Евдокии Васильевны было уже три дочки, когда наконец родился сын. Точка. Если бы снова объявилась девочка, тогда бы Григорий Матвеевич рискнул «бить» дальше, но родился сын, и жизнь можно было считать состоявшейся. Мальчика назвали Вениамином, Венкой. Так звали старшину Григория Матвеевича, а для Лопуховки это имя до 1947 года было беспрецедентным. Это уж потом появились Вениамин Чащин и Вениамин Гущин.

Дочери Григория Матвеевича родителей называли папой и мамой, а Вениамин в год и десять месяцев стал вдруг звать родителей тятякой и мамакой. Другими словами, соригинальничал малыш, высунулся, и не потому ли с первых своих шагов на улице стал называться Пупком? Впрочем, он и ложку до пяти лет называл «пакой»…

Вырастал Вениамин Витухин избалованным опекой старших сестер и немолодых родителей. Играл он, конечно, в те же игрушки, что и сверстники его, и ел не слаще, да не этими мерками в основном измерялась во все времена избалованность. Просто позднышку Вениамину прощалось больше, чем его одногодкам, и порой даже вовсе безо всяких оснований. Мог он и в одиннадцать лет не утруждать себя ранним вставанием из-под лоскутного одеяла даже тогда, когда подходила очередь Витухиным пасти дворовых лопуховских телят.

При этом считалось, что у Витухиных догляд за детьми существовал исключительный: в общественном производительном труде здесь участвовал один только Григорий Матвеевич, который считал, что если уж он страну от врага защитил, то одну-то семью и подавно защитит и прокормит.

В школе Вениамин Витухин прозвище свое не оправдал никак. Второгодником он не был, но и в «хорошисты» не высовывался. Табели его, для потомства не сохранившиеся, покрывали завитушки-«тройки», хотя в классных журналах можно обнаружить и «двойки», и «колы», но при сем и одну «четверку» по пению за четвертый класс. В Лопуховской школе пели тогда:

Как же так: резеда и Герои труда — почему, объясните вы мне? Потому что у нас каждый молод сейчас…

Пели еще:

У дороги чибис, у дороги чибис, Он кричит, волнуется, чудак…

Может быть, стоило обратить на эту «четверку» более пристальное внимание? Двенадцать лет — это рубеж, это понимать и помнить надо.

На экзаменах за восьмой класс Вениамин мог провалиться с треском, сомнительное качество его «троек» даже гарантировало это, но педагоги смотрели на него сострадательно: за две недели до экзаменов сына умер Григорий Матвеевич Витухин, его ударил копытом в живот бригадный мерин Малышка.

Смятение и растерянность поселились в доме Витухиных, которые, по слухам, осудили смерть Григория Матвеевича как досрочное самоустранение от обязанностей кормильца, но, думается, нечеловеческое это измышление принадлежит истинно злым и ядовитым языкам.

Между тем кончина родителя ускорила выход сестер Витухиных замуж (свадьбы странные какие-то были, никто их и не помнит теперь), а младшая вообще уехала куда-то за мужем-белорусом, искавшим в Лопуховке счастье, а наткнувшимся на нее.

Не трудно себе представить самочувствие мамаки Евдокии Васильевны, которая после стольких событий, утрат и огорчений (ко всему, ей не удалось и учрежденную для колхозников пенсию выхлопотать) осталась одна с сыном, приближавшимся к совершеннолетию лишь по метрике. Разумеется, ей стало страшно. И плакала она не переставая.

Куда ж деваться Вениамину? Он вступил в колхоз и дома старался бывать поменьше. Это, правда, не означало, что все свое время он проводил в бригаде. Речка Говоруха и тогда уже теряла свою полноводность и живость вследствие неумеренной распашки крутосклонов, но раки в ней еще водились. А печеные раки — пища исключительно для недорослей.

Чем же занимался на первых порах Вениамин Витухин в родном колхозе? В отличие от отца, быкам хвосты крутить он расположен не был и прибился к механизаторам, жизнь которых проходила вблизи колхозной кузницы. Слабая техника крутилась и ездила, пахала и сеяла, пока горел огонь в кузнечном горне, пока кузнец Прокопьев держал в руках напильник или плашку, зубило или паяльник (Василий Васильевич Прокопьев, скромный лопуховский партиец, был и есть непревзойденный кузнец, слесарь и медник; личность эта требует особого разговора). Вениамину приходилось помогать трактористам, стоявшим на приколе: это поддержать, то поднести… Посылали его с мятым ведром и за трансмиссией на дизельную электростанцию, работавшую тогда в Лопуховке уже второй год, случались и вовсе нешуточные обиды, забывать которые Вениамин бегал на речку Говоруху. Наевшись раков, он действительно забывал все и, лежа под ветлами, наблюдал в траве хлопотливых насекомых, которые его не обижали; они даже голоса не имели, чтобы обозвать Вениамина Пупком, что считала вполне допустимым даже лопуховская бесштанная малышня.

А когда в то первое лето начался сенокос, бригадир посадил Вениамина на конные грабли, и он однажды заработал председательскую благодарность, после чего возле кузницы и зазвучал его ломавшийся голосок. А еще через год Вениамина допустили и до рычагов управления трактором «ДТ-54». Он пахал зябь в дневную смену, а по вечерам, сдав агрегат Ивану Игнатьевичу Гущину, бегал по полю и поджигал неубранные копешки соломы, чтобы не мешали работать наставнику (в отличие от остальных старших товарищей, ни разу не назвавшему своего подопечного Пупком).

Полюбовавшись издали на пылающие и догоравшие костры, поджигатель возвращался домой на новеньком велосипеде «ЗиФ», оснащенном фарой и динамкой. Проворачивая педали, он думал о том, что едет с мужской работы на личном транспорте, и, если в бледный пятачок света впереди попадал перебегавший дорогу тушканчик-оплетай, с удовольствием посылал вслед зверушке заковыристый матерок.

Начав работать на земле, о земле Вениамин Витухин не думал. Не пришло это и потом. Нажимая на педали, он запевал иногда песню «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»; и прямо заболевал, если вдруг заряжали дожди, и в поле не пробовали даже соваться.

Еще через два года переломившийся его тенорок зазвучал требовательно и несколько вызывающе. В то время, когда его сверстники проходили курс молодого бойца в отдаленных воинских частях, он пахал землю и сеял хлеб, а взамен хотел видеть воочию свои привилегии. О привилегиях ему никто ничего не говорил, но он сам догадывался об их существовании: за велосипед-то он вскоре расплатился собственными денежками, и телогрейку купил себе сам, в то время как сверстники вынуждены были обходиться казенным обмундированием и трояком в месяц, который, хочешь — пропивай, хочешь — проедай в первый же день, хочешь — прокуривай. Там поощрялся долг — куда денешься, а тут, когда не хочешь, а залезай в кабину?.. Короче, должны были быть привилегии помимо заработка, который как молоко на языке у коровы, образовывался на серьге трактора.

А была еще ревность, с которой Вениамин наблюдал возвращение сверстников с действительной службы. Откровенно заигрывало с ними руководство, опасаясь, что завьются крепкие ребята куда-нибудь на сторону, на какой-нибудь Абакан — Тайшет или в Усть-Илимск. А он, выходит, по сравнению с лопуховскими дембелями свой, домашний, на него, значит, и внимание можно не обращать? И стал нервничать Вениамин, особенно после того, как не достался ему первый прибывший в Лопуховку красавец «Кировец», хотя сказано было, что в молодые, но опытные руки передадут чудо-трактор. На «Кировце» стал уже через два месяца добиваться рекордной выработки Василий Матвеев, бывший армейский связист, неизвестно чем подкупивший председателя.

И, главное, уехать Вениамину от больной мамаки нельзя было, хотя он уже готов был рвануть за зятем-белорусом на целину, пусть бы тут почесались… К слову сказать, он мог сесть на следующий «Кировец», даже улучшенной модификации, но Вениамину не нужен был следующий, очередной — первый он и есть первый. Хотя, к работе притязания Вениамина на первенство никогда никакого отношения не имели, в работе его вполне устраивал состарившийся гусеничный «ДТ».

А между тем мамака, возвращаясь от дочерей «с хлебцем для Венечки», все чаще заводила речь о женитьбе. «Некогда мне», — отрезал Вениамин, поглощенный в то время не столько работой, сколько возней с «верховым» мотоциклом, выгодно, на его взгляд, приобретенным у бывшего наставника, который уже ездил на «ИЖе» с коляской (не в ознаменование ли выгодной сделки назвал Иван Игнатьевич Гущин своего третьего сына Вениамином?). И Евдокия Васильевна опять плакала потихоньку: если некогда в клуб ходить, то как же жениться? Никак нельзя. И уж вовсе давала она волю слезам, слушая, как заливается, смеется во сне ночь напролет ее сынок Венечка.

Чему смеялся во сне Вениамин Витухин, никому не известно, а сам он об этом свойстве собственной натуры и сейчас понятия не имеет. Но одной такой веселой ночкой проспал он тихую кончину матери. Может быть, и звала его Евдокия Васильевна в свой последний час, да не докричалась? Когда Вениамин, сердитый, что его не разбудили вовремя на работу, тряхнул пухлое мамакино плечо, в темных глазницах Евдокии Васильевны сверкнули последние, не успевшие высохнуть слезки.

Пытаясь потом вспомнить, о чем говорила, на что конкретно жаловалась мать, Вениамин вспомнил только, что просила она его поскорее жениться. Поневоле и стал он задумываться об этом предмете. Но всего вернее подвигнули его к выбору невесты настойчивые сестрицы, которым надоело подкармливать и обстирывать холостяка-братца. Невестой в конце концов оказалась Леночка Матросова, Ленок. Она пошла за Вениамина без ужимок, а родителям ее и на́ дух не нужен был какой-то чересчур самостоятельный зять. Свадьба совпадала с выборами в местные Советы и запомнилась, в отличие от се́стриных, именно поэтому. Тогда в Лопуховке умели обставлять выборы как всенародный праздник, хотя и не больно тратились.

Готов ли был к семейной жизни Вениамин Витухин в свои двадцать пять лет? С уверенностью можно сказать, что нет. Двор его стоял с распахнутыми, повалившимися воротами (без конца регулируя мотоцикл, он должен был иметь возможность в любую минуту сесть и проехаться с полкилометра по селу), саманные постройки сыпались на глазах, разметало даже слежавшуюся за много лет солому с крыш (в Лопуховке к тому времени только еще у Ховроньихи имелась соломенная крыша), а Вениамин, кончая работу или пустопорожнюю толкотню в отстроенных мастерских, спешил заняться или с мотоциклом, или с женой Леночкой, кормившей мужа и себя с просторного родительского стола или из магазина Лопуховского сельпо, в котором работала уборщицей.

Не собирались молодые менять свободный-вольный уклад своей жизни и в ожидании близких родин, за что и поучил их… ну, скажем, Господь, послав двойню женского пола. Новорожденных назвали Верой и Надеждой, веря и надеясь, что этого больше не повторится. И действительно, третьим и четвертым ребенком у молодых Витухиных стали Гришка и Мишка — кудрявые голубоглазые мальчики-погодки.

Вот такой поворот ожидал Вениамина Витухина в его молодой и цветущей жизни. И последующие, вплоть до сего дня, годы супружества, надо полагать, промелькнули для него невидя. За четырнадцать лет он превратился всего лишь из крикуна в говоруна, а из расхлебая по части семейной жизни — в бездомовника с идейной подкладкой. На исходе четвертого десятка Вениамин Витухин взялся убеждать всех, что потому не водит настоящего хозяйства с коровой и овечками, что начисто лишен кулацких замашек и Продовольственную программу намерен решать самым правильным путем — коллективно работая на пашне и ниве. Работал он на дважды перекрашенном в ремтехпредприятии «ДТ-75», но зарабатывать хотел бы не меньше Василия Матвеева — орденоносца. Но опять же вкалывать не собирался, а хотел бы, чтобы это как-нибудь само собой получилось бы. Да у него и уверенность появилась, что это «как-нибудь» — вполне вероятная вещь. Он еще помнил, как наскребал рублевки на подержанный «верховой» мотоцикл, а нынешние деньги казались ему дармовыми — сами в руки плыли, ходил бы трактор (Вениамину принадлежит любопытная мысль о том, что потому не хватает его семье этих нынешних денег, что они не настоящие).

На зависть беспечно жили Витухины в своем похилившемся доме. На поросшем лебедой дворе у них стояло двое качелей, купленных в магазине, торчали из мясистой лебеды останки велосипедиков и санок, проржавевшая рама какого-то мотоцикла-донора. Куры и поросенок содержались в старых постройках, а новым был тут мотоциклетный гараж. У людей в это время росли дома и приусадебные участки, содержательные сберегательные книжки, а шестеро Витухиных не хотели даже внешний марафет на свое подворье навести, колхозную квартиру ждали. Не хотели и жили… как-то беспечально. Вот именно… Странная мысль!

Удивительная мысль: а вдруг одни только Витухины во всей Лопуховке и чувствуют себя счастливыми?

(Тут, Верочка, новую закладку сделай. А там посмотрим).

Счастье — это вряд ли достаток, добротный дом и бежевый «Москвич». Это же чувство. Это уверенность в себе самом, в своих близких, в том, что по крайней мере завтра ничего непредсказуемого, ничего страшного не случится. Счастье — это когда не страшно потерять что-то, а чего-то и вовсе не иметь…

Так что же, начинать рассказ о Вениамине Витухине сначала?

Уд-дивительная мысль.

И в самом деле, не вопит же Витухин, что запилила его жена, а четверо детей сокрушили. Это на бригаде о бригадных делах он шумит, а домой торопится дать роздых душе, волю иному красноречию, наперченному иронией и насмешками над тем, о чем какой-то час назад высказывался с матерком да с нервами.

И Ленок Витухина по Лопуховке раскатывается колобком, а мать ее, провожая дочку, нагруженную банкой молока и аккуратными свертками, умильно глядит ей вслед и на замечание соседки, что, мол, чересчур раздобрела Леночка, отвечает с достоинством: «А как же! Чем больше курочка несется, тем она краше…»

И девочки Витухины хорошо учатся в школе, в седьмом классе, и уже сегодня говорят, что после восьмого пойдут в педучилище на дошкольное отделение. А пятиклассник Гришка и четвероклассник Мишка отлично поют в школьном хоре и так, родственным дуэтом. Кудрявые лопуховские лобертины…

От улыбки станет всем светлей: И слону, и даже маленькой улитке…

Или завернут «На недельку в Комарово»! Они и дерутся с песнями, и не папа ли Вениамин обучил их «Варягу»?

Так-так-так. Оч-чень любопытно. Куда вырулили… Ай, да Плошкин! Ай, да сукин сын!

(Тут конец пока, Верочка. Продолжение следует.)

ПРИВЕТ ИЗ ЛОПУХОВКИ

Дорогая Маша! Письмо твое получила еще неделю назад, но с ответом, как всегда, задержалась. Да и не хотела запиской отделаться. А сейчас Вася ушел на собрание, Павлик приедет из техникума только завтра, я убралась по дому и решила, что можно садиться за письмо.

Приветы твои я давно разнесла по адресатам. Известный тебе человек интересуется, как ты устроилась на новой работе. Я ему рассказала, а потом думаю: зачем? Если хочешь знать — узнавай сам!

У нас тебя все помнят и немного жалеют. Говорят, и правильно, что уехала, а потом жалеют. Такой портнихи нам неоткуда больше взять. А мужики как были дураками, так ими и останутся. До седых волос им бы все в игры играть. Своего я не исключаю. Я тебе писала мимоходом, что звено у него разбежалось осенью, так вот до сих пор переживает, глупый. Он в маленькую коммуну хотел поиграть, да игроки неважные подобрались: они «на деньги», а он — «на интерес».

А на деньги у нас хорошо Фе-Фе играет, теперь он экономист. Помнишь, озолотить тебя хотел? И озолотил бы. Хотя глупо, что я тебя на него нацеливала. Только сильное чувство может переменить человека. Ты смотрела на той неделе телевизор? Я все дела бросала! Разве такая любовь может быть в нашей жизни?..

Двор в нашем садике забило снегом, а родителей чистить дорожки не заставишь. «Не мы для садика, а садик для нас!» А то, что их чадам гулять надо, — наплевать. До вечера одежку просушить не успеваем.

Известный тебе человек… Да, господи, да Чилигин твой — подслушивает нас кто, что ли! Как стал он председателем сельсовета, такой вообще стал! По понедельникам теперь обход делает. Начнет со школы, потом на почту зайдет, в обоих магазинах потрется, и тут уж я его жду, поваров, нянечек в верхний регистр перевожу, чтобы он от нас до глубины души потрясенным выползал! Может быть, по этой причине до вашего пункта он не всегда доходит. Но тебя там нет, чего уж… Марьдимитревна заявки на ремонт телевизоров принимает, полуфабрикаты иногда привозит, а обувь в починку так и собирает со своей родни, хорошо, что родни много. План — куда денешься. Ты вот тоже про план. Об этом ли нам говорить? Женщины мы или кто?

У Чилигина с женой нелады до сих пор — не прощает за тебя, и все. Уж и надоело на это глядеть. Ему в Мордасов то и дело надо, а она думает, что к тебе. Только я все думаю, а как бы я сама-то (зачеркнуто) Ты скажи, целовал мой тебя на том дне рождения у Елены Викторовны (зачеркнуто очень тщательно) А, может, вы, правда, встречаетесь? Хотя, извини, конечно. Я тогда спрашивала у Елены, может, и не было у вас ничего. Она говорит, давала, говорит, тебе таблетки (зачеркнуто все, и перенос на другую страницу, низ этой подлежал, вероятно, отрезанию).

Минут десять сейчас сидела, все никак не могла припомнить что-нибудь для тебя интересное. Да и что может быть интересного в Лопуховке? Вася все газетками шуршит, по воскресеньям телевизор смотрит и все: да когда же до нас-то дойдет?!

Маша, я думала, вечером что-нибудь на ум придет, и тогда уж докончу. Но пришел Вася (поздно пришел, я одна управлялась со скотиной) возбужденный такой. «Кажись, стронулось», — говорит. Начал про собрание это рассказывать. А сам, смотрю, остывает, остывает — и курить ушел на веранду.

Ладно, Маш, ты пиши. Я люблю твои письма читать.

Твоя Вера.

Маш, Матвеев мой привет тебе передает! Отживел. Велел за генерала замуж выходить! Ляпнул и красный стал — старика он тебе не желает, а важного и дорогого… Все, я лишила его слова!

БОЙКОТ

(рассказ молодого человека)

Два окна у Смирновых светились теплым оранжевым светом, и я решил заглянуть на минутку: интересно ведь, какая муха Володьку укусила. Все эти дни мы с ним встречались, разговаривали, но ничего такого он не высказывал, все какую-то краеведческую книжку перевирал: «а ты знаешь», «Петр Симон Паллас», «оказывается», «тайна Пятимаров»…

Во дворе меня дружелюбно обнюхал Барсик и проводил до сенешной двери.

— Дуй в конуру, а то хвост отмерзнет, — сказал я собаке.

Двери открывал без стука.

— Можно?

— Милости просим, если приспичило.

За столом с газетой в руках сидел Иван Михайлович и приветливо смотрел на меня.

— А Володи разве нет?

— С обеда на собрании, — Иван Михайлович убрал газету. — А ты, значит, не был?

— Оттуда. Кончилось собрание.

— Да ты проходи, — Иван Михайлович двинул в мою сторону табурет. — Пока он сугробы меряет, расскажи…

Я потоптался на месте.

— Или торопишься куда? Нет — значит, садись, а то мне уж надоело чай впустую подогревать.

Вот так мы начали с ним чаевничать. У Володьки, как потом выяснилось, состоялись первые провожанки, и он часа полтора возился с магнитофоном на квартире у библиотекарши. Говорит, думал, что серьезное, а там всего лишь шнур питания оборвался. Ну, в общем, за него остается только порадоваться.

А Ивана Михайловича мой рассказ о собрании заставил нахмуриться.

— По главному экономисту, значит, ничего опять не решили, — не спросил, а, скорее, утвердительно произнес он.

— А что по нему решать?

— Я же Володьке говорил, что это — первым делом…

И понемногу я стал догадываться, с чьих слов говорил на собрании Володька. Ну, конечно! Это только нашему профсоюзному лидеру Феде Совкову могло прийти в голову окрестить Ивана Михайловича «чуждым элементом» за то, что он ни на какие собрания не ходит. И все-таки я не утерпел и спросил:

— А чего ты сам, дядь Вань, на собрание не пошел?

Иван Михайлович помедлил с ответом.

— Как ты рассказываешь, можно было и сходить.

— Конечно, надо!

— Двадцать пять лет назад последний раз на собрание я ходил, — проговорил Иван Михайлович. — Тоже много шумели. Кукурузные дела… А из района кто нынче был?

Я с трудом вспомнил фамилию Свергина, хотя должен был знать, все же начальник отдела РАПО.

— Илья Борисыч? — удивился Иван Михайлович, но я припомнил и имя-отчество. — Точно, Илья Ильич? Значит, и сынок по отцовой линии…

— А отец кто был?

— Да в войну, как я теперь понимаю, в райзо служил. И после долго наезжал. Средняя дочь у Ховроньихи, говорят, с годами походить на него стала.

На это я только хмыкнул. Иван Михайлович подлил мне кипятка из чайника и подвинул чашку с медом. За чаем мы как-то задели мое заочное обучение (почему «как-то» — Володька собирался в сельхозинститут поступать, и с отцом у них, конечно, были разговоры), образование вообще, и незаметно Иван Михайлович, что называется, завелся.

— Война началась, нам с твоим отцом по двенадцатому году шло, — говорил Иван Михайлович. — Пацаны! А потом оказалось — самые работники после своих матерей и семнадцатилетних девчат, каких в тракторные бригады собирали…

Пацанами Иван Михайлович и мой отец, конечно, не были знакомы, это потом уж, когда колхозы объединили и наш дом перетащили в Лопуховку, они сошлись в одной бригаде.

— Я четыре класса кончил честь по чести, а дальше… К быкам меня приставили. Вот такой шпендик, а бычищи… ты таких и не видал! Рабочие быки, по тогдашним моим понятиям — с дом. Сутками пасти приходилось, их две смены было. Ночью роса выпадет, туман, темень… Я по пояс мокрый, пятки горят, сопли сроду не просыхали, а эти буйволы еще норов свой начнут оказывать, ух, и упрямая тоже скотина! Я один раз вечером и говорю: все, говорю, мам, больше я к быкам не пойду. Она мне: да как же, сынок, ведь бригадир звать придет, ты уж, мол… А я свое: отпасся! Час, другой дома сижу — вот он, Егор Бронированный… Ну, Егор Кузьмич Делов, знаешь ты его.

— Знаю, — усмехнулся я, — сегодня на собрании комиссарил.

— Комиссарил… Пока бронь ему не дали, и не слыхать было. Ссикун — так и звали его. Зато потом нос-то он задрал! Среди баб да пацанов кочетом ходил, командовать в момент выучился.

— Ну, а тебе он что?

— А что? Заходит… Сапоги у него такие еще были — голенища гармошками. Ко мне: «Ты чего сидишь? Почему быки не пасутся?» Не пойду, говорю, сил нету. «Заболел?» Нет. Нет! говорю. Все люди как люди, дома сидят, а я один, и ночь кругом… Ну, так-то складно не сказал, конечно, а на своем стою. Егор терпение и потерял: «Раз так, бойкот тебе, чтоб знал!» Моя мать в слезы, сестренки, глядя на нее, заревели, а я — куда там. Герой!

— А почему бойкот? — не понял я.

— А ты думал, уговаривали нас? — засмеялся Иван Михайлович. — Это теперь все уговаривают… Я вот думаю, как бы мы нынче жили, если бы каждый хотя бы свое положенное на совесть делал. Не было бы вот этого, — он тряхнул сложенной газетой. — За приписки под суд отдают! Думали, страна большая у нас, народу много, сегодня нет — завтра все равно будет… А откуда взяться-то?

С этой минуты мне стало, действительно, интересно. О чем я знал? Ну, были трудности, ну, массовый героизм в тылу, а бойкот… «Кто не работает, тот не ест», — это, что ли?

— Это как бы в итоге, — ответил на мой вопрос Иван Михайлович и вздохнул, потому что пришлось вернуться к воспоминаниям об университетах. — А вообще бойкот — это вот что. Приходит утром Бронированный под наше окно, так же, как и вчера, стучит палочкой по стеклу и кричит наряд матери. Меня будто и на свете нет. И завтра такая же картина, и послезавтра… А там уж и частушка пошла: Ваня Сивый, ты спесивый, а на деле — обормот! Вот тебе, ты раскрасивый, от бригады наш бойкот!.. И спели-то ее раза два, а врезалась. Я потом этого частушечника Тимку Грамоткина встречал в Мордасове. Рубашечка, костюмчик, галстучек, а сам — полчеловека… Да и черт бы с ним, с бойкотом. Но ты попробуй, посиди, как я, с голодными сестренками. Рябуха-то наша перед войной на базар была сведена, новой коровой хотели разжиться, да не успели. И вот — сидим. На бригаде все вместе гуртуются, быков уже, слышно, по очереди пасут, похлебку какую-никакую варят, хлеб выдается. А я уже не работник и, значит, не едок. Мать свой кусок на всех делит, а еще вчера я свой хлеб ел и сестренкам давал. Это как? От голода мать в обморок упала, перепугала нас…

Иван Михайлович чуть запнулся, задержал взгляд на печке. Вздохнул.

