Все ключи, которые слесарь принес с собой, были уже опробованы, но массивные импортные замки держали дверь одноэтажного кирпичного домика намертво. Он бросил в сердцах ключи в маленький потертый чемоданчик, они звякнули жалобно и затихли. Слесарь нехотя вынул дрель, тяжело вздохнул, обернулся к стоявшим у изящной, кокетливой калитки людям, обвел их всех недобрым, укоризненным взглядом и сумрачно проговорил:

— Торопня до добра не доведет. Молодые вы, вот что. Могли бы хозяйку дождаться, она бы вам все ключиком и открыла бы. Жалко ж красоту такую буравить!

Мохов внимательно оглядел дверь. Для этих мест, для города, она выглядела, конечно, непривычно. Ладно сработанные изящные завитушки инкрустации будто ажурной вышивкой покрывали поверхность двери. Красиво, что верно, то верно. Но Мохову не хотелось, да и нельзя было объяснять слесарю, что хозяйку этапируют сейчас из Москвы и сюда, в далекий сибирский городок, она прибудет не раньше чем через четыре дня, а обыск надо провести немедленно. Поэтому он только пожал плечами и сказал устало и тихо:

— Делайте, пожалуйста, что вас просили. У нас времени в обрез.

Слесарь оскорбленно поджал губы и вонзил дрель сантиметрах в пяти выше первого замка. Работал он споро и зло. Кряхтел, ругался, а то вдруг ласковой скороговоркой заговаривал с замками, будто успокаивал неугомонного капризного ребенка. Наконец дверь распахнулась, и прежде чем Мохов, сотрудники и понятые перешагнули порог, слесарь изогнулся в шутовском поклоне и проговорил с издевкой в голосе:

— Проходите, гости дорогие.

Неожиданно для всех Мохов склонился к самому лицу малорослого слесаря и процедил сквозь зубы, глядя враз побелевшему мужчине в глаза:

— Попридержи язык, Сивый. Лишнее говоришь. Забыл, видать, беседы наши. Завтра зайдешь поутру! Шагай!

Слесарь мотнул головой, будто его душил тугой воротничок, ловко собрал чемоданчик и торопливо, не оглядываясь, засеменил к калитке.

— Ты его знаешь? — спросил Мохова следователь Варюхин, высокий, спортивный, с холеным белокожим лицом, в очках с тонкой круглой оправой — ни дать ни взять выпускник Кембриджа.

— Сажал его в семьдесят восьмом, как я только в розыск пришел, — кивнул Мохов. — Щипач он. Классный карманник был. Впрочем, слесарь из него тоже знатный вышел, ты сам видел. После последней ходки дал себе слово, что к карману больше ни-ни, и вроде держится. Но нашего брата он не жалует, — Мохов усмехнулся, — ишь как раскривлялся. Ничего, я его повоспитываю завтра.

Интерьер дома был роскошный, словно с картинки рекламного проспекта. Гарнитур в гостиной на гнутых ножках, белый, будто воздушный, предметов семь, не меньше. На ворсистом, упруго пружинящем ковре — разноцветные пуфики, низкие столики, на них вазы хрустальные, искрящиеся. Еще ваза огромная с искусственными камышами на полу. Мохов удивленно покачал головой. Да, чересчур, пожалуй, для простой парикмахерши.

Где и что искать в этом доме, Мохов знал уже два часа назад, когда заместитель начальника отдела по оперработе Латышев ознакомил его с телефонограммой, полученной из Москвы. Хозяйку дома парикмахершу Росницкую задержали с поличным в момент продажи соболиных шкурок группе лиц, которых уже «водили» работники МУРа. Росницкая призналась, что продавала шкурки в Москве не первый раз и имела там постоянный канал сбыта. Шкурки ей передавал ее сожитель, водитель отдела сельского хозяйства райисполкома Юрий Куксов. После получения телефонограммы решено было сразу же задержать Куксова, но в городе его не оказалось. Неделю назад он рассчитался на работе и отбыл в неизвестном направлении. Куксов был объявлен в розыск. Росницкая показала также, что у нее дома в тайнике в подвале спрятано еще полтора десятка ценных шкурок.

И поэтому всего лишь через несколько минут после начала обыска в кирпичной стене подвала Мохов обнаружил тайник. В глубокой черной нише стоял похожий на саркофаг массивный, подбитый металлическими уголками деревянный ящик, выкрашенный в зеленый цвет. Его притащили в комнату и вскрыли. Он был доверху набит шкурками.

— Выплыли наконец, — Варюхин торжествующе потер руки.

— Нет, правы древние, не бывает нераскрываемых преступлений. Четыре месяца эта кража со склада у меня висит, и вот, пожалуйста.

— Не обольщайся, — заметил Мохов, вороша ласкающий пальцы мех. — На шкурках, как и указывалось в шифротелеграмме, нет регистрационного штампа.

— Так что же? — охотно откликнулся Варюхин. — Я уже думал об этом. Во-первых, на складе могли ошибиться при описи похищенного. Это я еще раз перепроверю…

— Вряд ли, — отрицательно покачал головой Мохов.

— Во-вторых, — не обратив внимания на слова Мохова, продолжал следователь, — это мог быть неучтенный, левый товар. Тогда мы зададим задачку ОБХСС, пусть покопаются, а в-третьих, мы вышли еще на одну кражу или браконьеров — тоже неплохо. Так что как ни говори, а мне все это нравится. — Он запнулся на мгновение, виновато посмотрел на Мохова и объяснил: — Я имею в виду задержание Росницкой.

— Оптимист, — усмехнулся Мохов.

— Если бы в Москве ее не задержали, так и роскошествовала бы эта дрянь у нас под носом, — разглядывая обстановку комнаты, заметил оперуполномоченный Пикалов. На его крупном розовощеком лице застыло выражение неприязни. — Почему мы не имеем права спросить у таких вот, как она, на какие деньги сие добро приобретено, не на чаевые же в парикмахерской…

— А если ей бабушка оставила, возлюбленный подарил, дядюшка любимый завещал… — подал голос Варюхин. Он уже устроился за низеньким столиком с протоколом обыска.

— Выяснить, кто этот возлюбленный, чем занимался дядя, откуда у них такие доходы, — не унимался Пикалов.

— Стоп, Виктор Михайлович, — остановил его Мохов. — Давай сначала делом займемся. — Он обернулся к понятым и монотонно, словно проговаривая заученный текст, еще раз объяснил им их обязанности.

Пожилые муж и жена из соседнего дома молча кивнули и с нескрываемым интересом стали следить за действиями работников милиции.

Варюхин уже заканчивал протокол, когда Мохов спросил его:

— Карманы одежды в гардеробе обыскивали?

— Не успели, — ответил Варюхин, не отрываясь от бумаги.

Вещей в шкафу было много. Пестрели яркие модные платья из тонкой ткани, кожаные, замшевые, вельветовые жакетики, строгие изящные костюмы. «В день по три раза можно туалеты менять», — прикинул Мохов. Большинство карманов оказались пусты. Лишь в некоторых были надушенные кружевные платочки, какие-то таблетки, клочки ваты. Но вот в заднем кармане голубых летних джинсов пальцы наткнулись на скомканный листок белой бумаги. Мохов развернул его. Жирно и отчетливо отстукано было на машинке: «147.Ж.11 59. Сегодня вечером. Сожги». Подпись отсутствовала. Что ж, неплохо, это уже кое-что, какая-никакая, а зацепка. Надо будет попробовать установить машинку. Хотя, впрочем, записка эта, может, и не имеет никакого отношения к шкуркам, к Росницкой и к ее преступной деятельности. Но проверить надо. Сложно это будет невероятно, но надо. Таковы правила, таков закон, такова его, Мохова, работа. Он хотел было уже повернуться, окликнуть Варюхина, обрадовать его, но неожиданно для себя замер, едва шевельнув плечом. Вспомнил вдруг, что споткнулись его глаза на чем-то, когда читал записку, что-то знакомое почудилось ему в этих черных крупных буквах, вернее, в одной букве или в двух. Он знал, что зрительная память у него отменная, он помнил почерки всех своих знакомых; на занятиях по криминалистике порой повергал в изумление преподавателей уверенной без экспертиз, на глазок, идентификацией шрифтов: машинописных, газетных, издательских… Он просмотрел записку еще раз, просмотрел внимательно каждую букву, цифру, точку, каждый хвостик и завиток. Сдвинул брови, припоминая. И вдруг кровь отхлынула от лица. Ведь это же… Мохов с силой провел пальцами по лицу. Нет, не может быть. Он ошибся.

Букву «и» наискосок слева направо делила тонюсенькая, с волосок, полоска, а цифра «пять» походила скорее на шестерку. Шрифт, видимо, долго не прочищали, и нижняя дужка цифры соприкасалась с верхней вертикальной чертой… Подобные огрехи можно было встретить у любой, даже самой ухоженной машинки; подобные, но не именно такие.

— Нашел что-нибудь? — спросил Варюхин, хрустко потягиваясь. Он почти уже закончил протокол и был очень доволен этим.

Мохов вздрогнул.

— Нет, ничего особенного, — не оборачиваясь, с деланным равнодушием ответил он. И тут же изумился своим словам. Он произнес их невольно, не отдавая себе отчета, и лишь через мгновение понял ясно и четко — он сказал так, чтобы потянуть время, чтобы все как следует обдумать и решить. Решить, отдавать записку или незаметно сунуть ее в карман. Держа в кулаке правой руки такой маленький, невесомый и такой тяжелый бумажный комочек, он опять стал рыться в уже обысканных карманах. Опять надушенные платочки, таблетки… Нежный аромат французских духов теперь резко бил в ноздри и вызывал отвращение. Запаха новой одежды, показалось, как не бывало, горько пахнуло затхлостью и нафталином, яркие цветастые платья поблекли, потемнели, или это в глазах у него потемнело. Он тряхнул головой. Да что же это такое? Как он мог даже подумать о сокрытии записки. Он — человек, чье ремесло карать зло и восстанавливать справедливость. Затмение нашло, право слово. Теперь, слава богу, все в порядке. Он вздохнул, повернулся, шагнул к Варюхину, разжал кулак, бумажка бесшумно опустилась на бланк протокола. Все, совесть его чиста.

— Что это? — Варюхин поднял голову.

— Нашел в джинсах, голубых, в заднем кармане. — Чтобы не встретиться взглядом со следователем, Мохов сделал вид, будто наблюдает за быстрыми уверенными действиями Пикалова, который на всякий случай снял заднюю стенку с телевизора — бывало, что тайники устраивали и там.

Затем добавил, поясняя:

— Записка. Только кому и от кого? Будем проверять.

— Превосходно, — одобрительно закивал Варюхин, пристально вчитываясь в текст. — Превосходно. Я займусь этим сам. Свяжемся с кем надо. Попытаемся установить машинку, хотя дело это архитрудоемкое. Ну все, пора заканчивать.

Варюхин показал понятым, где им надо расписаться, и отпустил их. Потом поднял ящик со шкурками и понес его к выходу. Пикалов еще раз презрительным взглядом окинул комнату и, погасив свет, вышел.

— Больше всего в нашей работе я не люблю двух вещей, — откровенничал в машине Варюхин, пребывающий в хорошем настроении после успешно проведенного обыска, — это эксгумацию трупов и проведение обысков. Что касается первого, это всем понятно почему. А вот обыски… Неприятно, знаете ли, в чужих вещах рыться, будто в чужую жизнь сквозь замочную скважину подглядываешь.

— Ну ты даешь, — возмутился Пикалов. — Это же часть твоей работы. Чистоплюй! Паша, ты чего молчишь?

Мохов опять вздрогнул, и Пикалов заметил это.

— Что с тобой? — удивленно спросил он.

Павел выругался про себя — неужели после стольких лет работы в милиции он так и не научился владеть собой.

— Устал, — натянуто улыбнувшись, ответил он и в подтверждение своих слов прикрыл глаза.

Быстрый, теплый, но не по-летнему, а по-осеннему скорее, плотный и тяжелый ливень кончился, унялся непрерывный, монотонный его шум, и теперь только был слышен звонкий перестук капель, падающих с мокрых крыш, с исхлестанных тугими водяными струями деревьев. И можно, даже нужно было сейчас распахнуть окно настежь, чтобы влажный, ароматный от досыта напоенной дождем листвы воздух нетерпеливо вкатился в комнату, тронул разгоряченное лицо, помог сосредоточиться, привести мысли в порядок, успокоиться.

Несколько минут Мохов стоял, опершись на подоконник, и смотрел на город, на скупые огни его, на поблескивающие крыши домов, на горящие окна в зданиях и мелькающие точечки автомобильных фар, на прохожих, спешащих или шагающих не скоро, а размеренно, прогулочно. Он видел все это и не видел. Фиксировал глазами, и только, а мысли его были все еще там, в квартире Росницкой. Ошибся он или нет? Легко это было проверить. Протяни только руку, открой стол и вынь оттуда открытку с новогодними поздравлениями, и все сразу станет ясно. Протяни только руку и открой… Одно лишь движение, простое, привычное, а каким оно сейчас кажется тяжелым, будто не стол надо открыть, а двухсоткилограммовую штангу поднять. Что штангу! Трехосный МАЗ с места сдвинуть. Тряхнул головой, хлопнул ладонями по подоконнику, развернулся круто, шагнул к столу. «Какая чепуха, что за нелепица в голову лезет, воображение у тебя неуемное, сей момент, услужливо сотни вариантов нарисовало тебе, да таких, что можно за правду принять, поверить. А все ерунда, совпадение. А если и не совпадение, тоже ничего страшного, мало ли сколько неожиданных пересечений в жизни бывает». Теперь он уже смеялся над своими страхами и предположениями. Отругав себя за мнительность, выдвинул ящик, порылся в нем, достал помятую открытку, положил на стол ее картинкой кверху, потом извлек из кармана фотокопию найденной при обыске записки, огладил ладонью глянцевую поверхность снимка, словно таким образом хотел снять с него игривые блики от настольной лампы, и только тогда перевернул открытку. На обратной стороне ярко и контрастно было напечатано:

«Дорогие Лена и Павел! Поздравляю вас с наступающим Новым годом. Желаю вечной любви, тихого семейного счастья (чего при твоей работе, Паша, крайне трудно добиться, но все же), радости и побольше детей. Искренне любящий вас дядя Леня».

