Человек и животное в эпоху антропоцена

Все на свете способно к удвоению, к парности. За first life идет second life, за first screen идет second screen, и зрители могут обсуждать в «Твиттере» телепередачи, идущие в прямом эфире. Значит, за первой природой последует вторая природа? В какой мир мы вступаем? Может ли действительно существовать нечто вроде second nature, в которой будто бы отражается первая природа и которая с этой первой природой вступает в диалог, то есть возвращается к ней? Как же выглядит эта природа после природы, чей абрис вырисовывается на горизонте и чьи конкретные феномены мы можем наблюдать уже сегодня?

Интернет животных составляет центральный элемент планетарной цифровой культуры, в самих основах изменяющей нашу реальность – подлинную и освоенную. Это так же относится к digital turn, как big data и Spotify, как NSA (АНБ) и дебаты о вторжении в частную жизнь. Нам придется подчиниться современной сетевой этике, как и новой морали природы. Однако дискуссия об этом не продвигается вперед, она завязла в односторонней аргументации, полностью противоположной той эйфории, с какой общество некогда приветствовало появление Сети. Люди все чаще покидают интернет, полагая, что только так они спасут свою жизнь. Они отказываются от социальных сетей, противопоставляя им подлинную дружбу и подлинные отношения. Почему? Да потому, что многие из них попросту не нашли путей для использования возможностей цифрового мира в своей жизни, и уверены, что должны выбирать между двумя способами существования. И еще потому, что индустрия делает ставку на беспрерывное ускорение и на новейшие возможности вместо того, чтобы предложить или попросту допустить существование технологий, углубляющих интенсивность пользования Cетью, и способствовать культуре цифрового времяпрепровождения.

И если это так, если весь мир страдает от цифрового перегрева, то неизбежно возникает дискурс о цифровой трансформации и ее последствиях. Пока он еще не обрел той позиции, какая ему полагается: над вещами. Дебаты об интернете животных помогут найти или хотя бы взять на заметку эту исходную позицию. Они также помогут по-новому осмыслить цифровую революцию и медийность. Они дадут нам толчок для определения собственного бытия в цифровом пространстве.

Здесь не лишним будет вспомнить о похожем пороге, преодоленном в недавнее время: речь о возникновении постмодернизма из руин модернизма. Постмодерн создал некоторую дистанцию по отношению к модерну, попросту необходимую для распознания модерна как модерна. Человек по отношению к модерну стал свободен (то есть он освободился от безымянности судьбы, разрушающей собственную безопасность и призывающей двигаться вперед), когда понял, что живет уже в том самом «после», именуемом постмодерном, когда осознал: то, что изменило современность, составляет основу его жизни. Строго говоря, этот шаг означал не более чем смену или смещение перспективы. Не более чем высвобождение взгляда. Конечно, это «не более» есть по сути «очень много». Переориентация взгляда, смена перспективы – одна из труднейших задач, ибо она предполагает, что человек освободится от условности и перестанет считаться со своими инстинктами и рефлексами, перестанет видеть опасность и угрозу во всем новом, незнакомом и вселяющем неуверенность. Ради самозащиты человек сумел устроить свой мозг так, чтобы всегда готовиться к худшему в постоянном ожидании катастрофы. Иначе этот вид не дожил бы до следующего года. Однако в пределах цивилизации постоянное ожидание катастрофы часто оказывается излишним или даже контрпродуктивным, если, конечно, речь не заходит о конкретных опасностях. С этой точки зрения постмодерн – гениальное «антикатастрофическое» понятие, открытое человеком и равное удару, разрядившему опасную обстановку.

То же относится к цифровому и постцифровому. Освобождение – это и есть формирование постцифрового взгляда. Мы должны осознать: мы живем уже не в цифровую, но в постцифровую эпоху, когда вся наша жизнь настолько проникнута цифровым, что мы уже не можем удалить его из нашей жизни, поскольку оно стало нашей жизнью. Результат этого осознания есть возвышение собственного взгляда: так же, как в эпоху постмодерна давление перемен со стороны модерна воспринимается уже не как бремя, но как игра, как освобождение от правил, так и цифровые перемены со стороны постцифрового взгляда представляются уже не угрозой, а скорее расширением человеческих возможностей. В постцифровом мире цифровое стало частью нашей жизни, наших каждодневных обязанностей, даже частью нашего физического тела. Теперь нам не противостоит чужое или чужеродное. Мы уже освоили дигитализацию, причем благодаря ее доступности. Подлинная цифровая революция, о какой следует задуматься, есть не оцифровка нашего мира, но то, во что дигитализация превращает нашу жизнь, – как она нас освобождает и мобилизует, как она заставляет нас по-новому понимать время и пространство, как заставляет по-новому участвовать в принятии решений и относиться к общему достоянию.