— Начал я вокруг колхозных амбаров шнырять. И во сне, и в яви мне тогда одно мерещилось: проваливается в амбаре пол, и начинает течь, как вода, пшеничка… Дурной сон, тяжелый. Чуть и правда доску не выломал… А еще колоски собирал. Ходишь, ходишь на зорьке — хоть бы один попался. Это сейчас пол-урожая на поле оставим, и вроде так и должно быть.

— Да сколько же тебя мучили?

— Мучили? Скажи, учили… Но к Егору я так на поклон и не пошел. Весной устроился в другую бригаду горючевозом. Понянчил бочки-то… А всю зиму со скотомогильника питались. Ловили нас, чтобы заразу не растаскивали! Повезло один раз крупно: лошадиную ногу вырубили. Ободрали, мать шишки посрезала ножиком, мясо в квашню, а квашню — в подпол. Только управилась — с обыском. Хорошо, не нашли. Сколько нас эта нога питала! Правда, варить по полдня приходилось…

— Я понял, — вырвалось у меня из-за подступившей тошноты.

— А? — Иван Михайлович, видно, не уразумел, о чем я. — Понять — не секрет. Сейчас все всё понимают. Володьке, старшим я, видно, надоел с этими рассказами. Да и что вы из этого поймете? Что вам грозит? Вот нам тогда ума Илья Ильич… тьфу, Борисыч Свергин вставлял. Сам-то он понял что-нибудь? Куда-а, — Иван Михайлович тряхнул газетой. — Седые, лысые, а их таскают со стула на стул, за портфелек они как за соску держатся. Тьфу! Да если видишь, что способностей, ума не хватает, что плюются люди, на тебя глядя, да уйди ты, не позорься…

Тут к нам из горницы выглянула Нина Федоровна, смущенно охнула и чуть погодя появилась в халате.

— А я думала, Володик пришел. Ты уж больно, отец, разораторничался…

Иван Михайлович молча пережидал появление жены, но уходить она не спешила, и он перегорел как-то, даже неудовольствия, что перебили его, не выказал.

— Ну, а этот бойкот, — спросил я, когда мы снова остались вдвоем, — он что, по закону был?

— А? — Иван Михайлович нахмурился. — По закону, да. Война же была. Выживать всем вместе надо было, а не по отдельности.

— Так сейчас же… И сейчас всем.

— Теперь мы сильные, — усмехнулся Иван Михайлович. — И гордые. Строгость за оскорбление личности понимаем.

— А если теперь алкашам бойкот объявить? Микуля, например…

— Вон ты куда, — улыбнулся Иван Михайлович. — Нет, брат, из нас-то мужиков поскорее хотели сделать. Ребячество — роскошь. Война, Тут уж хоть чем-нибудь… А насчет Микули ты загнул, парень он неплохой. На лету все схватывает. Обязательно надо было его доучить…

— Да он же слов не понимает!

— Когда хочет, он и без слов все понимает. Характер! Ты вот возле начальства трешься, подсказал бы. А то Микуля уж заместо пугала для нынешних школьников…

Я пытался спорить, но Иван Михайлович, исчерпав свои аргументы, видно, не хотел повторяться, и я попридержал язык. Да и поздно уже было.

— Поглядим еще, чем ваше собрание аукнется, — сказал мне напоследок Иван Михайлович.

На улице я пробрался к чищенной бульдозером дороге и немного постоял, вглядываясь в оба конца. Думал, может, Володька откуда вывернется, но было уже безлюдно и тихо. Опять шел снег. Как агроному, мне интересно, чем все это кончится, какая будет весна, и я всех стариков и бывалых мужиков пытаю о прогнозах. Только вот Ивана Михайловича все время забываю спросить.

А приметы, одни и те же, толкуют по-разному. Одинаково одно говорят: ты агроном, вот и запасайся удобрениями да на снегозадержание нажимай. Но все это в компетенции главного, я пока что семеновод, и мое хозяйство в порядке с осени.

ПОДРЕМОНТИРОВАННАЯ ЛАПША

Вона, значит, что за смех раздавался в доме Витухиных, когда хозяин вернулся с колхозного собрания. С одной стороны, конечно, смешно, как это Елена Яковлевна, увлеченная семейным пением, сыпанула в лапшу вместо соли сахар-песок, но ведь и Вениамин Григорьевич на собрании отчудил: Егора Кузьмича Делова, вечного бригадира и завхоза, вечного активиста и, главное, почти что соседа, в совет пенсионерской дружины не пустил! Дал деду отлуп — и все проголосовали. Нет — и всё!

И ха-ха-ха!

И больше о собрании не вспоминали. Нашелся вопрос посущественней: варить новую лапшу или отремонтировать эту? Решили ремонтировать, сделать ее полумясной-полумолочной. Со смехом и похлебали уже в двенадцатом часу ночи. Мишка с Гришкой сразу отвалили спать, а семиклассницы-дочери досмотрели телевизор до пикающей надписи «Не забудьте выключить…» Косился на экран и Вениамин Григорьевич, хотя ничего более содержательного и зрелищного, чем «Солдат Иван Бровкин», «Мистер Питкин в тылу врага» и «Свадьбы в Малиновке», за мировым кино не числил. Да и трудно ему было сосредоточиться на экране, когда одновременно следовало решить: пускать на тряпки крапивный мешок или спецовочные брюки. Решили — мешок. Неудобно в общественном месте трясти мужниными штанами (Елена Яковлевна мыла полы в лопуховских магазинах).

В постели, обняв супругу, Вениамин Григорьевич сказал, что чуть сам на собрании не выступил, да не стал с дураками связываться.

— Ладно, думаю, вам разве докажешь…

— И правильно, Вен, не связывайся, — мягко проговорила Елена Яковлевна. — Завтра, Вен, гречку должны привезти, Маня сказала, только блатным будет давать. Сколько нам взять?

Вениамин Григорьевич пробормотал что-то уже сквозь сон.

— Сколько, ты говоришь? — переспросила супруга. — Вен?

— А то я не знаю, что с предплужниками надо пахать! — внятно произнес Вениамин Григорьевич.

— Ну, ладно, — вздохнула Елена Яковлевна, — поровну возьму: папе с мамой и нам, — она потрогала вспотевший лоб мужа. — Папа гречку с молочком любит…

Потом и она уснула.

Среди ночи слышался саркастический смех Вениамина Григорьевича, но он никого не потревожил: к этому домочадцы давно привыкли.

А по двору у Витухиных гуляла метелица. Беспошлинно пролетая в распахнутые ворота, она сеяла снежок в раскрытые саманные коробки надворных построек, шевелила дверь на уборной, позвякивая крючком, а закрутившись на голом месте двора, мягко укладывала сугроб под стеной мотоциклетного гаража. В гараже стоял «Иж» четвертой модели, приобретенный хозяином из вторых рук, а ржавый руль послужившего свое «Восхода» пока что торчал под стеной из сугроба. К утру, даже этот руль не должен был нарушать белоснежной пустоты широкого двора, в которой то ли Вениамин Григорьевич, то ли Елена Яковлевна проложит первую стежку следов за ворота на улицу. А может, и в другом направлении, смотря по тому, как усвоится беспечальным семейством подремонтированная лапша.

МИКУЛЯ ОБИДЕЛСЯ

В ночном ДК лопуховских девчат неутомимо развлекал холостяк Микуля, запасшийся остротами еще в пору, когда за лопуховской свинофермой стояли лагерем бородатые геофизики. Когда-то внимали Микуле его незамужние ровесницы, а теперь их места заняли пигалицы (Микуля называл их электричками), о появлении коих на этом свете он слышал, протирая штаны в седьмом, последнем своем классе, программу которого не усвоил и со второго захода. Юношеская половина полуночников была вяловата для посиделок.

Дом культуры «Улыбка» — его строительство приблизила добрая дюжина жалоб во все инстанции за подписью «Молодежь села Лопуховки» — теперь сотрясался музыкальным приглашением на недельку в Комарово или сочинениями жертв западного шоу-бизнеса, под их звуки быстрее вырастал стрельчатый лук в близлежащих огородах, хотя и выходил горек, как все равно что хинин. Вокруг самого ДК, вероятно, по той же причине, уже в июне цвела лебеда, пачкавшая желтой пыльцой не то что штанины, но даже и мини-юбки, а зимой высились самые мощные во всей Лопуховке сугробы, издырявленные струйками словно бы лукового отвара.

Но сегодня в Доме культуры был самый настоящий праздник — шум, гам и дым коромыслом. И то обстоятельство, что колхоз не назвали «Ржавой бороной» или, на худой конец, «Хохловым», как предлагал Микуля, не омрачило приподнятого настроения. Он даже домой не пошел после собрания и едва дождался появления обычной компании полуночников.

— А разве кино не будет? — спросили они.

— Киньщик заболел, — откликнулся Микуля.

— Почему тогда афишу не сняли?

— Дурачки, собрание только что закончилось!

— Да, зна-аем, — равнодушно ответила компания.

Микуля обиделся. Хоть бы кто-нибудь спросил, о чем базарили, хоть бы просто усмехнулся кто-нибудь… Нет, все, как и вчера, ждали, когда директор Баженов врубит систему и можно будет заняться привычным делом: погонять бильярдные шары размочаленным кием, смешать костяшки домино, просто покурить под табличкой «У нас не ку» (край ей отхватили, да сам Микуля и отхватил стеклорезом года три назад, чтобы с полным основанием сострить: «У нас не ку, не ка, не си, ни баб не пи»).

Бегавший домой перекусить Баженов вернулся с новой кассетой.

— Последний концерт группы «Таракан»! — объявил он через микрофон, и полуночники зашевелились.

— Сами вы тараканы, — процедил сквозь зубы Микуля и ушел из очага культуры в расстроенных чувствах.

На крыльце ему встретилась стайка потенциальных невест, которые довольно игриво окликнули его, и он зловеще пообещал перетаскать соплячек на продавленный диван в кубовую, если не отстанут.

— И че же ты с нами делать будешь? — не стушевались девчата.

И Микуля вдруг почувствовал свой возраст как публичное оскорбление.

Ноги его сами выбрали тропинку, пробитую через сугробы в сторону Вшивой слободы. Из полутора десятков домов жилыми там оставались пять, и во всех варили зелье, победившее североамериканских индейцев. А в одном доме Микуля вообще числился полюбовником.

Ветер с морозцем ошпарил его горячие щеки, заставил задержать на секунду дыхание, и Микуля приостановился за пустой афишей, застегнул полушубок. «Кино им не показали… малолетки сс…!» — нашлось все-таки слово.

Тридцать два насчитал себе Микуля, и это, оказывается, было немало. Это не щенячьи семнадцать или двадцать дембельских… И ноги сами понесли Микулю, не совершившего ни одного художества, трезвого, как стекло, к дому. Правда, не улицей, а полузаметенной тропинкой, что-то еще не позволяло Валерию Николаевичу Меркулову уподобиться самым степенным своим одногодкам; и было обидно.

ПОЛСТРАНИЦЫ АМБАРНОЙ КНИГИ

И не осталось уже мест, куда не доступала бы нога человеческая, но, мать дорогая! сколько еще дремучих и девственно-звериных сердец существует на свете! Сколько непрореженных и непромеренных душ окружает нас и самих же нас наполняет! Какие там Гималаи сверкают, какие каспии плещутся, таятся этны и цветут майорки!

Какие?

А может, сплошь тереки и дарьялы? Ну, через одного…

И кто сказал, что все это — заповедное, неоткрытое и нехоженое?

Мда-а. И все-таки. Остановим вон того мордасовского гражданина с сумочкой? Да, с портфельчиком… Это Васечка Митрофанович Мамочкин. Инспектор районо. За сорок. С животиком. В очочках. Холостяк по рождению. Маму похоронил. Мой сосед. Сколько раз встречаемся за день, столько раз «здрасьте» говорит. Вежливый, а настоящей памяти нет. Васечка Беспамятный. Он и есть — вреда нет, а не будь его? Остановим? Ушлепал уже. Васечка Мамочкин… В типографию к нам заходит, туалетную бумагу спрашивает.

Да, надоела ущербность, анемичность, рефлексия. Полнокровного характера жаждем, который… одни говорят, не умирал, другие — только еще нарождается.

А какой нужен-то?

«ХРИЗАНТЕМ»

(слободская пастораль)

Конечно, если не знать подъездных путей и обходных троп, выводящих к «шинкам», если вообще не знать неписаных законов, по которым живет слободка (поредевшая, но непоколебимая), то тогда и мысли не появится завернуть туда в поздний час: там глухо и темно. Микуля знал и законы, и пути, и тропы у него свои были, но идти-то он, и правда, собирался домой. И лучше бы ему не смотреть в ту сторону… Но он глянул — и остолбенел: лучше других знакомое окно — светилось. «С кем это она?» — поперед всякой трезвой мысли сквозанула догадка. И Микуля повернул на слободу…

За тем вызывающе ярким среди тьмы и покоя окном проживала Антонина Богомолова со своей матерью теткой Марфутой, которую грипп шестьдесят девятого года навсегда лишил слуха и обоняния. Правда, Антонину звали Антониной (а то и Антониной Павловной) исключительно в часы работы лопуховского отделения связи, а в остальное время (и заглазно) называлась она Шестюжкой за свое любимое присловье, употребляемое даже и при исполнении служебных обязанностей. «Где уж нам уж!» Или — «где уж нам уж выйти замуж!» Но ведь известен и полный текст предложения, а в нем уступчивых «уж» ровно шесть. Кто первый подсчитал, неизвестно, а имечко привилось. Впрочем, Микуля называл Антонину и просто Шестерней, пока однажды сам не угодил к ней за занавеску. И с той ночи от него вообще ни слова не слышали о заведующей отделением связи.

«Я и так уж вам уж дам уж?! — яростно повторял Микуля теперь, сбившись с тропы, и потому вынужденный пропахивать метровые сугробы еще не слежавшегося, рыхлого и сыпучего снега. — Шестере-енища…»

Разлад их случился в ноябре. Разлад, как считал Микуля, не окончательный, но вот затянувшийся до безобразия, до пронзительной этой догадки. Микуля и не собирался первым идти на примирение, но и… эта не подавала условного знака. Ясно теперь, почему! Подыскала себе другого суслика. Интересно было узнать, чей он… в чьих штанах прячется.

«Все-таки устроила притон, давалка дешевая», — взвинчивал себя Микуля, еще не зная, для чего именно. А он ведь почти поверил, что все врет лопуховская молва, что было у нее мужиков на копейку, а наплели — на сто рублей. «Нет, ты, видать, обзолотеть хочешь, дорогуша моя…» От светящегося окна его отделял наконец неширокий палисадник. Не задерживаясь, Микуля перемахнул через изгородь и, стараясь не наступать, а вот так вот — всовывать ноги в снег, чтобы не скрипел, подкрался к окну. Через узкую щель между занавесками он лишь предположительно определил, что теплушка пуста. На столе здесь стояла вроде бы опарница, увязанная козловой шалью… Беззвучно качался маятник часов… Видел он и входную дверь, кошелку с силосом, занесенным оттаивать на ночь… Неизвестно было, чьи валенки стоят у порога.

Микуля потер левое ухо, поморщился и вдруг увидел у двери Антонину, только что вошедшую в дом. В руках она держала зажженный керосиновый фонарь… Вот сняла телогрейку, подтянула сползший с правой ноги, пока разувалась, шерстяной носок… Микуля осторожно выбрался из палисадника.

Тут, скорее всего, караулили готовую отелиться корову. Он и кличку вспомнил — Ягодка. И зло сплюнул в сугроб. Чего ради, спрашивается, приперся сюда? Какой, скажите, ревнивец… частный собственник выискался! Но он уже знал, что просто так не уйдет отсюда. Знал, чего уж…

Как и предположил Микуля, ни одна дверь — ни сенечная, ни входная — изнутри заперты не были. Расправив на плечах полушубок, он вошел и привалился плечом к косяку. Кислый запах талого силоса шибанул в нос. Антонина, что-то искавшая в ящике кухонного шкафа, невозмутимо (это она умела) уставилась на него.

— Если, — что-то заклекотало в горе, и Микуля подкашлянул, — если ты думаешь, что непрошеный гость хуже татарина, то имей в виду: по просьбе крымских татар безобразие ликвидировали. Теперь надо говорить: лучше, — он опять подкашлянул. — Не ждала?

— Ждала, — вдруг просто и твердо сказала Антонина.

И улыбнулась.

Микуля обозвал себя идиотом и, наверное, покраснел. Не помнил он, когда в последний раз чувствовал себя виноватым, может быть, этого вообще не было. Антонина не спешила подойти к нему, и он не знал, что ему делать.

— Раздевайся, у нас натоплено, — сказала она наконец.

Вешая полушубок, Микуля посмотрел на керосиновый фонарь.

— Пополнения ждете? — спросил. — В смысле, корову караулишь?

Не сразу, видно, сообразив, о чем он, Антонина пожала плечами.

— Да-а… Крючков комбикорм привозил, выходила рассчитываться.

— Не разорили еще? — спросил, нахмурясь, Микуля и подумал, а не сама ли она под руководством матери производит тот фирменный слободской самогон…

— А куда денешься, — Антонина опустила руки. — Скотники обнаглели вконец: за мешок комбикорма — литр, за воз силоса — литр, за дробленку — бутылку! Хоть самой на ферму переходи.

Микуля опять почувствовал запах силоса, увидел валенки, перенесенные от порога на плиту, штук шесть кизяков и дрова возле печки, ворошок бересты на загнетке. И эта опарница, квашня на столе… «Да-а, притон», — подумалось. Непросто было матери с дочерью кормить младшего умника, выходившего в люди на городских асфальтах. Микуля знал немного Вовика Богомолова, знал, что седьмой год обещает он отплатить добром, — видел бы, за что собирается «платить»…

— А, ладно, — махнула рукой Антонина. — Потуши этот фонарь, я переоденусь.

Она ушла в горницу, так и не дотронувшись до него, и Микуля, расправившись с фонарем, не знал, куда деть себя. Подошел и сдвинул поплотнее занавески на окне. В простенке, залепленном картинками из журналов, отметил прибавление и щелкнул самую мордастую артистку (или кто там она) по носу, отчего та заулыбалась все же менее жизнерадостно.

— Валер, — Антонина выглянула из горницы, — возьми за зеркалом листок, почитай пока, — и скрылась, мелькнув голым плечом.

Микуля достал этот листок, задержав взгляд на фотокарточке Вовика с женой, вставленной в рамку зеркала, и подсел к столу. Покосился на вздохнувшую опарницу и развернул: «Хризантем» — было написано вверху листка шариковой ручкой, а ниже шли, надо думать, стихи. Микуля нахмурился и стал читать.

На почте женщина давно Сидит и хочет покалякать А я глижу через окно Могу не выдержать заплакать Зачем зачем я палюбил Я непутевый безмятежнай И жизнь сибе я пагубил А все же случай неизбежнай Вить я любви совсем не знал Возможно только может думал А вот поди ты как узнал Хажу невесел и угрюмый. Как отправляит бандироли Пасылки письмы адреса! Там никакой моей нет роли А в ней я вижу чудиса Пускай от глаз моих все скроит Скрадет ночная тишина Она миня только растроит Что моей ласки лишина!

Микуля тихонько рассмеялся. Можно было и громче, все равно тетка Марфута не услышит, но он еще не знал, что скажет Антонина.

Автор ему был известен. Его определил бы любой лопуховский житель, только удивился бы: что за «Хризантем»? Николай Крючков был автором в основном обличительных произведений. С прошлого года помнилось:

Трактористов в Лопуховке Стали гладить по головке, Кто в работе даже плох И заядлых выпивох. Перегаром все дышат, На работу не спешат…

Было там и про Микулю, но нескладно, глупо как-то, Крючков мог и поинтересней. Вот недавно он выступил в продовольственном магазине при большом скоплении народа:

В этих людях душа обеднена, И почти что совсем нет души. На сберкнижках хоть полмиллиона, На себя они тратят — гроши!

Многие обижались: че ж теперь, скумбрию-консерву мешками покупать?!

Микуля посмотрел в листок — «Хризантем»! — и опять засмеялся тихонько, хотя что-то уже шевельнулось под ребрами. Все знали: стишки свои Николай Крючков из пальца не высасывает. Слагает, что видит; как думает — так и говорит; что почувствовал, то и описал вот… Чего она там возится целый час?

Антонина наконец появилась. Знакомый халат, знакомые духи, на голых ногах — тапочки с пушистой опушкой, кошачьи такие мокасины… Она села напротив.

— Прочитал? Вот так! Я ему говорю: больно уж ты безмятежно хочешь бутылку заработать! Давай, вези концентрат, тогда уж заодно литр поставлю. Комбикорм привез! А вообще интересно, правда? То «перегаром все дышат», а то — «вить я любви совсем не ждал»! — она засмеялась так же громко, как говорила, и это всегда значило: забудь про маму, двое нас в доме, и глухая слобода вокруг…

— Ну, со свиданьицем? — спросила Антонина без обычной игривости.

— Не хочу, — качнул головой Микуля. — Час назад выпил бы, — признался, — а теперь не тянет… Ты знаешь, что за собрание нынче было? Концерт, — и он стал рассказывать. — Хохла, конечно, не переупрямишь, а тут уступил!

Он сыпанул подробностями. Переименование колхоза, правда, никакого впечатления на Антонину не произвело.

— Лучше бы договорились корм населению продавать, — вставила она. — Или хоть бы поросят по договорам выписывали: одного в колхоз, а другого себе откармливай — и вот тебе на обоих кормочек. А то в прошлом году баламутили, баламутили…

Микуля сбился, достал сигарету и отошел к плите, присел там на низкую скамеечку. До чего Вовик родных своих баб довел… Закурив, усмехнулся и вдруг очень похоже изобразил вислоносого фуражира, выступавшего на собрании. Антонина легко рассмеялась, он улыбнулся ей и вдруг обнаружил себя на  с в о е м  месте, на табуреточке, обсиженной еще в прошлую осень.

«Чего я несу? — поразился. — При чем тут собрание это?» И он опять был смущен, а Антонина оказалась рядом и положила руку ему на плечо.

— И свитер тот же, — сказала.

Микуля раздавил окурок о дверцу плиты и неловко обнял ее колени…

Про тетку Марфуту он вспоминал на пороге горницы, замолкал и шел, держась за Антонину, на цыпочках. «Да не крадись ты», — обычно говорила она, не понижая голоса. Сегодня Микуля был трезв абсолютно, и от ее голоса в кромешной тьме, в двух шагах от материнской кровати, аж вздрогнул.

— Зачем ты так? — пробормотал, и она послушалась.

— Стол теперь у нас посередине, — шепнула и чуть дотронулась до крышки (а могла бы и ладонью похлопать, обозначая острый угол).

За занавеской Микулю ждало еще одно испытание: Антонина обычно включала на все время жужжащий ночник в виде оранжевой лилии. Хмельному ему было даже очень желательно это скудное освещение, а теперь… «Хоть бы раздеться успеть», — думал Микуля, потому что к свиданию специально не готовился, однако. Антонина словно забыла про ночник, и за сатиновые общевойсковые до колен можно было не волноваться. А может быть, она легко читала его мысли в незамутненной голове? В ноябре, когда случился разлад, он, кажись, и правда был невменяемый от литра слободской сивухи…

Ожидание чего-то невероятного завладело Микулей. Он замер на постели, хотя это было не в их правилах — обоих в эти минуты взвинчивал азарт борьбы, очень даже не шуточной, из которой оба выходили побежденными, и на спине у него едко пощипывали свежие царапины… Теперь Микуля хотел бы уклониться от горячих, цепких объятий Антонины, и не знал, как это сделать поаккуратней, чтобы не обидеть ее, двадцать раз уже повторившую «соскучилась — соскучилась — соскучилась»… Но она и это поняла без слов. Размягченная ее ладонь легла Микуле на грудь, согрелась и поплыла медленно, тихо поплыла вниз, оставляя след ласки, вызывая непривычный озноб. Микуля не шевелился, он словно видел этот теплый след и уплывающую ладонь.

— Тонь, — Микуля проглотил комок, — не надо так…

— Нет, нет, — зашептала она, прижимаясь, — хоро-оший…

В эту ночь учились они и разговаривать.

Микуля уже засыпал, лежа на спине, когда Антонина тронула его за плечо.

— Валер, наверно, пора тебе, — и тихо прильнула, чтобы запастись теплом, сохранить его, неизвестно, на сколько часов или дней сохранить.

Микуля блаженно улыбнулся в потемках.

— М-м, пора, — пробормотал, соглашаясь. — Я уже сплю.

— Домой, — уточнила Антонина, — поздно… Вале-ер. Скоро мама встанет тесто месить. Слышишь? Пироги у нас.

— Угу. Скажи ей, Мику… я пышки с кислым молоком люблю.

Антонина притихла.

— Валер, ты остаешься, да?

— Уже. Сплю.

— Совсем? — неуверенно спросила Антонина.

— Да, — выдохнул Микуля свое последнее слово, — не до пятницы же…

Тихо, хорошо было ему. Может быть, жене его не до сна сделалось, а он неостановимо засыпал, скатывался в застывшие теплые волны. Рядом была женщина, что-то беспокоило ее, но она не мешала ему, не останавливала, не спасала, а он и не боялся утонуть. И не надо ничего говорить.

Повернув голову, Микуля уперся лбом в мягкий плюшевый коврик, на котором, наверное, и в потемках рыбачил вечный старичок в белой панаме и с удочкой, похожей на ружье.