Характерный излом буквы «и» теперь бросался в глаза сразу, потому что на другие буквы Мохов и не смотрел, не было в этом нужды, он знал, что они обычные, без изъянов, похожие на миллионы других. Он перевел взгляд на правую сторону открытки, туда, где писался адрес. Вот цифра «пять». «Ул. Первопроходцев, д. 15, кв. 8» — это их с Леной адрес. Пятерка здесь тоже очень походила на цифру «шесть». Все сходится. Праздничные поздравления дядя Леня писал всегда на машинке. Объяснял он это всегда тем, что почерк у него до того неразборчив, что он и сам не понимает и половины того, что нацарапал. Своей машинки у него не было, не было ее и в гараже, которым дядя Леня заведовал. Интересно, где стоит та, с изломанной «и»? Мохов поставил локти на стол, сцепил пальцы в замок, потер ладонями переносицу, лоб, сильно потер, до боли. Ну, хорошо. Что же все-таки может быть общего у парикмахерши и дяди Лени? Амурные дела? Росницкая — женщина симпатичная. Так что не исключено. Хотя у дяди Лени есть женщина. Но, может быть, у них уже все закончилось. Тогда почему он ничего не сказал ему и Лене? Зачем ему скрывать? Он же холостой. Но причины могут быть самые различные: боится сглазить, например. Стоп! Бывший любовник Росницкой Куксов работал в гараже у дяди Лени. Есть ли связь между Куксовым, дядей Леней, запиской Росницкой и шкурками? Вряд ли! Чтобы дядя Леня занимался разными преступными махинациями? Нет, быть такого не может. А записка? Так это точно насчет свидания или просто случайно Росницкой в карман попала. Наверняка случайно попала. Записка могла быть и Куксову написана, Росницкая одежду его чистила или просто на полу нашла и машинально сунула в карман. Да, скорее всего. Так что нечего волны делать, подождем прибытия Росницкой.

Бесшумно отворилась дверь, полоса света, расширяясь и удлиняясь, пробежала по комнате, щелкнул выключатель, вспыхнула люстра под потолком. Опершись плечом на косяк двери, в проеме ее стояла высокая, стройная миловидная женщина. Поежившись, она сложила руки на груди, проконстатировала деловито, когда Мохов, не торопясь, повернулся:

— Холодно и темно, как в погребе. Вместо настольной лампы мог бы с тем же успехом свечу поставить, право слово. Купи, в конце концов, что-нибудь приличное.

— Это не светильник, Лена, это память, память о деде, — сказал Мохов, смахнув открытку и записку в стол. — Ты же знаешь, но почему-то…

— Знаю, конечно, извини, — мягко перебила жена и как можно ласковее улыбнулась; она заметила, что мужу разговор этот неприятен. Улыбка у нее была хорошая, располагающая, волнующая. Мохов с удовольствием полюбовался большим красивым ртом жены, мелкими ровными зернышками зубов, улыбнулся тоже.

Лена сделала несколько шагов по комнате. Ступала она пружинисто, бесшумно, по-кошачьи, хотя и была на высокой шпильке. Нога в легкой туфельке очень мило подрагивала, когда каблук соприкасался с полом. Тонкое платье, ниспадавшее от пояса широкими складками, раскачивалось из стороны в сторону. Мохов опять улыбнулся. С этой походки все и началось. Тогда в Омске, четыре года назад, увидел он вдруг в уличной толпе впереди себя стройную фигуру, не шагающую, не плывущую, а летящую, и пошел невольно за ней, боясь обогнать женщину, боясь разочароваться. Так и шли они по городу, долго шли. И вдруг она обернулась, будто почуяв неладное, просто так обернулась, придерживая разлетающиеся волосы руками. Он не успел отвести взгляда. Глаза их встретились. Что за глаза были у нее, что за губы… Она передернула худыми плечиками и, гордо вскинув головку, полетела дальше. Так и шли они по городу, пока не остановились вдруг, не рассмеялись, не назвали друг другу своих имен. Мохов считал, что ему необыкновенно повезло с женой. Она была добра, привлекательна, умна, сдержанна. Были и недостатки, конечно, но Мохов видел в них продолжение ее достоинств. Он любил ее. Четыре года супружеской жизни не только не развеяли его чувства, наоборот, укрепили.

Лена подошла к окну, опять поежилась, обхватив себя руками, обернулась к Мохову:

— Дяде Лене ты позвонил? — спросила она.

Мохов опустил глаза, непроизвольно, помимо желания. Он так и не научился скрывать перед женой своих эмоций, настроения.

— Не успел, — ответил он. — Завтра.

— Сегодня, Паша, пожалуйста. Неудобно. Сами просили и не можем позвонить. Кому это надо? Не ему же. Тебе надо, мне. Ты его знаешь, он первым звонить не будет, не любит навязываться. Ты же знаешь.

— Завтра, Лена, — умоляюще произнес Мохов.

— Уступи хоть раз. Позвони сегодня. Чем скорее, тем лучше. И не бойся, что все сорвется. Этот кадровик из областного управления — его друг детства. Они чуть ли не каждый день перезваниваются. Неужели ему трудно перевести тебя в областной центр. Там хоть большой город, Пашенька. Не могу я больше здесь. Я музыкант, профессионал, а превратилась в обыкновенную учительницу пения… И работа там интересней, и оклад выше. Неловко уже, пойми, все время от дядя Лени подарки принимать. Мы и сами заработать можем. А то гарнитур он нам купил, дубленку и сапожки мне купил. И к тому же, — Лена осторожно, ласкающе положила ладонь на свой живот, замерла на мгновение, будто прислушивалась к чему-то, потом, прищурившись, посмотрела на мужа и хвастливо, как пятилетний малыш, который гордится игрушкой и хочет о ней всем рассказать, произнесла: — Через семь, нет, шесть с половиной месяцев нас будет уже трое. Ты что, забыл?

Нет, конечно же, он не забыл, как можно такое забыть, он так хотел этого, так нетерпеливо ждал. Мохов взял двумя руками ладошку жены, приложил ее к своей щеке, потерся легонько. Лена с покровительственной материнской улыбкой смотрела на него сверху вниз.

— И родиться он должен там, — добавила она, — а не в этой… а не в этой большой деревне. Не откладывай, Паша, звони. Пожалуйста.

— Поздно уже, неудобно, — цеплялся Мохов за последнюю возможность.

— Удобно, — сказала Лена. — Он поздно ложится спать. И вообще мы можем звонить ему хоть ночью, хоть утром, когда угодно. Между мной и им, — она поправилась, — между нами и им нет понятий удобно — неудобно.

Родители у Лены умерли почти в один год, когда ей было пятнадцать. Осталась она сиротой и попала бы в детский дом, если бы не брат отца Леонид Владимирович. К тому времени он был разведен, жил один. Детей не имел — из-за этого, собственно, и развелся с женой — и взял Лену к себе. Вырастил ее, нежно, бережно, и отца ей заменил и мать. По его совету она в музыкальное училище пошла, очень он хотел, мечтал просто, чтобы Лена музыкантом стала, с его благословения за Мохова замуж вышла.

Мохов потянулся за сигаретами, поковырялся в пачке, сунул сигарету в рот. Лена поднесла ему зажженную спичку, потом поднялась, принесла из кухни телефон, поставила его на стол перед мужем, опять улыбнулась, чуть склонив голову набок. Она поняла, что добилась своего.

Он поднял трубку, хотел перехватить поудобней, но она выскользнула, как живая, брякнулась на стол, скатилась, повисла на пружинистом проводе, покачиваясь. Мохов скривил губы, усмехнулся, дернув подбородком.

— Медведь, — проворчала Лена, отставив телефон подальше от края стола. — Я сама наберу.

Услышав гудок, она быстро сунула трубку Мохову.

— Слушаю вас, — медленно, тягуче пророкотала трубка бархатным вкрадчивым баритоном.

Мохов поздоровался, справился о здоровье, отметил машинально, что говорит сейчас иначе, чем обычно, — не скоро и отрывисто, как привык, а подбирая слова, настороженно.

Полный, даже чересчур полный широколицый дядя Леня сидит сейчас, наверно, в своем любимом, обитом красным финским бархатом кресле и мелкими обжигающими глотками попивает крепкий, почти черный чай с двумя непременными кусочками лимона, и мясистое, всегда чуть ироничное, а изредка простецкое — когда терял вдруг контроль над собой на секунду — лицо его выражает беспечное удовольствие. Глаза полуприкрыты. Негромко мурлычет в углу телевизор… А может быть, он не один и рядом на просторном роскошном диване, по-девчоночьи поджав под себя ноги, уютно устроилась с вязаньем его подруга, невеста, как он называет ее, Светлана Григорьевна, не то чтобы красивая и примечательная, но очень милая, жизнерадостная.

Отчетливо, как наяву, видел Мохов сейчас эту картину. Вот дядя Леня сделал очередной глоток, продолжал после паузы:

— Молодец, что позвонил, будто почуял, что сейчас именно звонить надо, чтобы спать спокойно, без тревог и забот. Потому что тогда человек полно и крепко спит, когда на душе у него запевно. Верно, дружок? Ну радуйся, радуйся. Беседовал я тут сегодня с одним товарищем из областного управления, как ты и просил. Очень я хочу, чтобы у Леночки все хорошо было, чтобы жила как полагается, как у людей, чтоб все у нее было. Одна она у меня, я уже говорил тебе, что нет у меня на свете людей более близких, перед кем исповедаться можно, голову на колени положить, поплакаться, на судьбу-изменницу пожаловаться. Понимаешь, к чему клоню? Нет? А к тому, что любит она тебя. А раз так, значит, хорошо ей станет, когда у тебя все будет путем. Вот потому-то и унижаюсь я, прошу, телефоны обрываю. Ты парень-то неплохой, неглупый, я это вижу, знаю, одним словом, нравишься ты мне, иначе бы запретил Леночке за тебя замуж выходить… Так что, думаю, через недельку на переговоры в любимый свой город поедешь.

— Спасибо, — суховато поблагодарил Мохов и, увидев, как Лена стучит себя кулачком по лбу, мол, вежливей благодари, повторил мягче: — Большое спасибо.

Повесив трубку, Мохов отругал себя за столь сдержанное «спасибо», хотя чувствовал, что в нынешнем состоянии трудно ему было иначе. Но все же полюбезней мог, повеселей. Человек ведь искренне ему добра желает, не просто желает, действием свои слова подтверждает. Хотел бы Мохов, конечно, работать в области, там и размах и работа поинтересней. Оттуда можно и в академию поступить, а то засиделся он, конечно, здесь, и в городке этом засиделся, и на должности своей. Многие его однокурсники по Высшей омской школе милиции уже в областных и краевых аппаратах работают, в начальниках ходят.

Повесив трубку, некоторое время молча смотрел на улыбающуюся, довольную Лену, потом попросил чаю и, когда жена вышла, открыл стол, вытащил фотокопию, прочел ее в который раз и, болезненно дернув щекой, разорвал в клочья.

Нет, не будет он о своих догадках руководству докладывать. Не имеет дядя Леня к этому делу никакого отношения. Не может иметь. Он уверен в этом. А то, что записка и поздравительная открытка на одной и той же машинке отпечатаны, так совпадение это, самое обычное совпадение. А обидеть человека незаслуженными подозрениями не так уж сложно, только как Мохов потом, когда все прояснится, ему, человеку этому, да и Лене в глаза смотреть сможет?

Лето в этом году выдалось неожиданно жарким и сухим, и даже частые, короткие ливни, такие, как вчерашний, например, облегчения не приносили. В мгновение ока неутомимое солнце яростно истребляло влагу. Люди с непривычки изнывали от духоты, днем на улицу старались не выходить, спасаясь от обжигающего воздуха в продуваемых вентиляторами помещениях.

Мохов купил в киоске газеты. Киоскер — одноногий инвалид, с подвижным, красноватым лицом, похожим на скоморошьего носатого и ротастого Петрушку, приподнял мятую, мокрую от пота панаму, приветствуя Мохова.

— Сегодня к вечеру, пишут, похолодает. И дождь пойдет, — полушепотом, будто сообщая великую тайну, заметил он. — Молю бога, чтобы наши уважаемые синоптики не ошиблись. У моей сестры вчера был гипертонический криз. Вы представляете?

Мохов сочувственно кивнул, со звоном бросил медяшки на щербатую тарелочку и двинулся дальше.

Райотдел внутренних дел занимал современное типовое трехэтажное здание вблизи застроенного низкими деревянными домами центра. Еще два года назад сотрудники уголовного розыска, ОБХСС и следствия очень обрадовались этому просторному строению. Почти у каждого из них был отдельный кабинет. Но потом в райотдел поселили патрульно-постовую службу и ГАИ; трухлявый двухэтажный особнячок, который они занимали раньше, снесли. И инспектора теперь сидели по двое, а то и по трое в одном кабинете.

На пятиминутке начальник уголовного розыска попросил Мохова договориться с сотрудниками ОБХСС о проверке меховых складов. Надо было исключить наличие непроштампованных шкурок, и хищения, потому что начальник склонялся к версии браконьерства. То есть кто-то в тайге, — а она вот, совсем рядом, подпирает город со всех сторон, — может, тот же Куксов или его дружки били зверя, выделывали шкурки и сбывали их через Росницкую. Она, по имеющимся оперативным данным, не первый год занималась скупкой краденого. Несколько раз ее задерживали сотрудники розыска, но доказать скупку заведомо краденых вещей не смогли.

Раскрасневшийся, пышущий жаром, как после обильного чаепития, Пикалов явился минут через двадцать после окончания пятиминутки. Он долго обтирал рукавами белой рубашки потное лоснящееся лицо и, словно оправдываясь перед Моховым за свое бескультурье, пробормотал отдуваясь:

— Ей-богу, Паша, три платка с собой взял, а теперь их хоть выжимай.

Мохов посочувствовал:

— К вечеру, говорят, дождь будет.

Пикалов театрально воздел руки к небу и протянул:

— Дай силы дожить.

Потом пощупал пальцами лоб, щеки — они были сухими; сел за стол, стоявший впритык к моховскому, подставил лицо под вентилятор и, блаженно щурясь, проговорил:

— Я нашел Бордачева.

Мохов встрепенулся. Грабителя Бордачева они искали уже пятый месяц.

— Послезавтра буду знать адрес, где он ночует, — добавил Пикалов.

— Потянуло все же в родные места, — усмехнулся Мохов. Его сухощавое лицо приняло недоброе выражение.

В дверь тихо постучали. Мохов не успел ответить, как дверь уже открылась и на пороге появился слесарь, которого Мохов называл Сивый. Был он в драном тертом пиджаке, из отвислого кармана которого торчала скомканная кепка, на бедрах его обвисали непомерно длинные и широкие, мятые, заляпанные жирными пятнами брюки. Так и не вымытые со вчерашнего дня волосы торчали в разные стороны.

— Оставь нас, — попросил Мохов.

— Понял, — ответил Пикалов и поспешно вышел.

Мохов показал Сивому на стул. Тот скромно сел на самый край и застенчиво потупил обведенные темными кругами глаза — последствия выпивок или бессонных ночей?

— Не юродствуй, — поморщился Мохов. — Мы не первый год друг друга знаем, Юрков.

Юрков усмехнулся, глубже сел на стул, закинул ногу на ногу.

— Да это я так, по привычке, — усмешка опять тронула его губы.

— Послушай, Си… Юрков, скажи откровенно, — спросил Мохов, с интересом разглядывая этого смешного худосочного мужичонку. — Ты сейчас хорошо живешь?

— Разговор по душам, начальник? — осклабился Юрков.