Сегодня мы обсуждаем личную свободу и частную сферу, но речь идет не о последствиях, а о причинах. В обсуждении мы исходим из того, что все еще переживаем эпоху цифровой революции. Речь идет о новых возможностях, о технических достижениях, спор носит оборонительный и даже реакционный характер, поскольку ищутся пути к отступлению, что так типично для революционных времен, когда основы безопасности оказываются в опасности, когда еще надеются сохранить то, что уже безнадежно потеряно. А ведь все это должно носить наступательный, агрессивно-ассоциативный, комбинаторный характер. Постцифровой диалог должен заставить нас расстаться с мыслью о возможности овладения и подконтрольностью цифрового мира – так же, как постмодернистский диалог даже и не пытался задним числом освоить и дефинировать новое время. Сущность постмодерна как раз и состоит в том, чтобы не стараться найти четкие формулировки, но разыгрывать комбинации с тем, что ему удалось высвободить. Примерно так выглядит и исходная позиция постцифрового: big data никогда не удастся усмирить, зато постцифровой big data-диалог, следуя требованию такого усмирения, сможет определить тот подвижный и готовый к сопротивлению исходный пункт, который ведет к новой свободе человека. Чтобы ответить на вызовы современности, следовало преодолеть современность. Чтобы ответить на вызовы дигитализации, следует преодолеть дигитализацию.

Интернет животных является логическим продолжением размышлений «о цифровом». Чтобы спасти природу, надо оставить природу позади. Постцифровая эра соответствует новой геологической эре. Мы живем уже не в голоцене, а в новой эре, именуемой антропоценом. Антропоцен – это «эра человека»101. Антропоцен означает следующее: человек создает природу, а не наоборот, как было раньше. Соотношение сил стало иным. За последние 200 лет человек настолько изменил Землю, что имеются все основания для того, чтобы говорить о новой геологической эпохе. Сельское хозяйство, строительство городов и дорог радикально трансформировали нашу планету. Антропоцен – это та геохронологическая эпоха, когда человеческая активность властвует над всеми экологическими и геохимическими процессами на Земле. Власть человека и впредь будет увеличивать его благосостояние. Но у нее есть и страшная оборотная сторона: власть человека обладает потенциалом разрушения, способным в корне уничтожить органические структуры, которые сложились за миллионы лет. Судьба Земли безоговорочно находится в руках человека. Хотя бы по этой причине он не может предоставить природу самой себе и надеяться на ее позитивное развитие, даже если даст ей пространство, свободное от человеческой деятельности. Все цифры и все индикаторы указывают: путь, по которому человек идет в настоящее время, то есть предоставление природе автаркических пространств и надежда, что так она сумеет возродиться, лишь на некоторое время и лишь иллюзорно решает проблему ее разрушения. Ведь это присуще системе и необратимо: свободные пространства уменьшаются по мере того, как растет само благосостояние, а вместе с ним и глобальные претензии на благосостояние.

Природа после природы

Итак, интернет животных есть признак антропоцена102. Для него характерны сознательное использование технических структур – с одной стороны, естественные условия – с другой, но также и руководящее воздействие на природу, какое тем самым обретает человек. Антропоцен мыслит природу как систему, включенную в человеческую деятельность, как embedded system. А сама embedded system состоит из железа и софта, и сосуществуют они превосходно. В эпоху антропоцена человек – это железо, природа – это программное обеспечение. Но функционировать может то и другое лишь в том случае, когда они согласованны, а это, в свою очередь, возможно только тогда, когда интерфейсы обеспечивают коммуникацию, когда инженеры координируют взаимодействие компонентов. Возникающие при этом природные феномены обязаны своим существованием проектированию или дизайну. Развитие природы происходит планомерно, но не ради ее эксплуатации, а ради идеальной согласованности обеих систем. Самая мысль о системности кажется чуждой и угрожающей, но достигнутая благодаря этому интеграция заставляет вспомнить миф о сотворении, ведь в нем отразилось изначальное единство человека и природы. Почти все подобные мифы сообщают о единстве человека и природы. Одновременно идея об embedded system лишает понятие природы именно того, что отличало таковое в течение долгих столетий цивилизационного процесса: лишает противоположности, свойственной Другому. Этим Другим всегда и была природа. Экология определялась как попытка организовать сосуществование с этим Другим, культура являлась тем, что можно было отвоевать у Другого как собственное достижение. В эпоху антропоцена этот диалектический процесс приостанавливается. Природа может снова стать собой и проникнуть в человеческое общество, экология уже не является дисциплиной, формулирующей условия разрыва, а наоборот – способствует близости, и из этой близости вырастает новая образная форма, причем в контексте заземленной культуры, возникшей благодаря новой встрече с природой и животными.