СВИДЕТЕЛЬСТВО ПРЕССЫ

Районную газету принесли через день после собрания, и мы прочитали:

«В колхозе имени Чапаева с отчетным докладом выступил Н. С. Гончарук. Работа правления признана удовлетворительной. Утверждены списки не выработавших минимум выходо-дней, списки на награждение медалью «Ветеран труда», решены другие вопросы. Избран новый состав правления и ревизионной комиссии, пенсионный совет и делегаты на районный слет колхозников-ударников. Колхоз переименован в «Лопуховский».

Мы думали, ну, и нормально, значит, везде одинаково, но везде-то как раз потише было, и про нас, наверно, потому так, чтобы другим неповадно стало.

 

Часть II

ЛОПУХОВСКИЙ СИНДРОМ

МИФОКРАТ ЧИЛИГИН

— А вообще, Елена Викторовна, дай вам волю, вы человеком непременно больного провозгласите, — заметил не без назидательности Чилигин. — Человек изо всех сил землю пашет, хлеб убирает, общественной работой занимается, он герой дня, можно сказать, Но если при этом не чихнет, не кашлянет, чирьев не нахватает, то для вас его вроде как и нету совсем. Здоровяк, по-вашему, как все равно что алиментщик, лишенец, выражаясь по-старинному, — нету его для медицинской общественности… Но он есть, Елена Викторовна!

— Да есть-то есть, — неуверенно произнесла фельдшерица, но под строгим взглядом председателя сельсовета смолкла.

— И тебе должно быть ясно, исходя из чего, придумали твои начальники всеобщую диспансеризацию, — Чилигин даже из-за стола вышел, чтобы на ногах продемонстрировать движение мысли, саморазвитие этой мысли до абсурда, до тупика, которым и заканчивается всякая неординарная мысль. — Можем мы идти на поводу у медицинского ведомства? Нет? Конечно, нет! Иначе следом милиция двинется, и у каждого из нас будут отпечатки пальцев снимать — тоже ведь логично, и забота о благе государства видна. А если дать волю министерству связи, Госстраху? Улавливаешь? Нет, голубушка, не можем мы вам потрафлять. И путать обыкновенный медосмотр с поголовной, как ты говоришь, диспансеризацией… Чего так приспичило?

— Второй раз сам главврач звонил, — вздохнула фельдшерица. — Ругается. Говорит, все колхозы прошли, только наш да еще там… он не сказал, кто еще.

— Во-от, — Чилигин усмехнулся. — Видишь, как тебя легко в заблуждение завести. Не «да еще там», а по меньшей мере двенадцать хозяйств из восемнадцати!

— Но я пообещала, Яков Захарович…

— Что ты могла пообещать?

— Что вам скажу. Передам…

Чилигин сел за стол.

— Спасибо, передала, — сказал суховато. — И если конкретных, по делу, вопросов нет, иди и работай.

— А если опять позвонит?

Чилигин помолчал.

— Мне уж неловко. Через день туда с отчетом ехать…

— Ясно, — перебил Чилигин. — Пусть звонит мне. Я ему объясню, что такое для сельского человека весна, и где он должен весной находиться. Все. Есть вопросы по делу?

— Да так вроде нет, — неуверенно проговорила фельдшерица. — В бригады большие аптечки отправила, санбюллетени с Верой написали…

— Бригад теперь шесть, ты знаешь об этом?

Фельдшерица кивнула и поднялась со стула.

— А вы бы сказали бы все-таки Николаю Степановичу…

— Зонтик не забудь, он мне не нужен, — Чилигин нахмурился и взял с телефонного аппарата трубку.

Фельдшерица вышла, плотно притворив за собою дверь, и Чилигин положил трубку на место; звонить куда-то, точно, надо было, но он сейчас не помнил, куда. Сцепил ладони и на минуту задумался, прислушиваясь. Тишину вообще Чилигин любил, мечтал о ней, но уж чересчур она бывала чревата всякими неожиданностями, чтобы радоваться ей в натуре. Почему это не слышно ни секретаря, ни бухгалтерши? Ведь тут они, за стенкой. Значит, шепчутся непременно о нем, о его этой… прошлой… нашли занятие!

Надо было переключиться, найти дело, но где его взять вот так сразу? Дел много. И Чилигин записал на календаре: «Гончаруку — о медосмотре». Положил ручку, подумал и приписал ниже: «Деспанцеризация. Программа «Здоровье». Имелась в виду не популярная телевизионная программа, а районная, утвержденная райсоветом наряду с такими, как «Белок», «Квартира», «Дороги». Гончарук, пожалуй, ни об одной понятия не имеет…

За окном все накрапывал дождик, ветер наносил его на жестяной отлив, и звук был усыпляющий. А вообще-то тревожный, надоевший звук: под стрекотание дождя простаивала посевная.

Чилигин нахмурился. Как все развеяла холодная, долгая, изматывающая всякое терпение весна. С людьми невозможно разговаривать, а разговаривать надо и немало: меньше, чем через два месяца — выборы. Чилигин вздохнул. Вот они, его дела.

Соглашаясь стать председателем исполкома Лопуховского сельсовета, он не больно-то прислушивался к тому, что втолковывали ему секретарь райисполкома Быков и заведующий оргинструкторским отделом Уточкин. Тогда только что прошел партийный пленум, большая сессия, и разъяснений о том, что такое советская работа, советское строительство, какими должны быть роль сессий и активность депутатов, хватало в каждой газете. Этого добра всегда хватало, и Чилигин знал, что не подведет начальство в этом смысле. Поработав директором ДК, он научился составлять планы и отчеты, имел представление о финансовой деятельности, знал кое-кого из нужных людей в Мордасове; он даже был депутатом, возглавлял комиссию по культуре, народному образованию и здравоохранению. Он был давно своим человеком в этой системе, знал, по каким мотивам мог беспроигрышно отказаться от, честно говоря, малопривлекательного предложения, но он согласился, разыграв трогательную сценку под названием «Плач культработника по не доведенным до конца полезным начинаниям».

«Да что ты, Яков Захарович, — утешил его секретарь Быков. — Теперь ты не только художественную самодеятельность поднимешь, ты… кто главней советской власти в Лопуховке?»

Уточкин (видно, что без задней мысли, просто зарапортовался человек) нажимал на необходимость поднять запущенное делопроизводство, невыполнение планов по закупу молока и шерсти у населения, потерю авторитета прежнего председателя. Он давил на сознательность, это раздражало, и Чилигин сказал со вздохом: «Видите, протоколы за полгода не оформлены, молоком надо заниматься… Какие уж тут клубы по интересам!»

Секретарь цыкнул на Уточкина и снова обратил к Чилигину лицо, тронутое улыбкой уважения, доверия и надежды. Может быть, он знал, что Чилигин давно согласен в душе, предложение их принял как должное и долгожданное или, по крайней мере, естественное, и искусно подыгрывал ему? Ну, что ж, это только укрепляло веру в бессмертность и всеохватность мифа о ритуале.

Этим мифом Чилигин проникся на последнем курсе кульпросветучилища. В ритуальном зале областного «Дворца счастья», где он подрабатывал, были хорошие педагоги. Тут, кажется, понятия не имели о тонкостях сценического искусства, но были все великими мастерами перевоплощения. Бездари тут не задерживались, не сносили ежедневных нагрузок, которые были для них тяжелее и бесперспективней рытья траншеи в замерзшем грунте. Этим случайным людям казалось невозможным держать улыбку, когда впору было залиться слезами. Иные ассистенты открыто возмущались тем, что бессменная Аделаида Егоровна, не обращая внимание на их мужское достоинство, снимает в общей комнате свое длинное, до пят, казенное платье через голову: как это можно, не предупредив, не извинившись… Чилигин, целый год дававший музыку на полубаяне (Аделаида предпочитала именно живую музыку), целый год присматривавшийся ко всем ритуальным мелочам, знал, как это «можно». Только кретины после недельного хотя бы отбывания во «Дворце» могли думать, что ходят на работу в госучреждение. В том смысле, в каком обычно трактуется «гос-».

Но то были частные наблюдения. Сам миф открылся Чилигину позже, потребовалось время, чтобы привыкнуть к нему, как к реальности. Было время, когда он стыдился среди бела дня показаться на улице праздным, неловко получать было зарплату за то, что в основном только открывал и закрывал двери Дома культуры, хотя он знал и таких своих собратьев, которые были уверены, что получают денежки за то, что называется художественной самодеятельностью, а они называли талантом, принадлежащим народу. Но ведь неталантливые стражи при дверях ДК получали ту же зарплату… Нет, не трудовой народ платил им, а система. Система, сочинившая миф и существующая мифом. Вот с этого момента, никак не зависящего от внешних обстоятельств, Чилигину и стало работаться легче, с этого момента, собственно, и началась его работа, и он уже не тянул резину с составлением планов и отчетов, да и концертные программы к красным дням календаря он стал сколачивать без труда, потому что уже не боялся повториться, болел не за уровень, а за массовость, и Микуля с братьями Гавриковыми на каждом концерте, года два подряд, исполняли комический «танец маленьких лебедей» в накрахмаленных пачках…

Предложение стать председателем сельсовета Чилигин расценил как доверительное приглашение начать истинно мужскую игру. Это было уже на полтора километра ближе к сердцевине мифа, на полкилометра выше, а может быть, и глубже — архитектурные ритмы системы он готов был постичь на практике.

Посвящение состоялось на рядовой сессии, в которой участвовали едва ли семьдесят пять процентов депутатов — восемнадцать душ всего. Но это было в последний раз. При нем явка на сессии и прочие сельсоветские мероприятия сделалась практически стопроцентной, и если при этом присутствовали уполномоченные из райисполкома, то исключительно стопроцентной. Это требовало усилий, но усилий во имя благодарной системы, не то, что, например, колготня по сбору молока. Что только ни сулил Чилигин молокосдатчикам, но встречная торговля была организована не им, и он в конце концов не знал, куда деваться от неотоваренных и теряющих терпение лопуховцев. Давали сепараторы, стиральные машины, авторезину, крышки для домашнего консервирования, давали то же, что и передовикам-животноводам, но, бог мой, как мало давали! Неужели не видели в Мордасове, что рушится миф? И Чилигин начинал ненавидеть случайных людей, поставленных на далеко не эпизодические роли в великом спектакле. Они не имели подходящих данных, не умели играть и портили игру мастеров. Жалкие недоумки и чревоугодники, куда им до…

— Можно, председатель? — испугал Чилигина трубный голос из приоткрытой двери.

— Да, — он машинально снял телефонную трубку. — Да, да…

Вошедший с недоумением смотрел на председателя, отвечавшего незвонившему телефону, но Чилигин положил трубку, и можно было считать, что «да» и «да-да» — это приглашение.

— Проходи, дядя Софрон, — сказал, улыбаясь, Чилигин. — Присаживайся.

— Дело такое, — старик Матвеев проходить не стал, посмотрев на свои грязные сапоги. — Май месяц, а мы ведь пастухов так и не наняли. Сомнение есть: не по очереди ли пасти придется?

Чилигин потер лоб, долго не отнимал руки от лица. Как же он выпустил такое дело… И ведь кому-то уже обещал в апреле провести сход граждан по найму пастухов…

— Ты садись, дядя Софрон, — проговорил наконец. — Вопрос серьезный. Действительно…

Чилигин встал из-за стола, подошел к окну. Дождь… Дождь, а трава не растет. Словно осень вернулась…

— Дело вот какое, — Чилигин повернулся к посетителю. — Тут ведь, понимаешь, сход граждан нужен…

— Точно так, сход, — кивнул старик Матвеев. — Оно, конечно, и без схода Цыганок свое дело знает, но тут ведь и овечий нужен… Обязательно сход.

— А потом еще не один, чтобы кандидатов в депутаты выдвигать-поддерживать, — Чилигин с удовольствием слушал, как крепчает его голос. — По всем десятидворкам! И пастухов, ты сам говоришь, два… Понимаешь, дядя Софрон, ситуацию?

— Ну-у…

— Именно так, — Чилигин подошел к старику. — Зачем же народ десять раз дергать? Так ведь у нас одни заседания получатся, правильно?

— Да-а…

— И пасти ведь, дядя Софрон, завтра не начнешь, — Чилигин указал на окно, на голые ветки клена за окном.

— Не начнешь, — старик Матвеев вздохнул.

— Так что не забыли мы про пастухов! Будем совмещать, так и передай тем, кто думает, что у советской власти склероз начался, ха-ха!

Старик уважительно улыбнулся, кивнул.

— Мы ведь и забыли, Яков, про выборы. Везде грамотки висят, а мы забыли… А телятишек как будем?

Чилигин развел руками.

— Телят придется по очереди. Тут уж ничего не поделаешь. Кто под них наймется?

— Да, эт-то да, — опустил голову старик, — сроду в черед гоняли. Да пацанва, слышь, не больно идет, а нам уж не угнаться…

Чилигин выдержал паузу.

— Вот так мы воспитываем молодежь, — проговорил наконец печально и вернулся к столу. — Кого тут винить?

— Винить некого, — согласился посетитель. — Не мериканцы их испортили, да…

Кабинет он покинул затем в легкой задумчивости и виноватости.

Чилигин знал, что умеет поделить вину. Уходивший из его кабинета иной раз и заподозрить не мог, что вину взвалили на него одного. Однако были в его жизни и такие минуты, когда он думал, что обращаться к нему за помощью — все равно, что просить актера, играющего хирурга Кречета, удалить аппендикс. Впрочем, правда и то, что во многих случаях помочь просителю не сумел бы никто, оставаясь просто председателем сельсовета. Справку — пожалуйста, печать — приложим, закон — разъясним, мужа в ЛТП — сделаем… Гончарук лес не выписывает? Топиться нечем, кормиться? Поговорим, но…

И опять тишина в кабинете.

Старик Матвеев упомянул «грамотки», и Чилигин живо представил себе, как полоскает дождь плакаты, писанные тушью; он вывесил их, не дожидаясь типографских. Плачут буквы, стекая красными и синими ручейками, пачкая стены ДК, правления и продовольственного магазина. В целости и сохранности к вечеру, пожалуй, останутся лишь два, упрятанные в людных местах под крышей: на почте и в мастерских. Надо было подождать и с остальными выставляться, все равно до объявленного ритуала почти два месяца… Чилигин вздохнул и потянулся к календарю. Сход, так… Надо было выбрать незанятый день, но и не столь отдаленный. Хм, как же он про пастухов забыл…

Чилигин хорошо помнил, как нанимали пастухов в прежние времена, только не знал, какое отношение имел к этому делу тогдашний сельсовет. Да разве это было важно? Все происходило на бригадном дворе, устланном сплошным ковром из соломы, которую за зиму натрусили по былке, а к концу марта она вытаивала вся. Сейчас и на ферме круглый год пахнет какой-то кислятиной, а тогда пряный навозный дух был первым весенним запахом. На бригадном дворе он мешался с запахом дегтя из завозни, сыромятных ремней от новой сбруи и махорочки. Тогда и водка, которую выставляли нанятые пастухи, не пахла так керосинно-отвратно, и галдеж не был таким бестолковым, и пастуха, почувствовавшего свою незаменимость и заломившего по лишнему яичку со двора, не крыли яростным матом, а только говорили со смехом, какой, мол, Микишка находчивый, в момент воспользовался… Чудный, цельнодневный был праздник, никто в нем не путал ролей и переигрывали, кажется, не часто. Теперь и это надо было организовывать.

Чилигин нашел незанятую пятницу и написал: «Пастуший сход». У секретаря за стеной задребезжал телефон, и он посмотрел на свой, молчащий с утра. Знак был не из приятных, и, может быть, еще и поэтому он никак не мог найти себе дело.

Телефон за стеной звонил долго, и, значит, женский персонал всего-навсего отсутствовал, а не перемывал шепотком косточки руководству. «Ладно хоть это», — бессвязно подумал Чилигин.

КУМА — КУМЕ

(по секрету)

…Ладно, думаю, дай-кось и нынче разок схожу. И пошла. До-ожжик… Прихожу: баб пятнадцать уже стоят, и все за сахаром. Из наших, слободских, одна я. Посля женьшины с дробилки пришли. Двигаемся, беседываем. Тут вон они, сельсовецкие. И Курдяиха, и булгахтерша, и рассыльная с ними. Эта в очередь стала, а Курдяиха с булгахтершей к энтому прилавку прилепились. Ктой-то говорит: нехорошо, от обчества откололися. А мы, говорят, так, на беседу пришли, поговорить. Я тада говорю: тута магазин, а не разговорня… Ну, смехом, кума, смехом… А сахар возьми и закончись! Маня говорит: нету; вот пустой мешок, вон ище пять пустых — шесть мешочков и было в этот привоз…

Да господи! Да кума! Да, конешно, восемь! Один прям сразу Гончаруков шофер увез… Да. Знаю… Да.

Тут уж как хочешь, а не смолчишь. Какие с дробилки, эти, правда, сразу ушли, видать, что набрались за три дня-то. Че ж там, два шага шагнуть. На день можно пять раз в очередь стать… Эти, значит, ушли, кому некогда было, тоже поворчали да подались, я молчу пока. Ладно, думаю, хоть пашанца возьму, раз пришла. А сельсовецкие теперь все трое возле энтого прилавка стали. Мнутся… Ну, бабы, какие осталися, про новые порядки пошли языками молотить, про безобразия в общем. Двигаемся помаленьку, и тут двое нас с Шурой Корчагиной остались. Тут Маня шасть в подсобку, глянула оттель и говорит: ах, говорит, я и позабыла, Настасья Михаловна, что вчерась кулечек для вас откладывала. Курдяиха: ах, Мань, вчерась некогда было! спасибочки, Мань, да нас здеся трое. Маня: а в кулечке аккурат килограмма три будет, вам и хватит… Я тут возьми и не смолчи: а я, говорю, Мань, в шистьдисят вторым депутаткой была, нету там и мне кулечка? Смехом, кума, смехом. А они ровно не слыхали, на весы пошли.

Шура Корчагина спереди стояла и говорит: как, говорит, вовремя кулечек нашелся! Отсыпай, говорит, Маня, положенный мне килограмм, а этих, говорит, я вперед себе не пропускаю. Ну, сцепилися! Маня уж не рада, что кулек нашла. А Курдяиха прет на весы и булгахтершу за собой тянет. Шура ей: нахалка ты, хоть и секретарь при совецкой власти! И пошло тада. Срамота: Я говорю: э-эх, говорю, до какой степени распустились, говорю… И все, кума, и все! А Курдяиха: ты бы помолчала, самогонщица несчастная! При всех, кума! Да… А вы там, говорю, сблядовались вконец в своем сельсовете. Че, не правда, что ль? Ох, и пополоскались, кума! Курдяиха кричит: мы за Яшку не ответчики! Шура: нахалка ты! Рассыльная гыкать начала, как скинутая… Да. Да, эта молчала… Ну, молодая-то не молодая… Да.

Ну, Курдяиха хлоп сумкой: подавитесь, говорит, вы этим сахаром! А до тебя, говорит, самогонщица, доберемся… Маня: все, говорит, сыплю очередникам! Шуре — шварк кило, мне — шварк… Бессовестная, говорит, третий день ходишь, все не нахапаешь! Во-от, кума… Да. Я хотела сказать… Да. Я… Не-ет, тута стоят! Побоялась я их! Да. Взяла, коне-ешно! За мной и рассыльной досталось… Конешно, кума, что ты! Там у ней этих кулечков на пол-Лопуховки! Мы с Шурой ушли, а они-то остались!

Ну, вот я и к тебе и пришла. Битончик принесла и змейку — больно уж приметная… А чего ты думаешь, и придут. Две-то банки у мине в погребу, в картошке, а битончик я уж к тебе, в курятник поставила… Да. На прошлом месте, гляжу, у тебе уж занято… Нет, змейку я под крышу подоткнула. А уж флягу мыла-мыла… Флягу не принесла. Бражку, какая была, в целофанный мешок слила да в шифонер спрятала. Егорыч говорит: по шифонерам шарить — обыск называется. За это их самих по шапке… Да.

Нет, ты вспомни, как Аксютка поймалась. Пришли вроде как против пожара проверять. В галанку шасть, а там «козел» греется, зять ей как-то мимо щетчика подсоединил. Топись, теща, без дров! Да. А за галанкой — фляга с бардой, не знай, кому уж она ее берегла. И села баба. За ба́рду сто рублей присудили, да за свет шистьдисят насчитали. Провода отчикнули — топись, как хошь. Ни дровец, ни уголька на дворе! Так зятек побеспокоился… Да. К себе, конешно, взяли. Плачь, а бери… А то не позор! Какой позор-то. Иной раз подумаешь… Да. А кормиться надо, кума. И дровец надо. И поколоть их надо. Да… А тебе кого бояться, ты монашка, к тебе с обыском не придут. Тем боле в курятник… Нет. Нет, кума, не воняет, что ты. Обвязанный…

А-а, принесла, принесла. Вот. И комочками, и песочку килограмм. Перед майскими комочками давали, а этот вот ноне самый принесла… Что ты, какой мне чаек! Того и гляди нагрянут. Пойду… Ну, не паразитство, кума? Вот до чего дожили!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вечером этого дня сначала Вшивую слободку, а потом и все село облетела новость: Морковиха на бражке подорвалась! Мешок из-под азотных удобрений, спрятанный в шифоньере, лупанул почище фугаса! Недели две потом, как выпадал ясный денек, на веревках у Морковихи сушились: габардиновое пальто, два отреза, ситцевый и штапельный, простыни и пара-другая платьев странноватого для теперешних времен покроя.

Участковый об этом занятном факте узнал дня через три, посмеялся, помнится, но, говорят, взял квартирку на карандаш.

ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР

Телефон у Чилигина зазвонил дня через два, когда погода стала малость налаживаться. В кабинете он оказался случайно и ненадолго: отдавал секретарю списки избирателей. Хотел сделать ряд замечаний, но тут зазвонил телефон. Он не сбил Чилигина с мысли, но заставил внутренне подобраться. Свои дольше трех гудков не ждали — вешали трубку, сигнал из Мордасова раздавался до полутора минут…

— Да, — сказал Чилигин в трубку, — слушаю вас, — и указал секретарю на дверь (жена обещала написать в райком и слово могла сдержать именно в этом году).

— Приве-ет, Яков Захарыч! — искренне обрадовался его голосу заведующий оргинструкторским отделом Уточкин. — Везет мне сегодня!

— А-а, — Чилигин широко улыбнулся и сел за стол, — здравствуйте, Викентий Андреевич, давно голоса твоего не слышал!

— Век бы его не слышать, да? Ха-ха! А я, между прочим, с хорошими вестями. Похоже, опять все зеленые квадраты твои!

— Какие квадраты?

— Да экран соцсоревнования Советов заполняю. Похоже, говорю, опять за тобой первое место!

— Ну, не скажи раньше исполкома! Зарубил Потапов твой экран в прошлый раз и теперь может.

— Так это из-за колхоза! Неудобно: Гончарук планы не выполняет, а Совету — первое место. Но теперь-то не больно на планы глядим: весна только…

— Да, весна. Кто-нибудь в районе отсеялся?

— Сеют, — Уточкин сбился с тона. — А вообще, и культивация слабо идет.

— Мда-а, — Чилигин выразительно вздохнул перед телефонной трубкой. — Раньше говорили: на Юрья бьют дурня, а после Юрья и умного…

— Ну, вы там не раскисайте! Не все же дела у вас из-за непогоды встали?

— Не все, — уклончиво ответил Чилигин, понимая, что процедурная часть на этот раз подходит к концу.

— Вот и оно-то, — Уточкин перевел дыхание. — Как предвыборный график?

— А-а… Выполняется. В облсовет у нас депутата нет, а районных Быков приезжал выдвигать…

— Списки переписали?

— Сразу же, Викентий Андреевич, — четко соврал Чилигин и прислушался тоньше.

— Есть… Ну, а как в сельсовет?

На календарном листе было написано: «Пастуший сход»…

— Сходы граждан объявили, будем выдвигать.

— Ну, от тебя-то мне и этих слов достаточно, знаю, не подведешь, — Уточкин снизил голос. — Скоро вызывать вас опять будем, есть твердая установка, чтобы не меньше двух кандидатур. Если кто по-старому проведет, придется переиграть.

— Поэтому мы и не рвемся из графика! — нашелся Чилигин. — Только ведь не было раньше разговора, что и у нас в районе многомандатный эксперимент будет…

— Какой тебе еще многомандатный! Хоть совсем вам не говори ничего… Короче, до совещания не мудри ничего, понял? А то с этой демократией одни только кривотолки. И вообще я не за этим звоню.

— А зачем? — Чилигин насторожился и добавил скороговоркой. — Если отвлек, извини…

— Да это мне придется тебя отвлекать, — Уточкин вздохнул. — Короче, мне поручено выборами судьи заняться.

— Та-ак…

— Тебе-то так… Ну, ладно. Выдвинуть Черномырдина выдвинули, а теперь широкую поддержку надо организовать…

— Пожа-алуйста! Вези доверенное лицо, и все будет абгемахт! — прокричал Чилигин в трубку и подумал, что чересчур бойко подсуетился, нельзя так.

Уточкин помолчал, хмыкнул. Пошуршал трубкой.

— Приятно с тобой работать, Яков Захарович, — проговорил наконец. — Обговорим тогда сразу детали. Главное, срок: когда?

«А пустяковый звонок», — подумал Чилигин, зачеркнул на календаре слово «пастуший» и сказал:

— В пятницу, пожалуй. У нас как раз сход граждан запланирован…

— Э-э, нет, — Уточкин заговорил уверенней. — Нам не сход, нам собрание трудового коллектива надо.

Чилигин несколько принужденно рассмеялся.