— Я же сказал, не юродствуй, — повторил Мохов устало.

Ухмылка исчезла с лица Юркова, он пригладил волосы.

— Если честно, — сказал он после некоторой паузы, — никто не бывает доволен своей жизнью. Каждому побольше кусок хапнуть хочется. Разве не так?

Мохов промолчал. В пальцах его, едва слышно похрустывая сухим табаком, кувыркалась сигарета.

— Ну, что я, — Юрков изящно откинул тонкую крепкую ладонь с длинными худыми пальцами. Несмотря на дурацкий внешний вид, среди дружков он, наверное, слыл аристократом. — Конечно, сейчас мне, несомненно, лучше, чем было тогда, — он небрежно махнул куда-то за спину. — Несомненно. Я живу открыто, людей не сторонюсь. Риску, правда, маловато, пресно живу, не то что раньше бывало. Но зато в завтрашнем куске хлеба уверен, а это важнее всего, верно?

Мохов удивленно мотнул головой — как грамотно излагает.

— Ты у Росницкой часто бывал? — спросил он.

— Раз или два, когда она слесаря вызывала, она же на моем участке живет.

— К ней ходил кто-нибудь?

— Из хахалей, что ли? — уточнил Юрков.

Мохов кивнул поморщившись.

— Ходил, ходил, а как же, она девка знатная, — Юрков расслабился. Он был рад, что может ответить Мохову. — Водила один у нее был. Красивый малый. Еще один старый хрен за ней увивался, не так чтобы старый, лицо я его не видел, а по походке судя, по движениям, лет пятьдесят, толстый такой. В дом я его, правда, ни разу входящим не заприметил. А вот как он записочки в почтовый ящик бросал, это я углядел.

Мохов провел по щекам. Они горели. «Это от жары», — автоматически подумал он и тут же понял, что обманывает себя, старательно правду утаивает. И не от жары вовсе его лицо вспыхнуло… Только зачем правду-то утаивать? Не такая она уж и страшная. Допустим, это он записки бросал. И что? Ни о чем этот факт не говорит. Другое дело, что знать о нем никому не надо, раззвонят.

— Опиши его, — попросил он.

Юрков нарисовал в воздухе руками шар, затем еще один пониже.

— Толстый такой. Лица, как я говорил, не видел. — Юрков задумался. — Весной это было. В пальто он был и в кепке черной, если не ошибаюсь, да, в черной. Я помню, что где-то уже видел этого типа…

— Спасибо, — поблагодарил Мохов, не дослушав Юркова до конца. — Сам понимаешь, что разговор этот между нами.

Юрков пожал плечами. Это, вероятно, был его любимый жест. «Болтун он, — подумал Мохов, — не удержится ведь».

— А почему, начальник, протокол не пишете? — неожиданно осведомился Сивый.

У Мохова дрогнули брови — ну вот, начинается.

— Раньше, помню, все какие-то бумажки мне подписывать давали, а теперь так, вроде как дружки-приятели побеседовали.

Мохову даже показалось, что хитрый Юрков обо всем догадался. Но тут же отбросил эту мысль. Слишком нелепо. Так можно и свихнуться.

— Понадобится бумажки подписывать, вызову, — холодно ответил Павел. — Иди.

Неопределенно фыркнув, мол, дело ваше, мы люди маленькие, Юрков, покряхтывая, неспешно поднялся, аккуратно придвинул стул, на котором сидел, к моховскому столу и засеменил к двери, на ходу вынимая мятую кепку из кармана. У порога остановился. Помешкав немного, обернулся, левой рукой вновь запихал кепку в карман и только тогда поднял глаза.

— Что еще? — недовольно спросил Мохов и опять почувствовал, ему стало не по себе, неудобство почувствовал, даже едва заметно заерзал на стуле — слишком изучающим, слишком пристальным был взгляд у Юркова. На Мохова смотрели умные, внимательные, совсем не его, не Юркова, глаза.

— Непонятно, — пробормотал слесарь, — непонятно…

Потом вздохнул он, вяло махнул рукой и взялся за ручку двери.

— Погоди, — остановил его Мохов и, подобравшись весь, спросил быстро: — Что непонятно?

— Да это я так, — нехотя отозвался слесарь, — думаю вслух.

— Разговор тебе наш непонятен? — осторожно подсказал Мохов. — Да?

Юрков коротко усмехнулся.

— Жизнь мне моя непонятна, разговор непонятен, все непонятно, — торопливо проговорил слесарь и, решительно толкнув дверь, вышел.

После ухода Юркова Павел встал, несколько раз прошелся по кабинету, включил трансляцию — передавали симфоническую музыку, — выключил приемник, приоткрыл дверь, выглянул в коридор — он был пуст, — закрыл дверь на ключ, снял телефонную трубку, набрал номер.

— Аркадий Вениаминович, — вполголоса проговорил он. — Это Мохов, добрый день. Все движете вперед коммунальное хозяйство? Рад за вас, вы, как всегда, настроены оптимистично. Как там у вас Юрков? Нормально? И жалоб нет? Что? Два раза на вызовы не явился? Плохо. Плохо воспитываете, говорю. Почему спрашиваю? Да так, интересуюсь просто. Надо бы его работой загрузить. Работа для таких, как он, лучший доктор. Пусть вкалывает до седьмого пота. Не останется времени на другие дела. В командировку послать можно или еще чего там придумать. Поборами с жильцов не занимается? Трояки не сшибает? Нет сигналов? И то хорошо. Так что загрузите его, загрузите.

Мохов бросил трубку и долго неотрывно смотрел на нее. Засомневался вдруг, что опять не то что-то сделал. А впрочем, нет, все верно. Корить ему себя не за что. Поработать сверх меры никому не вредно. Подумал об этом и застыл вдруг недвижно, что-то опять беспокоило его. Но что, что? А не для того ли он начальника ЖЭКа просил Юркова загрузить, чтобы не осталось у слесаря времени для дум и воспоминаний? Он тяжело опустился на стул — с начальником конторы он разговаривал почему-то стоя. Некоторое время еще сидел без движений. Потом поднялся, отпер дверь. Пикалов явился минут через пять.

— Ну что, постращал своего херувимчика? — дурашливо спросил он с порога и очень похоже изобразил бездумный скорбный взгляд.

Веселиться Мохову не хотелось, но улыбку он все же старательно выдавил из себя.

Пикалов плюхнулся на стул, рукавом рубашки провел по лицу и снова виновато посмотрел на Мохова.

— Ко мне как-то корреспондент из районки приставал, — расслабленно откинувшись на спинку, сказал он. — Покажи да покажи такого, который после отсидки исправился, проще говоря, завязал намертво. Только чтоб рецидивист был. Рецидивистов я не нашел исправившихся, а вот с одной судимостью парня нашел. Инженером сейчас работает на деревообрабатывающем. Ты его знаешь. Так вот, забыл я о твоем херувимчике. А это как раз то, что нужно. Показательный тип. Три судимости, а гляди ты, честно работает, с дружками бывшими не знается и весьма неплохо себя чувствует, верно?

Мохов неопределенно покачал головой.

— Не все так просто, — начал он и запнулся на несколько мгновений. Слова дались ему с трудом. Чтобы не смотреть на Пикалова, он принялся суетливо рыться в столе. — Ты бы приглядел за ним.

— Жаль, — разочарованно протянул Пикалов. — А я уж хотел в районку звонить…

Местонахождение Бордачева Пикалов выяснил только на второй день. Мохов (нелепо, казалось бы) был рад предстоящему задержанию. Он чувствовал прилив злости, прилив сил. Ему хотелось, чтобы задержание было опасным, рискованным, чтобы Бордачев не просто поднял руки, увидев работников милиции, и с мольбой о пощаде повалился бы к ним в ноги, а сопротивлялся бы, изощренно и изобретательно, как он умел это делать, судя по рассказам старых работников. Нехорошие это были мысли, и желание драки было противоестественным и непрофессиональным. Понимал все это Мохов превосходно, но ничего с собой поделать не мог — все существо его просило действия, сильных эмоций, страха, в конце концов. Необходимо было заглушить, утихомирить, подавить то остро-тревожное, непривычное чувство неприязни к самому себе.

После того как Пикалов позвонил и сообщил, что он находится недалеко от дома, где скрывался Бордачев, Мохов собрал всех оперативников, которые находились в это время в отделе — набралось человек пять, — коротко проинструктировал их и вызвал из гаража две машины.

Как и предсказывали синоптики (Мохов отметил, что в это лето они почти не ошибались), последние два дня погода стояла пасмурная, изредка моросил тихий неназойливый дождь. Воздух был прозрачный, пронзительно пахло распаренной листвой. Зелени в городе было так много, что казалось, он вырос прямо посреди леса, будто невидимый великан набросал щедрой рукой среди деревьев современные пяти- и семиэтажные дома, а для разнообразия добавил к ним низенькие, на вид хрупкие, но на самом деле крепко сколоченные деревянные домишки.

Пикалов поджидал своих коллег на окраине города, возле будки одного из немногих здесь телефонов-автоматов.

— Машины лучше оставить тут, — посоветовал он. — Дом близко.

Оперативники прошли метров пятьдесят по просторной, светлой улице и свернули в едва заметный проулок. Дорога там была еще не мощенная асфальтом, но грунт настолько закаменел, что этого, пожалуй, и не требовалось. Дом, где скрывался Бордачев, оказался как раз из тех деревянных, низеньких.

«Хорошо, что место безлюдное», — машинально отметил Мохов. Он знал по опыту, что при задержании, особенно на улице или в таких вот небольших домах, всегда действуешь с оглядкой на прохожих. Совершенно случайно кто-то может вмешаться, преступник прикроется им как щитом или хуже того — ранит, убьет.

Оперативники остановились шагах в тридцати от избы, укрывшись за густыми деревьями.

— Знаю я этот дом, — вспомнил Мохов. — Ивана Григоренко владения. Но Иван вроде не из блатных, — он удивленно взглянул на Пикалова, — пьяница, правда, и дебошир, я с ним как-то даже душеспасительные беседы проводил. Но чтоб такого волка, как Бордачев, покрывать…

— Неисповедимы пути господни, — философски заметил Пикалов.

Мохов повернулся к оперативникам.

— Проверьте оружие, — вполголоса скомандовал он. — Четверо к окнам, двое с каждой стороны избы. Поосторожней, не наделайте шума.

Зловеще лязгнули затворы. Трое оперативников привычно сунули пистолеты за пояс, ловко перемахнули забор и скрылись в кустах. А четвертый, молоденький стройный парнишка с большими любопытными глазами, никак не мог вложить пистолет в висевшую на поясе кобуру. Руки его подрагивали, и пистолет, цепляясь скобой за край темно-коричневого кожаного футляра, упорно не желал ложиться в привычное свое место. Молодой сотрудник покраснел и боялся поднять глаза — что теперь о нем будут думать.

— Спрячь пистолет в карман, Хорев, — мягко посоветовал Мохов. Он хотел было положить оперативнику руку на плечо, чтобы успокоить, но передумал. Парень может решить, что его жалеют, а это очень обижает. — В пиджак положи. Это надежней. Я так всегда делаю.

Мохов вынул свой пистолет из укороченной кобуры, что висела у него под мышкой, и сунул его в карман.

Хорев сделал то же самое, поднял голову, благодарно посмотрел на Мохова, отступил к забору и неуклюже перелез через него.

— Волнуется, — глядя вслед оперативнику, заметил Пикалов.

— Первое задержание, — сказал Мохов и, вытащив пистолет из кармана, вложил его обратно в кобуру.

Чтобы не привлекать внимания — кто знает, может быть, Бордачев или Григоренко в этот момент наблюдают за улицей из окон или из щели в двери, — Мохов подошел сначала к калитке один. Подошел неспешной развинченной походкой, прикурил, с любопытством посмотрел на дом, поднял правую руку — это означало, что опасности нет и Пикалов со вторым оперативником могут подойти, и толкнул калитку.

Визгливый злобный собачий лай с пугающей внезапностью вклинился в тишину. Мохов вздрогнул от неожиданности и остановился на полушаге. Он не понял в первое мгновение, кто спугнул собаку, он или вошедшие раньше оперативники. Хотя, впрочем, сейчас это было уже неважно. Времени оставалось в обрез, и действовать надо было стремительно и без долгих раздумий. Собака заливалась где-то справа за штабелями дров. «На привязи», — автоматически отметил Мохов и приготовился со всех ног бежать к дому, чтобы как можно быстрее занять позицию сбоку от входной двери. Но в это мгновение из-за штабеля показалась долговязая фигура молоденького оперативника, того, который не мог справиться с кобурой. Оперативник беспорядочно размахивал руками, крутился волчком на одном месте, открывал перекошенный рот, но звуков слышно не было, он кричал про себя. К правой ноге его мертво прилипла огромная толстоногая дворняга со вздыбленной черной шерстью и круглой головой, похожей на чугунный горшок.

— Растяпа! — услышал Мохов за спиной негодующее шипение Пикалова.

Мохов, круто обернулся, глаза его недобро сверкнули.

— Растяпа ты! — рявкнул он. — Собака на твоей совести.

Молоденький оперативник судорожно дрыгал ногой, пытаясь освободиться от собаки и, сам того не осознавая, в горячке упорно выходил на середину двора, превращаясь тем самым в отличную мишень. Мохов бросился вперед, короткой подсечкой сбил оперативника с ног, одновременно крикнув ему: «Лежи!» — и в два прыжка одолел расстояние до двери. Он успел вовремя. Ладно сработанная из толстенных досок дверь скрипнула несмазанными петлями, и на крыльце в накинутом на майку пиджаке возник щурящийся от света Иван Григоренко. Мохов резво захлопнул дверь и оказался у Ивана за спиной. Тот тяжело в изумлении обернулся и, увидев в руке Мохова пистолет, наконец сообразил, в чем дело. Удивление сменилось испугом, челюсть у Ивана отвисла, узенькие заспанные глазки округлились и стали похожи на двухкопеечные монетки. Он ухватился рукой за перила и шумно выдохнул. Густо пахнуло перегаром. Мохов поморщился.

— Бордачев здесь? — вполголоса быстро спросил Павел.

Григоренко кивнул безучастно, как автомат.

— Где?

— В горнице.

— Один?!

Григоренко опять кивнул.

Мохов на всякий случай быстро и цепко оглядел двор, отметив автоматически, что Хорев все еще лежит на земле, а собака исчезла, учуяла, видимо, своим обостренным собачьим чутьем что-то неладное и удрала.

Подошел Пикалов с оперативником. Мохов указал оперативнику на Григоренко и, кивком приглашая за собой Пикалова, вошел в избу. Половицы отрывисто чмокнули. В доме пахло затхлостью, кислой капустой, махрой. Возле двери в горницу Мохов и Пикалов молча переглянулись. Мохов ногой распахнул ее и влетел в комнату, выставив вперед руку с пистолетом.