В эпоху антропоцена мы встречаемся с природой после природы. Что же конкретно это означает? В природе после природы мы движемся через природу, как будто гуляем по природному парку. Техника указывает нам, где и какие животные находятся. Компьютерные программы сообщают нам, какой зверь нас ждет, какой приближается, какой уже здесь, но еще не виден. Новые приборы предупреждают нас, на какого зверя не стоит рассчитывать. Природа теперь предсказуема. Ясно, что момент неожиданности, тесно связанный с романтическим переживанием встречи с природой, даже определяющий для этой встречи, теперь утрачен. Погружаясь в воды Средиземного моря, оказываясь в подводном мире с его кристальной чистотой, волей-неволей романтически восклицаешь: «Ах!» Это возглас внутреннего восхищения перед тем скрытым миром, куда удалось проникнуть, это выраженная в восклицании тоска по осуществившейся встрече с Другим, дотоле невидимым. На это изумленное «Ах!» рассчитаны все исторические сады. За участком леса вдруг открываются просеки и виды, о каких невозможно и подозревать. Даже у охотника восхищение вызывает во многом тот факт, что он и понятия не имеет, за кем охотится и какая дичь ему попадется. Густота леса составляет магию охоты, а неожиданная смена настроения связана со сменой взгляда. Природа, которую можно разглядеть в подробностях, теряет свое очарование. Место магического напряжения, порожденного неожиданностью, занимают другие ценности: предсказуемость и транспарентность, ясность и структура. Главным становится не субъективное переживание, а объективное понимание. Чувство природы заменяется компетентным рассмотрением таковой, что, впрочем, происходит вовсе не бесчувственно.

К тому же переживание встречи с природой уже не ограничивается тем временем, какое человек проводит непосредственно на природе. Интернет животных круглосуточно соединяет нас с природой в Сети, обеспечивая доступ к ней из любого места и в любое время. Стоит только захотеть, и мы узнаем, как дела у наших друзей-зверей на воле. Восприятие природного мира выражается в разнообразии чувств, виртуальная и подлинная реальность беспрерывно напластовываются друг на друга. Так создается образ природы, который можно определить понятием «дополненная реальность» (augmented reality). Дополненная реальность означает: видеть больше, чем видишь на самом деле.

Тем самым мы постепенно учимся думать о связи природы и техники не так, как привыкли, и не так, как научились раньше. Пара противоположностей «природа и техника» – постоянная составляющая дискурса постиндустриального общества. Фундаментальная оппозиция органической и неорганической систем стала подтвержденной гипотезой, она даже не обсуждается, а потому стоит на пути новых предпосылок. Можно возразить, мол, солнечная энергия, энергия ветра и геотермия свидетельствуют о преодоленном противоречии между природой и техникой, являясь симбиотическими формами природы и артефакта. Но именно зеленая энергетическая революция дает удачный пример непреодолимости этого противоречия. Ведь речь всегда идет о технике защиты окружающей среды, а не о природной технике. Таким образом делается различие между природой, которой не следует соприкасаться с техникой, чтобы сохранить первозданность, и окружающей средой, которая предоставлена для симбиоза с техническими структурами, но в конечном счете уже является не природой, а постиндустриальным пространством, где былая «природа» систематически эксплуатируется. Солнечная электростанция – это уже не природа, а промышленный энергетический комплекс. То же относится к прибрежным ветровым электростанциям.

Постоянный дискурс лишь обостряет оппозицию природы и техники, вместо того чтобы ее разрешить. Еще радикальнее пытаются разделить животных и технику. Сторону первых принимают для того, чтобы выглядеть добренькими и сохранившими пакт с матушкой Землей. Якобы лишь так можно однозначно судить о техническом прогрессе и вообще о том, сколь далеко мы можем зайти. И где он, предел развития. Но при этом не учитывается, что выживание многих видов уже сегодня напрямую зависит от технических структур – снимков со спутника и датчиков. Короче говоря, картина свободной от техники природы есть миф, который сочинил вытесняемый техникой человек, чтобы облегчить свою душу.

Вместе с устранением противоречия между природой и техникой создается также новое понятие красоты. Промышленная техника, то есть техника не ручного производства, не может быть красивой, ибо ее форма отвечает ее функции, а облик – закону серийного выпуска. Красота индивидуальна, а экономическая логика, благодаря которой и существует техническая продукция, отрицает индивидуальность, поскольку та не подчиняется закону серийности и сокращает маржу. Конечно, автомобили, часы, тостеры характеризуются и рекламируются так, будто их породила сама природа. Но каждый раз, когда для похвалы в адрес техники подбирают эстетические аргументы, это становится лишь имитацией природы. Бионический дизайн считается красивым, потому что в нем мы распознаем природные формы, – это, например, крыло автомобиля или фюзеляж самолета. Техника не породила собственной красоты. В том и состоит задача природы после природы. Она создаст красоту приближенности и аутентичности, ту красоту, которая состоит не в любовании ею, а в экзистенциальной близости: красоту бытия.