— Ну, собрание, так собрание. Давай тогда установочные, раз уже известно, что надо…

Ручка у него была наготове.

ПЕТР СИМОН ПАЛЛАС В ОКРЕСТНОСТЯХ ЛОПУХОВКИ

Мы подумали, он про палас сказал, и засмеялись.

— Ученый такой был, — с укоризной заметил Володя Смирнов. — Академик и путешественник. Петр Симон Паллас. Неподалеку тут за сайгаками гонялся.

— Во сне, — согласился Микуля. — Или под балдой.

— Не понял, — повернулся к нему Володя.

— Откуда тут  н е п о д а л е к у  сайгаки, голова. Я их только на целине видал, когда солому там на колхоз тюковали.

— Я про двести лет назад говорю, — вздохнул Володя.

— Откуда известно? — строго спросил его отец, Иван Михалыч.

— Читал, — Володя пожал плечами. — Между прочим, еще раньше тут морское побережье проходило. Пальмы росли, папоротники…

— Да пошел ты! — Микуля засмеялся.

И правда, как-то не до брехни было.

Погода вроде устанавливалась, к вечеру можно было попробовать и сеялки пустить, а тут Чилигина надрали с каким-то срочным этим… сходом граждан. Мы, конечно, граждане, и любопытно знать, что за сходка, но нельзя же так — мало разве дел на бригаде? Софронычу он вроде пояснил, что народного судью надо поддержать, мероприятие важное, и, попрятав инструмент, тронулись мы. Тележку к гусеничному «алтайцу» прицепили и отправились за шесть километров в Лопуховку. За час, думали, доберемся, а только на шихан поднялись, Коля Дядин скорость перебросил, и, чихнув, замолчал трактор. Приехали. Коля к мотору кинулся, бригадир — помогать ему, а мы повыпрыгивали из тележки, побрызгали на колеса и закурили.

— Палласа бы сюда, — сказал Володя Смирнов.

— Ага, а на палас литровочку, и пропади тогда и Чилигин, и посевная, — подхватил Микуля, но, оказывается, невпопад; оказалось, что Володя академика имел в виду, что вроде бы только ему под силу описать кругообзор этот.

А ничего себе кругообзор. Мамаев угол видать, который не иначе, как Витухин пахал по осени; напахал он там… И глядели мы в основном в сторону богодаровских развалюх, среди которых новостройкой возвышался клуб с крыльцом о двух колоннах. Строение крепкое: стены, как в коровнике, слиты из бетона — дело рук одной из первых грачиных бригад в нашей местности, — крыша под железом, и полы хорошо сохранились. Там мы будем теперь жить считай что до осени. Там наш бригадный стан, самый дальний в колхозе после разделения. Софронычу, видать, как инициатору и всучили. Хотел бригадирствовать? Пожалуйста, мол… Но мы не против — обживемся; только вот чумная весна эта…

А может быть, Володя имел в виду ковыльный пологий склон, обрезанный оврагом? Если академик этот Паласов и правда бывал у нас раньше, то, пожалуй, ковыли вспомнил бы, только они и остались не тронутыми плугом во всей десятиверстной округе, а может быть, и дальше. Или богодаровский лесок, затуманенный, еще и не оперившийся… За леском, между прочим, еще один поселочек был, Удельным его называли. Переехал Удельный в Волостновку, Богодаровка — в Лопуховку, а жители их — по белому свету, по свежему снегу…

— Иван Михалыч, — сказал Петя Гавриков, — а скажи, хорошо было в Богодаровке жить!

— Это не по адресу, — усмехнулся Иван Михайлович. — Это ты у Карпе́ича спрашивай, он там до последнего существовал.

— А ты?

— А я лопуховский, — засмеялся Иван Михайлович. — Вы че ж, думаете, раз пожилой, значит, богодаровский? Чудаки…

— Молодых богодаровских нету, — пробормотал Петя.

И это верно. Даже тому, кто в Лопуховке осел молодым, давно за сорок.

— А места тут… хорошие были места, — серьезно сказал Иван Михайлович. — Сколько лесу… Думаете, богодаровский один тут маячил? Куда-а! Мы пацанами были, когда всю урему, километров на двадцать вдоль по Говорухе, на пенек посадили. Жутко было глядеть. А поднялся только чернотал кое-где, да ветляк на старице…

— Че ж тут советской власти, что ли, не было?

— Война была, — помолчав, ответил Иван Михайлович.

— У вас как чуть что, так сразу: война, — начал было Микуля, но Иван Михалыч осадил его одним только взглядом.

— Не одна война, конечно, виновата, — сказал все же Иван Михайлович. — Целину лопуховскую потом уж пахали. На моей только памяти раз десять землеустройство переделывали. А припашки? Ты разве не пахал клинья? — Иван Михалыч поглядел на Микулю.

— Где говорили, там и пахал…

— Вот мы и делали всю жизнь, что́ говорили, — Иван Михайлович отмахнулся от какой-то своей думки, как от назойливой мухи.

— А как пасут у нас, — вставил учетчик. — Скотобой сплошной, ток, а когда-то трава была конному по грудь… Суданку, люцерну собираемся на поливных сеять, а раньше тут, может быть, чий рос трехметровый!

— Ага, и академик за сайгаками гонялся, — напомнил Микуля, стараясь не глядеть на Ивана Михайловича.

— Да он тут тарпанов видел, — обиделся Володя.

— Тарпаны, тарбаганы, — проворчал Павлик Гавриков. — Пошли глянем, че там с двигуном.

К нему присоединились братан Петя с Микулей, а мы еще постояли на урезе шихана. Далеко было бы видно, если бы не дымка, мешавшая и солнышку сушить пашню, мостить дороги.

— Я тогда говорил ведь: подрастут наши пацанята, оглядятся и не поверят нам, что может на лопуховских землях что-то другое быть, побогаче, позеленей… природа, одним словом…

Откуда тогда на нас этот разговор налетел? До того ли? Софроныч говорит, здоровому коллективу до всего дело есть, но ему положено, как бригадиру, время от времени и туману напускать.

Потом все обступили трактор.

— Щас, щас, щас, — частил Коля Дядин, перехватывая из руки в руку ключики. — Патрубок на топливном…

Софроныч молча смотрел за ним, молчали и мы. Коля торопился, ронял ключики за гусеницу.

— А куда мы торопимся? — спросил Петя Гавриков.

Действительно…

— Нельзя, мужики, обещали быть, — сказал бригадир. — У Чилигина расчет на нас.

— Да пошел он со своим расчетом! — загалдела в основном молодежь.

— Ему для галочки, а ты тут…

— Пастухов и без нас выберут.

— Че их выбирать? Давно известные: Цыганков и Лукошкин Петя.

— А кто-нибудь знает судью-то этого?

— А ты не знаешь! Черномырдин — он всегда судьей был. Мордасовский…

— Пусть его мордасовские и выбирают. Мы-то при чем? Был он у нас?

— Да был зимой на свиноферме, — сказал Софроныч. — Лекцию читал.

— Вот пускай его свинари и поддерживают!

— Морковиху пусть позовут да эту… Аксютку!

— О! Аксютке он сотняжку припаял, эта его до смерти не забудет!

— А как Федю с бабой разводил!..

Короче, знакомцев у Черномырдина набиралось и в Лопуховке порядочно, но, пока оживляли трактор, склонились все же ехать назад, на стан — готовиться к севу.

— Непорядок, мужики, — осаживал нас бригадир, но потом, глянув на часы, и сам махнул рукой.

А поломку нашел Микуля. Живо оттер Колю в сторонку, повозился минут десять, и после этого трактор завелся.

— Я же говорил: патрубок! — обрадовался Коля.

— Говорил ты! Это тебе не охотников на привале перерисовывать, — Микуля стукнул Коле по козырьку и утопил его в видавшей виды фуражке. — Рули теперь в Богодаровку.

И мы вернулись.

Чилигин будто бы выговаривал потом бригадиру за неявку, но этим все и кончилось. В конце концов, ехать или не ехать на это собрание, коллектив решал.

С шихана спускались на первой передаче. Кругообзор сужался, не стало видно ни Мамаев угол, ни Богодаровку, а в конце спуска, над оврагом, миновали железную пирамидку с крестом. Петя Гавриков закурил, а Павлик глядел себе под ноги, болтался как непривязанный мешок возле борта тележки. Тут отец их, дядя Костя Гавриков, перевернулся на «Беларуси». Говорят, пил мужик, да какая теперь разница.

Когда отъехали, Микуля прочистил горло:

— Хотел бы я вообще на живого академика поглядеть! Как же так, бы сказал, академик, ученый мужик, а придумал не трактор, а барахло. Ты, бы сказал, глянь, кто в паршивой кабинке сидит: художник, чувствительная натура! Чапаева как живого на коне нарисовал, Лёву Блажного с удочкой, охотников на привале! А у него уж не тока кисточка, ключи из рук валятся — ладони каменные от твоего трактора сделались… Вот че бы он мне про трактор сказал?

— Про трактор он бы тебе ничего не сказал, — заметил учетчик. — Академики, они ученые. А вот мандат бы тебе выписал, как пустобреху.

— Мандат ему теперь Чилигин скоро выпишет! — засмеялись.

— И правда. Когда свадьба-то, Микульча?

— Как отсеемся, — отозвался жених.

И мы засмеялись.

— Ничего, он выдержанный, — улыбнулся Иван Михайлович. — Тридцать лет холостяжничал, а уж месячишко какой потерпит!

Отсеялись мы через пять дней, до последних майских дождичков, но у Валерки с Антониной гуляли на свадьбе только в июне, на троицу. В Мордасове тогда проходил фестиваль со скачками.

АНОНИМКА

(в натуре)

Дорогая редакция районной газеты «Победим»! Расскажу, как у нас проходило собрание, где поддерживали выборы народного судьи. Собрание проводили наш предсовета Чилигин и человек из района Уточкин, вроде как инструктором его представили. С ними пришла женьщина Володина — доверенное лицо в кандидаты в судьи Черномырдина Ф. М. Народ был уже собран, так как объявляли выборы пастухов. Перед ихним приездом было человек так с полсотни, но потом сразу кое-кто ушел и не приехали из бригад. Набралось человек тридцать голосовать. Володина прочитала биографию судьи. С места стали спрашивать, почему нет второго кандидата, тогда мы бы могли выбирать. Доверенное лицо ничего на вопрос не ответила, но добавила, что она лично тоже против данной кандидатуры Черномырдина Ф. М. А мы не против, мы просто спросили, а нам сказали, что мы тут не выбираем, а поддерживаем. И предложили выступать конкретно. Я тогда выступила, не объясняя причины почему, но против, потому что надоело уже судиться за падеж телят, и это всем известно, а председателя не привлекают. Больше желающих говорить не было. Тогда выступил Чилигин и призвал поддержать. После начали голосовать: за — 10 человек, против — 13, семеро воздержалися. Чилигин сказал, что не может быть тридцать человек, и секретарь нас пересчитала — получилось тридцать, потому что в разных местах сидели. После этого Чилигин и инструктор начали требовать с каждого, кто голосовал против, объяснить, почему против, чтобы записать в протокол с его фамилией, чтобы протокол дать прочитать Черномырдину Ф. М. Мы объяснение дать отказались, а двое встали объяснили, что за голосовать не могут, потому что не знают кандидата и сказали, что знают адвоката Маечкина. После таких разговоров предложили голосовать вторично, так как вроде был пересчет. Вторично проголосовали точно как в первый раз: десять человек — за, 13 — против, воздержалися — 7. Собрание кончилось. Володиной во время собрания одна женщина задавала вопрос, как же она относится к Черномырдину, она при всех ответила, что против. Я уточнила: вы только здесь против или еще где подтвердите, она ответила, что скажет так хоть где. После собрания Уточкин предложил написать факты, почему кто против. Володина еще сказала, он меня неправильно с мужем развел. Еще там другие были разговоры, теперь все не вспомнишь. Но писать никто ничего не стал письменно. Хотелось бы знать, как будет доверенное лицо участвовать в следующем собрании, если она против своего доверителя. В заключение два вопроса: 1) Надо ли давать судье протокол с выступлениями, которые выступают против? 2) Правильно ли сказал инструктор, что наши против не имеют значения и Черномырдина все равно выберут?

СТРАНИЦЫ АМБАРНОЙ КНИГИ

Любопытное письмо из Лопуховки.

Сегодня узнал, что существует протокол лопуховского собрания. Второй экземпляр у Кадилина в орготделе.

Читал протокол. В целом все сходится с письмом. Прокатили лопуховцы Черномырдина, хотя и не ясно, за что. «Значит, можно готовить к печати?» — спрашиваю. Кадилин: «Будем уточнять. Сегодня должны другое доверенное лицо избрать. Володину заочно выдвинули, «лишь бы не я»… Поддержание в дорстрое пойдет. Дадите оттуда информацию — и хватит». — «Но ведь автор ответа ждет, нашей реакции»… — «А кто автор?» — «Да вот же, из протокола ясно…» Сошлись на том, что в среду у него будут Уточкин, Ревунков и Чилигин. Могу присутствовать.

Выясняли часа два.

Кадилин (Уточкину): Ты понимаешь, что ушами вы там прохлопали? Надо же, милый мой, владеть обстановкой.

Уточкин: Как еще владеть? Проголосовали не поддерживать, значит, не поддерживают…

Кадилин: Не поддерживаете, значит, свою кандидатуру предлагайте! Ты мог так сказать?

Уточкин: Не было таких указаний.

Кадилин: Как это не было? Вот еще новость! Ты что, закона о выборах не знаешь?

Уточкин: Вы моего шефа спрашивайте, он ясно сказал…

Кадилин: Ничего Быков не говорил! А это не протокол, это филькина грамота!

Я сказал, что предлагали Маечкина.

Кадилин (Уточкину): Было?

Уточкин: Ничего там не было. С мест кричали.

Кадилин: Так надо было заострить внимание — и все! А зачем после голосования людей дергали?

Уточкин: Никто их не дергал.

Кадилин: Как же не дергал, если даже по протоколу видно, что вытягивали вы объяснения. Вы с этими шутками кончайте! Подзалетишь с вами…

Чилигин все сокрушался, что не смог настоящую аудиторию сколотить из-за «этого сева». «Прошло бы на высшем уровне, Валентин Константинович! А так, конечно… Из пятой бригады только народ был, а эти — надстройка, пенсионеры, обиженные»… Ревунков сразу сказал, что в день собрания отсутствовал, о самом собрании ничего заранее не слышал… вернее, слышал, но передоверился Чилигину, как человеку вообще опытному в этих делах.

К концу разговора Уточкин никого и ничего не слушал. Кричал, что он один выборами занимается, тыщу страниц протоколов глупых прочитал, уши у него болят от телефона… В общем, сплошной стриптиз.

Снова спросил Кадилина: даем в газету? Скажем, под заголовком «Забуксовало собрание»… Нет! «С этой демократией пока одни только недоразумения»!

Щедрин: «Ибо у жизни, снабженной двойным дном, и литература не может быть иная, как тоже с двойным дном. Газеты, например, положительно могут измучить».

Сегодня написал информашку о том, что рабочие и итээровцы дорстроя поддержали кандидатуру Черномырдина в народные судьи. На собрании, одним словом, присутствовал товарищ Кадилин Валентин Константинович.

ЗАЧЕМ ЛЫСОМУ ГРЕБЕШОК?

На восьмом году своего хозяйничанья в Лопуховке Николай Степанович Гончарук понял, что не уважает начальство. Даже так вот: никогда не уважал. Откуда, с чего взбрело это в лысую его голову, определенно сказать трудно. Может быть, просто время такое настигло председателя: пятый десяток его к концу… Но, как бы там ни было, прежнюю свою клиентуру, старинных мордасовских собутыльников, а может быть, их-то и в первую очередь, видеть он не желает и уже редко когда улыбнется им, а то все ухмылка, усмешка — черт те что на лице у него ежится. Вдобавок томила председателя и старая неприязнь к подчиненным, к непосредственным даже исполнителям его воли в виде распоряжений, и с весны с самой желчь напитала Гончарука: ходил он весь желтый, страшный, почти зеленый.

«Как мне все это остоелозило», — невоздержанно говорили воспаленные, провалившиеся глаза председателя.

Доверять теперь Гончаруку многим казалось делом опасным, непредсказуемым, а сам он, наоборот, беспомощным, потому что какую же силу слова и мудрость поступка ждать от уморившегося, а отчасти и в натуре больного человека?

Напрямую с Гончаруком теперь говорил разве что один Филипп Филиппович, лопуховский премудрый Фе-Фе.

«Упускаешь, Степанович, вожжи», — сигнализировал экономист.

«Даже? — ехидно переспрашивал Гончарук. — Ну, тогда подбирай ты их, деловой…»

Перетыкнувшись, старые приятели начинали разговаривать несколько по-человечески.

«Лучше бы меня на отчетно-выборном прокатили, — вздыхал Гончарук, а глаза его потухали. — И чего я трусил, спрашивается? Давно бы уж ходил бы по Мордасову этим… деклассированным элементом. Директором киносети, например…»

В своем недомогании Гончарук почему-то чаще всего вспоминал полусерьезный разговор со вторым секретарем райкома партии Рыженковым. Еще тогда пожаловался он уважаемому до поры до времени начальству на свою усталость. И Рыженков как-то так вошел в его положение… поразмышлял вслух, хотя и кончил все-таки тем, что пообещал прочистить свои каналы в облсельстрое и вагон… брусьев, что ли, пробить, чем подтвердил, что покамест желает видеть Гончарука хозяйственником.

«Пенсионерские мечты, Степанович, — урезонивал хозяина Фе-Фе. — Ты что, думаешь, кино для развлечения массы придумано? Ты думаешь, с киносети план не требуют? Ты так договоришься до того, что мы тут, в Лопуховке, собрались не продукты питания производить для государства, а красиво жить на лоне увядающей природы!»

А между тем после майских холодов природа расцветала, принялись березки на отремонтированном за восемнадцать тысяч колхозном мемориале «Памяти павшим». И абы-как в большинстве своем засеянные поля уж зеленели; но не возвращалось в председательскую душу утраченное равновесие.

«Ведь все нервы попортили вы мне с этим расформированием бригад, — говорил Гончарук экономисту. — Все до ниточки! Терпенья вам не хватило подождать».

«Чего ждать-то?» — спрашивал Фе-Фе, уставший говорить бесполезное «а я-то тут при чем».

«А ждать-то? — вспыхивал Гончарук. — А уже дождались! Да и наколбасить успели… Или не видишь, как приутихли мордасовские леворюционеры? Зря, думаешь, Рыженков намекнул, что команда ожидается поостудить горячие головы?»

И Фе-Фе понимал начальство: команда почти что пришла, а они уже отличились, не ходилось им в «чапаевцах», не работалось тремя бригадами и вообще…

«Как… как пацаны! раз-зэтак твою, — Гончарук не находил слов. — А ты говоришь, зачем лысому гребешок!»

Филипп Филиппович задумывался, вздыхал и говорил:

«Нет уж, Степанович, гребешком мозги не расчешешь, если они набекрень…»

Так, может, отсюда начиналась председателева болезнь? То, что мужики митинговали на отчетно-выборном, не новость, они всегда митинговали, сколько он помнил, но ведь тогда сам, еще уважаемый, Илья Ильич Свергин разрешил вынести на голосование такую несусветную глупость, как переименование колхоза. Он что, именем Троцкого, что ли, назывался?!

А совсем уж подкосил Гончарука визит в «Лопуховский» первого секретаря райкома партии. Приехал Борис Борисович Глотов не рано и не поздно, а так, что Гончарук, предупрежденный инструктором, курирующим их зону, соскучиться не успел. Вовремя увидал на улице небесно-голубую «Волгу», вовремя спустился в вестибюль и как бы случайно вышел на правленское крыльцо. Там и встретились, как положено.

— Молодцы лопуховцы! — произнес Борис Борисович, пожимая председательскую ладонь, но обращаясь к неприметному своему спутнику. — И отсеялись, и дороги поправили, и на гумне порядок — хоть сейчас сено ложи.

«Так ли уж», — настороженно подумал Гончарук, отчетливо помнивший, что никаких распоряжений насчет «дороги поправить» в обозримом прошедшем не давал. Но разубеждать начальство не посмел.

— Ко мне пройдем? — осведомился на всякий случай.

— Да нет, пожалуй, в кабинетах мы насиделись. Поедем-ка, председатель, в лучшую твою бригаду. Кто первый отсеялся?

— К Матвееву, что ли?

— Ну, тебе лучше знать, — засмеялся Борис Борисович, глядя опять же на спутника.

Поехали к Матвееву в Богодаровку. Гончарука начальство посадило рядом с шофером, а само расположилось на заднем сиденье. Пришлось то и дело оборачиваться, встречаясь взглядом с чужаком, названным Константином Сергеевичем.

— Я вот говорю Константину Сергеевичу, что Лопуховка у нас первой встала на путь обновления, — с подъемом заговорил в машине Борис Борисович. — Смело взялись за ломку устоявшейся структуры, выдвинули новых людей в руководство средним звеном, дали, так сказать, простор инициативе. Я уж не говорю о беспрецедентном для всей области переименовании хозяйства! И вот результаты: сев провели слаженно, использовали каждый погожий час. Что тут скажешь?.. А ты чего молчишь, Николай Степанович?

— Да какой это сев… в двадцатых числах мая… Под суд за такие дела, а мы вроде как молодцы…

Борис Борисович усмехнулся.

— Понятно, к чему ты. Не страхуйся. Действительно, Константин Сергеевич, райком в этом году ни на кого не давил. Хотя можешь ты, Николай Степанович, сказать, что на произвол судьбы брошен?

— Да нет…

Гончарук не очень улавливал свою роль.

Борис Борисович засмеялся чему-то.

— Удивительное дело, Константин Сергеевич, они тут судью прокатили на поддержании! Не хотим Черномырдина — и все тут! Я уж ни одного голоса «за» не жду отсюда на выборах.

— Вы это серьезно? — спросил моложавый спутник.

Борис Борисович подкашлянул.

— Почти, — выговорил и опять чему-то засмеялся.

До самой Богодаровки «Волга» катилась по выровненной бульдозером дороге, не пришлось и на шихан подниматься, и это было непонятно Гончаруку: кто команду давал? Не сам же Витухин, которого силком заставили навесить на трактор мехлопату, расстарался… Короче, добрались до бригады быстрее, чем можно было предположить. Ну, для начала всякие там «здравствуй-здорово», «как настроение», а потом…

«Как, говорит, вы посмотрите, товарищи, если на базе вашей бригады мы создадим коллектив интенсивного труда?»

Передавая разговор Филиппу Филипповичу, Гончарук не смог удержаться от того, чтобы хоть за глаза, хоть, может быть, и не уместным передразниванием, да уесть неуважаемое больше начальство…

Матвеев, конечно, оказался в курсе. Он, видите ли, и сам обдумывал КИТа этого, да не время еще Лопуховке за него приниматься: неорганизованность, неважнецкое обслуживание и слабовата (!) нагрузка на одного работающего в бригаде, вот если бы еще Мамаев угол прирезать…

— Мамаев угол, Василий Софроныч, отведен второй бригаде, — сдержанно напомнил Гончарук. — Севообороты сугубо сбалансированы…

Однако замечание его никак не повлияло на разговор, и он продолжался. Их обступили механизаторы, и, ты скажи, каждый считал своим долгом словечко ввернуть, покрасоваться перед начальством. Со стороны посмотреть: орлы… то бишь киты, язва их забери!

— А будущее все равно, я думаю, за интенсивными формами, — говорил Борис Борисович. — При наших площадях, при нашей нехватке кадров…

Гончарук не уловил вовремя, что Глотов уже и сам отвернул разговор в сторону обтекаемых рассуждений, взял и пошутил из последних сил:

— Это что же получится: КИТы землю, скот разберут, а председателю алкоголики да инвалиды достанутся?

А они не уловили шутейный тон.

— Какие, интересно, могут тут быть алкоголики, — несколько даже неприязненно заметил Борис Борисович.

— Я имею в виду… народ разный на селе, Борис Борисович… Спросите, брал Матвеев в безнарядное звено лодырей в прошлом году…

— В основу новых форм организации труда, Николай Степанович, — жестко проговорил Глотов, — наипервейшим положен принцип добровольности.

«Ликбез мне устроил! — жаловался потом Гончарук Филиппу Филипповичу. — А что Матвеев ни скажет — все в кон! Сказал бы прямо: отстал ты, Гончарук, не устраиваешь. А то на обратном пути: чего это у тебя Ревунков тянет с созданием партгрупп в бригадах… «У тебя»! А остановились возле пастухов воды попить — опять: встречайте, товарищи, председателя вам привезли, а то, наверное, бывает раз в год по обещанию… Те смеются: спасибо, мол, товарищ секретарь! Скважину опять вспомнили. Планировали мы ее бурить? Вот и я не помню…»

И все же на обратном пути Гончарук передохнул тогда малость. Захотелось вдруг высказаться спутнику Константину Сергеевичу:

— Семейным подрядом у вас в районе не пахнет, поточно-цикловой в совхозе для проформы организовали… Как же так?

Глотов вздыхал.

— Не можем вот их, — он чувствительно ткнул Гончаруку в загривок, — убедить, что все это всерьез и надолго.

— Но здесь-то, как вы сами недавно сказали, никого не надо убеждать. Это нам и беседа с бригадой показала… Кстати, напрасно вы подвели разговор к тому, что сегодня там невозможно организовать интенсивный труд. С осени, решили. Правильно, с осени, с зимы… Только кто нас будет ждать, пока мы раскачаемся?