Бордачев безмятежно посапывал на кушетке, аккуратно, как в детском саду, положив руки поверх замызганного одеяла. Мохов провел рукой по лбу и рассмеялся. Пикалов опустился на стул и тоже заулыбался.

Павел открыл окно — мокрые листья близко посаженного кустарника нахально обсыпали подоконник искрящимися капельками — и позвал сотрудников. Бордачев перевернулся на правый бок и засопел пуще прежнего. Мохов сунул руку под подушку, там было пусто. Тогда он приподнял край одеяла, но, кроме тощих волосатых ног Бордачева, ничего там не увидел. Он потрепал спящего за плечо. Бордачев недовольно скривил тонкие посиневшие губы и открыл глаза.

— А, это вы, мои кредиторы, — ничуть не удивившись, сказал Бордачев. Он скинул одеяло, кряхтя, поднялся, сел, свесив голые ноги с кушетки, и хмуро уставился на Мохова. — И здесь нашли, — он выругался, и крупное костистое лицо его передернулось. — Уж куда надежней, думал, Ванька, пьяница, ничем серьезным не занимался, кто на него подумает. Ловко вы…

— Стараемся, — устало ответил Мохов.

— Я о вас слышал, начальник. — Бордачев принялся неторопливо одеваться. Предварительно Пикалов прощупал его одежду, чем вызвал у Бордачева презрительную усмешку. — И корешки о вас положительно отзываются. Вострый, говорят, вы. Никто не ждет, а вы, как чертик из коробочки, тут как тут. Рисковый к тому же, на пушку с улыбочкой идете. В большие начальники, видать, рветесь?

— Ты думаешь, мы только из-за чинов работаем? — негодующе оборвал Бордачева Пикалов. — Мы и за бесплатно вкалывать будем, чтобы таких, как ты, изъять из жизни нашей, ясно? — Он вопросительно взглянул на Мохова.

Тот молча кивнул. Бордачев стоял уже в новеньком изящном вельветовом костюме, модной голубой рубашке с распахнутым воротом и, хитро улыбаясь, в упор смотрел на Мохова. Павел отвел глаза.

— В большие начальники рветесь, — повторил Бордачев, обернувшись с порога.

Когда его увели, Мохов обессиленно опустился на стул и прикрыл глаза. Неужели и Бордачеву что-то известно? Да нет, чепуха, бред, этого просто не может быть, это элементарное совпадение. Надо взять себя в руки, иначе можно сорваться.

— Устал? — встревоженно спросил Пикалов.

— Есть немного, — ответил Мохов, открывая глаза. Он огляделся и попросил одного из оперативников, коренастого сильного брюнета: — Володя, приведи Григоренко. И узнай, как там наш дрессировщик. Его в больницу, наверное, надо.

— А черт его знает, может, и есть в словах Бордачева доля истины, — пожав плечами, сказал Пикалов, после того как инспектор вышел. — Вкалываешь, рискуешь. Ведь, ты заметь, обычная проверка документов может обернуться чем угодно, и ножом, и обрезом… и так ведь каждый день. А ты все опер, ну, старший опер.

— Ну, тебе, положим, рано об этом рассуждать, — сухо ответил Мохов. — Будешь квалифицированно работать, заметят, не сомневаюсь.

Павел говорил это совершенно искренне. Он был убежден, что это только ему не везет — в понедельник родился.

Григоренко приблизился подобострастно, на цыпочках, с виноватым выражением лица. Неопределенного цвета щетина старила его, а длинные волосы делали похожим на дьячка. Мятый огромный пиджак свисал почти до колен.

— Никак не думал я, Иван, что при таких обстоятельствах мы встретимся, — холодно начал Мохов. — Целый букет сейчас у тебя: и недонесение, и укрывательство, а может, и соучастие.

— Старый я уже, дурной стал, да еще водка, зараза треклятая, винтом меня вертит, — приложив руки к груди, испуганно зачастил Иван. Слюнявые губы его мелко тряслись. — Володька Сутяжин с лесосплава, дружок мой, попросил этого, ну того, кого вы взяли, до поры приютить. Жить, говорит, ему пока негде, а тебе от этого польза. Водки, мол, невпроворот. Я ж не знал, не знал ничего я… бес попутал… Това… гражданин Мохов. Прости, господи, мою душу грешную.

— Собирайся!

— Не губи, умоляю. — Григоренко рухнул на колени. Стремительно подскочивший Пикалов рывком поставил его на ноги.

— Ладно, — махнул рукой Павел, делая вид, что все это ему надоело, — не верещи. Дам я тебе шанс. Если вправду не знал, что это за человек, отпущу, но с одним условием.

— Каким? — успокоившись, поинтересовался Иван.

— Приедем в отдел, узнаешь, — отрезал Мохов и обратился к оперативникам: — Кому я постановление на обыск отдал, покажите его Григоренко, найдите понятых и приступайте.

В одной из машин Мохов с удивлением обнаружил Хорева. Брючина у того была задрана, обнажив туго перемотанную бинтами ногу.

— Почему не отвезли в больницу? — подавив закипающую злость, осведомился Мохов у шофера.

— Дык… — начал было он, оправдывающе выставив вперед ладони с растопыренными пальцами.

— Это я попросил, — перебил его Хорев. Тон у него был подавленный, а глаза сумрачно смотрели в пол. — Подумают, что струсил, какого-то укуса дурацкого испугался, — он обреченно покачал головой. — И так кругом виноват. Противопоказано мне, наверное, в органах работать.

— Скор ты на выводы, — Мохов ободряюще ткнул оперативника кулаком в плечо. — Даю слово, я из тебя настоящего сыщика сделаю.

Мохов произнес эти слова и мгновенно помрачнел. Всю дорогу до отдела он молчал.

В тот же день Бордачев, Григоренко и задержанный на сплаве Сутяжин были допрошены. Бордачев не признавался ни в одном грабеже, хотя по городу за ним было четыре эпизода. Но трое потерпевших опознали Бордачева по фотографиям. Однако следователь эти козыри пока держал при себе. Сутяжин признался, что попросил Григоренко приютить Бордачева. После допроса Сутяжина Мохов заперся с Григоренко и около часа беседовал с ним. Выйдя из кабинета, улыбающийся Иван долго тряс Мохову руку и, придав лицу выражение самой искренней любви, рассыпался в благодарностях и клятвенных заверениях в верности.

На оперативном совещании начальник уголовного розыска объявил Пикалову устный выговор за неквалифицированно проведенное задержание. И Мохову тоже досталось как старшему группы. А Пикалов минут пять на разные лады проклинал собаку и ее хозяина, из чего Мохов сделал вывод: «У плохих хозяев — плохие собаки».

На следующий день к вечеру была доставлена Росницкая. Варюхин решил тут же допросить ее. Он сообщил об этом Мохову и пригласил его к себе. Мохов заволновался. Неопределенность томила его. Ведь Росницкая, в конце концов, может и вспомнить того, кто передавал ей шкурки. Хорошо, если это будет совершенно посторонний человек. А если?..

Выглядела Росницкая эффектно. Тридцать три года — возраст расцвета для женщины. Неудобства, испытываемые при этапировании, нисколько не отразились на ее элегантном кремовом платье и бархатном пиджачке. Тяжелые черные волосы были тщательно расчесаны и уложены, в чуть удлиненных цыганских глазах не было ни тени усталости.

Варюхин даже не успел представиться задержанной и задать первые вопросы, как она заговорила сама — быстро, отрывисто, низким голосом, досадливо скривившись:

— Шустрые мальчики в Москве, на испуг взяли, я и прикинуть-то, что к чему, как следует не успела, как посыпалась. В конце концов, могла сказать, что нашла шкурки на улице, верно? Но потом решила, что правильно сделала. Вы бы рыть под меня стали и все равно чего-нибудь да откопали, верно? Так что согласна дать чистосердечные признания.

— Верное решение, — серьезно одобрил Варюхин. — Вы неглупая женщина.

— Но глупо попалась, — усмехнулась Росницкая.

— С кем не бывает, — пожал плечами Варюхин. — Рано или поздно. Особенно при вашей профессии.

— Но я парикмахер, — неуверенно возразила Росницкая.

Варюхин улыбнулся.

— Это ваше хобби, — мягко заметил он. — Я имею в виду стрижку волос. А настоящая ваша профессия — скупщик краденого.

Росницкая передернула плечиками.

— Уж попалась один раз, — обиженно проговорила она, — так сразу ярлыки вешать.

— Не один, к сожалению, — Варюхин подмигнул Мохову. Тот постарался в ответ весело ухмыльнуться, но не получилось — лишь дурацкая гримаска исказила лицо. Но Варюхин на сей раз ничего не заметил. — Мы против вас возбуждали уже однажды уголовное дело…

— Но ничего не доказали, — с вызовом перебила Росницкая.

— Два раза задерживали, — продолжал Варюхин, не обратив внимания на слова женщины. — Так что нет дыма без огня. Даже если подходить формально.

Росницкая отвернулась к окну.

— Дура я все-таки, дура, — горько усмехнувшись, процедила Росницкая. Лицо ее на мгновение стало некрасивым. — Лучше бы сказала, что нашла эти чемоданы в поезде, на рынке, на улице…

— Обиделись? — деланно изумился Варюхин. — Значит, ошибся я, говоря, что вы умны. Обижаются только дураки, как сказано в одной пьесе, умные люди делают выводы. А выводы такие. Если действительно расскажете все чистосердечно и поможете следствию, то суд учтет это, гарантирую, к тому же у вас первая судимость. Это тоже учитывается. Уверен, что санкция будет минимальная. Ваша красота еще не успеет поблекнуть.

Росницкая вздохнула, обвела взглядом кабинет — голые желтые стены, большой стол, за которым сидел Варюхин, двухкамерный сейф, несколько стульев, широкое окно, задернутое занавесками, — покривилась неодобрительно, сказала:

— Безрадостный у вас кабинет какой-то, мрачные мысли, наверное, здесь к вам приходят. — Проговорив это, она внимательно посмотрела на Мохова, тот невольно опустил глаза. Не отводя — взгляда, Росницкая спросила:

— Вы тоже считаете, что я уже конченая, Павел Андреевич?

Мохов ей нравился, внешне, во всяком случае. Это он еще в первый раз задерживал ее.

— Ничуть, — излишне быстро ответил Мохов, на долю секунды встретившись взглядом с женщиной. — Нисколько. Кто вам это сказал? У вас еще все впереди: и жизнь, и семья, и дети…

— Слова, слова, слова, — невесело улыбнулась Росницкая и решительно повернулась к Варюхину. — Спрашивайте.

— Вопросы самые простые, — сказал Варюхин. — Первый: откуда шкурки?

Росницкая поправила рукой волосы, откинулась на спинку стула, платье обтянуло большую упругую грудь, покачала головой.

— Поверьте, — начала она. — Я сейчас буду говорить только правду, но вы можете не поверить. Потому что эта правда больше смахивает на красивую выдумку.

Варюхин ободряюще кивнул.

— Был у меня… друг. Юрочка Куксов, — женщина горько усмехнулась. — Вот именно, был, хоть пару строчек черканул бы. Так вот, он работал водителем отдела сельского хозяйства, красивый такой, сильный. Вроде любила я его, скорее всего любила, иначе бы… Так вот, говорит он как-то: «Я слышал, у тебя канал есть, где шмотки классные сбыть можно». Я молчу. Помоги, просит. Мне, конечно, не по себе стало. И ты, думаю, тоже в этой грязи крутишься. Всю ночь, помню, плакала. Ладно я, а он зачем? В общем, отказать я ему не смогла. Первую партию шкурок привез он мне сам, через месяц я их реализовала в Москве. Юрочка был доволен. Но потом он исчез, сказал, что увольняется и уезжает. Обещал взять с собой. Заживем, говорил, как люди. Обманул, — невесело хмыкнув, Росницкая развела руками. — До отъезда проинструктировал. Ты будешь записки, говорит, получать, в почтовом ящике они будут, где и когда передать товар. Только записки эти сжигай сразу. Раза три строго так сказал, чтобы я их сжигала. Деньги будешь отдавать, как скажут, и не шути, убьют не раздумывая, люди горячие. Недели через две я получила первую записку. Там был номер и шифр ячейки в камере хранения на вокзале. Отпечатана записка была на машинке. Я взяла товар, реализовала, деньги передала тоже через камеру хранения. Комиссионные у меня были большие, так что недовольной мне быть причин не было.

— Личных встреч с кем-то из этих… — Варюхин щелкнул пальцами, подыскивая слово, — таинственных людей не было?..

— Я об этом и хочу рассказать, — кивнула Росницкая. — Однажды в записке было написано: «Приходите в городской парк к десяти часам, четвертая по счету скамейка на правой крайней аллее». Я тогда подумала, игра в Фантомаса какая-то. Решила не идти. Мало ли чего. Но потом передумала, а вдруг товара не будет, а значит, и денег. Да и вообще я не из трусливых. Короче, пришла. Темнотища — руку вытянутую не видно. Но лавочку нашла, села. Тут и голос за спиной, я аж вздрогнула. Тот, кто за спиной, мне говорит: «Не все деньги, дружочек, отдаешь. Прошлый раз на пять косых договаривались, ты только четыре с половиной оставила». Я отвечаю, что три шкурки бракованные были, так их и взяли со скидкой. На первый раз прощаю, говорит, но смотри, шутить не люблю. В случае чего долго твой труп искать будут. Я поняла, это он для профилактики меня позвал, припугнуть. Потом сказал он, чтобы я десять минут сидела, и ушел. Через неделю опять записка пришла.

— Голос его, характерные выражения помните? — спросил Варюхин.

Мохов напрягся.

Росницкая съежила лоб, припоминая.

— Да было что-то, — проговорила она, потирая пальцами виски. — Он называл, кажется, меня дружок, да, точно, все время дружок да дружок. Я даже сказочника, который по радио по утрам выступает, вспомнила.

Мохов сидел выпрямившись и отрешенно смотрел в узкую щель между занавесками на окне. Ему было не по себе. Будто студеный противный ком обвалился откуда-то из груди в желудок.

— Так, так, так, — вошел в азарт Варюхин. — А записки были все исключительно отпечатаны на машинке?

— Да, — кивнула Росницкая, — одну записку я даже, кажется, не сожгла, забыла и куда-то выбросила, там были указаны номер ячейки и шифр. Можно поискать в доме.

Напряжение вдруг спало, неожиданное спокойствие пришло к Мохову, им овладела апатия, полное безразличие ко всему происходящему. Он с силой провел ладонями по лицу, медленно, как во сне, поднялся, с трудом выдавил из себя: «Сейчас приду», — и вышел из кабинета. Он долго сидел на лавочке в сквере напротив райотдела, курил. Проходившие мимо сотрудники здоровались с ним, и он вежливо кивал им. Некоторые останавливались, справлялись о делах, делились новостями, «стреляли» сигаретку. Мохов что-то отвечал им, улыбался учтиво, давал прикурить, махал рукой на прощание. Но если бы через минуту его спросили, о чем он только что беседовал, допустим, с кинологом Бахтеевым, он бы не смог даже приблизительно передать содержание разговора. Наконец он растер на асфальте очередной окурок, с неохотой поднялся и побрел к зданию отдела. Отдавая честь, постовой невольно отпрянул, потому что, проходя мимо, всегда такой корректный и культурный капитан неожиданно пробормотал себе под нос весьма замысловатое словосочетание. Такое постовой слыхивал только в порту в день получки.