Качество картинок, предоставляемых нам природой, тоже изменится. Образ природы для нас будет создавать не сверхскоростная съемка в высоком качестве, а нечеткие, размытые, с плохим разрешением черно-белые моментальные снимки, которые доберутся до нас из лесов и рек, гор и пещер. Будущий фильм о животных не продемонстрирует нам уникальную съемку редкой панды в далекой китайской провинции – результат нескольких недель пребывания в маскировочной палатке. Нет, это будут вроде бы самые банальные кадры с лисой или косулей в лесу или на соседнем поле. Однако такие картинки не вызовут скуку, они обеспечат новое и достоверное восприятие природы. Они превратят обыденное в экзотику.

И тогда мы уже не сможем говорить о природе так, будто это чуждая нам система. Мы будем воспринимать природу как мир, всегда окружающий нас, вступим в интерактивное общение с нею, сами того не замечая. То, что мы научились функционально и прагматически называть окружающей средой, обретет контуры и краски. Природа – это будет всегда окружающая среда, или среда, окружающая человека. Тем самым природа вновь станет реально существующей для нас атмосферой, пульсирующим жизненным пространством, которое вбирает в себя человека и к которому человек принадлежит. Она предстанет сетью видимых и невидимых взаимосвязей, объединяющей всех живых существ. Природа и теперь не позволяет себя отстранить или исключить, скорее она сама прорывает границы, поставленные экологической активностью человека. Самовластно возвращается она в зону цивилизации, куда ее не допускают. Дикие звери, врывающиеся в города, – такие же явления природы, как и растения, пробивающиеся сквозь асфальт. Учебные полигоны бундесвера сегодня богаче видами, чем некоторые природные заповедники, куда десятилетиями вкладывают деньги.

Поскольку природа самостоятельно нарушает и разрушает границы между «природой» и «цивилизацией», то возникает и новое понимание дикой природы, глухой местности. Теперь это уже не антоним цивилизации и не a priori первозданное пространство в духе Руссо, куда нельзя и ногой ступить. Дикая природа возникает там, где достигнуто равновесие между силами природы и цивилизацией103. Дикая природа вовсе не должна быть сферой уединения, как утверждали американские трансценденталисты, праотцы экологического мышления104. Отныне существует новая форма дикой природы, пересеченная виртуальными оградами и пронизанная радиосигналами. Там человек может спокойно передвигаться, выполняя свои цивилизаторские задачи, а к ним путем интерактивной связи приспосабливаются и звери.

Дискурсу о природе придется изменить систему ценностей, ибо уже не придется рассматривать со всех сторон понятие постоянства, которое до сих пор задавало основное направление мысли. Придется сконцентрироваться на понятии резильентности. Постоянство означает полную сохранность вне времени, а также противостояние любым переменам. Биотоп панды и первозданный лес – это идеологические попытки консервации, но в реальности и в этих биотопах может разразиться кислотный дождь. В реальности и там распространяются заразные болезни, а разносчиками их становятся животные. В реальности и туда проникают инвазивные виды, разрушая поголовье животных и растительный мир.

Статичность принципа постоянства негативно проявляется и в других случаях. Вот, например, сертифицированные по системе LEED и энергоэффективные небоскребы на острове Манхэттен. Они первыми пали жертвой урагана Сэнди на восточном побережье Соединенных Штатов: там немедленно погас свет, отключилось энергоснабжение и начался потоп105. Ураган Сэнди не затронул бы Нью-Йорк так сильно, если бы там своевременно была создана более легкая и подвижная инфраструктура с дополнительной подводкой электроэнергии, способная в чрезвычайных обстоятельствах переключиться на солнечные батареи или на топливный бак в подвальных помещениях. Даже в случае небывалого наводнения такие здания могли бы функционировать и дальше. Это были бы умные строения, способные сами себя восстановить.

Природа после природы – здесь речь идет о том, чтобы осуществить переход от экоперфекционизма к экстремофилии106. Речь идет об установлении культуры небезопасности. Биотопы, энергоэффективные сооружения без избыточных систем, а также изолированные, внутринациональные программы охраны данных – все это проявления культуры безопасности. Все это иллюзия контроля в разных вариантах. Кстати, резильентность имеет и психологическое измерение. Мы сами должны добиться того, чтобы выдерживать любые противоречия, чтобы не сразу считать негативом неясные сведения и сбивающие с толку сообщения, чтобы считать страх частью системы. Место интолерантности по отношению к противоречиям занимает амбивалентная толерантность.

В резильентной природе и в животном мире тоже властвует идея адаптации и интерактивного общения с окружающей средой. Животные будущего смогут предупреждать близкие события, если те им угрожают; смогут анализировать свое положение и статус окружающей среды; смогут, так сказать, самостоятельно восстанавливаться, отправляя человеку сигналы тревоги. Резильентна и сама система природы, складывающаяся за счет объединения человеческого общества и животного мира в Сети. Сенсориум животных поможет людям быстрее прогнозировать решающие события и реагировать на них. Знания животных обеспечат более высокую мобильность и помогут нам подготовиться к катастрофам. Так в природе после природы зарождается экология резильентности.