— Ты чего молчишь, Гончарук? — требовательно спросил Борис Борисович.

— Я с вами разговариваю, — сдержанно заметил спутник.

А Гончарук перестал уважать и это начальство.

«Доиграются они в демократию, — говорил потом ясновидящий Фе-Фе. — С нашим народом ведь как надо? Хочешь чего-нибудь получить — спусти соответствующую инструкцию. А вот это — «давайте, ребята, посоветуемся» — это разве что для газетки надо оставить». Гончарук смотрел на экономиста с подозрением.

«Ты откуда такой, Филипп, взялся?» — спрашивал его.

И они меняли тему, заметив еще, что все-таки признают немного за председателем власть и авторитет, если интересуются, как у него ведут себя сельсовет с парткомом.

«Он ведь мне на прощанье: не упускай Чилигина, выборы в этом году серьезные», — вспомнил Гончарук и, насколько сумел, улыбнулся; на это он тогда ответил непривычно, но вполне достойно, посоветовав Глотову различать все-таки, где Совет с парткомом, а где правление и кто над кем поставлен.

— Не хватало мне только лопуховского демагога, — раздраженно сказал Глотов Борис Борисович, а спутник при этом разговоре не присутствовал, шофер водил его за правление, в карагачи.

В этот вечер Гончарук даже в шашки играл с непобедимым Фе-Фе, и, хотя ни одной партии не выиграл, зато употребил добрую трехлитровую банку шипучего хлебного кваса с кореньями.

«Это кто же тебе поставляет?» — поинтересовался у холостого и на пятом десятке экономиста.

«Это как раз и не важно», — ответил Фе-Фе и шагнул в дамки.

Но вечерняя психотерапия действовала на Гончарука самое большее до утра. Вставало солнце, и он опять чувствовал себя на облучке, но без вожжей в руках.

«Развалится все к чертовой матери», — думал председатель, но все как раз и не валилось. Все, в общем-то, как всегда было, только инженеру с агрономом удалось как-то так вовремя подобраться к естественным сенокосам, и свистун (мятлик майский) убрали еще зеленым.

— А в Волостновке еще только раскачиваются! — радовался парторг Ревунков, у которого уже нос облупился от июньского солнышка.

Но Гончарук не реагировал. Даже бывая на гумне, он думал, как бы теперь, не дожидаясь предполагаемой команды, улучить подходящий момент, чтобы напомнить Рыженкову о том, что относительно кино он ничего в принципе против не имеет…

Напомнить о себе Гончаруку удалось поздно осенью. Результат был положительный. Лопуховский киномеханик доволен: ночевать директор приезжает домой и кинобанки привозит лично. Жилье в Мордасове Гончарук получит так же скоро, как вверенная ему киносеть начнет выполнять план.

СЛОБОДСКАЯ СВАДЬБА

(аспект)

С нетерпением и надеждой на появление сподручного и почти бесплатного помощника поджидали обитатели Вшивой слободки Микулину свадьбу. Готовились к большим хлопотам, после которых неминуемо должен был наступить рай. Жених молод, здоров и к тому же — с трактором. Не надо бегать, не надо заманивать, а можно зайти вечерком и договориться и насчет дров привезти, и сенца подбросить. И вдруг узнали, что на состоявшемся в День защиты детей сговоре жених выступил с заявлением: «Если хоть капля самогона на стол попадет… И свадьба ваша не нужна!»

— Как зимой у меня полбанки слопал за здорово живешь, так ниче, это можно, — заметила Морковиха.

— А у меня за час распиловки бутылку ухайдокал и потом еще приходил, — вспомнил Егорыч.

— Вымогатель, — прошипел еще кто-то.

— Заране открещивается, чтоб в должниках у нас не ходить…

Однако, зная лопуховские (шанхайские, в сущности) аппетиты, сговорились литров двенадцать изготовить все же. Расчет был простой: в первый день казенную выпьют, а потом сами запросят.

Казенную на сговоре обещался достать будущий Микулин шурин Вовик Богомолов, и глухая Марфута без колебаний вручила сыну одну тысячу рублей — так теперь стоили пять ящиков белой.

Домик, в котором проживал Микуля с матерью, был мал, дворик — тесен, а потому решили гулять оба дня на слободе. Женихов бригадир и одновременно невестин родня Василий Матвеев взял на себя и своих ребят сооружение навеса и доставку волостновской родни. В мелочи и очевидные обязанности сторон, как водится, не вникали заранее, словно нарочно обрекая себя и гостей на сюрпризы, которыми и помнятся в основном всякие такие мероприятия.

А жениху Микуле не понравилось на сговоре поведение будущего шурина. Ни разговор его вольный, ни то, как он деньги в задний карман американских штанов засунул. Хотя, никто его с городским будущим родственником и не сравнивал, знали, что не доставала парень и все, что мог, сделал. Ходил даже в сельсовет за справкой, чтобы лишнюю пару ящиков в райпо выдали.

— Че тебе, Клоун, трудно печать приложить? — попробовал поднажать.

Однако не стоило напоминать Чилигину полузабытое, как ему казалось, прозвище; школьными друзьями они не были.

— Тебе бы все мима закона, — сдержанно заметил предсовета. — Когда жениться надумал? Комсомольскую свадьбу с вами не сыграешь, на безалкогольную сам жених не тянет… Сошлись бы да жили.

Микуля обиду стерпел, вспомнив, что раньше в сельсовете только на административной комиссии бывал, штрафовавшей его нещадно, а Чилигин, скорее всего, именно от обиды регистрацию не в Доме культуры, а в Совете, в тесноте, назначил; в ДК, сказал, предвыборный ремонт.

Ну, зарегистрировались перед троицей и в Совете. Василий Матвеев тут же попер молодых в белом «москвиче», но не сразу на слободку, а кружок все же дали по Лопуховке; следом пылили дружки на «запорожце», а шурин свою машину не заводил, поберег от гвоздей и пыли.

В первый же день уничтожали женихов трофей из райповских складов (по официальной записке) и ближнего казахстанского городка с открытой виноторговлей. Особо никто не отличился — ровно все шло, хорошо. У каждого из полсотни гостей собеседник нашелся, а иные и муж с женой словно за столом только и сошлись поговорить по-человечески. Микулин племянник пластинки гонял в палисаднике, оглушил всех, но танцевали немного. Прохладно все же было под навесом и сквозняк, веселости хватало в обрез до очередного тоста.

Самым пьяным в первый день оказался Николай Крючков, приходивший откуда-то, лупану́вший, конечно, за здоровье молодых и рассказавший глухой Марфуте собственный антиалкогольный стих. Счастливая мать плакала, сказала, что «на тарелку» почти две тыщи наклали и дала сочинителю пол-литру на вынос.

К вечеру разошлись по домам. Волостновские у Богомоловых ночевать остались. Их четверо, Вовик со своей, Марфута… Наверное, из-за этого Микуля отправил мать к сестре, а сам увел Антонину в свой домик. Они там прибрались, изжарили яичницу и заночевали.

А утром второго дня Богомоловых навестила Морковиха: надо ли?..

— Куда-а! — ответила глухая Марфута. — Вовик-сынок пять яшшичков белой привез.

— Ну, имей в виду, — сказала соседка. — В скатерках пойдете, у нас два чайника налитая стоит. Бесплатная…

Это всем ясно. Когда по Лопуховке ряженые — «в скатерках» — идут, народ еще, хоть и меньше, чем в прежние годы, за ворота выходит. Тут самая и работа дружкам: один с чайником да со стаканчиком, а у другого соленые огурцы в чашке… Но до «скатерок» в этот раз дело не дошло.

Свое обещание Вовик сам по столам разносил.

— О, — сказал волостновский родня, — «посольская»!

Все оживились. И пошли разговоры, за которые скоро на пятнадцать суток будут сажать, а из партии, говорят, уже сейчас выгоняют.

На этот раз своей очереди выступить Венка Витухин дождался, и сказал он замысловато:

— Граждане гости, — сказал, — я вот теперь дороги колхозные ровняю, но это не важно. Главное, все вы знаете, что значит ровная дорога. Она скоро такая во всей стране сделается, и я желаю нашим молодым идти по ровной дороге всю жизнь и рожать здоровых детей!

Он еще прибавил себе под нос: «Пью до дна», — и выпил. И все выпили.

И тихо стало под навесом.

— Миш, — сказала старшая волостновская родня, — а ты че по стаканам-то разливал?

— Че, — ответил Миша, — «посольскую»…

Молодым, а также непьющим гостям разговор и тишина были непонятны сначала, но Микуля взял у Василия Матвеева, посаженного отца, нетронутую стопку, понюхал и, вскинув голову, глянул вдоль столов.

— Закусывайте, гостечки дорогие, закусывайте, — проявила радушие Марфута, но и до нее что-то дошло, осеклась на полуслове.

— Хм, самогонка гольная, — сказал Коля Дядин и взял в руки бутылку.

— Какая еще… — Вовик Богомолов выбрался из-за стола и рысью кинулся в сенцы, захватил три бутылки из ящика и тут же вернулся. — Какая еще! — крикнул и пустил бутылки по рукам. — Вы что?

Говорят, поллитровки были аккуратно запечатаны, на пробках — заводской знак ЛВЗ, но внутри и у этих оказался вонючий сивушный дух.

— Я предупреждал? — спросил Микуля застолье. — Предупреждал…

Антонина ни на кого не глядела, а на ее братца люди посмотрели с любознательным интересом, особенно те, кто был в курсе дела и видал, как он тыщу в американские штаны засовывал.

Только один волостновский Миша сказал с сочувствием:

— Как мужика накололи спекулянты гадские!

Но большинство гостей не удовлетворило любопытства и до самого того момента, когда оскорбленный шурин погрузил нераспочатые ящики в «москвич» и отбыл восвояси; супруга его, довольно разговорчивая в первый день дамочка, во второй ни слова не обронила и так молчком и уехала.

А свадьбу спасла слободка. Когда из одного чайника попробовали, волостновский родня Миша аж застонал от удовольствия. И порядок восстановили, потому что к тому времени и Микулю уговорил не валять дурака его бригадир Василий Матвеев.

Но за этой канителью забыли «в скатерках» пройти, и многие уважающие добрую традицию лопуховцы только зря утруждали себя, выглядывая то и дело за ворота. Они были не против, чтобы ихних курей попугали перемазанные румянами (в прежние времена — красной свеклой) «цыганки» с голыми мужскими ногами, пусть бы и поймали какую для потехи, но пусто было на улице, лишь ветерок приносил со слободы звук электрического барабана — это племянник гонял пластинки в богомоловском палисаднике.

Да, пустовато было, хоть и троица. Разучились свадьбы играть, разучились и праздновать. Вроде как некому стало. И в Мордасове, говорят, скучная была в этот день «березка», хоть и продавали вволю бутылочное пиво; на скачках переругались судьи и первого места никому не присудили…

За два дня слободская свадьба была сыграна полностью, и в понедельник все ее участники вышли на работу, кто работал, или вернулись к будничным своим делам, кто не работал или уже получал пенсию… Лечиться на слободу приходил Николай Крючков, и там же, в лопухах на задворках, он проспал до вечера, крепко сжимая в левой руке ополовиненную бутылку «посольской».

Да. Но какова же мораль?

А мораль в понедельник вечером прочитал слободским лопуховский участковый Мамаев, приходивший на беседу в форме и с казенной планшеткой. И слободские слушали его очень внимательно и даже клятвенно пообещали Указ не нарушать больше, и Мамаев почти поверил старикам. Действительно, в слободские зятья угодил в общем-то работящий, перебесившийся наконец молодой мужик Валерка Меркулов — помощник в стариковских одиноких заботах проверенный, да к тому же теперь и должник.

И кончим на этом.

СКВОЗНАЯ КАБИНА

(авторское свидетельство не выдано)

Предвыборная лихорадка не отпускала Чилигина с первых чисел июня. Составленный еще весной план был скомкан и забыт, из Мордасова задергали меняющимися каждую неделю установками, спускаемыми то по телефону, а то и с высокой трибуны в тесном и узком кругу. Избирком бездействовал, да и опасно было подключать комиссию на этом зыбком этапе. Выдвижения кандидатов в депутаты сельского Совета проходили в бригадах, на завалинках (это было в соответствии с установками — по месту жительства и без заорганизованности), а протоколы, все двадцать пять пар, Чилигин писал собственноручно, повздорив с секретарем. Надо было выдерживать проценты молодежи, женщин и рядовых тружеников в составе Совета и одновременно организовывать выдвижение и обсуждение не менее двух кандидатур, и чтобы при этом не было видно игры в демократию, за чем строго следил секретарь парткома Ревунков. Очень непросто прошло выдвижение Гончарука, а встречу его с избирателями пришлось оформить протокольно, посчитав за таковую выезд его с экономистом в пятую бригаду, поставившую вопрос об оплате труда. Организованно прошло выдвижение в богодаровской бригаде, хотя там пришлось пойти на некоторые нарушения: кандидат Владимир Смирнов устраивал Чилигина и по возрасту, и по принадлежности к партии, но избиратели жили в разных концах Лопуховки.

И вот протокольное оформление предстоящего ритуала закончилось, и подошло время оформлять его в натуре. На это тоже существовали установки. «Празднично оформленный избирательный участок» — вот первейшая наружная цель. И Чилигин собрал избирком.

Как всегда, вовремя подошли учитель Иннокентий Леонидович Плошкин и женщины — библиотекарша и медичка (сельсоветская бухгалтерша и правленская секретарша Верка Мухина были на месте), а мужиков, в том числе и председателя избиркома кладовщика Макавеева, пришлось дожидаться не меньше часа. Это был непорядок, но Чилигин не стал заострять вопрос, а сразу, как собрались, перешел к делу, создав демократичную обстановку тем, что усадил комиссию вокруг своего, очищенного от бумаг и телефона стола. На стол он выложил схематический план Дома культуры, принесенный директором Баженовым.

— Что же от нас требуется? — спросил он собравшихся.

— А урну отремонтировали? — перебил его вопросом Макавеев, водрузивший на нос расхлябанные очки и сразу ставший похожим не на важного начальника, как, наверное, хотел, а на пропойцу-счетовода, каким он и был до заведования складом.

— Она перед тобой, Семен Михалыч, — сдержанно сказал Чилигин и показал рукой в дальний угол кабинета.

Макавеев встал и пошел смотреть урну.

— Семен Михалыч, — окликнул его Чилигин, — не будем отвлекаться.

Но Макавеев вернулся на место только после того, как трижды хлопнул крышкой и проверил дно отремонтированной посудины, покалеченной в прошлые выборы при перевозке из ДК в сельсовет.

— Обтянуть красной материей и опечатать, — сказал он, ни к кому конкретно не обращаясь, и поправил очки.

— Да, — согласился Чилигин. — Так что же от нас требуется…

— А передвижные урны где? — спросил Макавеев.

— Какие еще передвижные? — теперь Чилигину не удалось скрыть раздражения, и Верка Мухина прыснула, загородившись газеткой.

Но смеяться было не над чем, передвижные урны действительно отсутствовали. Одну из них, навесив замочек, газовик Савелий Крашенинников приспособил для сбора заявок на газ, а другую… Баженов потупился. Другую нечего было и вспоминать. Крышку ей прибили намертво гвоздями, когда пытались организовать новогоднюю викторину, а потом, когда в прорезь насыпали подсолнечной шелухи, набросали конфетных бумажек и, неловко сказать, что еще, Баженов вскрыл ее топором, а после праздника сжег вместе с елкой.

— Почему, интересно, обо всем сельсовет должен думать? — высказался Баженов. — А мы на что?

— Вот и займись передвижными урнами, — распорядился Макавеев и записал поручение в древнюю свою книжицу. — Слушаем тебя, Яков Захарович.

У Чилигина первоначальный запал потух, и он ткнул авторучкой в план ДК.

— Давайте решим, как вы будете располагаться на выборах, — сказал.

— А чего решать, — пожала плечами медичка. — Как всегда… Вот тут стол, напротив урна. Тут агитаторы будут сидеть, свои десятидворки отмечать, — она очень приблизительно показала все на плане и посмотрела на Чилигина. — Только пусть музыка будет на улице, а то всю голову за день разобьет.

— А кабины? — спросил Чилигин.

— Да тоже, — теперь план повернул к себе Баженов. — Арматура цела. Перегородим фойе в глухом торце, выгородки старыми кулисами сделаем. Шахматные столики поставим… Какие проблемы?

Он все-таки чувствовал что-то в вопросе Чилигина, эта безынициативная посредственность, заменившая его на месте директора ДК…

— А проблема вот какая, — сказал Чилигин. — Через кабины должны пройти буквально все избиратели. Каждый! Этим мы должны обеспечить полную свободу волеизлияния… изъявления. Я понятно сказал?

Члены комиссии молчали и молча разглядывали план, уразумев теперь, для чего он перед ними появился. Ветераны избиркома вспомнили, что кабинами пользовались человек пять, не больше, а постоянно только Савелий Крашенинников. Регулярно портил бюллетени Николай Крючков, приносивший всегда свой, химический карандаш и выходивший из кабины с крашеным языком. Вычеркивал всех подряд, иногда даже не заходя в кабину, незарегистрированный шизик Абакумов… А теперь?

Комиссия думала. Поглаживал чисто выбритую щеку Иннокентий Леонидович Плошкин, поглядывая на него, постукивала газетой Верка Мухина. Прямо и отстраненно сидели бухгалтерша, медичка и член избиркома Свиридов. Чилигин видел их всех насквозь, знал, что решать придется ему одному, но все-таки ждал, думал пока о том, кто приедет в Лопуховку уполномоченным…

— Кга-хм, — подкашлянул Макавеев. — А для чего у нас будут весь день агитаторы болтаться?

— Как это болтаться? — живо отреагировала медичка, в прошлом активнейший агитатор. — Ничего себе…

— Нет, я имею в виду, пусть они свои десятидворки и провожают по кабинам, — развернул свою мысль Макавеев.

— Насильственный прием, — подал голос Иннокентий Леонидович Плошкин. — Я понимаю так, что все должно быть ненавязчивым, свободным, — он посмотрел на Чилигина. — Тут именно план нужен, техника… Умный проект, одним словом. Изобретение.

— Двери, что ли, перегородить этими кабинами? — пробормотал Баженов.

Чилигин посмотрел в окно, на телефон, перенесенный вместе с графином на сейф…

— Да, — сказал он. — Кабины должны быть сквозными.

— А-а, да, — согласился Макавеев, — чтобы через них можно было пройти насквозь.

— К урне, — уточнил Чилигин.

— А материал? — спросил Баженов, который вдруг понял, что сейчас лишится шелковых портьер, приобретенных под шумок, в ходе предвыборного ремонта ДК.

И он их лишился, так и не поняв, что сам сделал Чилигину подсказку, от которой мелькнувшая у него мысль приобрела законченную форму. Оставалось только решить, как все это расставить в фойе, имевшем одну дверь, — это и решили к концу первого делового совещания избиркома.

— Никуда они, голубчики, не денутся, — сказал Макавеев, убирая очки в нагрудный карман пиджачка.

Чилигин думал о том, как долго еще и трудно будет прививаться в Лопуховке политическая культура. Культура вообще, при которой разве потребовалось бы тратить время на изобретение этой сквозной кабины… Он любил в себе такие мысли, такие вопросы, приятно утомлявшие его, заставлявшие взгрустнуть как бы ненароком, что вообще на ответственной работе неизбежно. Он думал, что именно это отличает его от многих коллег из других сельсоветов, больше походивших на агентов соцстраха, завхозов, не очень грамотных хозяйственных функционеров, примитивно составляющих даже свои отчеты в райисполком, заполняя эти отчеты цифрами из колхозных сводок, а не мыслями, не анализом, не почти что философскими обобщениями, указывающими на социальные сдвиги в советской деревне конца столетия. Сдвигов не видел и сам Чилигин, но он чувствовал внутреннюю логику системы, которой служил, а значит, должны были быть сдвиги, и он даже знал, какие, писал и говорил о них, приводил примеры. И был уверен, что рано или поздно они все равно произойдут, и ему было грустно оттого, что провозвестником и то назовут не его. Он вообще был печален в эти дни, так как частые его отлучки в райцентр активизировали действия жены, и с середины мая он ночевал на кухне.

* * *

Перед самыми выборами Егору Кузьмичу Делову пришло письмо из Мордасова — ответ на его четвертую жалобу. Поздним вечером он положил на стол в ряд четыре белых листа бумаги с черными грифами и синими визами под бордовыми печатями, посмотрел на них, отстранясь, и очевидная одинаковость бумаг, о которой он прежде только догадывался, оскорбила его. Это были отписки: мордасовские начальники защищали своих лопуховских холуёв.

«Чертов грамотей, — подумал Егор Кузьмич о соседе-учителе. — Угодник сопливый, — сказал он вслух. — Надо было сразу в Цыка посылать!»

— Отец, ты чего? — заглянула в горницу хозяйка. — Говоришь-то.

— Агитаторша была нынче?

— Приходила. Номерочки вон на телевизере.

— Пойдешь одна.

— Как ты говоришь?

— Говорю, одна пойдешь голосовать!

Утром он подтвердил распоряжение.

— А че сказать-то им?

Егор Кузьмич не придумал это и за всю ночь.

— Не знаю, скажи. Сама пришла, а сам — не знаю, мол…

«Пускай пошевелятся», — подумал про себя Егор Кузьмич и занялся мелкими хозяйственными делами.

И тетя Настя Делова пошла голосовать одна. В карман «холодного» мужского пиджачка с подшитыми рукавами она положила чистый мешочек для покупок и денег взяла — две пятерки и трешницу. Было еще рано, а после спавшего дён пять назад зноя, перебитого дождичками, и свежо. Народ больно не торопился по улице, хотя радио на клубе играло с полседьмого утра. «А может, и не будет тама никакой торговли, — думала тетя Настя дорогой. — А Егор чудить стал… Фроське надо бы отписать, чтоб сам не узнал. Глядишь, приструнят, полечут где…» Так она и дошла до Дома культуры. Людей тут не стало больше, а радио в двух ящиках с тарелками громыхало так, что или вовнутрь скорей ныряй, под вывеску «Добро пожаловать!», или домой беги. Торговли же никакой видно не было.

— О-о, тетя Настя пришла! Здрасьти тете Насти! — встретил ее в дверях Семка Макавеихин, подозрительно веселый с утра, но, может, ему так и надо, потому что он уже не первым выборам начальник.

— Попрошу вас! — пригласил Семка, топнув по окурку и отогнав дым ладонью. — Попрошу…

Туда, куда вел ее Семка, голосовали всегда, а вот тут, за дверями, куда бильярд теперь задвинули, раньше всегда Маня торговала. Тетя Настя вздохнула, достала из кармана номерки и оправила на ходу платок.

— Девчата, тетя Настя пришла Делова, — сказал выборный начальник и несильно подтолкнул одинокую в этот час избирательницу к сдвинутым столам, за которыми позевывали «девчата».

Тетя Настя подошла, поздоровалась и отдала один номерок Елене-врачихе. Та взяла длинную тетрадку, листнула и подняла голову.

— Под этим номером Егор Кузьмич записан, — сказала.

— Ох, — смутилась тетя Настя и отдала другой номерок.

— Сходится, — кивнула врачиха и отсчитала тете Насте три листика: голубой, белый и желтоватый; еще один белый ей протянула женщина помоложе. — Пожалуйста… А может, вы и за Егора Кузьмича хотите? — спросила ненастойчиво врачиха.

— Не знаю сама, — тихо сказала тетя Настя.

— Ну, голосуйте.

Тетя Настя обернулась, но нигде урны не увидела.

— Там, там, — сонно взмахнула рукой молодая.

— Тетя Настя, ко мне! — позвал издали Семка.

Этот стоял возле шелковой загородки с номерами «1», «2» и «3» по верху. Тетя Настя пошла к нему, а подойдя, увидала за шелковым строением и красную урну, и соседа-учителя за столиком, и прямо было направились туда, но Семка остановил ее за локоток, подвел к загородке под номер «2», отворотил край занавески, и тетя Настя увидала каморочку внутри: столик, карандаш в стаканчике и мягкий стул.

— Располагайся, тетк!

Тетя Настя улыбнулась начальнику.

— Вот уж спасибо, Сем, а то, пока ишла, ошалела.

— Ничего, ничего, — Семка деликатно проводил ее и опустил занавеску. — Вот это, я понимаю, организация! — услыхала тетя Настя его голос за спиной. — Всей бригаде — с праздничком!

Ему ответили мужики вразнобой, а тетя Настя села на стул и огляделась. Внутренние зеленые занавески были тяжелыми, плюшевыми и пахли мышами; за ними, как теперь поняла тетя Настя, еще каморки были, а наружные желтые занавески колыхались, прибитые только сверху. Она глянула наверх и увидала лампочку под потолком, от которой и было светло.

— Как додумались, — прошептала тетя Настя и слегка распустила узел платка, сунув выданные ей бумажки в карман.

В каморке ей стало покойно и хорошо, тут и радио было поменьше, и мужики гомонили откуда-то издали; она вытянула из рукава платочек и вытерла глаза, проморгалась. «Жить куда как хорошо стали, — подумала. — Богато». И почему-то вспомнила ежевечернюю мужнину руготню перед включенным телевизором; нагрешник-то еще… Она погладила рукой клетчатый стол, потерла его платочком на уголке. «Отдохну», — подумала. Кашу она Егору сварила, курам посыпала, а тут, может, и торговля потом будет, она бы взяла печеников в пачках, а то все сдобнушки да сдобнушки… печеники прямо тают в чаю, и их можно ложечкой выхлебывать; последнюю пачку они с Ховроньихой решили аккурат на троицу.