— …С мужем я разошлась, первым, — продолжала начатый без Павла разговор Росницкая. — Полюбить никого больше не полюбила. Мужчины были, но так, проходящие. Я сникла. Но потом взяла себя в руки, подумала, что со мной, я же молодая, красивая, оденусь, дом обставлю, машину куплю, поживу в полную силу. А на это деньги нужны были, много денег… Потом появился Юрочка… потом исчез…

Когда Росницкую увели, Варюхин изложил свои мысли. Во-первых, надо все подробно узнать о Куксове, его образе жизни, связях, родственниках, с кем дружил, были ли у него еще женщины, чем занимался в свободное время. Во-вторых, опросить соседей Росницкой, не обратил ли кто из них внимание на неизвестного отправителя лаконичных записок. В-третьих, изыскать способ как можно оперативней переговорить с егерями близлежащих таежных участков и через них пощупать браконьеров.

Мохов согласно покачивал головой, хотя не слышал и половины из того, что говорил Варюхин. Он никак не мог взять себя в руки. После разговора с Росницкой он был раздавлен.

Варюхин расхаживал взад-вперед по кабинету, без остановки говорил и потом умолкал на несколько мгновений, раздумывая, снова принимался рассуждать. То и дело он искоса поглядывал на Мохова и вдруг, обратив внимание на то, что тот долго молчит, остановился перед ним и тихим участливым голосом спросил:

— Ты не заболел?

— Что? — спохватился Павел. Ему было неприятно, что кто-то опять заметил его подавленное состояние. — Нет, что ты, — он бодренько улыбнулся и с удовлетворением отметил, что улыбка ему удалась. — Думаю. В последнее время я заимел привычку думать про себя, а не вслух, как раньше.

— Ага, — неопределенно сказал Варюхин. Он не поверил Мохову.

Павел вернулся к себе в кабинет, рассказал Пикалову о допросе, о том, что они решили со следователем, дал Пикалову задание, подробно, детально разложив все по полочкам, и отправил его в город.

Оставшись один, постоял посреди кабинета, сунув в карманы руки, раздумывая, подошел к окну, задернул шторы, чтобы сумрак в кабинете был и лучше думалось, обогнул столы, плюхнулся с размаху в огромное низкое кресло, протертое, прокуренное, с незапамятных времен кочующее вместе с сотрудниками райотдела из здания в здание. Пришло время, настал час, решать надо было что-то, и решать незамедлительно. Да, наворотил ты дел, парень, но без всякого умысла ведь злого наворотил, боялся человека хорошего очернить, опорочить, боялся подозрением его коснуться. Ну, доложил бы, допустим, руководству о своих догадках, о записке бы рассказал, о показаниях Юркова. Стали бы тогда дядю Леню проверять. Юркову на опознание показывать, еще бы ряд оперативных мероприятий провели. Допустим, машинку бы установили, на которой записка отпечатана, а как доказать, что именно дядя Леня именно эту записку писал? Да и в процессе проверки шумок бы пошел непременно, втихую такие вещи в этой большой деревне не сделаешь. А потом бы все блефом оказалось, мыльным пузырем, пустышкой. А о человеке уже мнение сложилось, раз подозревают, значит, что-то есть, нет дыма без огня. А то гляди и про непосредственное участие его, Мохова, прознали бы — город-то маленький, половина людей в добрых приятелях ходят. И отвернулся бы тогда дядя Леня от него, затаил бы зло в душе, неприязнь, и Лена бы отвернулась. Судов же самый близкий и родной ей человек. А Мохов действительно был уверен, что все это стечение обстоятельств, слепой случай коварную шутку сыграл. Не мог он поверить, что радушный, отзывчивый дядя Леня имеет малейшее, хоть самое крохотное отношение к преступлению, не мог поверить, чтобы человек, воспитавший его жену, отдавший ей самые лучшие свои годы, вдруг пал так низко. И вот теперь, после допроса Росницкой…

Скверно и муторно сейчас на душе было, ругал он себя нещадно, слепоту свою ругал, дурость свою, нет, не дурость, безответственность, разгильдяйство. Он же долг свой не исполнил, соучастником преступления стал. Он боялся опорочить хорошего человека, который в данную минуту виделся ему уже не добродушным и открытым, а хитрым, злобным, мерзко усмехающимся, а вышло так, что опорочил, очернил самого себя. Мохов готов был сейчас идти к начальству молить о прощении, доказать, что не все еще потеряно, что положение можно исправить. Он вскинулся уже было с кресла, шагнул к двери, но отчетливо вдруг представил себя рыдающим в ногах у Симонова и остановился, повернул обратно, сел за стол, достал чистый лист бумаги, торопливо вывел: «Рапорт», потом ударил кулаком по столу, так что дырокол и пепельница подпрыгнули со звоном, отбросил ручку и откинулся на спинку стула. Если он изложит в рапорте с начала до конца свои действия, то его, наверное, отстранят от дела. Нет, нельзя, чтобы так произошло. Он должен сам исправлять свою ошибку, он должен сам изобличить преступника. Это его дело! В таком случае… надо написать анонимку. Мол, такой-то и такой-то занимается тем-то и тем-то. Да, но о записке и показаниях Юркова он написать в анонимке не сможет. Что же остается? Наговор. Дядю Леню вызовут для приличия, побеседуют с ним и отпустят. И он затаится, обрубит все концы, и тогда к нему не подступиться. Если это все-таки он вступал в контакт с Росницкой. Не был еще Мохов до конца уверен в непричастности дяди Лени. Нет, не будет ни анонимок, ни рапорта. Он все сделает сам. Он решил. Мохов огляделся по сторонам с любопытством, с интересом, будто впервые видел свой кабинет. Заприметив зашторенные окна, поднялся, рывком раздвинул занавески. Было еще светло, но ясно ощущалось, что день кончился. Наступали сумерки. Деревья, машины, дома, люди — все словно обмакнулось в оранжевый отблеск заходящего солнца. Грустное время суток. Уже не день, и еще не ночь, так, серединка на половинку, оно продолжалось обычно летом всего час, а может, меньше. И почему-то тоскливо всегда становилось в этот час, просто так, без всякой причины, даже когда у тебя все хорошо. Но печаль эта не раздражала, наоборот, умиротворяла, успокаивала. Мохов, надолго замерев, стоял перед окном и пришел в себя, лишь когда в двери заворочался ключ — пришла уборщица.

Засыпая, он надеялся, что утром события последних дней покажутся не такими уж удручающими. Ведь сколько раз случалось, что горечь от произошедшего с тобой вчера или несколько дней назад в одно прекрасное солнечное утро рассеивалась, как робкий дымок от погасшего костра.

Проснувшись разом, словно от толчка, он некоторое время прислушивался к своим ощущениям и наконец понял, что это утро облегчения ему не принесет.

Хорошо, что жена ушла так рано, она уехала по делам в Красноярск, и не надо было хотя бы с утра искусственно улыбаться и старательно кивать, делая вид, что слушаешь ее. Сейчас необходимо собраться с силами и подготовиться к сегодняшнему дню. Пока эта чертовщина не закончится (хорошо или плохо — уже все равно, лишь бы кончилась поскорее), он будет теперь готовиться к каждому дню. Если раньше усилий для того, чтобы в хорошем настроении идти на работу, не требовалось, то теперь…

Зарядка, утомительная до пота, колкий, горячий душ, кофе, совсем немного, — он любит запах дымящегося кофе. Сигарета. Полминуты перед зеркалом. Улыбка. Плохо. Жалкая и неестественная. Так, еще раз. Уже лучше. Еще. Совсем хорошо. Теперь можно идти.

Сразу после пятиминутки Пикалов отправился в отдел сельского хозяйства. Надо было осторожно выяснить все возможное о Куксове. Как характеризовался по работе, с кем был наиболее близок, может быть, кто-то знал о его родственниках, друзьях. Хорева Мохов послал опросить соседей Куксова, любая мелочь могла пригодиться для его розыска.

После его ухода Мохов сложил бумаги, лежащие на столе, папки с аккуратными надписями «Уголовно-розыскное дело №…», решив, что поработает с ними попозже (два однотипных грабежа были совершены две недели назад в один день, Мохов знал примерно, кто это мог сделать, надо было теперь изучить старые архивные дела в поисках старых связей преступника. У кого-то из них он мог скрываться), а поднял эту шуршащую, не очень пока еще тяжелую кипу и, удерживая пальцами с боков, чтобы не слетели бумажки, не сдул их легкий ветерок из окна, отнес к сейфу, втиснул документы в холодное вместительное нутро его. А когда вернулся к столу, чертыхнулся — забыл какую-то бумагу на столе. Перевернул листок и крякнул досадливо, и будто хлестнули чем-то по спине, и вмиг настроение упало, помрачнел он, потемнел лицом. Вчерашний листок на столе лежал, забытый, неубранный, не замеченный утром. Одно коротенькое слово было выведено на нем: «Рапорт». Ведь уговорил он себя уже, успокоил. Скольких трудов ему это стоило, усилий скольких. И вчерашним вечером и утром полегче уже дышалось, посвободней, потому что решил. И вот на тебе, опять навалилось сомнение, десятки сомнений, миллионы сомнений. «Ну что, Мохов? — спросил он себя. — Будешь писать? Будешь, нет?!» Опять все сначала. Он расслабленно, безвольно, а потому грузно опустился в кресло и с ненавистью уставился на листок. Закрыл глаза и так сидел несколько минут, а потом сами они разжались и снова в листок уперлись. «Хватит», — с усилием приказал себе Павел, встряхнулся, встал твердо, открыл дверь, аккуратно и тщательно запер ее за собой и побрел по коридору. И исчезло вдруг желание заниматься делами, и уж совсем расхотелось идти в город. И каким-то тяжелым он себе показался, неповоротливым, неуклюжим, сонным. Может быть, отпроситься, пойти домой и скрыться в своей уютной квартирке, отоспаться, отдохнуть?

Кабинет Симонова — начальника уголовного розыска, вот он, рядом совсем. Отпроситься? Мохов остановился перед дверью. А станет ли легче, если он отоспится, отдохнет? Неужто оттого все это, что он переутомился? Мохов распрямился, отвел плечи назад, вздохнул глубоко, словно в ледяную воду готовился прыгнуть, занес руку и стукнул два раза костяшками пальцев по двери.

…А когда вышел из кабинета, легкости ожидаемой так и не ощутил, и успокоения не обрел, и не снял у него разговор зуда противненького под ложечкой… У Симонова народ был, оперативники из района… Доклад получился скомканный, сбивчивый еще и потому, что говорил он быстро, боялся, что остановится вдруг, не доскажет всего; в углу кабинета они говорили, чтоб никто не слышал. Симонов скривил в ответ сухое свое лицо, поглядел на Павла с шутливой жалостью, покрутил пальцами возле виска и сказал: «А ты не того, Павел Андреевич? Эдак полгорода подозревать можно. Я ведь иной раз к знакомым не иначе как „дружок“ обращаюсь, популярное это нынче словечко, и на машинке той мог печатать, я же во всех учреждениях города бываю… Так что, — он развел руками, — машинку-то мы установим, а там посмотрим. А ты иди работай». И все, и больше ничего. Хотя и верно, зацепки слабоваты, но ведь чувствует он, чувствует недоброе.

…Опять была жара, но не такая яростная, как несколько дней назад. Дышалось легко, и рубашка не прилипала к телу. За четыре года Мохов привык к этому городу, он даже стал ему нравиться. В первые дни, когда он, житель крупного индустриального центра, приехал в глубинку, город показался ему тихим, безрадостным и скучным невероятно. Неспешная размеренность жизни раздражала Мохова. Отсутствие суеты, столпотворения машин на улицах он считал первым признаком глухой провинции. Соседство еще крепких бревенчатых, очень темных, а поэтому чрезвычайно мрачных одноэтажных домов с однотипными, как правило, белыми многоэтажными блочными башнями выглядело противоестественным и безвкусным. И только присутствие детей, которых в городе было неимоверное количество — детсады строили каждый год, но их все равно катастрофически не хватало, — радовало глаз. Однако в последнее время, к своему удивлению, он стал замечать, что уже без раздражения бродит по затемненным безлюдным улочкам, с интересом, будто впервые, разглядывает старые избы и что, оказывается, они все разные, у каждой есть своя особенность и в проектировке, хотя первые хозяева этих домов, наверное, и не слыхали таких слов, и в украшениях окон, крылечек, ворот. Странное дело, но Мохов теперь и не так уж крепко, как раньше, огорчался, переживал, что его распределили именно сюда. Конечно, в глубине души ему очень хотелось домой, в областной центр, в большой город. Там его родина, и масштаб работы хотелось иметь побольше, и в академию неплохо было бы поступить, однако он знал, что если и уедет, то город этот не забудет никогда. И вдруг словно обожгло его, все поблекло вокруг, омертвело, и все его размышления приобрели иной смысл. «Никогда не забуду, — мрачно усмехнулся он, — это точно».

Светлый просторный магазин с огромными окнами от пола до потолка занимал первый этаж недавно отстроенного девятиэтажного дома. За стеклом мелькали покупатели, их было немного, в основном женщины и старики. Мохов обошел дом и не спеша прошелся мимо штабеля пустых ящиков. Возле черного провала служебного входа, откуда тянуло резким, но приятным запахом копченой рыбы, на импровизированных лавках — широкие доски уложены на два-три ящика — сидели мужики в черных мятых халатах. Их было трое. Двоих Мохов видел только со спины. Судя по их мощным широким плечам, обтянутым халатами, мужики были здоровые и сильные, как и подобает грузчикам. Напротив них, беззаботно покуривая, полулежал на ящиках тощий длинный субъект средних лет в надвинутой на лоб и скрывающей под полями пол-лица детской панамке. Мохов сразу и не узнал его из-за этой панамки. Иван Григоренко походил в ней на неуклюжего голенастого подростка, которого злые дяди сбили с истинного пути, заманив невинную душу в свои сети с помощью ванильного мороженого и бодрящего напитка под названием «водка».

— Тут она ко мне клеиться начала, — правдиво тараща глаза, говорил Иван.

— К тебе, к задохлику? — сипло хохотнул один из мужиков и дернул головой, так ему было смешно.

— Вот именно, ко мне, — нисколько не обидевшись, продолжал Иван. — Ее-то к Сережке Пятову привели. Ну там баба одна подружку свою приволокла. Ну вот, а она мне все пойдем да пойдем потанцуем. Ну, я че, я могу. Пойдем, говорю, краля. Ну, потанцевали, по стакану хлопнули, а она опять — пойдем да пойдем. Серега зубами скрежещет, мышцы под рубахой катает. Ну, я что, мое дело шестнадцатое, меня приглашают, я иду.