Экология после экологии

Dark ecology – современное состояние мысли о природе весьма сомнительно107. Понятие «темная экология» обозначает ту беспомощность, с какой действует экология, и определяет ее неэффективность, несмотря на всю заботу, перед лицом скорости, с какой разрушается природа. Охране природы во всем мире удалось добиться главной своей цели, то есть организовать и обустроить парки, резерваты и заповедники, но она проиграла борьбу с вымиранием видов. В 1950 году на Земле насчитывалось 10 тысяч охраняемых природных ареалов, теперь их более 100 тысяч; деятельность человека повсюду ограничена. Считается, что под охраной находится 13 % поверхности нашей планеты, это больше, чем вся территория Южной Америки108. Тем не менее исчезновение видов не остановлено. А это означает, что постоянство есть неверная стратегия.

Помимо всего прочего, экология постоянства часто исходит из ложных предпосылок. Исследования доказали, что экосистемы восстанавливаются после серьезных вмешательств или катастроф гораздо быстрее, чем мы предполагаем. Из 240 биотопов, переживших такие вмешательства, как вырубка леса, горные разработки, мазутные и прочие загрязнения, через пять лет восстановились 173, причем и в смысле разнообразия видов, и с точки зрения других экологических измеряемых величин109.

Перед лицом этих фактов экологическое мышление антропоцена должно изобретать себя заново. Разумеется, и в дальнейшем речь пойдет о том, чтобы сохранить достойные защиты и богатые видами ареалы, но это составит лишь часть экологической концепции. Важнейшие вопросы звучат так:

✓ Каким образом человек вновь может войти в контакт с природой?

✓ Как может возникнуть новый диалог между человеком и животным?

И еще:

✓ Что произойдет с той частью планеты, которая не входит в заповедную зону?

✓ Что произойдет с полями, лесами, реками и озерами, где человек не остановит свою деятельность?

✓ Что произойдет с теми регионами, где самое важное – пропитание голодающих людей?

Биотопы и природные заповедники могут позволить себе те, кому хватает пищи или налоговых средств, чтобы субсидировать собственное сельское хозяйство. Но там, где люди голодают и не видят никакого будущего, подобная форма сохранения «дикой природы» (в ее западном понимании) попросту аморальна. В мире, где более 2,5 миллиардов людей живут меньше, чем на два доллара в день, а 1 миллиард страдает от хронического недоедания, недопустимо исключение больших площадей из сферы развития и защита лесов от сельского хозяйства.

Экология резильентности создаст новый облик нашей планеты, здесь люди и животные будут существовать рядом в гуманных ландшафтах – и эмоционально, и экономически. В этой экологии, заново складывающейся после природы, техника играет решающую роль. На основе резильентного осознания природы речь пойдет о том, чтобы использовать development by design: при помощи технических средств природные пространства следует организовать таким образом, чтобы люди могли там жить и работать. При этом придется пойти и на компромиссы, то есть использовать основные средства на защиту тех жизненных пространств и видов, что приносят пользу наибольшему числу людей. Вместо того чтобы реконструировать доисторические ландшафты, экология резильентности должна, сообразно своим возможностям, вновь донести до сознания городского жителя роль природы и животных. Только в этом случае она добьется важнейшей своей цели, а именно – сделает доступной человеку и всю пользу, и всю красоту природы, а к тому же побудит человека стать творцом этой красоты.

Экология резильентности – это экология без преград. Стараясь спасти природу от техники и от цивилизации, мы конструируем такую природу, какой никогда не было110. Биотопы призваны противостоять разрушительной силе прогресса. Они создают иллюзию того, что посреди плохой жизни может быть хорошая. На деле же биотопы – это зеленые гетто, являющие собой позитивную противоположность серым гетто городов. В любое из этих гетто вход воспрещен: в серое – ради безопасности входящих, в зеленое – ради безопасности его обитателей. Но по сути эти гетто выполняют сходную функцию: они отодвигают проблемы в сторону. Они ставят границы. Они разъединяют, они сепарируют. Экология сепарации есть отражение сепарации в социологическом смысле.

Экология резильентности – это, напротив, экология включения, и это в первую очередь касается отношений между человеком и животным. Реинтродуцированные животные требуют человеческого участия и активной заботы, чтобы выжить в гетерогенных и опасных для них природных условиях. Дикими животными надо руководить с умом, чтобы найти последние зеленые мосты, ведущие через цивилизацию. Но и отчужденный от природы человек требует участия. Человека тоже нужно защищать. Человек – это больше, чем объект моральных наставлений и экологических призывов. Основная целевая группа экологии после экологии – это, как ни парадоксально, не животные, а люди.