За желтой занавеской, совсем близко, засмеялись мужики, и тетя Настя подобралась на стуле. Кто-то со смехом прошел у нее за спиной, кто-то задел стул в клетушке напротив и пошуршал бумажками, а шаги удалялись в другую сторону.

— Чилигинский лабиринт! — сказал кто-то рядом.

Занавеска в тети Настину каморку поднялась, и к ней зашел Софрона Матвеева старший — Васька.

— Здравствуй, теть Насть, — сказал он. — Отдыхаешь?

Тетя Настя, не поднимаясь, кивнула, улыбнулась гостю, и Васька, мотнув головой, прошел мимо и пропал.

— Есть! — раздался его голос. — Живой!

Возле передней занавески засмеялись, и мимо тети Насти, здороваясь на все лады, посмеиваясь, прошли шестеро сразу, она одного только Володика Смирнова на лицо признала, а еще двое вроде как Гавриковы братовья были. Поджидая новых гостей, тетя Настя спрятала платочек в рукав и сложила руки на коленях. Но сразу к ней никто больше не зашел, хотя снаружи народ, видать, прибывал, подошвы ширкали не переставая. «Хватит, наверно, — подумала тетя Настя. — Отдохнула, надо и честь знать».

Она перепокрывала платок, когда кто-то поднял было занавеску, сказал «извините» и заходить не стал.

— Заходитя, заходитя, — подала голос тетя Настя и поднялась со стула.

Вышла она туда же, откуда запускал ее Семка, глянула вверх на номер «2», на народ, обступивший женщин за столом, слегка поклонилась обществу и, пропустив в свой «второй номер» давнишнего ухажера младшей дочери Савелку Крашенинникова, пошла к выходу, думая о том, что и хорошо, что не породнились с Крашенинниковыми, чего бы видала тогда мала́я, а так уж где только не бывала с мужем на отдыхе, чего только не видывала…

«Домой теперя, — подумала тетя Настя, — чего уж…» И поспешила отойти подальше от дребезжащих ящиков, в которых наяривало радио.

— Ну, как там, Наськ (или теть Насть)? — спрашивали ее встречные.

— Хорошо, кума (или сынок, или дочк)! — отвечала тетя Настя. — Торговать только еще не начинали.

— Да чем теперь торговать, — одинаково говорили встречные и шли дальше.

— Ну, и как там? — спросил Егор Кузьмич воротившуюся жену, стараясь не выказывать своего нетерпеливого интереса.

— Да как… Печеников хотела купить, печеников нету…

Хозяйка достала из кармана свернутый холщовый мешочек, и на пол слетели бумажки: белая, желтая, голубая и еще белая.

— Это что такое? — строго спросил Егор Кузьмич.

Настасья его глянула под ноги и обомлела.

— Ох-ии, — ухватилась за концы платка.

Уразумев ситуацию, Егор Кузьмич мстительно засмеялся и не велел своей хозяйке возвращаться на избирательный участок. «Ну, теперь жди — прикатят», — подумал он.

Однако ждать пришлось до самого позднего вечера, а потом вовсе оставить это дело. Отужинав, Егор Кузьмич закрылся в горнице один и подсел к столу с тетрадкой, которая теперь была у него всегда под руками. Почистив острие ручки о подстеленную газетку, он раскрыл тетрадь на середине и старательно вывел:

«Дарагой Цыка!..»

Так как писать следовало без ошибок самому, не надеясь на грамотея-соседа, над этим письмом Егор Кузьмич просидел до полуночи. Описывать пришлось не только свой, как он выразился, «казус», но и факты, накопившиеся за день.

Проходя мимо, Венка Витухин, например, рассказал, как пошел голосовать в новом костюме, а ему говорят: ваша жена за вас уже голос отдала. «Ничего, говорю, не знаю, — рассказывал Венка Егору Кузьмичу. — Давайте булетени, сам хочу исполнить свой долг!» Бюллетени Венке дали, и он посмеивался: «На синем я в кабинке написал, что, мол, повторно, от всей души!»

Описал Егор Кузьмич и Ховроньихин случай. Эта притащилась чуть не в слезах и — к нему: «Неужто, Егор Кузьмич, я теперь лишенка, как мамака тогда?..» — «Нет, — сказал Егор Кузьмич, — ты теперь есть жертва бюрократического произвола».

К Ховроньихе не приезжали с урной часов до шести вечера, а потом к ней зашла Жиганова сноха, агитаторша, и сказала, что проголосовала за нее и еще там, потому что дежурная машина к пастухам уезжала, сломалась, сейчас только воротилась, а к десяти на ней в райцентр ехать, потому что председатель на «бобике» куда-то уехал, а инженеров — в ремонте.

«Охотничать надо кончать», — вспомнил Егор Кузьмич, описывая этот факт.

Уполномоченного наблюдателя из района, сказали, в этот раз не было, и происшедшее было обозначено в письме, как «разгул демократии». Вроде бы так высказывался по телевизору диктор из Южной Кореи: разгул…

* * *

По инструкции урны вскрывать надо было в 22.00, но голосование закончилось в восемнадцать, когда вернулась наконец дежурная машина; агитаторов распустили по домам, музыку выключили и собрались в кабинете директора Дома культуры. Урны были тут же.

— Ну, чего мы ждем? — спросил член избиркома Свиридов.

— Чилигин сказал, ждите, уполномоченный может приехать вечером, — устало проговорил Семен Михалыч Макавеев.

— Уполномоченный упал намоченный… А сам Яшка подойдет?

— Не обязан, — буркнул Макавеев.

Но Чилигин пришел. Помитинговав, решили оставить с урнами Баженова, а самим сбегать пока перекусить и уж потом, не дожидаясь, конечно, срока, вскрыть урны.

— В десять откроем — до полуночи с протоколами провозимся. В восемь откроем — до…

Это было ясно всем, но Макавеев высказался до конца.

Чилигин позвонил на квартиру секретарю парткома Ревункову и сказал, что к восьми можно будет подойти. Ревунков обещал.

Временно все разбежались, а когда через час стали возвращаться, вздремнувший Баженов не узнавал членов избиркома: переоделись, повеселели, от Макавеева на два шага разило двенадцатирублевым одеколоном «Консул».

— Ну-с, приступим! — сказал председатель комиссии и сломал печать на большой урне. — Вверх дном ее, мужики!

Чилигин наблюдал за действиями комиссии, не вмешиваясь. В конце концов, дело они знали. Только, когда разобрали бюллетени по кучкам, попросил уведомлять о каждом обнаруженном нюансе и не спешить запускать в ход стирательные резинки, о которых поспешил напомнить деятельный Макавеев.

— Никому не нужны дутые проценты, — сказал Чилигин. — Но могут безответственные слова встретиться.

Члены избиркома зашелестели листочками, проставляя время от времени цифры на бумажках, а кто и просто палочки. Иннокентий Леонидович Плошкин все поглядывал на Верку Мухину, сбивался со счета, и Чилигин был вынужден сделать ему ненавязчивое замечание. А Елена Викторовна все на него взглядывала, и он каждый раз слегка покачивал головой осуждающе. Вернувшись из дома, медичка сказала ему, что есть письмецо от М. с персональным приветом…

— Есть, — выдохнул Макавеев с таким пристрастием, словно жирного карася поймал.

— Что там, Семен Михайлович?

— Надпись, Вот.

Чилигин не спеша подошел и взял в руки бюллетень по выборам народного судьи.

— Химическим карандашом? — спросила Елена Викторовна.

— Может, Савелий…

Но почерк был незнакомый. Надпись читалась без усилий:

«Повторна ото всей душе».

Посмеялись.

— Давайте «повторно» сотрем, а остальное оставим, — предложила Елена Викторовна. — Давайте, я попробую.

Чилигин отдал ей бюллетень с улыбкой, потому что знал: получится. Лично сам заготавливал он мягкие карандаши «Архитектор-3М» для всех трех кабин…

Когда подошел Ревунков, протоколы у комиссии были уже оформлены, пакеты с бюллетенями запечатаны, лишнее — сожжено в оркестровой тарелке. Поздравив избирком с практическим завершением ответственной процедуры, Ревунков пожелал выписать некоторые итоговые цифры к себе в книжицу. Страничку он разграфил, и Чилигин продиктовал ему все «за» и«против».

Против народного судьи были пятнадцать человек (они так и ожидали, что не меньше тринадцати будет), против Гончарука — фактически двадцать семь, но в протоколе показали восемнадцать, и почему-то многие ополчились на свинарку Попову, хотя в итоге в сельский Совет она все же проходила.

— Вполне удовлетворительно, — резюмировал Ревунков. — А может быть, и очень хорошо, в современных условиях.

В 22.00 позвонили из районной избирательной комиссии.

— Ну, вы что, лопуховцы, опять собираетесь во втором часу ночи выезжать? — спросили.

— Нет, нет, — отчеканил Макавеев, — выезжаем.

— Да не чинитесь, тут же очередь. Ждем, короче…

— В десять только урну вскрывать, а там уже очередь, — Макавеев подмигнул левым глазом. — А ты, Верк, боялась!

— Ничего я не боялась, — смутилась секретарша. — Можно теперь идти?

— Теперь идите, — разрешил Макавеев; в Мордасов с ним должен был поехать Ревунков.

Дежурную машину поджидали на крыльце Дома культуры. Чилигин и Баженов провожали. До заката было еще часа полтора.

— Какой день длинный, — сказал просто так Макавеев.

— Да, — отозвался Чилигин, скорее всего, каким-то своим мыслям. — А депутатов в сельский Совет я бы предложил открытым голосованием избирать.

Ревунков неопределенно хмыкнул.

— Скажи там, Семен Михалыч, приемной комиссии, что такое вот предложение от избирателей поступило, — серьезно попросил Чилигин.

— Да чего там говорить, дело сделали…

— Скажем, скажем, — заверил Ревунков, лучше других понявший мысль председателя сельсовета, его цель и настроение. — И про сквозную кабину скажем. А кто, ты говоришь, должен был к нам приехать?..

ОФИЦИАЛЬНЫЙ ОТВЕТ

«В редакцию районной газеты «Победим».
Председатель исполкома Лопуховского с/С — Чилигин Я. З.»

Копия: Делову Е. К.

На вашу копию письма жителя с. Лопуховки гр. Делова Е. К. в редакцию могу пояснить следующее. Семья воина-интернационалиста В. М. Метелкина получала письма от сына регулярно до самой осени с небольшим перерывом в июне-июле. Никакого контроля за корреспонденцией вообще Совет не осуществляет, и никаких указаний на этот счет сроду никогда не было. Цинковый гроб пришел на станцию в сентябре. Крытая машина для доставки выделялась ввиду дождей и перевозки отца героя и прибывших однополчан. Укрывательства никто никакого не организовал, не было этого даже в намерениях. Соболезнования от имени администрации, парткома, профкома, комитета комсомола, совета ветеранов и сельского Совета были сделаны непосредственно семье, родным и близким, а районная газета, насколько известно, и раньше подобные вещи, связанные с ДРА, на свои страницы не выносила.

В похоронах участвовали практически все жители с. Лопуховки, приезжали товарищи из райвоенкомата и районного совета ветеранов. Был произведен троекратный траурный салют. Стреляли над могилой. Отсутствие председателя колхоза Гончарука Н. С., секретаря парткома Ревункова Б. П. и мое объясняется экстренным безотлагательным селекторным совещанием в тот день, которое проводил первый секретарь обкома партии тов. Карманов. Ввиду еще и непогоды вернулись мы уже в седьмом часу вечера. Я лично вновь посетил семью героя, выразил поддержку нашему депутату В. С. Метелкиной и всем родственникам. На сооружение обелиска выделена одна тысяча рублей согласно положения.

Карандашная («Архитектор-3М») приписка на первом экземпляре:

«Владимир Иванович! Принимайте Вы меры с Деловым! Мы нажмем — он еще больше пишет. А с помощью гласности можно приструнить, отбить, я имею в виду, нездоровую охоту к сочинительству. Он же все передергивает, хоть и приводит факты. Если этот случай не подходящий (а я думаю), давайте июльское его письмо прокомментируем.

С уважением — Я. Чилигин.

А на вашу просьбу подтверждаю: газет действительно не хватает, до десятка за одно поступление. К Вам не обращались, звонили в РУС. Ответ: не докладывает в сотни типография. Ни я лично, никто из наших в райком не жаловались. Может, Делов опять? Так тем более учтите мое предложение. Это же демагогия чистой воды! Ч. Я. З.»

 

Часть III

ГЕНЕРАЛЬНАЯ ЛИНИЯ

СВЕЖИЙ АНЕКДОТ [1]

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

СЕЗОН ДОЖДЕЙ

(апология серости)

Десятилетие своего секретарства Борис Павлович Ревунков отмечал один. Приехали с очередного селекторного совещания, перебросились парой фраз и разошлись: Чилигин с Гончаруком по домам, а он — в партком, в свой кабинет, занести полученные в райкоме наглядности, «тревожные сигналы» и постановления.

Андреевна уже домывала вестибюль.

— Палыч, ты надолго? — спросила, не переставая возить шваброй.

— На секундочку, теть Вер.

— Ну, тогда захлопнешь вход, я кончаю.

— Надоела грязь? — Борис Павлович остановился у лестницы на второй этаж, полез в карман за ключами.

— Да в правлении еще помилуй бог. А на почте прямо обезручила, хоть и две половицы.

— Вениамин пишет?

— Дождесси! В Гамбург летает…

— В Ямбург!

— А? Он сказал, я, може, не поняла. Звонел в энтом месяце… Про получку ниче не слыхать?

— Денег в колхозе нет, теть Вер.

— Во-от. Я гляжу, грязи-то не много… А картошке, видать, амба в этом году.

— Приказ нынче получили: копать в любом случае, при любой погоде.

— На приказы они мастера… Ну, кончаю, Палыч. Ты прихлопни, не забудь.

— Не забуду, теть Вер!

Борис Павлович поднялся к себе.

Из трех лампочек загорелась одна, над столом. Теперь редко какой день обходились в этот час без света: хмарь на небе беспросветная; если не дождь, то туман или изморось, серая пелена. А по времени солнце должно еще заглядывать в третье окно… Борис Павлович положил наглядности на боковое стол, подошел к сейфу. Замок начал барахлить недавно, и он еще не приноровился к нему — долго вертел ключ туда-сюда, пока что-то там не поймал на язычок. Как впервые споткнувшийся оглядывается на неожиданную помеху, так и Борис Павлович, сунув постановления на полку, осмотрел замок и рычаги запоров. Смазать их, что ли?.. Взгляд остановился на пожелтевшей наклейке. «Не забыл про три конверта?» — гласила размашистая надпись. Усмехнувшись, Борис Павлович колупнул бумажку ногтем, и та неожиданно легко отскочила от металлической дверцы, спланировала под стол; Борис Павлович запер сейф и поднял бумажку. Посмотрел еще раз, смял и бросил в корзину. Он вспомнил: десять лет. Ровно. Час в час…

— Машка? — он позвонил домой. — Ах, ты моя хорошая! А бабушка дома?

Внучка лопотала что-то на своем языке, и Борис Павлович терпеливо, то улыбаясь, то смеясь в голос, слушал ее.

— Хорошо, хорошо! Умница! Бабушка или мама… Кто-нибудь есть дома?

— Слухаю, — раздалось в трубке.

Он узнал все, что хотел: ничего за день не случилось, зять еще с дойки не приехал, но они по хозяйству управились, думали, еще один хлестанет под вечер…

— Я в парткоме, — сказал Борис Павлович. — До ужина с докладом посижу… Один. Звоните, если что.

Он переставил телефон на тумбочку позади себя, сгреб ненужные бумаги и сунул туда же. На столе осталось только то, что он собрал для доклада. Он не врал жене, да и какая нужда? Про доклад он то вспоминал, то забывал, но писать его надо было не откладывая. Общее собрание хотя и не скоро, но цеховые пора проводить, и, значит, должна быть готова «рыба», в которой неосвобожденным вожакам ячеек останется только поменять «первичную» на «цеховую» и подставить бригадные цифры.

Борис Павлович достал из кармана книжицу, в которую внес сегодня в общем отделе райкома кусочек «рыбы» из областной ориентировки; этот годился для завершения будущего доклада:

«В деле коренного обновления всех сторон производственной и общественно-политической жизни, ускорения социально-экономического развития первичным парторганизациям принадлежит особая, чрезвычайно ответственная роль. Если мы на полную мощь включим имеющийся потенциал партийного воздействия на перестройку, то коллективное хозяйство значительно прибавит в работе. Именно это необходимо сейчас, когда пошел на завершение юбилейный год, это необходимо будет  в с е г д а, потому что перестройка — это  п о с т о я н н о е  движение вперед с непременным ускорением, это наша неуклонная  г е н е р а л ь н а я  л и н и я».

Переписывая, Борис Павлович уже адаптировал текст, и его можно было просто подклеить в нужном месте, машинистка к этому привыкла. Он вырвал страничку и приобщил к другим материалам. Сдвинув брови, заглянул в текущую сводку; сколько их поменяется, прежде чем наступит время заполнить пробелы в докладе… Подтвердят ли вписанные цифры уже сформулированные выводы? Борис Павлович на этот счет не сомневался. Он мог бы написать отчетный доклад на год вперед, и эта «рыба» за целый год не потеряла бы свежести…

Борис Павлович бросил ручку и отвернулся от стола. Хватит играть! Он вспомнил, и десять лет сидели в нем как один. И, пожалуй, скрывая мелькнувшую мысль, можно добиться лишь обратного: она будет напоминать о себе каждый день… Борис Павлович закурил «гостевую» сигарету, из тех, что хранил в достаточном ассортименте под рукой. Голова закружилась, захотелось говорить… Он встал и прошелся туда-сюда по кабинету, рассекая облачка дыма.

Десять лет! Как хорошо… Он сел снова за стол, взял пепельницу. Десять лет назад не было этого кабинета. Он думал, его кабинета вообще не будет в новом правлении, тогда еще только заложенном строителями из «дикой» бригады. Он хотел бы остаться в отремонтированном старом правлении, поделив его, на худой конец, с сельсоветом. Но, когда начались отделочные работы, тогдашний председатель Борисов привел его на второй этаж и сказал: «Вот тут буду сидеть я, за той дверью — главный инженер, а вот здесь ты, Борис. Нравится?» И он принял это, как должное, потому что уже расстался с детскими представлениями о том, что у парткома могут быть какие-то особые дела помимо хозяйственных. Хотя дела, конечно, были, но и они решались без отрыва от производства. Даже заседания парткома проводились в кабинете председателя, а стол заседаний, поставленный в парткоме, использовался для хранения газет в развернутом виде.

Зазвонил телефон.

— Слушаю, — сказал Борис Павлович и услышал голос Гончарука, успевшего уже расслабиться.

— Моя говорит, глянь, в правлении свет светится. Солнце взойшло! Ты чего там?

— Доклад.

— Во, самое время.

— Так ведь слышал сам…

— Слышал. Я чего звоню: съезди ты в третью бригаду завтра. Может, Матвеев кукурузой займется. У него убирать полсотни гектаров осталось…

— Машина твоя?

— Да хоть и на моей… А? Когда?.. Слушай, моя говорит, Матвеева в больницу положили. Вот еще… Метелкин какой теперь работник… Черт! А тут запевала нужен.

— Все равно съезжу. Какие расценки обещать?

— Этих не купишь, на подряде заклинились… Ладно, придумаем чего-ничего. Слушай…

«Скажет или не скажет?» — загадал Борис Павлович.

— …ты тогда и в школу зайди, пусть девятый-десятый пока на картошку собирается.

Не сказал. Решил, наверное, что успеется, все равно не завтра. Не сказал и Борис Павлович о своем юбилее.

О принципиальном согласии райкома отпустить Гончарука из колхоза он услышал сегодня, но так как-то, без удивления, без сожаления и зависти. К тому шло. Может и с ним такое случиться, но про себя он знал, что Лопуховку не оставит. Хм, а дочь с удовольствием завладела бы отцовским домом. Зять хоть изредка заговаривает об отдельной квартире, а Светка молчит. Не потому молчит, что с папой-мамой ей хорошо (хотя, конечно, не плохо), а, пожалуй, что ждет освобождения обжитой жилплощади от «устаревшего элемента». «Ты, — говорит, — папух, хоть и немолодой, но еще не старый — самый возраст для выдвижения. Ты же у нас за перестройку?» — «Я за уход на пенсию по собственному желанию», — отшучивался Борис Павлович, но, пожалуй, стоило ему высказать свои соображения более определенно.

А доклад все равно придется писать здесь. Домой он уже давно не брал ни одной бумажки, отключал телефон, если не ждал звонка, дома он должен был отдыхать от ежедневного — вот теперь он имеет право сказать без обиняков — от каждодневного купания во лжи. Так.

Решения последних партийных пленумов, даже съезда он приветствовал привычно, без особых эмоций. Библиотека, ДК, богомаз-оформитель со знанием дела разносили новости по красным уголкам в виде плакатов, стендов, накопительных папок, передвижного политинформатора. Занимаясь пропагандой даже и сверхгениальных идей, трудно еще и как следует осмысливать их, вникать и проникаться. Осмысление начинается с конкретных примеров. И Борис Павлович невольно посмотрел на ящик стола, в котором он хранил все, что можно было достать о Чернобыле… Интересно, нашлась бы в прежние времена, случись такое, шапка, чтобы прикрыть все это от миллионов пар глаз?..

И, грешно сказать, он был даже рад вот этому нынешнему сезону дождей, сковавшему не только их район, но и всю область. На сегодняшнем селекторном первый секретарь обкома впервые назвал обстоятельства чрезвычайными. Но то, что было предложено, потребовано им от чуткой аудитории, мало походило на чрезвычайные меры. И в этом тоже была правда.

Творящееся сегодня с погодой сравнивают с пятьдесят восьмым годом. Борис Павлович помнил этот год. Тогда все же дождались сносной погоды, хотя и не ждали так откровенно, как сегодня. Зерном были забиты клуб и овощехранилище, гаражи и свинарник, в школе оставался свободным только один класс для малышни… Переувлажненное просо засыпали тогда в правление колхоза, оно загорелось в тесноте, и вонючую жижу выплескивали через окна и двери, и долго не могли избавиться от запаха тления, вони распада, разложения, пропитавших некрашеные полы, выползавших и среди зимы из-под пола… Да, но тогда дождались погоды, прицепные комбайны еще что-то успели взять с подсохших полей и нив, а сегодня ждать нечего. Именно так. Мысль показалась Борису Павловичу абсолютно бесспорной. Ведь и Чернобыль не попугал, а вдарил; и по головам тонущих с «Адмирала Нахимова» неотвратимо и не случайно шел сухогруз без огней; и поезда не тормозят в последний момент, а сшибаются насмерть… Телефон, черт бы его побрал…

— Машка говорит, надо дедушке кашки отнести!

Борис Павлович промолчал.

— Па-ап! Ты чего?

— Я слушаю.

— Ты на ужин собираешься?

— Рано еще.

— Тебе рано, а мы с Юркой в кино нынче пойдем!

— Он приехал?

— Да ну тебя! Короче, мы садимся. Идешь?

Борис Павлович положил трубку. Увидел в углу кабинета сноп, пузатый сноп пшеницы урожая, трудно вспомнить, какого года. Эталон. «Пусть стоит», — подумал бессвязно. Может быть, он тоже сегодня юбиляр.

Телефон зазвонил снова.

— Папух, если ты там правда перестраиваешься, то имей в виду, перестройка касается всех сторон человеческой жизни. И семейной в первую очередь! Дети у тебя должны духовно расти, а внучка спать не будет, пока дедушку не дождется.

— У тебя все?

— Ну, а че ты там, правда? Агроном и то дождику рад, баню достраивает…

Борис Павлович не дослушал. И сейчас же укорил себя. Что за нетерпимость? Помечтать не дают? Светка, между прочим, знает, что он терпеть не может новомодную социальную лексику в домашнем обиходе. Зачем же постаралась уколоть?

Все-таки тускло светила лампочка над столом… А с улицы свет ярким кажется. «Генсек» заседает, скажут. И никто не зайдет. Останься он на эти десять лет механиком, простым трактористом, наверное, были бы у него друзья, задушевные собеседники… Вообще, что изменилось бы, останься он в стороне от навяленной должности? Так же выросла бы Светка, только, может быть, поменьше гонорку нагуляла; так же родила бы ему Машку-забаву, потому что за кого ей еще выйти, как не за Юрку… А он постарел бы на десять лет и… и купил бы, например, не «жигули» по райкомовской очереди, а «москвич», только за руль, пожалуй, садился бы почаще, имел практику и не дрожал бы так, отвозя своих женщин на базар в пристанционный городок и по магазинам.

Ладно, прошли десять лет и прошли.