— Короче, — грубовато оборвал все тот же мужик.

— Ага, — согласно кивнул Иван, — короче, поднабрались все как следует. Девка эта на мне виснет, от себя никуда не отпускает. Все адресок мне на ухо шепчет. — По ходу рассказа Иван в лицах изображал себя и кралю, получалось забавно и весьма умело. — Ну, значит, разбегаться начали. Выходим мы с ней, идем так спокойненько, покачиваясь, по черным, можно сказать, переулкам. А она мне говорит, пошли ко мне. Ну а я, поверьте, мужики, никакой охоты не испытываю, мне бы сейчас в свою постельку и подрыхать минут шестьсот. А она настырная такая, пошли, говорит, и все. Не могу, говорю, не пойду сегодня. А она злобно так, с криком, или сегодня, говорит, или никогда. Ну че, говорю, спокойно так, значит, никогда. Она заглохла сразу, потом тихо так говорит, ладно, завтра приходи.

Окончил свой рассказ Иван с торжествующим видом. Однако ожидаемого эффекта концовка не произвела. Грузчики молчали.

— Ну а дальше что? — с недоумением спросил молчавший до этого мужик.

— Да все, — удивился Иван.

— Ну и что? — сказал мужик.

— Так смешно ведь, разве нет? — начал злиться Иван.

— Что? — спросил мужик.

— Ну, про бабу эту, — Иван медленно поднялся и исподлобья глядел на своих коллег.

Мужик помолчал немного, пожал плечами, поковырялся в ухе и спросил:

— Ну а дальше что?

Иван безнадежно всплеснул руками, поднял голову, посмотрел поверх мужиков, словно ища, кого б позвать себе на помощь, и тут увидел Мохова. Тот подмигнул ему и медленно пошел со двора. Иван все понял. Он и вида не подал, что увидел кого-то. Встал кряхтя.

— Дураки вы, дураки. И сидеть тут с вами больше не желаю, — беззлобно сказал он и неторопливо направился в ту сторону, куда пошел Мохов.

Тот ждал его шагах в двухстах от дома, на пустыре, посреди густых зарослей орешника.

Они поздоровались.

— Здорово рассказываешь, артист! — похвалил Мохов.

— Да чего там, — отмахнулся Иван, но похвала пришлась ему по душе. — Тупые они, дружки-то мои. Долго до них доходит, — словно оправдываясь, добавил он.

— Загуливают? — заметил Мохов.

— Так я тоже загуливаю, — удивился Иван.

— У тебя структура ума другая, — Мохов постучал себя по голове. — Тебе это во вред не идет в отличие от них. — И на полном серьезе заключил: — Таких, как ты, на земле вообще немного.

Григоренко недоверчиво покосился на Павла.

— А не врешь?

— Железно. Я людей знаю, судебную психиатрию изучил, психологию и вообще… Так что все точно.

Иван довольно заулыбался. «Как мало человеку надо», — подумал Мохов.

— Чего тебе, начальник? — поинтересовался Иван.

— Ты извини, что с вопросом таким к тебе обращаюсь. Но сам понимаешь, без помощи, как говорится, общественности нам не обойтись. Не слышал ли, никто шкурками не приторговывает, норковыми или соболиными?

— Теми, что со склада сперли?

— Нет, теми, что из леса.

— Значит, браконьерничают, гады? И, поди, прилично, раз спрашиваешь. Хотя давненько не слыхивал о крупном чем-то. Так, по мелочам, знаю, балуются. Но и этих, кто по мелочам, я, начальник, тоже не уважаю. Зачем свое же государство обеднять? Правильно я рассуждаю? Так что зря извиняешься, помогу, конечно. Ты еще раз прости меня, что бандюгу эту пригрел. Кабы знал, кто он, сам бы пришел заявил. Веришь, нет? У меня такая мысль — выпить негрешно, драться тоже негрешно — силу свою мужицкую показать, но за просто так хапать то, что люди потом своим зарабатывают… Это… это…

Иван не нашел больше слов, только скривился презрительно и сплюнул в сердцах. Изумился Мохов и решил было, что все это игра, снова лицедействует Иван, как минуту назад перед грузчиками. Когда шел сюда, уверен был, что Иван не откажет ему в помощи, хотя бы ради того, чтобы спокойно ему потом жить дали, не терзали потому, что преступника укрывал, хоть и по незнанию, но укрывал все же. А тут такая ненависть ярая к тем, к кому он, наоборот, казалось бы, должен если не с любовью, то, во всяком случае, без особого презрения относиться. Изумился Мохов, но виду не подал, лишь пристальнее взглянул на Григоренко, словно хотел проникнуть взглядом туда, в глубину, в душу к нему. И что-то было во всем облике Ивана, в словах его неподдельное, настоящее, поистине неистовое, злое, что Мохов поверил ему окончательно, без долгих раздумий. «Значит, не все потеряно, еще, значит, можно подраться за него», — подумал он.

— Если надо, я разнюхаю, — еще раз пообещал Григоренко.

— Да, будь добр, Иван. Слушай, а хочешь, я тебя в самодеятельность устрою, будешь на настоящей сцене в спектаклях играть.

Иван смущенно опустил глаза, переступил с ноги на ногу, сказал вполголоса:

— Да чего там, старый я уже для этого.

— Ну если вдруг надумаешь, скажи, — Мохов похлопал его по плечу. — Бывай.

Пикалов появился к обеду. Разузнать ему удалось немного. Но один факт заслуживал внимания. Мохов заставил оперативника еще раз со всеми подробностями рассказать об этом занятном эпизоде.

Хотя прохладный северный ветер и унес из города дурманящую духоту, Пикалов все равно обливался потом. Теперь он объяснял это излишней влажностью и, доставая очередной платок, каждый раз приговаривал: «Дождь, наверное, скоро, нутром чую».

Он уселся поближе к вентилятору и принялся рассказывать все заново.

— Как я уже говорил, в гараже к нему относились с уважением, и коллеги, и родственник твой. Женщины особенно его любили. Красивый он малый, ничего не скажешь. Правда, глаза глуповатые, но все остальное тип-топ, как говорят наши немецкие товарищи. И работал он достойно, выпивал только по праздникам, не более. Короче, справный хлопец, ни в одну, ни в другую сторону отклонений нет. Начал я пытать, почему он уехал. Знать об этом никто не знает. Одни догадки и предположения. Кто говорит, что за большим заработком в Хабаровск подался, кто говорит, что у него там родственники. А в Хабаровске, как мы знаем, ни на одном из предприятий города он не работает. Так что, может, он и не туда рванул. Верно? Ну, все, думаю, ничего интересного не узнал, придется несолоно хлебавши возвращаться…

Бесшумно вошел Хорев и скромно устроился в углу кабинета на стуле.

— …И тут, когда я уже метров на пятьсот отошел, подбегает ко мне мужичок, с которым я совсем недавно беседовал, из бухгалтерии, по фамилии Стручков, и говорит: «Я не хотел при всех рассказывать, посчитают еще за бог невесть кого, а я родной советской милиции хочу доброе дело сделать». Ну а я ему, давайте, говорю, делайте. Одним словом, видел, как Куксов в выходной день машину брал без путевки и уезжал в тайгу, в сторону Чугуева. Возвращался наутро, и в кузове он какой-то груз привозил, укрытый здоровым куском брезента. Стручков это случайно обнаружил. Рано утром вышел с собакой гулять, а тут Куксов едет. Остановился возле магазина хлеба купить. Ну, Стручков здесь в кузов и заглянул, но брезент приподнять не успел, его тут Куксов за шиворот схватил, неожиданно быстро он вернулся из магазина. Дня через три он заявление подал, а через неделю его и след простыл. Вот так.

— Теперь все понятно, — сказал Мохов, когда Пикалов замолк. — Стручков спугнул Куксова. Чтобы не нарваться на неприятности, он решил дать деру. Чуете, что из этого следует? Во-первых, что дело это серьезное, раз он в общем-то из-за ерунды, из-за бухгалтера, которому вряд ли кто и поверит, надумал бежать. Во-вторых, значит, он не основной, а на подхвате. Он с шефом посоветовался. А тот говорит, давай мотай отсюда, а то и меня под монастырь подведешь. Наверняка долю ему отдал и обещал пересылать энную сумму ежемесячно или раз в квартал. Кстати, Леша, — Мохов ткнул указательным пальцем в грудь Хореву, — проверь переводы на крупные суммы с того времени, как мотанул Куксов. И еще… — Мохов задумался на секунду. — Поспрашайте-ка, ребятки, в соседних районах о неопознанных трупах, поднимите телефонограммы.

— Ты думаешь… — начал было Пикалов.

— Не исключено, — прервал его Мохов. — Сам знаешь, как это бывает. Дело более чем выгодное. Ты посчитай, сколько они на каждой партии имели, более чем по пять тысяч, — Мохов повернулся к Хореву. — А что говорят соседи?

Хорев встал, одернул клетчатый пиджак, словно это был форменный китель, и затараторил громко и быстро:

— Анастасия Григорьева, квартира номер пять, тысяча девятьсот двадцать девятого года рождения. Знает Куксова два года, говорит, что человек порядочный, пьянок не устраивает, женщин не водит. Здоровается, по утрам на работу уходит, не то что бездельник из двенадцатой квартиры, интеллигент, из дому только в полдесятого выходит, а то и вовсе на улицу носа не кажет. Я установил его, им оказался кандидат технических наук Аскольд Ефремович Артик, конструктор.

Мохов осторожным жестом прервал Хорева.

— Ближе к делу, — мягко произнес он. Пикалов давился смехом. Мохов недовольно посмотрел на него, Пикалов вмиг состроил серьезную мину.

— Продолжать? — робко спросил Хорев и, увидев, что Мохов кивнул, заговорил дальше. — Людмила Арсеньевна Боровикова, квартира двадцать четыре, шестидесятого года рождения, но уже разведенная, имеет ребенка в возрасте одного года. Считает Куксова бабником, пошляком и вообще мерзким мужиком. Встречая ее, он делал ей разные грязные предложения, а однажды, напившись, чуть не изнасиловал ее…

— Красивая? — спросил Мохов.

— Красивая, — Хорев слегка смутился, отвел глаза, щеки его порозовели.

— Ну, бог оперативничков послал, — не выдержал Пикалов, — словно красны девицы. — И он произнес тоненьким голоском, передразнивая Хорева: — Кра-асива-а-я.

— Помолчи, — не оборачиваясь, цыкнул Мохов и махнул Хореву.

— При этом он повторял, — заметно сникнув, продолжал оперативник, — при попытке изнасилования, я имею в виду, что он ее озолотит и, если она хочет, скоро увезет ее на юг, он, мол, очень хочет на море Черное полюбоваться, а то все тайга, тайга…

— Стоп, — остановил Мохов и с легкой иронией в голосе обратился к Пикалову. — Ну, отважный оперативник, что ты сейчас должен делать?

Пожав плечами, Пикалов хмыкнул презрительно, мол, вот это уж элементарно:

— Мигом составляю телефонограмму в Крым, Одессу, Николаев и так далее с приложением фотографии Куксова, чтобы тамошние работники были ориентированы на его розыск.

— Верно, — согласился Мохов. — Для тебя это элементарно, для других еще постижение основ.

— Вас понял, — с нарочито виноватым видом вздохнул Пикалов.

— И последнее, ребята, — Мохов взглянул на часы и потянулся к телефону. — Срочно оповестите всех участковых о том, чтобы доложили состояние дел с браконьерством на участках, подробные характеристики подучетников и так далее, ну, они сами знают, что и как.

Мокрый асфальт блестел на солнце и напоминал огромное опрокинутое на землю кривое зеркало. И все в нем отражалось не так — чистенькие, аккуратные, умытые дождем дома походили на бесформенные угрюмые, плаксивые, покосившиеся хибары, а люди, вышедшие из укрытий, где они прятались от ливня и вовсе виделись в нем безногими скособоченными уродами. Машину Павел гнал резво, даже чересчур. Рывком, с повизгиванием тормозил, где надо, рывком, рассаживая лужи, срывался с места. Машина казалась тяжелой, неповоротливой, строптивой. Это с непривычки — давно за рулем не сидел, а водительское дело постоянного тренажа требует. Да к тому же это не податливый, невесомый «Жигуленок», а сварливый, утробно урчащий, лязгающий «газик». Давно пора на покой ему, а все еще бегает, ворчит протестующе, чихает, но в самые критические минуты не подводит, ни разу еще не было, чтоб подвел. «Газик» вторую неделю уже был без хозяина, водитель сержант Рыкжак сломал ногу, и машиной в отделе пользовались все, кто имел права на вождение. Когда Мохов вбежал под вечер в гараж и нырнул в пропахший бензином сумрак кабины, то подумал, хорошо, что один в машине будет, без посторонних, без шофера, есть время собраться с мыслями, успокоиться. Потому что после телефонного разговора с начальником ЖЭКа вышел из кабинета ощетинившийся, обозленный. Лизоблюд, перестраховщик, трус. Вот из-за таких паклиных все беды наши. Хуже нет инициативного дурака. Позвонив Паклину, Мохов осторожно, без нажима, как бы между прочим справился о Юркове. (Зачем ему нужен был Юрков, он и сам еще толком не знал. Запротоколировать ли его показания о толстом мужчине в сером пальто хотел? Конечно. И это тоже. Теперь надо было исправлять ошибки, хотя и сомневался он еще в правильности своих догадок — а может быть, все-таки опять чертово совпадение? Или же решение найти слесаря подсказало ему обостренное в последние дни чутье. Неладным чем-то повеяло вдруг, недобрым, нехорошим. Откуда повеяло, никак уловить не мог. Но ощущал тревогу явственно.) И прямо-таки обомлел, когда на вопрос, где сейчас можно отыскать слесаря, этот Паклин приглушенным, заговорщическим голосом — он даже, наверное, подмигивал при этом — сообщил: «Все сделали в лучшем виде, как вы и намекали, уволился он, не без моей помощи, конечно. Нет тени теперь на нашем порядочном коллективе». Мохов поначалу даже вымолвить ничего не сумел, сидел омертвело и только чувствовал, как неистовое негодование охватывает его. Через несколько секунд, едва сдерживаясь, сумел выдавить из себя: «Ждите, сейчас буду!»