Охрана природы, постепенно ставшая догмой, в первую очередь привлекает к себе внимание изобилием предписаний и запретов. «Постоянство», «экология», «разнообразие» – любое из этих слов есть бессодержательный боевой клич. Это священные семантические коровы сверхцивилизованного общества, они создают образ абстрактной, нереальной, хрупкой природы, являющей собой странную и нездоровую смесь из романтических идеалов и моральных постулатов.

Сама констелляция абсурдна: мы должны спасти Землю от человека и заниматься охраной природы, наказывая того человека, который хочет к ней приблизиться. Апокалиптические аргументы природной охраны, вечно указывающей пальцем на грозный закат, имеют целью одно, и это – нечистая совесть.

Природе следует вновь стать тем, что не определяется запретами, но идет изнутри. Человеку следует снова занять такое положение, когда шаг в сторону природы будет воспринят не как анархическая акция, но как жизненно важный поступок. Нам следует снова почувствовать природу. Именно с этой точки зрения «биотопное мышление» представляется фатальным. Биотопы системно исключают природу из общества, а тем самым дискриминируют животных. Они создают образ врага. Зеленое гетто мутирует и превращается в серое. У большинства людей природа ассоциируется с табличкой «Вход воспрещен», а не с приятными впечатлениями.

Экология резильентности – это, напротив, социальная экология. Кто через камеру, установленную внутри инкубатора, или внутри орлиного гнезда, или в норе у выдры, прицельно наблюдает за выращиванием звериного потомства, у того возникнет эмоциональная привязанность к животным на воле. И значительно более сильная, чем после всех навязчивых призывов и аргументов защитников природы. Зоолог Йозеф Рейхольц подчеркивает, что именно в обращении к общественности следует искать новые пути, исходя из концепций Хайнца Зильмана и Бернхарда Гржимека, опередивших свое время: «Пионеры исследований о жизни диких зверей старались и в фильмах, и в книгах воспроизвести возникший диалог с животным миром. До сих пор нас охватывает ужас при виде охотников на крупную дичь, которые без всяких угрызений совести отстрелили помеченного льва, хотя он свободно передвигался по палаточному лагерю и никому не угрожал. Но между самим этим событием и сообщением о нем пролегли годы. Охотник на львов никак не мог реагировать на возмущение общественности. Другое дело, когда о событии в реальном времени сообщается множеству людей. Как, например, о сопровождении ибисов легкими самолетами – от станции в Баварии или в Австрии до места зимовки в Италии, через Альпы и подальше от охотничьих ружей. Тогда сопровождающее лицо становится посредником социального диалога между тысячами людей и черной птицей в блестящем оперении, о выживании которой как раз идет речь. Потребности и нужды этой птицы понятны и наглядны. Как и ее способность вступать в контакт с человеком»111.

Если бы эта новая связь с животными носила лишь развлекательный характер, следовало бы сказать: этого мало. Недостаточно того, что зритель наслаждается величественным перелетом и восхищается смелостью пилота в кабине. Благодаря социальной экологии диалог между человеком и животным изменится в самой основе. В будущем человек проявит готовность узнавать о нуждах животных или совершить пожертвование на эти нужды. Если сопереживание судьбе животного станет диалогом в «Твиттере», значит, переход к социальной экологии состоялся.

Экология после экологии закладывает основы для множества новых педагогических концепций, способствующих новым коммуникациям с животными. Появляются и новые методы – например, Bio-Caching, как называют поиски животных на небольшом расстоянии от пользователя. Национальные парки могут составить список животных, обитающих на их территории, и создать мобильный цифровой музей, благодаря которому посетители парка вступят в контакт с животным. Место мертвых музейных коллекций, место витрин с чучелами и костями, где природа представлена преодоленной и побежденной цивилизацией, займет экспозиция живых форм. Глобальная «биопамять» способствует активному поиску видов. Вместе с разработкой соответствующих приложений курортные регионы смогут развивать экотуризм, а добытые таким способом финансовые средства пустить опять-таки на охрану животных. Музеи природы превратятся в биособоры, где полученные в реальном времени данные обеспечат непосредственную встречу с природой в открытых для посещения пространствах. А уж если появятся такие цифровые интерфейсы и пространства, значит и животные вновь вошли в нашу жизнь, хотя мы их оттуда изгнали.

Результаты, достигнутые новой зеленой экологией, можно сформулировать в четырех основных понятиях: это знание, ответственность, отношение, коммуникация. Знание порождает ответственность, из ответственности складывается отношение, способное привести к коммуникации. Знание берет начало в технических инфраструктурах интернета животных; ответственность – из социальной экологии; отношение складывается и поддерживается социально-медийными каналами интернета животных; коммуникация между человеческим и животным миром есть результат этой интерактивности.