Борис Павлович еще закурил, но, кажется, из другой пачки взял сигарету, закашлялся… Нет, не прошли эти годы, сидят в нем сейчас, как один… как один к одному… Он прошелся по кабинету. Почему так обрадовал его этот сезон дождей? Отпала необходимость врать. Но разве вот это ожидание вёдра — не ложь? Впрочем, он-то как раз и не ждет его…

Да ему еще повезло, вот ведь что! А если бы колхоз, не дай бог, в передовые выдвинулся, что с Гончаруковыми связями было реальной вещью? Вот когда обрушилась бы ниагара лжи! А так его больше прорабатывали, ставили ему на вид, навешивали выговора, и попутно говорилась, хотя и частичная, правда, и ему не было нужды завираться. Кому-то доставалось похлеще, и до пенсии не отмыться, и в должности оставаться еще, может быть, не один год — жди, когда развенчают неправедные победы. Глотов сегодня: «Мы не требуем перестраиваться товарищей из «Прогресса», они всегда умели работать…» А в «Прогрессе» за головы хватаются: «хозяин» (Герой, депутат и член обкома бывший) на пенсии увлекся рыбалкой, помогать не хочет, и что завтра делать с незавершенным строительством — неизвестно…

Борис Павлович сел за стол, накружившись по скрипучим половицам, вздохнул. Ладно, никуда он не денется. Ничего ведь не случилось с райкомом. Был Гнетов, стал Глотов, тезка его уважаемый… «Постоянное движение вперед с непременным ускорением», — прочитал он на листочке. Какое-никакое, а ускорение они обеспечат…

Так. Если завтра с утра в третью, то в школу только к концу примерно четвертого урока можно попасть. Это поздно. На картошку надо будет завтра же; транспорт на Гончаруке, вольнонаемные на Чилигине, а ему вот школьников мобилизовать… Нет, в школу надо с утра, если не появится какой-нибудь нюансик… Борис Павлович вспомнил, что Матвеев в больнице. Вот, подумал облегченно, и не надо тащиться в Богодаровку даже и на председательском «бобике».

Он снял телефонную трубку.

— Машенька? Хм, ты чего, бабак, в детство впадаешь?.. Короче, я тут закончил. Сейчас зайду в больницу к Матвееву, и домой, — он подумал и решил сказать: — По календарю сегодня, между прочим, ровно десять лет… Что? Откуда вы знаете?.. Так они в кино собирались… Ну, и не такой уж это юбилей, между прочим… Ну, тогда иду, двигаюсь, короче, к дому!

Говорит, надоел ты за эти десять лет, как, знаешь, кто?.. «Выясним», — подумал Борис Павлович, улыбаясь. Входную дверь правления он защелкнуть не забыл, для надежности подергал за ручку и пошел домой, где, оказывается, уже изжарилась юбилейная утка.

«ЧЕРНАЯ ДЫРА»

(страницы амбарной книги)

Мы давно не виделись, и сегодня Моденов назвал себя «черной дырой». Столько, говорит, заглатываешь ежедневно газет, столько журналов ежемесячно; через глаза, уши и открытый рот проникает в бренное тело страхового агента дьявольское излучение телевизора, — а где же выход? Во что все это переплавляется, перепекается внутри?

Куда мы торопимся?

Амиель: «Критицизм, ставший привычкой, типом и системой, становится уничтожением нравственной энергии, веры и всякой силы…

Чтобы делать людям добро, нужно жалеть их, а не презирать и не говорить о них: дураки! Но говорить — несчастные!

Доставлять счастье и делать добро — вот наш закон, наш якорь спасения, наш маяк, смысл нашей жизни. Пусть погибнут все религии, только бы оставалась эта, у нас будет идеал, и стоит жить».

Прежде чем начинать перестройку, надо было решить, а что станут люди читать?

Понимаю ли я чеховское: с котомочкой по белому свету? Действительно ли понимаю?

ПИСЬМО К ВНУКУ. Встретимся ли мы с тобой, я не знаю. Твоему деду тридцать три года, а он уже стар и устал.

Я родился в год, когда были запрещены аборты. Но я-то мог родиться и в следующем году, когда запрет сняли. Твое появление проблематично. Я знаю по крайней мере трех женщин, из которых каждая могла стать твоей бабкой. Могла, но не захотела, и, может быть, станет вечно проклинать меня. И я все никак не встречу твою бабушку. Но время еще есть. Поговорим.

Тебе семнадцать? Двадцать два? Сорок? Когда ты захотел поговорить со мной, своим дедом? Жив ли я еще?

Поговорим.

Тебя уже волнуют твои корни? Можешь радоваться: я готов рассказать тебе о твоем прадеде, прапрадеде и даже кое-что о двух коленах прапра-. Видишь, насколько было труднее мне, без домыслов и фантазии, выстроить столько же колен, сколько без труда нарисовал ты. У тебя шесть? семь? У меня четыре. Мы с тобой крестьянского рода.

Знаешь ли ты, что есть (была) на земле Роптанка? Там наши корни. Речка наша уже сейчас стала обрастать новым лесом. Старый, погубленный, помнил твой прадед. Ну, и прапрадед, конечно. При мне стал подниматься новый… Но, может быть, я не о том?

— Ты счастлив? Это о тебе мы мечтали в 1987 году?

Ну, слово «перестройка» ты знаешь, конечно, ведь мы назвали процесс, обозначаемый им, бесконечным. Чему теперь равно ускорение? Вы еще не надорвались?

Не думай, что твой дед — это та самая ржавая шестеренка, которую не известно, куда следует приложить. Я уверен, действует еще механизм торможения… Что попиваешь ты, читая это письмо? Ты счастлив?

Знаешь ли ты, что такое одиночество? Если ты не удивился такому количеству вопросительных знаков в моем письме, — знаешь. Если сердит от этого, — знай. Коммуникабельный человек легко снимает свои вопросы сам. Не потому, что он трепло. Его фонтан отдыхает, когда хочет, нет нужды затыкать его. (Имей в виду, я шучу. Это шутка.)

Ты прав, я не уверен, что мы встретимся. Мне бы успеть наговориться с твоим отцом.

Нет, теоретически наша жизнь не короче вашей, хотя и не длинней. Где у вас сеют табак? Сколько еще осталось неразряженных боеголовок? Я родился в год, когда в сорока километрах от Роптанки «испытывали» атомную бомбу. Что нового вы узнали о раке? Сколько еще умерло от другой, «неприличной», болезни? Вирус уже поменял свой код? Ты действительно не имеешь понятия, что значит искать окурок в час ночи у подъезда, когда вдруг кончилось курево?

Что ты читал у Чехова?

Посмотреть бы на ваши поля…

Скажи, вы вместе? Нам и то надоела разобщенность. Ликвидировали, наконец, образцово-показательные хоры? Никогда не надевай дебильники! Всегда должно быть, с кем слушать музыку. Ведь ты счастлив?

Идея этого письма так взбудоражила меня! Я, пожалуй, передохну. Отвлекусь. Дел-то у нас хватает… В конверт я потом положу вот этот двугривенный прошлогодней чеканки. Он еще сияет как луна… Нет, ты действительно счастлив? Мне еще не приходилось говорить со счастливым человеком.

Сенека: «Чистая совесть может созвать целую толпу, нечистая и в одиночестве не избавлена от тревоги и беспокойства. Если твои поступки честны, пусть все о них знают, если они постыдны, что толку таить их от всех, когда ты сам о них знаешь? И несчастный ты человек, если не считаешься с этим свидетелем! Будь здоров».

ДЕВЯТЬ КУБОМЕТРОВ БОЛЬНИЧНОГО ПОКОЯ

Через неделю в соседнюю палату положили Егора Кузьмича Делова. Сказали: в тяжелом состоянии, черного. Василий пошел посмотреть. Егор Кузьмич лежал возле окна и лицом был действительно страшен. Но, может быть, это скупой свет непогоды, может, просто годы, его-то… Переступить порожек полупустой палаты Василий не решился. Да его уже и Маринка на укол звала. Он стал думать о Делове со стороны. Какие такие потрясения довели пенсионера до прединфарктного состояния? Стихийное бедствие, в которое превратилась нынешняя осень?.. Во время раннего больничного ужина он додумался только до того, что самые разрушительные потрясения человеческого организма не обязательно должны соответствовать таким же внешним переворотам. Это кто как настроен, кто как содержит себя, кто какую роль отрепетировал, какую цель перед собой поставил и каким путем к ней направился. Можно ведь первый шаг шагнуть — и с копыт. Можно доползти и дух испустить… Значит, надо было Егору Кузьмичу полеживать на печке и молодость вспоминать. Но сердечная болезнь пенсионера вызывала уважение. Воспаление легких (а может, и просто бронхит), которое схватил Василий, — ерунда, детская болезнь, которая не от душевного состояния, а от погоды зависит… В этот момент Маринка сказала, что к нему посетитель. Не «ребята ваши», не «Вера Петровна» — посетитель! Василий отодвинул кисель и вышел в коридорчик.

— В приемном покое, — подсказала сестра.

Даже так! Василий открыл дверь самой тесной в больничке комнатушки и увидел парторга Ревункова, отряхивающего над ванной мокрую шляпу. Повесив головной убор на манометр титана, он улыбнулся и протянул руку.

— Привет, Василий Софроныч, привет! В палату не стал проходить — как барбос мокрый!

Они сели на кушетку.

— Как ты? — спросил Ревунков. — Хотел еще неделю назад заглянуть, да закружился, понимаешь…

— А я… вот, — выдавил Василий, не зная, что говорить партийному начальству; может, взносы платить пора…

— Воспаление — дело нешуточное, — энергично тряхнул головой парторг. — Лечиться надо всерьез.

— Да уж искололи, сидеть не на чем! — выручила обкатанная за неделю фраза.

— Знакомая ситуация, — засмеялся Ревунков, но тут же сделался серьезным, таким, каким, наверное, и хотел выглядеть во время свидания. — У меня такой вопрос, Василий Софроныч… Даже не знаю, как сказать… Короче, твои орлы клуб… твердую пшеницу в клуб засыпали. Ты в курсе?

К этому вопросу Василий не был готов. Взглянув на него, Ревунков продолжил.

— Ну, не всю… Были мы у них сейчас с председателем, — он говорил пока медленно, подбирая слова. — Картина такая… Гримировка теперь у них и склад, и мастерская. Сами живут в кинобудке. Иван Михайлович сказал: к крыше ближе, трубу от «буржуйки» легче вывести… Да. А весь зал, вся сцена, — всё засыпано зерном!

— Загорелось? — нетерпеливо спросил Василий.

— А? Нет… Лично вороха щупал — нет… Так ты, значит, в курсе?

Василий смутился.

— Ну, в общем, конечно… Я же во второй класс ходил, когда школа ячменем была засыпана…

— Так то школа! — Ревунков поднялся с кушетки. — Центр села, можно сказать. А как из Богодаровки, из клуба вашего, зерно брать? Ведрами грузить? А сколько машин туда надо? Вы об этом подумали? Там же тысяча центнеров, не меньше! Сто тонн! Ты соображаешь?

— Ну, а что, сгноить надо было?

— Я не знаю! — Ревунков развел руками. — Из-под комбайна мы у тебя любым транспортом возьмем — ширк, и нету! Самое большее час на один рейс. А теперь? Двадцать «газонов» прикажешь гнать? Не то что «КамАЗы», их-то никто не согласится загружать с пола! А вы — руки в брюки… дело сделали!

— Какие руки в брюки? — Василий тоже хотел подняться, но тесно было двоим в «приемном покое» размахивать руками.

— Там Гавриков ваш, — не слушая, продолжал Ревунков. — «Не нужен вам хлеб, считайте, что это наша натуроплата». Вы что?!

— Ну, а что «что»? — Василий вынужден был смотреть снизу вверх. — Много по тридцать центнеров? Пусть. Отвезем пенсионерам, кому скажете.

— Нет, ты соображаешь, что ты говоришь? — изумился Ревунков. — Ты посмотри за окно! Ты посмотри вот, в сводку! — он вытащил какую-то бумажку. — Ладно, не соображает Гавриков…

— Петро?

— Что «петро»? А, Гавриков… Я их не различаю… Значит, он не сам это придумал? Значит, решили разделить по-братски? Да эту пшеничку в одну руку через мехток пропусти — знаешь, какие семена будут? Первоклассные семена!

— Пусть семена…

— Вот видишь!

— Да что я вижу? — Василий все-таки встал на ноги. — С Гавриковым разберемся… Что я должен видеть?

— Ты… ты, Василий Софроныч, сядь, — вдруг примирительно сказал Ревунков. — Нервов уже не хватает. Садись, — он тоже сел. — Пришел ведь спокойно поговорить, — усмехнулся. — Больница, понимаешь, а мы как в правлении…

Василий молчал.

— Ладно, придумаем что-нибудь, — Ревунков поднял было руку к его плечу и опустил. — Давай посоветуемся… Твои ребята говорят: вывозите! Не можем мы сейчас вывезти, понимаешь? На «бобике» с председателем полтора часа в один конец ехали. Под шиханом — пропасть… Да и теплей им в кинобудке, в самом деле. Сами ведь не захотели передвижной вагончик брать…

Василий не знал, что говорить. Для него это все-таки тоже была новость. Ну, разговаривали недели две назад, но ведь тогда не придумали, как зерно в клуб выгружать… Одна машина тогда возила от них, в час по чайной ложке…

— Растревожил я тебя, — Ревунков вздохнул. — Ведь хотел завтра зайти… Разве я твоих ребят не понимаю? Уборку практически закончили, потерь минимум… Это по нынешнему году! В первой, в четвертой еще мужики стараются, а так… Хм. Хотел сказать: молодцы, — а наворотил…

Василий мог только гадать, что хотел сказать Ревунков на самом деле.

— Да нормально, — пробормотал.

— Не могу я, Василий Софроныч, ничего тебе сказать о натуроплате, — опять вздохнул, и вроде бы искренне, Ревунков. — И договор есть, и положено вам, но ты посмотри, год-то какой… Не думай, райком нас за глотку не берет, — он усмехнулся. — Жариков в районе орудует, из обкома. Наши при нем и рта не раскрывают. И не поймешь, что конкретно надо. То: район без семян останется, давайте переувлажненное через сушку на обмен. То… А-а! На ходу перестраиваться, только мозоли набивать. Ты как считаешь?

Что-то надо было сказать, и Василий сказал, что на будущий год обязательно надо полный севооборот за бригадой закрепить, и про интенсивную технологию сказал; в Богодаровке отличный перегной без употребления в прах рассыпается на месте фермы. И про технику сказал, про это он мог говорить долго: и сеялки нужны, и колесник, можно даже «Кировец» забрать, а лишний «МТЗ-50» выделить… Ревунков засмеялся.

— Не обижайся, Софроныч, — положил руку ему на колено. — Правильно ты говоришь. Но повремени. С Гончаруком у нас скоро прощание предстоит.

— Как прощание? — не понял Василий.

— Ну… переводят его, — Ревунков смутился. — Ничего, — он снова ожил, — скоро тебе последний укол всадят, тогда будем решать!

На прощание парторг сказал, что их бригада нравится ему от души, и не совсем было ясно, зачем все же он приходил в больницу.

Не успел Василий, зайдя в свою палату, ответить хоть что-нибудь на вопрос соседа Савелия Крашенинникова, интересовавшегося визитом парторга, как из коридора послышался Маринкин голос:

— К Матвееву!

Он развел руками и пошел на вызов.

— Знаешь, дядя Вась, в другой раз болей дома или в правлении, — сказала ему Маринка.

В теплом, освещенном тамбуре, наполовину занятом широким жестким диваном, его ждал Микуля (иначе называть Валерку про себя он так и не научился). Без шапки, в расстегнутой куцей курточке, — ни дождь, ни ветер его не берут! Когда Василий схватил свою холеру, с ним был Микуля. Конструировали ворошилку для прибитых дождем валков. Идея была Микулина — прицепить впереди старой жатки без мотовила полотняный подборщик, а Василий сомневался: скорости у полотен не согласованы, и, вообще, не потащат ли иглы подборщика солому вниз, в щель между ним и жаткой; и с какой скоростью двигаться комбайну по валку… На деле вопросов оказалось еще больше, но он уже и сам загорелся…

Короче, продуло основательно. Когда Микуля нагибался (а прямо он и не стоял), поясница его оголялась, и Василий, одетый куда как теплее, содрогался от зябкого озноба при виде его пупырчатой кожи. «Надень плащ немедленно!» — сердился. И вот Микуля перед ним. Здоровый, раскрасневшийся от одного лишь смущения, перекладывает сумку-пакет с руки на руку. «Сча-ас, — говорит. — Сапоги там намывает»…

Вошла Антонина. Не плащ, а балахон какой-то на ней. «Э-э, ребята», — догадался Василий и подмигнул Микуле. И на племянницу поглядел весело.

— Тут, дядя Вась, и от нас, и тетя Вера передала, мы заходили. Она завтра будет.

— Да я сегодня не скучаю без посетителей, — улыбнулся Василий.

Через пять минут пустопорожнего разговора Антонина спросила:

— Не знаешь, дядя Вась, Маринка тут?

— Где ж ей быть.

Антонина живо разулась и скрылась за коридорной дверью.

— Взвеситься хочет, — смущенно пояснил Микуля.

Василий посерьезнел.

— Ты сядь-ка, милый друг, — сказал. — Кто вам сейчас встретился?.. Вот. Понял? Почему же я последний все узнаю?

— А че тебе узнавать-то? — удивился Микуля. — Ты болей…

— Я знаю, что мне делать! — вырвалось у Василия, и он несколько умерил свой пыл. — И как же вы разгружались в клуб? Ведь не вручную?

Микуля взглянул подозрительно.

— Я серьезно спрашиваю.

— Да пришлось две рамы выставить, — Микуля расцвел в улыбке. — Знаешь, Софроныч, законно получилось! Сбили деревянные лотки, ну, с бункерами. На комбайне подъедешь, брезентовый хобот заправишь — и шуруй! Поле, правда, не ближнее. Но чем этих… ждать…

— Ты потише.

— Петрухе и Коле Дядину по лопате в зубы — и пошел! От лотков они по всему клубу разбрасывали. А рам-то нет, окна напротив — вентиляция! С пола потом — на сцену. Да все погрелись! А эти только нынче приезжают… Давай орать, главное! Иван Михалыч потом подъехал, Карпеич — они им отпели будь-будь!

— Да тише ты, говорю.

— А че такого-то? — Микуля зашептал, не остановишь.

И долго не мог уснуть в эту ночь бригадир. Поднялась, правда, и температура, но кашель не мучил так, как еще сутки назад. Василий думал. Начитавшись газет, похрапывал Савелий Крашенинников, язвенник. Постанывал третий сосед, пенсионер-инвалид, привезенный из Покровки. Василий старался только потише скрипеть пружинами.

Думал о том, что еще рапс косить, а в бригаде всего один комбайн. И на зяби прибавки нет, а там, по-всему, дело дойдет до морозов и тогда что, плуги рвать?..

Но он все же был не на бригадном стане, а в больнице, где ему причитались, как он подсчитал от безделья, девять кубометров покоя. Савелий давал ему прочитанные газеты, а когда сам читал, уступал приемник с маленьким наушником, который в обед и вечером ловил интересные постановки. Эти девять кубометров заставляли думать пошире.

Наверное, и правда, в государстве творилось что-то интересное. Передавая газету, Савелий указывал, где что читать, сам брался за другую, и Василий слышал то его одобрительное «и досюда добрались», то возмущенно-обиженное «опровержение это, а не продолжение»… Сам он, что ни говори, ориентировался слабовато даже в том, на что указывал Савелий. Тому, наверное, помогали два техникума, законченные без отрыва от работы сперва бригадным учетчиком, а потом газовиком, а Василий, дочитав до подписи, часто спрашивал: «Ну, и что?» Не особенно сочувствовал он и председателям, и звеньевым, чьи статьи нравились Савелию («Нашим бы почитать», — он говорил). «Перестройка поможет в том», «перестройка поможет в этом»… Это намеки, что ли, на руководство вышестоящее? Обращайся тогда прямо, при чем тут «перестройка»? Получалось, что этим словом заменялись по крайней мере сотни полторы или две других — овеществленных, родовых, понятных Василию. Но даже и высокое начальство не гнушалось этим звучным, но туманным словцом. В районной газете вообще ни одной статейки без него не печатали, видно, не казалось оно им конфузным.

И Василий спросил тогда грамотея-язвенника, как сам-то он это понимает. Ответил Савелий весьма основательно и подумав. Примерно так: перестройка — это, значит, гласность, демократия и максимум социализма.

«А насчет работать лучше?» — спросил Василий.

«И работать лучше».

«А не пить?»

«Ты что, издеваешься, что ли? — обиделся Савелий, но, поверив в искренность, а главное, в темноту спрашивальщика, ответил уверенно и до конца: — Да, и не пить, и не воровать, не ха́пать, не развратничать, не наушничать, и вообще», — слов у него все-таки не хватило.

«И все главное?» — спросил Василий.

«И все главное», — сказал Савелий и посмотрел на него подозрительно.

«Так не бывает, — вздохнул Василий. — Вернее, так надо, но не так… Так всегда надо было».

После этого разговора он хотел непременно узнать, что же обозначало звучное словцо с самого начала, но у Савелия интересоваться не стал, все равно тот ничего нового не добавит. И газеты перестал у него брать, забавляясь приемничком. А теперь вот опять подвернулся досуг, и, не желая думать о бригадных делах — идут ведь, чего еще надо, — Василий занялся государственными. Покровский пенсионер постанывал во сне, Савелий заковыристо и нерегулярно всхрапывал, замирая после каждого особенно громкого звука, Василий, сдвинув брови, глядел в потолок.

Они лежали в одной палате, но каждый со своей болячкой. За столом садились плечом к плечу, но каждый со своим аппетитом и интересом к универсальному меню, за которое каждый раз благодарила господа бабка Фекла, приходившая из изолятора. Они и думали об одном и том же по-разному. Объединяло ли их это одно?

Василий заложил руки за голову. Может быть, то словечко означало на самом деле объединение их всех, единомыслие? Ему стало интересно. Догадка показалась отгадкой; вспомнилась армия… Захотелось курить, и он протянул руку за леденчиком, приготовленным на углу тумбочки. Конфетка упала на пол, и от стука Савелий всхрапнул так, что покровский охнул. Василий замер с протянутой рукой.

За стеной и в коридоре послышались сперва человеческий вскрик, потом торопливые шаги, стук двери во вторую палату. Потом кто-то быстро прошел по коридору, хлопнула дверца шкафчика на Маринкином посту, опять шаги… Василий услышал, что соседи его проснулись. Он подкашлянул, Савелий заскрипел сеткой, покровский спросил:

— Нынешний старичок, поди, помирает?

— Дождешься, — пробормотал Савелий.

Василию было бы жалко, если бы вдруг и правда Егор Кузьмич того… Он сел на койке, вставил ноги в тапочки, а когда в коридоре вновь послышались шаги, быстро подошел к двери и выглянул.

— Мариш, — позвал сестру, — чего там?

— Укол всадила, — ответила та, укладывая что-то в шкафчике. — Хоть бы забрали его поскорей.

— Как забрали?

— Зять ихний вечером Елене Викторовне звонил, сказал, заберут. Вот и пусть забирают… А ты чего не спишь? Дать сонных таблеток?

Василий помолчал и вышел в коридорчик, затворив за собой дверь палаты. Маринка открыла свой шкафчик снова, а он присел на табуретку возле стола. Свет от лампы с железным дырчатым абажуром делал коридор просторным.

Это было старое правление. В наружной пристройке помещался кабинет Елены Викторовны, кухня, еще комнатушки, в одной из которых не один год зимовала бабка Фекла, — ход оттуда через столовую. «И правильно, что забирают», — подумал Василий.

— Если б не этот Делов, ночевала бы дома, — сказала Маринка, протягивая ему зеленую пилюлю. — Так проглотишь?

Василий взял таблетку, пососал и проглотил.

— Возьмет?

— Если спать захочешь, возьмет, — сказала Маринка и сладко потянулась, даже правую ножку назад отставила.

— Не конфузь, — усмехнулся Василий, — я выздоравливающий.

Маринка глянула на него непонимающе и села за стол.

— Про кого читаешь? — спросил Василий.

— Написано, что про любовь, — вздохнула сестра, — а тут все завод и завод, изобретатели какие-то… Ложись иди, а то таблетка пропадет.

Василий вошел в свою палату. Соседи спали. Лег и он. Пусто было в голове. Понятно, что, пока все уколы не засадят, домой не отпустят, но уже и надоело. Безделье опустошало. И правильно он говорил сыну Павлушке: учись, пока можно, чтобы головой потом не маяться от безделья… Таблетка начала действовать.

Перед засыпом Василию подумалось опять о бригаде, и, когда через два часа Маринка разбудила его на укол, ему снился Коля Дядин, кидавший на сцену Богодаровского клуба зерно совковой лопатой; стол президиума был уже завален, но три головы еще торчали из вороха, Василий не успел разглядеть, обо чьи это лбы рассыпалась пшеничка… После укола он спал без сновидений, как обычно.

«ОЦЕНКИ «ХОРОШО» НЕ БЫВАЕТ!»

(отчет о командировке)

Кадилин взял меня с собой в Лопуховку на партийное собрание с повесткой дня: «Отчет парткома по руководству перестройкой». Идет подготовка к пленуму райкома, на котором вот так же будет отчитываться бюро.

Сначала тур отчетных собраний в первичках, потом встречи членов бюро с коллективами, «прямая линия» с ними же, «круглый стол» в райкоме — основные круги, на которых будет выпущен пар из потенциальных задир, и основной разговор с гарантией закончится обоюдным удовлетворением сторон. И это не я пророчу, это все давно расписано, и Кадилин только просит, чтобы газета осветила все этапы.

Лопуховка, по его мнению, самый подходящий адрес для того, чтобы проиллюстрировать первый этап летучей кампании. С уборочной, как известно, пролетели… Но, может быть, ему просто нужен свидетель именно на этом собрании? И я скрыл свой повышенный интерес к Лопуховке, безропотно снес и оголтелое утверждение заворга, что «сроду» мы «нигде не бываем на местах». Так что можно сказать следующим образом: в Лопуховке мы оказались каждый по своим мотивам.