Пока ехал — хоть и недолго, — успокоился, обрел привычную уверенность и машину в конце пути повел плавно, сноровисто. Четко притормозил у двухэтажного особнячка, крепенького, самодовольного, румяностенного; казалось, он словно подбоченясь стоит. Надавил на свежевыкрашенную в коричневое дверь, та отворилась легко, мягко, чуть пружиня, и закрылась почти бесшумно, с едва различимым вкрадчивым шепотком. Прошел по ровным дубовым паркетинам коридора, они не скрипнули даже, не пискнули, потому что новые были, умело уложенные, без зазоров. Мохов поежился: в доме было холодно. На дворе жара, чуть ли не испепеляющая, а здесь как в склепе. И ведь не прохладой веяло, а именно холодом, сыростью. И тишина висела непривычная, будто «тихий час» в ЖЭКе, как в санатории. В конце коридора — черная дверь, обитая дерматином, стеганая, с затейливыми кнопочками. Мохов давно здесь не был, года полтора. Когда нового начальника назначили, он тогда познакомился с ним тут, а потом изредка по телефону коротко беседовал. Он поднял было руку, чтобы постучать, но передумал, толкнул дверь, быстро переступил порог. Мужчина за столом напротив вскинул круглые сорочьи глаза, приподнялся от неожиданности, потом, узнав, кто пришел, залился тихим доброжелательным смехом, встал с готовностью, распахнул объятия, будто самого своего лучшего друга встретил — руки были длинные, с широкими лопатообразными ладонями. Он, наверное, мог этими руками обхватить весь свой тяжелый двухтумбовый стол, а Мохова и подавно.

Паклин шагнул навстречу с явным намерением обнять Павла, прижать к своей плоской груди, но, видимо, почуял что-то недоброе или просто на колючий его взгляд наткнулся, и лишь взмахнул руками, как дирижер перед оркестром, и совсем не к месту громко хлопнул ладонями.

— Браво, — самая искренняя улыбка разлилась по его тонким белесым губам, розоватое, как у младенца, безбровое лицо выражало восторг: — Ален Делон, Дин Рид… э… э-э… Василий Лановой. Взгляд не оторвешь… Женщины плачут по ночам, мужчины скрипят зубами и вынашивают планы мести. Если бы вы знали, как я жалею, что вы женаты. У меня дочь на выданье, вам бы отдал не глядя и был бы спокоен, с таким не пропадет. С кем ни говоришь, все: «Ах, Мохов, ах, Мохов» — и прицокивают языком. Умен, добр, надежен. А что в наше время больше всего ценится в мужчине? Правильно, надежность…

Не переставая говорить, Паклин усадил Мохова на мягкий широкий стул возле окна, сам устроился рядом на обычном тонконогом, без подлокотников и подушки, как бы подчеркивая тем самым — все самое лучшее для гостя. Выпуклые водянистые глаза смотрели преданно, без настороженности. Если и искали они что-то в лице оперуполномоченного, то не выдавая себя, исподволь, незаметно.

— Такой, как вы, Павел Андреевич, не подведет ни в большом, ни в малом. Деловитость и надежность видны издалека. И скромность, подчеркиваю, скромность. Великое человеческое качество. Зачем выставлять себя напоказ? Мол, я лучше других. Работаю, делаю свои дела, приношу пользу государству, людям и доволен, в душе доволен. Верно ведь?

От такого мощного напора Мохов слегка растерялся. Он хотел начать с претензий, с колкостей, хотел пристыдить Паклина, обвинить в недальновидности, в отсутствии совести, в конце концов. И был бы очень доволен, если бы тот встретил его неприветливо, или враждебно, или в крайнем случае сдержанно. А Паклин заливался беспечно, как соловей, — скромный трудяга, всем доступный добряк, свой парень. И не мог уже Мохов сейчас перебить его на полуслове, нахмурить брови и сквозь зубы бросить в лицо обидные слова. Ловок, дьявол, ох ловок!

— У нас с вами родственные профессии, Павел Андреевич, — беззаботно с простецкой улыбкой продолжал Паклин. — Все для людей, все для них, милых. Вы их охраняете, и я их охраняю. От неудобств, от холода, от жары, от отсутствия воды и от наводнений. Вы им помогаете, заботитесь, и я им помогаю. Кому плитку починить, кому крышу подлатать, кому электропроводку поправить и много там всякое. А поэтому профессия моя тоже серьезная, полезная, нужная, и делать ее надо добросовестно, квалифицированно и чистыми руками. Заметьте, как и у вас, чистыми…

«Ишь как подвел», — восхитился Мохов. Он понял, что обороняющейся стороной в этом разговоре будет он.

— …В исполкоме я на хорошем счету. Коллектив из передовых. Работаем чисто и аккуратно. К примеру, можем с конторы начать. Глядите, в этом домике у нас один этаж, а как опрятно и тихо, заметили? Это я добился, чтоб без шума, без гвалта, беготни, чтоб не врывались как ошалелые ко мне в кабинет. Да разве это кабинетом назвать можно, так, комнатенка. Все скромно должно быть, без вызова. Чешскую мебель предлагали. Отказался. Зачем? Стол, стулья, сейф. Все. Мне достаточно. Мы вперед не лезем, не высовываемся, не умничаем, не оригинальничаем. Такие, как мы, — опора, такие, как мы, — прочность и процветание государства. А посему зачем мне компрометировать свой коллектив? Скрепя сердце взял тогда по вашей просьбе этого Юркова. Ей-богу, без всякого желания. Но в исполкоме тоже попросили. Взял. Ну… работал он, прямо скажем, неплохо. И тут ваш звоночек. Мол, как он там, трояки не сшибает? Да еще просьба работой загрузить да в командировки отправить. Это, знаете ли…

— Что знаете ли? — в первый раз подал голос Мохов. Слова упали тяжело. Он не хотел быть в положении обороняющегося. Не привык.

— Сигнал, вот что, — наивная улыбочка сбежала с лица Паклина. Стертые студенистые глаза словно изморозью покрылись. — Сигнал. Раз из милиции звонят, раз интересуются, раз про неблаговидные дела спрашивают, значит, не все в порядке, значит, занимаются человечком. Я расценил это как намек, впрямую-то вы ведь такое не скажете. И зачем, думаю, мне потом шишки получать, когда его посадят?.. Одним словом, я здесь посоветовался со всеми начальниками контор, и они мне особо не возражали.

— Послушайте, вы, блюститель чистоты! — бледнея, начал Мохов. Он хотел сказать, что Паклин мерзавец и негодяй, что ради своего благополучия, ради теплого и довольно прибыльного местечка он готов выкинуть человека из жизни, за борт — так оно и есть, после «совета» с начальниками контор никто Юркова на работу не возьмет; что патриотические лозунги и высокие слова — это прикрытие, щит, за которым мелкая душонка, расчет, ненависть, зависть… Но сдержался, промолчал, остановил себя вовремя. Ни к чему это было. Слишком расплывчатые слова, слишком общие формулировки. Для таких, как Паклин, это дым, который с легкостью уносится ветерком. Он послушает, рассмеется тебе в глаза и ничего не поймет, не захочет понять. И ты же останешься в дураках. И еще Мохов с тоскливым сожалением подумал, что не в его положении такие речи высокие произносить. И он процедил только:

— Когда я найду Юркова, а я обязательно его найду, то первым делом попрошу письменно изложить все, что он слышал от вас, когда его увольняли, а во-вторых, помогу ему написать заявление в суд. И будьте уверены, его восстановят. А уж вам тогда придется плохо. Не завидую я вам тогда.

— Ах вот как! Угрозы? Мне? — Паклин дернулся лицом, побагровел, медленно поднялся и, трясясь от гнева, завис над сидящим Моховым. — Да я… да я… у меня друзья в исполкоме, между прочим… Меня в обиду не дадут. А я на вас тоже жалобу. Что угрожали, что нецензурной бранью выражались, что избить хотели, что с уголовниками дружбу ведете. Подозрительно это, между прочим. Может, навар какой с этого имеете? Вот так, ясно? Вот так.

Мохов резко встал. Паклин отшатнулся в испуге, закрывшись руками, попятился назад, наткнулся на угол стола, вскрикнул.

И Мохов вдруг успокоился, и не было больше раздражения, негодования, только брезгливость осталась, будто дотронулся до чего-то вязкого, холодного, дурно пахнущего. Он без всякого интереса посмотрел на тяжело сопящего Паклина и, покачивая головой, поспешно вышел из кабинета.

Грязно-зеленый, без опознавательных милицейских знаков, залатанный, скрипящий и пропыленный, но все еще сильный и самоуверенный автомобиль летел по городу; и хоть вскрикивали ему водители угрожающе вдогон, а дорогу уступали с невольным уважением. От сильных всегда уверенностью веет, а уверенность заражает, как инфекция, как болезнь, только добрая болезнь, полезная… На углу Байкальской и Космонавтов он круто притормозил, показалось, что увидел Юркова. Возле пестрых веселых автоматов с водой тот жадно всасывал газировку из стакана. Мохов, радостный, выскочил из машины, но, сделав два шага, понял, что обознался. Он досадливо крутанул головой и вернулся к машине. Теперь как можно быстрее вверх по улице Космонавтов, и он почти у цели. В одном из зданий в конце улицы Юрков снимал комнату — в общежитии он жить не хотел, в прежней квартире его после суда временно поселили молодоженов, но к приходу Юркова из заключения новую квартиру они так и не получили. Узнав об этом, Юрков, невесело усмехнувшись, пожал плечами и, благородно решив не биться за свои права, направился на поиски комнаты.

Дом был каменный, трехэтажный, из довоенных, безвкусно желтый, с частым рядком темных окошек. Второй этаж, квартира шесть. Звонок не работал, пришлось постучать. За дверью брякнулось что-то со звоном, лязгнуло, затем низкий женский голос произнес неразборчивый речитатив, и дверь распахнулась рывком. Возле порога вырисовывалась женская фигура, чуть размытая темнотой коридора. Лицо — как белое пятно, только две блестящие черные точки видны контрастно. И старушка не старушка, и шестидесяти уже не дашь.

Взгляд ее сначала выражал настороженность, потом любопытство, потом интерес, а потом она произнесла низко, хрипловато:

— Вы ко мне? — И в голосе была надежда и боязнь, что ответ будет отрицательным.

Мохов растянул губы в улыбке, обнажив строй белых зубов, кивнул. Не представился. Решил с удостоверением пока обождать.

— Признаться, не совсем к вам. К Сереже Юркову.

Мохов боялся, что женщина скрипнет зубами, обозлится, мол, дружки-пьяницы к квартиранту повадились, топнет ногой и закроет дверь. Но все произошло иначе.

Она печально покачала головой, провела пальцами по сухим щекам, по остренькому носику, потом пригладила короткие седые волосы и лишь тогда ответила:

— Опоздал, милый. Уехал он.

Мохов опешил.

— Куда?

— Да не сказал.

— Давно уехал?

— Утречком сегодня и съехал. Ох, дурачок он, ох, дурачок! Денег, говорит, нету за квартиру платить. Мол, задолжал везде и не может мне отдать. Возьмите, говорит, что наскреб, больше нету. Я ему — оставайся. Заработаешь — отдашь. А он странно как-то отвечает. Здесь не заработаю. Пока у дружков поживу или в сарае у кого на сенце, лето ведь, тепло, а потом мотану из города к чертовой матери, извините… Зря он так, я бы потерпела, пенсия имеется, а мне много не надо.

— А вещи как же?

— Какие там вещи у него, бедолаги, чемоданчик да авоська, и все вещички. А что мы стоим, заходите, не стесняйтесь.

Квартира поражала пустотой. В одной комнате Мохов разглядел железную кровать, два стула, шкаф, в другой, поменьше, там, видно, жил Юрков, такую же кровать, стол и стул, да еще картинку хитренькой щекастой девчушки на стене над кроватью. Женщина запахнула плотнее толстый штопаный, уныло-серый халат и прошла на кухню. Здесь картина была иная. На столике, на стареньком комоде, над раковиной, в раковине стояли, лежали, висели причудливые изделия из железа, проволоки — подставки для ложек и вилок, круглые подставки для кастрюль и сковородок, решетки для сушки посуды, миниатюрные ухваты, щипцы и еще какие-то предметы непонятного предназначения. Перехватив удивленный взгляд Мохова, женщина радостно улыбнулась и с оттенком гордости проговорила:

— Это Сережа все. Вечерком придет, железок со свалки натащит и скажет: «Ну, Ксения Григорьевна, какой такой прибор сегодня делать будем?» А я ему, ты уж сам, милый, думай, ты — голова. Он говорил все, что руки у него чешутся, что-то ему все время делать надо, а то боится он за себя. За что боишься-то, спрашиваю, а он сразу дергается весь, закипает и говорит страшно-страшно так: «Не троньте меня, не выспрашивайте, не троньте». А потом опять нормальный, добрый. А вы кто Сереже будете?

Мохов, заметив, что женщина сидит, присел тоже и радушно ответил:

— Дружки мы с Серегой, давно знаемся.

Женщина пристально посмотрела на Мохова.

И взгляд этот поразил его своей неожиданной остротой, внимательностью, цепкостью.

— Может, ты и правду говоришь, — наконец сказала женщина, неотрывно продолжая рассматривать Мохова. — Но сдается, что врешь. Не его ты племени, не Сережкиного.

Мохов слабо усмехнулся, согласно кивнул, вынул удостоверение, сказал:

— Я из милиции. Юрков мне очень нужен, — произнес он это, и, завидев, как всполошилась женщина, как вытянулась, напряглась шея, как испуганно блеснули глаза, быстрым движением успокаивающе выставил ладони вперед. — Ничего он не натворил, ничего не совершил противозаконного, не убил, не украл… Вот ведь оно как, — скорая усмешка слегка скривила его губы. — Раз милиция интересуется, значит, беда. Стереотипно мыслим, неправильно мыслим. Вот это вот и есть настоящая беда, что так мыслим. Мы же не только караем, — он хотел добавить, что и спасаем, но осекся, показалось вдруг, что фальшиво, неискренне прозвучат эти слова из его уст, промолчал с секунду, кашлянул, сказал: — Поговорить мне с ним надо, выяснить кое-что, вообще о жизни справиться, может, помочь в чем…

— Да-да, я понимаю, — закивала женщина, лицо ее просветлело, разгладилось, она с готовностью глядела на Мохова. — Чем пособить вам, даже не знаю, у кого он быть-то может, а то, гляди, и уехал уже.

— Возможно, а возможно, и нет. Друзья. Друзья у него были? Никого из них не знаете? С кем больше всего общался? Может, бывал кто здесь?

— Да-да, конечно, друзья. — Женщина рассеянно смахивала невидимые крошки со стола. — А за что он в тюрьме сидел?

Вопрос был неожиданный и на данный момент противоречил логике разговора. Так не очень опытный следователь внезапными, не по теме беседы вопросами старается заставить проговориться допрашиваемого. Но вряд ли Ксения Григорьевна сделала это осмысленно. Скорее манера эта была, привычка или вовсе рассеянность.

— С чего вы взяли? — спросил Мохов.