Есть много причин поверить в осмысленность постэкологического дискурса, потому что ситуация, в которой мы находимся, – резкое сокращение биоразнообразия, постоянное разрушение экологических систем, углубляющееся отчуждение человека от природы, отсутствие живой связи с животным миром – есть результат косного экологического мышления, которое в основных чертах сложилось в 1970-е и до сих пор главенствует во всех дискуссиях. Подобная консервативная философия приговорила природу к исчезновению из жизни людей и обществ, к утрате значимости, и именно это выбивает почву из-под ног экологического мышления со всеми его попытками самооправдания. Новое экологическое мышление должно оперировать понятием резильентности, должно доверить самой природе ее связь с человеком и способность к восстановлению, должно истолковывать принципиальную важность влияния техники на природу ради создания ценностей, должно в определенной мере допустить рыночное экономическое мышление ради постановки экологических вопросов, должно открыть биотопы, то есть вновь открыть человеку доступ к животным. Постэкологическому мышлению не следует повторять ошибку ортодоксальной экологии и обесценивать животный мир, a priori рассматривая таковой как мир предметный, годный лишь для использования в собственных интересах. Следует, глядя в корень, задать себе вопрос: «Что значит для меня животное?» Только из этого может развиться новое и стойкое восприятие природы.

«Обезьяний канат» и Moby Dick 2.0

Всякая экология порождает такую культуру, какую заслуживает. В этом смысле ничего хорошего в наше время не происходит. В XIX веке и в начале XX была создана великая литература о животных. Торо, Мелвилл, Лондон, Хемингуэй и Киплинг, Доде, Гюго и Мопассан – все они обладали ясным представлением о природе и о животных. То же относится и к Шиллеру с его «Ивиковыми журавлями», и к Гейне с его «Атта Троллем», и даже к Герману Ленсу. В литературе нашего времени животные, напротив, не играют никакой роли112. Процесс создания образов остановился, ибо тот источник, откуда они брали начало, недоступен.

Биофилия, о чем следует напоминать постоянно, есть не только отношение к природе, обоснованное эволюцией, но и мощный двигатель культуры и образного творчества. Это демонстрирует Эдвард Уилсон, развивая свой тезис об амбивалентности биофилии на примере изображения змеи, которое в бесчисленных мировых культурах отличается сходством основной структуры113. Змеи вызывают страх и почитаются как божества. Многих людей змеи и притягивают, и отталкивают. Змеи оживают в наших снах, занимают воображение горожан, проживающих вдали от дикой природы и никогда не видевших змею на воле.

Фрейд считал, что изображение змеи есть сексуальный символ, продукт нашего подсознания, порождение сна. Уилсон придерживается другого мнения. Для него настойчивость в изображении змеи имеет иной источник – историю рода. Он объясняет вездесущность змеи во всех культурах той особой ролью, какую она играла в развитии человека. Человеческое сознание не может охватить хаотическую действительность как целое. Но оно в силах закодировать в образах критические ситуации и опасности на основании эмпирического опыта114. Эти образы, передаваясь далее, составляют культурный генетический материал, способствующий выживанию вида. Так возникают изображения, которые функционируют в качестве предубеждений или предрассудков по отношению к окружающему, а синтез всех этих предубеждений составляет человеческую природу115. Предубеждения – Уилсон называет их biases – на заре человечества были необходимы для выживания. Ядовитые змеи попадались человеку часто, и даже сегодня люди стараются избежать встречи как со змеей, так и с ее изображением, хотя для большинства она теперь не представляет непосредственной опасности.

Запечатленная в образах динамика биофилии соотносится, конечно, не только со змеями, но и с иными животными, с иными природными феноменами. Изображение свиньи или крысы – другие примеры эволюционной кодировки в воображении. Процесс всегда одинаков: восприятие порождает бесчисленное количество образов, но они не все, не всегда и не везде нужны для выживания. За счет переработки этих образов возникают культурные артефакты. Это результаты переработки образов, накопленных нашим сознанием в процессе исторического развития и в борьбе с природой за выживание. Итак, наблюдения за природой и информация, таким образом полученная человеком, суть важный источник человеческой культуры. Культура есть продукт биофилии. Человеческое сознание, находясь в интерактивном общении с природой, функционирует как механизм, воспроизводящий изображения. Постоянно воспроизводя окружающий мир, этот механизм по-новому организует, упорядочивает, воплощает его в символах, историях, картах. Эволюционная функция искусства состоит в том, чтобы поддерживать и хранить воспоминания человека об истоках, тем самым регулируя в положительном смысле его отношение к природе. В настоящее время действие механизма приостановлено. Интернет животных может вновь его запустить.