Встретил нас Борис Павлович Ревунков — среди парторгов района ставший вдруг ветераном с наибольшим руководящим стажем. Пока Кадилин читал доклад и постановление, мы немного разговаривали. Газетой Ревунков доволен, особенно статьей о «живописце» Делове Е. К., и я пообещал передать комплимент редактору. Пока на повестке дня первым стоит завершение полевых работ, лопуховцы могут быть довольными газетой. Только уже начинает перевешивать зимовка, и тут, насколько мне известно… Хотя, с кормами у них полный ажур (за исключением неисследованной суданки), а значит, и тут с месяц они будут выигрывать; потом мы начнем писать о продуктивности… Впрочем, Борис Павлович и тогда недовольства органом райкома и райсовета не выкажет — опыт есть опыт.

Ревунков расслабился. «Приезжают, — начал, — из района, ну, скажем, в Лопуховку, спрашивают первую попавшуюся бабку: как, мол, мамаш, перестройка у вас? А идет, говорит, сынки, иде-ет! Председатель, говорит, перестроился, бухгалтер перестроился, а вот парторг, говорит, не до конца — шифера на крышу не хватило!» Ну, посмеялись. Приятно каждому иногда вот так и  п о з в о л и т ь  себе. Кадилин тоже чему-то засмеялся.

Ревунков: «Что такое?»

Кадилин: «А вот: «…постоянное движение вперед с непременным ускорением…» У нас, что ли, передрал? Везде вы успеваете!»

Но в целом он остался доволен докладом. Только в постановление дописали пункт о сроках создания партгрупп в бригадах.

Кадилин: «Ждете, что укрупниться захотят?»

Ревунков: «Уже нет. Хотя остерегался шума на последнем колхозном собрании, на перевыборном…»

Кадилин (с усмешкой): «Остерегался ты… Так и ждешь от вас какого-нибудь подвоха».

Ревунков: «Ничего, гладко все сошло. Когда сказали, что инженера Евдокимова правление и партком рекомендуют, кто-то выкрикнул: «Да хоть бы и Евдокимова», — и все. И тут же проголосовали».

Кадилин: «А сегодня на чем будем буксовать?»

Ревунков: «Вы же читали Филипп-Филиппычеву вставку сейчас. Оплата труда. Но и это уже практически снято… Вот список выступающих».

Кадилин: «А эти ваши… Матвеев, Смирнов, Шабаршин?»

Ревунков: «По уважительной причине. Машины только на два дня под рапс дали…»

Кадилин: «Все равно непорядок. Косят, что ли?»

Ревунков: «Матвеев еще бюллетень не закрыл… Да я с ними со всеми разговаривал, нечего им особо говорить».

Я думал, левое ухо себе оторву — такая чесотка открылась. И все мне стало ясно. Устали лопуховцы от бузы и погоды.

Я спросил, а как же новая выборная система? Ревунков засмеялся: «Савелий Крашенинников у нас язву лечит, а то, может быть, и пару кандидатур на председателя пришлось выставлять. Собеседования Евдокимов один проходил… короче, маскарад не стали затевать».

На собрание можно было после этого разговора не ходить. Но полтора часа отсидели в пустом Доме культуры. Когда принимали постановление и Ревунков уточнил, какой все же будет оценка работы парткома на первом этапе перестройки, кто-то выкрикнул:

«Да хорошо, лучше некуда!»

На что Ревунков резонно заметил:

«Оценки «хорошо» не бывает».

Проголосовали тогда за «удовлетворительно».

На обратном пути из Лопуховки Кадилин попросил:

«Все замечания в адрес райкома упомяни в отчете. И покритикуй их за то, что до сих пор нет сдвигов по росту рядов».

Критических замечаний было три: чаще бывать на местах, потребовать от специалистов РАПО, чтобы больше помогали, а не контролировали, и чтобы различали при подведении итогов соцсоревнования, где бригада, а где звено. В такой же форме они и высказывались на собрании.

«Так проходит мирская слава», — изрек я в машине.

Кадилин, кажется, понял мое настроение. «Погоди, — сказал, — начнем вот с нового года полный хозрасчет внедрять, опять зашевелятся».

Ну, а чего я ждал-то от этой поездки? Самому говорильня надоела, а сам…

Дома меня ждала яичница и будущая бабушка моего внука. «Перестройка для холостяка, — острит старик Моденов, — это немедленно жениться на первой попавшейся». Но просил сделать визит после свадьбы.

Расписываться мы поедем в Роптанку.

ПРИМЕЧАНИЕ

Чувствуется, что «бригадная» — это все-таки не о бригаде. Подразумевается, очевидно, «бригада» авторов, чьи измышления свел воедино, хоть и без должного чувства меры, мордасовский сочинитель.

На это, впрочем, указывали и многочисленные пометки на полях рукописи. Они удалены, но, помнится, было написано:

«Я так не говорила!»

«В том месте Калинкина лощина проходит».

«Это было, но не в этот раз».

«Не плагиатничай у народа!»

«Фамилие вымышлена, но Егор имеется».

«Нам не надо иносказаний, недомолвок и прочей изоповщины. Говори так, если есть, что сказать!»

«Пошлятина какая, фу!»

«Александр Николаевич говорил: «Когда устроится прочное хозяйство общин на артельном начале, то будет такой прогресс в хозяйстве, о котором мы и помышлять не можем». Я имею в виду Энгельгардта».

«Не плагиатничай, говорю, у народа! Народ не виноват, что умеет писать только заявления и жалобы».

«Дай срок!..» — и так далее.

А как, вы бы видели, была перенасыщена рукопись эпиграфами! Сплошной винегрет. Тут и выдержки из докладов и постановлений районного значения, и строки А. Пушкина, П. Старцева, И. Малова, сомнительные пословицы и поговорки («не боится дед, что захиреет, колхоз прокормит и согреет», «спать не жать, спина не заболит», х…, короче, такая, что и не перескажешь печатно), а также гомеровское «Много умеем…» — гесиодовское, точнее: «Много умеем мы лжи рассказать за чистейшую правду. Если, однако, хотим, то и правду рассказывать можем…» Но и этого мало гипотетическим авторам! На самом почетном месте у них «куда идешь?» на латыни. «Quo vadis?» — видите ли!

Но остались еще две главки этого «бригадного» повествования. Милости просим, нам не жалко…

ПРИВЕТ ИЗ ЛОПУХОВКИ

Дорогая Маша! Письмо твое получила еще перед Днем Конституции, а отвечаю, как видишь, после седьмого ноября. Ну, ты сама видишь, что творится.

На твой вопрос сразу же отвечаю: нету! Если зимой будет, то дорого, а косынками у нас никто не вяжет, только метр на метр — теплые шали. И двести рубликов. И хорошо, если не подкрасят в чаю, нитку не подпустят. Но в общем я буду как бы себе брать. Или шаль тебе не нужна?

Вася у меня болел, лежал в больнице. Простыл. Я сказала Елене Викторовне: воспаление у него или бронхит — все равно ложи. Это же мука мученическая смотреть, чем они занимаются возле своих комбайнов при такой погоде! Положила, а оказалось — воспаление в самом деле. На рентген в Мордасов съездили — у него там еще спайки. Говорят, ты, дядя, еще раньше воспаление на ногах перенес. Что же, говорю, на медосмотрах у вас осматривают? Ну, ты представляешь, что на это мужик может ответить! Но сейчас ничего, выписали, работает.

Мужиков как палками побили.

Павлушка рассказывал, как гостил у тебя. Спасибо, конечно, но ты не поваживай. Начнет еще деньги занимать. Кассету с этим «примусом» он, наверное, на твои купил? Не надо, Маш. Хорошо, что вроде как тетка у него теперь есть в городе, но и поваживать, Вася говорит, не надо.

Ну, какие еще новости? Праздновали праздники как-то так… Ты знаешь, я, наверно, второго буду рожать, последние годочки. Брошу все и буду нянчиться, пока натуральной бабкой не сделалась. Что я, из-за денег, что ли, работаю? Да провались они, все у нас есть.

Чилигин твой скушный, даже ругаться с ним неохота. Уголь, дрова — не дотолкаешься… Но это, Маш, не интересно. Вообще, как до стенки дошли. И все можно, и ничего не хочется. Да и захочешь, Маш, когда еще добьешься?.. Ты чувствуешь? Ну, ты-то, может, и не чувствуешь.

Пиши, я люблю твои письма читать. Вспоминаю, как сама приехала в Лопуховку девчонкой райцентровской, как Матвеев за мной начинал ухаживать, а отец его «учителкой» меня называл. Чилигин играл на баяне, молоденький, в училище не ездил еще… Хорошо было. Потом ты приехала… Ты, Маш, пиши!

Твоя Вера.

ОСЕННИЙ ВЕЧЕР

(прощальный растерянный взгляд)

С наступлением морозов решили, что зябь уже не поднять. Раскисшие за полтора месяца поля быстро промерзали. Сначала на три пальца за ночь, потом на четыре, через неделю — на четверть, и уже не оттаивали за день. И оставалось немного, и жалко было бросать, но куда денешься… Давно уже ковыряли землю без предплужников, черед отводили.

И настал день, когда первым, хотя и перед самым обедом, на загонку выехал Микуля; пристроился к нарезанной за два дня трехметровой ленточке, врубился, — и два лемеха четырехкорпусного плуга с каким-то кряком, услышанным даже в кабине трактора, отскочили, остались среди чуть оттаявших на солнышке комьев развороченной земли. После этого решили с зябью завязывать.

— Отпустит мороз, я все равно добью, — заявил Микуля.

— Отпустит, жди, — ухмыльнулся учетчик. — Седьмого снег нападал? Теперь декабрь на носу. А много растаяло? Короче, я отчитываюсь за сто процентов, и все.

— Как это все? — строго спросил Иван Михайлович. — А на кого нам потом весновспашку вешать?

— Мать дорогая! — учетчик торопился в Лопуховку, и долгий разговор ему был ни к чему. — Сколько можно говорить: на подряде мы, на подряде! В принципе никого не должно интересовать, когда, что и сколько мы делаем. Под урожай рядились — ждите урожай!..

Разговор был не новый. Но, пожалуй, один только учетчик сердился на Ивана Михайловича, на Карпеича еще да на молодых Иванов — Анучина и Оборина за их, мягко говоря, твердолобость и недопонимание момента. Момент, что и говорить, был интересный…

— Кончайте бузу, — вмешался бригадир. — А ты отчитывайся как есть. Семьдесят два гектара, скажешь, оставляем… Все.

Учетчик уехал на «луноходе» домой.

— На двух комбайнах моторы надо полиэтиленовой пленкой увязать, — вспомнил бригадир, а дальше ему не пришлось придумывать дела для бригады, они сами напрашивались. — Сеялки развернем — весной не докопаешься. Все бороны — к клубу, будем потом перевозить потихоньку к кузнице. Так… А вы, друзья, чтобы сегодня же плуг на просяном выдернули. И тележку от подрытого куста притащите заодно… Все. Тут по ходу сообразим. Машина после шести нынче придет. Теперь все.

Но еще покурили. Отыскали молодым Иванам ломы, плуг на просяном выковыривать.

— Не надо было бросать, — сказал Микуля.

Павлушка Гавриков провожал взглядом Иванов.

— Жди их теперь, — сказал. — Надо было мне ехать.

— Приказы не обсуждаются, — наставительно изрек Микуля и пошел отматывать полиэтиленовую пленку; Володя Смирнов за ним.

— Вы там не больно шикуйте, — сказал им вслед Иван Михайлович. — На окна оставьте. Пушкин вам их будет затыкать?..

Коля Дядин отправился в гримировку к топливному насосу, над которым колдовал уже третий день; своим ходом решил человек в мастерские ехать.

— Ладно, Михалыч, ты пока печкой займись, — сказал бригадир и подозвал Гавриковых. — Боронами займемся. Вот сюда их, к стене…

— Сеялки катать — зовите! — крикнул Иван Михайлович, поднимаясь в кинобудку с ведерком уголька.

На площадке перед дверью он остановился и посмотрел по сторонам. Далеко было видно с трехметровой высоты. Раньше Богодаровку, может быть, и с десяти метров нельзя было разом охватить, а теперь — пожалуйста.

Остовы саманных стен, самые высокие, тут были по пояс: и тот конец виден, где въезд, и этот, где калинник у колодца. На месте деревянной школы уцелели заросший фундамент из плиточника, подстриженные козами ветлы и среди них — памятник погибшим землякам. Два сварных куба, пирамидка сверху, а звезды уже не было. Безымянный, как триангуляционная вешка. А когда-то народ собирался, красили перед маем… К двадцать пятой годовщине, насколько помнил Иван Михайлович, варили эти памятники. А теперь в Лопуховке есть дорогой мемориал, на шести табличках попадаются и богодаровские фамилии, а погибших еще из двух разъехавшихся сел Лопуховского Совета заносить не стали — родных поблизости не оказалось.

Саманные остовы тут скоро сровняются с землей, но клуб, свиноферма, слитые из бетона, и железная вешка еще постоят… Всё пего вокруг от нерастаявшего в бурьянах, колеях и развалинах снега, всё брошено… Почему-то тянуло его каждый раз оглянуться на это запустение. О чем напоминало оно? От чего предостерегало?

Бригадир с Петром Гавриковым притащили борону и прислонили ее к стене клуба; Павлушка волочил свою сам. Микуля с Володей уже укутали пленкой двигатель на одном комбайне, но зачем-то влезли в кабину и застряли там. В дверях гримировки-мастерской Коля Дядин, сдвинув шапку на затылок, разглядывал на свету плунжер, не решаясь тронуть его блестящий бочок пальцем-рашпилем… Иван Михайлович подхватил ведерко и зашел в кинобудку. Вскоре из косо торчащей трубы повалил черный дым.

— Зимовка живет и действует! — крикнул Микуля, появившись на мостике комбайна.

— Ты давай бороны таскай! — услышал его Павлушка.

— Для этой операции у меня разряда не хватает! По штанге…

Через час уже возились с агрегатами сеялок и культиваторов, расставляя их поодаль друг от друга, чтобы перед весенним ремонтом можно было сдвинуть снег бульдозером. Колю Дядина позвали, а Иван Михайлович сам пришел. В общем, погрелись.

— Нет, их не дождешься, — уже с половины пятого стал ворчать Павлушка. — Мне надо было ехать…

Бригадир его будто не слышал.

Остатками пленки, которой увязывали комбайновые двигатели, обтянули две оконные рамы, Микуля лазил забивать чердачное окно. Наступали сумерки, приход которых ускорила густая наволочь, затянувшая небо. Пролетали уже редкие снежинки, мелкие, но неторопливые.

— Сыпанет, — предположил бригадир.

— Да они куда там заехали?! — не унимался Павлушка, но его продолжали не замечать.

— О, Михалыч электричество включил! — увидел Микуля свет в кинобудке. — На банкет по случаю завершения приглашает. Пошли?

Пошли. Коля Дядин с великим сожалением замкнул дверь гримировки на болт.

— Если б не сеялки катать, собрал бы уже, — пробормотал себе под нос и, оправдавшись таким образом, больше о насосе не вспоминал.

В кинобудке горели два керосиновых фонаря, потрескивала печка, малиново светились ее бока и плита, на которой шипел и злился полуведерный алюминиевый чайник. Можно было раздеться и так быстрее почувствовать всем телом напитавшее воздух тепло, пахнущее дымком и окалиной. Иван Михайлович поставил ведро с картошкой к печке, помыл руки и в большой кружке поднес воды, чтобы долить порядком выкипевший чайник. Капли, срываясь с посудины, падали на плиту, взрывались и убегали, не оставляя следов.

Бригадир достал расческу и причесался. Молодежь мыла руки в очередь.

— А этих друзей не слыхать? — спросил Иван Михайлович, раскладывая по раскаленной плите немытые, чтобы не очень подгорали, картофелины.

— Я говорил, мне надо ехать! — бренча умывальником, подал голос Павлушка.

— Когда ты говорил? — спросил бригадир, и больше вслух молодых Иванов не вспоминали.

Петя Гавриков взял с уступа электрический фонарь и подошел к окошечкам, три из которых были забиты доской, а на четвертом еще сохранялась заводская заслонка. Петя включил фонарь и посветил в зал, в темноту. Каким просторным казался он ему всякий раз. Петя представлял гулкие звуки музыки, грустные в общем-то, по крайней мере не разухабистые, а на скамейке у стены — девчат в зимних приталенных пальто с белыми пушистыми воротниками и в пуховых платках. Лопуховские щеголяют сегодня в вязаных шапках, похожих на завитушки кремовых пирожных, шуршат синтетикой стеганых балахонов, стучат подошвами и балдеют под «Таракан». Петя хотел бы выбирать из обутых в валенки и покрытых платочками… Привыкшие глаза различали уже драный задник на сцене, Петя опустил луч фонаря, и он уперся в ворох пшеницы; слабо заискрились не то залетевшие снежинки, не то морозный иней, отбросили тени спинки засыпанных зерном коек.

— Не студи, Петро, помещение, — сказал Иван Михайлович. — Нечего там смотреть…

О пшенице теперь тоже заговаривали редко, было известно, что часть все-таки выдадут им — и все.

Положив последние картофелины на плиту, Иван Михайлович тут же начал переворачивать на другой бок первые. Он раза два взглянул на сына, и Володя поднялся, чтобы ополоснуть кружки. Микуля поставил на край стола термосы с молоком, соль в консервной банке, подвигал коробку домино. Никто намека не понял, и он вздохнул: конечно, не время…

— Ты бы, товарищ Репин, своих охотников на привале сюда перевез, — сказал Микуля. — Или бы арбуз нарисовал. Ни грамма культуры, понимаешь, на культурном стане…

Коля Дядин глянул на свои руки, на бригадира, и продолжать Микуля не стал.

Что-то притихли они все в этот вечер. И работа — не работа нынче была, так, субботник какой-то… Но, может быть, потому и молчали, наговорившись за день. Работа — это ведь поврозь большей частью. Один на один с трактором, комбайном ли, один на один с полем или пашней, с неближней дорогой…

Оживились, когда Иван Михайлович разлил молоко по кружкам, нарезал хлеба и ссыпал в ведро пропеченные, частью и подгоревшие картофелины. Ведро он поставил рядом с собой, накрыл старым ватником и на стол подавал потом по семь картошин за раз, помня, что и «друзьям» надо оставить.

— Кто, теперь поверит, что бывали картофельные бунты, — сказал Володя Смирнов, прихлебывая молоко из кружки.

— А ты их видал? — строго спросил Иван Михайлович сына.

— Покорми тебя с месячишко одной картошкой, пожалуй, забунтуешь, — отозвался Микуля.

— Да сажать не хотели!

— Дед рассказывал, — подал голос бригадир. — Зеленые эти яблочки покушали — гадость! Скосили всю ботву, в яму закопали — нам не надо! Потом разобрались, что к чему…

— А что, правда, что ли, на одной каше раньше жили? — спросил Петя.

— Когда, раньше-то? — усмехнулся Иван Михайлович.

— А я картошку в любом виде уважаю, — сказал Коля Дядин; уголки губ и нос у него уже были черными, пальцы не чище, и кружку с молоком он брал щепотью за ручку, оттопыривая мизинец; ни соли, ни хлеба Коля не признавал, когда перед ним была вареная в мундире или печеная картошка — об этом он и хотел сказать.

Сразу же выяснилось, что Микуля любил арбузы, Петя Гавриков — домашнюю лапшу с курятиной, Володя Смирнов — вареные кукурузные початки; Иван Михайлович покосился на сына и промолчал. Он первым поднялся, смахнул в мусорное ведро кожурки и пошел мыть руки перед чаем. Все будто теперь только почувствовали, как славно пахнет из позвякивающего крышкой чайника дикой мятой и зверобоем.

И сели пить чай.

— Карпеича нет, он ведь еще шалфей где-то припрятал.

— А комочек сахару он не припрятал? — спросил Микуля.

Коля Дядин перестал прихлебывать, покопался в кармане и протянул ему карамельку в грязной обертке.

— Последняя, — сказал, чтобы быть правильно понятым; Микуля конфетку взял.

После чая отдыхали. Микуля послюнил палец и шоркнул Коле Дядину по носу.

— Уё-ой, — отпрянул тот. — Ты чего?

— Трубочистов нам тут не хватало…

Коля потерся носом о рукав телогрейки, и он сделался из черного вороненым и заблестел от мазута.

— Раньше большие семьи были, — проговорил Иван Михайлович. — Верней, по многу семей в доме. Теперь и две — редкость…

— Я своих стариков сколько зову — не идут, — сказал бригадир. — Так, говорят, привыкли. Если уж ног таскать не будем…

И не стал Иван Михайлович дальше говорить про большую семью.

— Государство как поставило? — нашелся Коля Дядин. — Каждой семье — отдельную квартиру! Живешь на селе — дом…

— К двухтысячному году, — уточнил Микуля. — А мне пока и с тещей не тесно.

— Вот провалились-то! — не выдержал все-таки Павлушка. — Пойду послушаю, может, тарахтят где…

Когда он открывал дверь, все затихли и ясно услышали еще хоть и далековатый рокот трактора.

— Волокут, — определил Володя. — Пустые теперь газовали бы.

В открытую дверь из густой синевы залетели стайкой крупные мохнатые снежинки.

— Все, теперь точно отпахались, — сказал Иван Михайлович.

Павлушка ушел вниз, затворив дверь. Помолчали. Почему-то не склеивался разговор. Ведь можно… самое время поговорить. Или уже не давит, не жмет ничего? Хорошо живем, что ли?

— Вот часика через полтора домой приедем, — словно с самим собой заговорил Микуля. — Со скотиной бабы уже управились, на дворе — темень… Чем заняться? Ну, за водой пару раз на колонку сходишь… Дальше телек, чаек, на горшок — и спать. Кончили день. Завтра…

— И завтра! — вдруг прорвало Петю, он вскочил, встал возле окошечек в зрительный зал и трахнул кулаком по заводской звонкой заслонке. — Лучше бы не доживать ни до чего!

— Что за ерунда? — строго спросил бригадир. — До чего ты дожил? Только-только руки, можно сказать, развязали, еще и оглядеться некогда было… Ты что?

Петя ни на кого не смотрел.

— В самом деле, — подал голос Иван Михайлович. — Руки развязали, высвободили, можно сказать… Кого же нам винить, что плоховато живем? Если и теперь не наведем порядок — грош нам цена в базарный день.

— И винить некого, — кивнул бригадир.

— Да навели, навели порядок! — усмехнулся Петя. — Поля подчистили, бороны под стену стаскали… А лахудры лахудрами остались!

Микуля засмеялся, и Петя, зверовато взглянув на него, выскочил из кинобудки. Иван Михайлович поднялся, прикрыл дверь и посмотрел в первую очередь на Микулю.

— Да жениться ему охота, — пожал тот плечами, — а не на ком. Командировку бы ему устроить…

Помолчали. И вскоре услышали, что подъехал трактор, долетели голоса, силившиеся перекричать шум дизеля. И почти тут же в кинобудку ворвался Павлушка с двустволкой в руке.

— Я говорил, мне надо было ехать! — выкрикнул. — Мазилы! А я знал, что она возле тележки будет…

— Да кто?

— Лиса, кто! «Мы караулили», — передразнил он Иванов. — Караульщики…

Иван Михайлович засмеялся, потом бригадир с Володей, подхихикнул им Коля Дядин.

— Ну, комики, — тряхнул шапкой Микуля и вышел из кинобудки.

— Зови этих друзей! — крикнул ему вслед Иван Михайлович. — Картошка застывает.

— Хрен им, а не картошку! — не унимался Павлушка, бросивший двустволку в угол.

— Ну, кончай уже, — перестав смеяться, сказал бригадир. — Откуда ружье?

— Откуда… Две недели в кабине возил. Салажата!

— Так они что там, охотничали?

— Не знаю, че они там делали! Плуг и тележку притащили…

— Зови их сюда.

— Сами придут.

Павлушка сел на лавку и стал смотреть в угол.

— Ну, детский сад…

Иван Михайлович поднялся и пошел к двери, открыв ее, позвал «охотников» за стол.

— Захвати, Михалыч, картошек в карман, машина уже показалась! — ответили ему снизу.

Стали собираться домой.

Пока Иван Михайлович с Колей Дядиным искали замок, бригадир поджидал их на площадке. Молодежь гомонила за углом, возле заглушенного трактора, голоса звучали неотчетливо, и было понятно, как сейчас тихо и глухо вокруг, как низко опустилась снеговая облачная пелена. Дед говорил, что как раз в такие ночи боженька ближе всего опускается к земле, все видит и слышит, но и всякая живая тварь чувствует его, и потому так бывает тихо и покойно. А в чистом небе что высматривать Господа? Его там нет, он прилетает на густых снежных облаках, сеющих на поля перину и в души покой… Деда вспоминал бригадир Матвеев, и, может быть, это он теперь опускался на снеговых облаках.

Высветив снежную, словно застывшую, пелену, за углом развернулась машина.

— Грузитесь, живо! — крикнул шофер.

— Подождешь!

— Тебя дольше ждали!

— Э-э, мужики, домой! — в окно кинобудки мягко ударил снежок, и раздался свист.

— А ты в гостях, что ли, — пробормотал Коля Дядин и вдруг увидел замок возле ножки стола.

— Как же он залетел туда? — удивился Иван Михайлович.

Фонари задули и вышли из кинобудки.

— Нашли? — спросил бригадир.

— Все, поехали…

Иван Михайлович на ощупь примкнул дверь, а замок пристроил в петлях дужкой вниз; последний ключ от него был потерян еще в сентябре.