Образы, родившиеся из наблюдений природы, отличает напряженность соотношения между биофилией и биофобией, за счет чего и возникает дуализм взаимодействия между человеком и животным. Это иллюстрирует центральный эпизод романа Германа Мелвилла «Моби Дик». Великие мысли о взаимосвязи всего живого можно изложить и в многословном философском трактате, но гениальному писателю достаточно и одной сцены. Герману Мелвиллу это удалось, см. главу 72 его романа. Речь идет о том, как Измаил и Квикег, разделывая тушу забитого животного, отделяют от нее китовый жир. Это опасная работа. Квикег стоит на скользкой спине кита, а тот погружен в воду. Измаил подстраховывает Квикега ремнем, чтобы он не упал в море и не стал добычей многочисленных акул, шныряющих возле китовой туши. У этого ремня есть собственное название – The Monkey-Rope, «обезьяний канат». Monkey-Rope — та самая лиана, цепляясь за которую обезьяны летают по джунглям. Эту сценку, ничем не выдающуюся, Мелвилл превращает во всеобъемлющую метафору существования человека в живой системе природы:

На судне я сидел за моим дикарем, баковым гребцом, то есть работал позади него вторым веслом от носа, поэтому приятной моей обязанностью стала и помощь ему теперь, когда он корячился на спине убитого кита. Видели вы, конечно, как итальянцы-шарманщики удерживают на длинной веревке танцующую обезьянку? Вот так и я, наклонившись над бортом, удерживал Квикега в море на веревке, крепившейся к повязанному у него вокруг пояса обрывку парусины и называемой на языке китобоев обезьяньим канатом.

Дело вроде бы и забавное, но рискованное для нас обоих. Прежде чем продолжить рассказ, замечу, что «обезьяний канат» крепился с двух концов, то есть и к широкому парусиновому ремню Квикега, и к моему узкому кожаному ремешку. Выходит, нас с ним на время соединили в горе и в радости прочные узы, и если бы бедняга Квикег пошел ко дну, то морской обычай и честь не позволили бы мне перерезать канат, зато позволили бы ему утащить меня в морские глубины. Словом, мы на расстоянии оказались соединены неразрывно, подобно сиамским близнецам.

«…На расстоянии оказались соединены неразрывно…» – можно ли более емко определить симбиоз всех живых организмов? Спина мертвого кита становится метафорой то ли текучего, то ли застывшего, но колеблющегося мира, который снабжает пропитанием и человека, и других хищников. «Обезьяний канат» соединяет трудящегося на ниве природы, полудикого Квикега – а тот и сам дитя природы, потому и связан с ее исконными силами, – и наблюдателя, рассказчика, а им, так называемым Измаилом, являемся мы сами. Образ «обезьяньего каната» указывает и на то, и на другое: лиана – это мифический потенциал первозданного леса, это сплетение всего органического, это постоянно обновляющаяся природа; веревка шарманщика с танцующей обезьянкой – это приручение и недооценка природы, выставление ее напоказ. Жизнь, смерть, разрушение, извращенность – все уровни значения природы сконцентрированы и представлены здесь в языковом выражении на малом пространстве. Центральный образ – целостность жизненного пространства, где человек навсегда и нераздельно связан с природными силами, столь же деструктивными, сколь и продуктивными.

Конечно, лучшая интерпретация этой сцены принадлежит не какому-нибудь литературоведу, а Эдварду Уилсону. Биофилию, разработанный им термин, как «настойчивое стремление соединиться с другими жизненными формами»116 подтверждает сильная сцена из Мелвилла. Сегодняшнему читателю она покажется экзотической и чужой. К тому же на нее наслаивается этическая дискуссия, распространяемая СМИ, вопрос о «за» и «против» китобойного промысла. Но, согласно Уилсону, в самой глубине нашего биофильного Я эхом отзывается воспоминание. Ведь с биологической точки зрения жажда современного человека вырваться на природу есть то самое, что гнало наших предков, охотников и собирателей, в саванну. Воскресную прогулку по Центральному парку и охоту на мамонта разделяют миллионы лет, но и считанные секунды. Как говорит Уилсон, в исчезнувших лесах нашего мира мы по-прежнему настороже117.

Мы остаемся охотниками и собирателями в мире компьютеров и сенсорных экранов. Запах воды, жужжание пчел, примятая трава – нашим предкам такие приметы нужны были для выживания. Чтобы выжить среди природы, людям следовало ее любить. Этого инстинкта мы не лишились. Саванна продолжает жить внутри человека, даже если он спускается в метро или поднимается на этаж небоскреба в Токио, Санкт-Петербурге или Сан-Франциско. Поэтому мы так любим посещать зоопарки, смотрим фильмы о животных и видео про кошек в интернете. Понаблюдав за собой, каждый почувствует в себе многие биофильные импульсы.

Возможно, интернет животных нужен нам просто для того, чтобы лучше понять роман «Моби Дик». Интернет животных, если рассматривать его как постцифровую формулировку идеи биофилии, готовит нам новый пласт культурной продукции. Если Уилсон прав в своей теории (а в ее пользу говорит многое), то эта новая форма биофилии станет и новой формой передачи изображения, а именно – искусства. И тогда интернет животных станет источником «Моби Дика» XXI столетия.