— Он говорил, что его три года в городе не было, на заработки, мол, ездил и каждый раз новое место называл, где работал, забывал, наверное, что в прошлый раз говорил, да и вообще он как волчонок затравленный. Да и выпивал странно как-то, как лекарство водку глотал и не хмелел совсем, а вроде как бы стервенел. У меня муж покойный, царство ему небесное тоже загуливал нередко, так и не пойму до сих пор, отчего загуливал, от мягкотелости своей, от застенчивости, от неудачливости, не знаю. Так тот добрел сразу, слова в охотку шли, глаза прикрывал как блаженный. И о литературе радостно-радостно так начинал говорить, о Толстом, о Гоголе, о Некрасове, о Пушкине. Пушкина любил невероятно. Учитель русского языка и литературы он был, пока… пока не попросили. Так вот, а у Сережи лицо каменело, замыкался он в себе, тяжелел. И не только поэтому я решила, что он… Однажды проговорился: «Раньше, Ксения Григорьевна, я не человеком был, зверем, и сейчас этот зверь еще во мне имеется, но приручился он уже, подобрел, но иной раз так и хочет на волю прыгнуть, а это гибель для меня. Понимаете, я не хочу жить как раньше. И не буду. И убью я зверя этого».

Мохов нахмурился. Он, оказывается, совсем другой был, Юрков, чем Павел представлял себе, лучше был, сильнее. Сколько раз беседовал, а вглядеться толком так и не сумел в него или не захотел. Думал, все они на одно лицо, и в душонках у всех пустота, вакуум. И не задумывался никогда, что же скрывается за этим не совсем эстетичным словом «завязал».

— Сидел он. Верно. За карманные кражи сидел, два раза. Мастерски он воровал, крупным был специалистом.

— А потом, наверное, людям в глаза стыдно смотреть стало, — задумчиво произнесла женщина. Она вздохнула, покачала головой, опросила, улыбнувшись, грустно: — Хотите чаю? — И вдруг, словно в испуге, вздернула руки к груди. — Вспомнила, был у него дружок. Сережа его самым верным своим корешом называл. Как про чай сказала, так и вспомнила. Он дружка этого как-то крепким чаем отпаивал, когда тот то ли отравился, то ли простудился, не помню. Витькой его зовут, фамилию не знаю, а работает он механиком в автобусном парке. Грузный такой, рябой.

Это уже кое-что. Мохов поднялся, извинился за вторжение, поблагодарив, отказался от вновь предложенного чая, пожал маленькую сухонькую руку женщины, взглянул на часы и торопливо шагнул к двери.

— Вы ему скажите, как увидите, — услышал он уже на лестнице, — пусть не боится, приходит. Не надо мне денег, пусть так живет…

Скаты недовольно вскрикивали на крутых поворотах, «газик» недружелюбно ворчал, но подчинялся, хоть и не так истово, как хотелось. Конец рабочего дня. Машин прибавилось, и людей на тротуарах прибавилось. И трудно было в этом многолюдье увидеть, заметить, различить знакомое лицо, знакомую фигуру. Но Мохов старательно вклинивался ищущим взглядом в толпу, забывая даже иной раз смотреть вперед, из-за чего едва не ткнулся как-то бампером в катящую перед ним машину. Но не заприметил он Юркова — тот по другим улицам, наверное, ходил, или вовсе из своего нового убежища носа не казал, а может, был уже где-нибудь за несколько сот километров отсюда.

Оставив машину возле металлических, на вид массивных и очень прочных ворот автобусного парка, нырнул в проходную, приготовив уже удостоверение, хотя не хотелось ему его показывать, но вахтер даже и не взглянул в его сторону, более того, даже не оторвал глаз от толстой и, видимо, увлекательной книжки. Двор на две трети пустовал. Все исправные машины были на маршрутах — сейчас для них самая работа, а те, что стояли здесь ровными рядками в дальнем углу у забора, видимо, нуждались в ремонте, или не было у них хозяев — кто заболел, кто уволился. Мохов двинулся к гаражу. Ворота были нараспашку. Лампочки внутри горели вполнакала, или так только казалось после улицы. Тускло-желтый с медноватым оттенком свет создавал внутри ощущение нереальности, призрачности. Омертвелые, бесцветные стояли автобусы над разинутыми пастями ремонтных ям, неясными молчаливыми тенями бродили кое-где люди, что-то изредка звякало, лязгало, дребезжало, замолкало на миг и звякало снова. Потом глаза привыкли — автобусы повеселели, люди обрели очертания, лица. У проходившего мимо потного, пропахшего бензином парня Мохов спросил, как ему найти Витю. Когда парень устало уточнил: «У нас их трое», сказал: «Рябого». Тогда парень махнул рукой в угол гаража: «Машина 25–16».

Отыскав автобус, Павел присел возле него, заглянул в яму, освещенную яркой ручной лампой, увидел здорового малого, ловко орудующего тяжелым гаечным ключом:

— Витя! — окликнул Мохов. — Можно вас на минутку?

Малый отвел лампу и направил свет на Мохова, прищурился, разглядывая его, спросил коротко, без интереса:

— Ты кто? — А потом отекшее, рыхлое, усеянное частыми розоватыми ямками лицо его очень быстро изменилось. От безучастности не осталось и следа, оно на мгновение застыло в легкой гримасе брезгливости, затем размякло, в глазах появилась усмешка. Витя отключил лампу, небрежно бросил на цементный пол ключ, зашаркал по лестнице. Валко шагая, подошел. Тело у него было могучее, бесформенное. Или это просторная рабочая роба делала механика похожим на огромный мешок. Мешок с головой, подвижной, непропорционально маленькой. В глаза Витя не смотрел, все внимание сосредоточив на концах, которыми вытирал руки. Окончив эту процедуру, швырнул концы в яму, расправил плечи и показался еще выше и мощней и только тогда спросил:

— Я вас слушаю, товарищ милиционер.

Мохов удивленно дернул бровями. Впрочем, немудрено — его в городе знают многие.

— Где Юрков, Витя? — буднично спросил он.

Механик неторопливо пожал плечами. В глаза опять не смотрел, блуждал тяжелым взором по сторонам.

— Вы вроде приятелями были?

— Знакомыми были, а не приятелями, — неприязненно приподняв верхнюю влажную губу, возразил механик, — здоровались, выпивали иногда, нечасто. И никакого отношения я к его делам не имею. У меня своих дел хватает.

— А что это вы так сразу-то, а? Вас же никто ни в чем не винит. Или на всякий случай?

— Знаем мы ваши ментовские штучки. Только скажи слово, так сразу привяжетесь.

— Откуда знаете?

— Бог с вами, — Витя с искренним страхом отмахнулся от Мохова, — Серега рассказывал. И про вас тоже рассказывал. Даже на улице вас показал.

— А вы говорите, не были приятелями. Юрков такие вещи вряд ли первому встречному поведал бы. Не тот характер.

— Да спьяну это он, спьяну. И не вяжите мне его в дружки. Ежели натворил чего, пусть сам и отвечает. Я и знать не знаю, где он.

— Как вы познакомились?

— Да как, просто, в пивной на Октябрьской. Юрков там любил заправляться. Я тогда крепко выпивши был, ну и разоткровенничался. Про жизнь рассказал свою, еще про чего-то, не помню, ну а он целоваться. Ты, говорит, настоящий, я тебя люблю. Давно, мол, со мной никто так открыто не говорил. Короче, потом привязался. То в гости звал, то выпить. Ну а мне чего задарма-то… — Витя умолк, сообразив, видимо, что сказал что-то не то, помолчал, тыльной стороной ладони смахнул со лба неожиданно появившийся пот, заговорил дальше: — Нет, я чего, у меня деньги есть, хватает, не обижен, работа добрая, умею я кой-чего. Я же ему даже в долг дал, точно. Сто рублей под расписку, как полагается.

Мохов насторожился.

— Он вам их вернул?

— А как же. Долг платежом красен. Я вот, когда беру, всегда в срок отдаю. И других так приучаю. Принес он мне их позавчера. Говорит, я могу сейчас отдать. У меня деньги есть, но если можно, повремени, подожди еще недельку, они мне, говорит, нужны. А мне, говорю, не нужны, да? У меня каждый рублик на счету. Раз обещал, видишь, что в расписке написано, давай. Знаем мы эти «через недельку»… — Витя опять оборвал себя, прикусил губу, переступил обеспокоенно с ноги на ногу.

И с такой острой жалостью подумал вдруг Мохов о Юркове. Вот ходит он сейчас где-то неприкаянный, бездомный, голодный — денег-то нет. Наверняка весь расчет на долги роздал. Захотелось не мешкая, сейчас же броситься на его поиски.

— Юрков говорил, зачем ему деньги? — нетерпеливо спросил он.

— Что-то там бормотал про неприятности какие-то, про работу. Я не слушал. Врал, наверное, лишь бы деньги выклянчить.

— После вы его не видели? — Вопрос этот Павел проговорил медленно, произнося четко каждую букву, потому что испугался вдруг, что на какой-то миг может потерять контроль над собой, не сдержаться может, и тогда горе механику Вите, не сдюжат его остренькие оттопыренные уши того, что мог и хотел, но не имел права сказать ему Мохов.

— Не-а.

— Если увидите невзначай, — жестко заметил Мохов, — скажите, чтобы позвонил. Уяснили?

— Лучше б не видеть. А чего натворил-то он?

Но Мохов уже повернулся и зашагал прочь. Мимо него пробежал запыхавшийся худосочный парень в мятой клетчатой рубашке. Через мгновение Мохов услышал за спиной невнятное бормотание, а потом злой мальчишеский голос:

— Побойся бога, Витька, за такой ерундовый ремонт четвертной просишь, Михалыч за это и то червонец берет.

Потом испуганно зашикали, и опять невнятное бормотание.

До Октябрьской недалеко, пять, от силы десять минут езды. Мохов вывернул из переулка на широкий проспект, и старенькую кряхтящую машину втянул гудящий поток автобусов, легковушек и грузовиков. Когда так много видел он машин, радовался, вспоминал родной город, словно воздухом его дышал, здесь, вдалеке. Тесно сегодня на дороге. В чем причина? Редко так бывает, в этом городе обычно жидковат автомобильный строй, а тут все словно разбогатели разом, понакупили «Жигулей» с «Москвичами» и в первый же вечер решили похвастаться ими, покрасоваться. И поэтому нагруженным грузовикам тяжко сегодня — они не в праздности пребывают, не развлекаются, а вкалывают, а значит, торопятся, побыстрей им дела свои завершить надо. А тут путаются частники под колесами, и шоферы злятся, хватко вертят баранку, вклинивают машины в мало-мальски широкие бреши. Мохов тоже спешил, он сегодня весь день себя погоняет, словно предчувствие какое-то его терзало — помедли он излишне, и случится непоправимое. Опять он озирался по сторонам, опять искал знакомую щуплую фигуру в мятом пиджаке. До Октябрьской потратил время по максимуму — за десять минут доехал. Вильнул в ближайший темный проулок, притормозил. Полсотни метров до пивного зала шел быстро, почти бежал. Кисло и терпко пахнуло застоявшимся пивом, табаком, подтухшей копчушкой. Разноголосым гомоном плеснуло в уши. Бросились в глаза серые осунувшиеся лица, потухшие, блуждающие взоры, нечесаные волосы. Чертыхнулся про себя, машинально подумал, что, будь его воля, прикрыл бы он подобного рода забегаловки — дух здесь добрый выветрен. Освоившись и приглядевшись, отметил, что несколько ошибся. Посеревших и потухших здесь все же меньшинство, в избытке людей на вид приличных, интеллигентных, преуспевающих. Это истинные поклонники пива, но несладко им здесь, подрагивают ноздри от не совсем приятных запахов. Но ничего не поделаешь — уютный, всегда отмытый, приветливый пивной бар в городе всего один, и после рабочего дня не всегда туда попадешь. Надо в исполкоме на этот счет справиться, когда они планируют прикрывать «ямы» и строить стоящие заведения. Ведь что-то было в проектах.

Кто-то толкнул его в плечо и удалился ворчливо. Здоровый краснолицый детина с зычным криком: «Посторонись!» бережно пронес мимо четыре доверху наполненные кружки, сгустки белой пены дружно шмякались об пол. Мохов поработал локтями, протиснулся к стойке, кто-то беззлобно выматерился ему вслед, двое подростков с невероятно знакомыми лицами, заприметив его, быстренько спрятались за спины толпящихся. Мохов вспомнил, что недавно вел с ними, первокурсниками из профтехучилища, душеспасительные беседы — парни терроризировали малышей возле школ, отнимали копейки, выданные родителями школьникам на обеды. Но сейчас не до них. Трое плечистых энергичных мужчин почтительно поздоровались с ним — это дружинники с деревообрабатывающего, веселые работящие ребята. Павел оперся руками на стойку, чуть подался вперед, встретился глазами с подавальщицей — усталой, поблекшей, некогда, наверное, миловидной Мариной. Та кивнула, мол, сейчас. Она поняла, что он пришел не за пивом. Несколько ловких, точных движений, и поднос уставлен янтарными кружками, почти не глядя, подсчитаны деньги, и Марина громко, привычно объявляет: «Все. Пять минут перерыв». Никто не возмутился. Это было, видимо, в порядке вещей. Мохов зашел за стойку и скрылся вслед за Мариной в подсобке. Возле стойки кто-то отпустил шутку, и несколько человек загоготали.

Марина со вздохом опустилась на стул, исцарапанный, подхрамывающий, прикрыла на мгновение чрезмерно накрашенные глаза, лицо ее расслабилось, под тонким слоем пудры четко прорисовались морщинки.

— Ох, устала от этих горлопанов, — выдохнула она, рассеянно улыбнувшись. — Пивка не хотите, Павел Андреевич?

— Нет, Марина, спасибо, — Мохов присел на стоявший рядом ящик.

— Нечастый вы у нас гость теперь, — Марина сняла марлевую наколку, тряхнула жесткими рыжеватыми кудряшками. — Раньше все сами у нас порядок наводили, а ныне дружинниками обходитесь.

— Должность уже не та, Марина, — шутливо подтянувшись, отозвался Мохов. — Да и у вас гораздо спокойней стало, тише.

— Тише-то тише, а по ночам все одно в ушах гул стоит. И рожи все какие-то грязные, страшные перед глазами мельтешат и мельтешат… Каждый вечер прихожу с работы и думаю, все, уволюсь к чертовой матери, а утром опять как автомат. Оделась, собралась и вперед…

— Так решились бы и ушли, если такое дело…

Марина легонько усмехнулась.

— Куда? У меня две девки на руках. Папашка-то нас бросил и укатил в неведомые края. Да вы знаете. А девчонки-то молодые, красавицы, им одеться хочется, чтоб все по «фирме» было. А чего, думаю, и правильно, красиво жить надо. Если уж у меня не сложилось, так пусть им счастье выпадет. Не так разве? Вот и мучаюсь, извожусь за стойкой, копейку сшибаю. Пивное дело богатое. И воровать не надо, а денежка вроде капает. Да и что я еще умею-то… Знаете, Павел Андреевич, я рисовать в юности любила. Если б вовремя учиться пошла, то уже известной художницей бы стала. — Глаза у Марины потеплели, залучились плохо скрытым восторгом. — Представляете? Известная художница Марина Кузяева. Звучит, а? Вот и девчонок своих заставляю, рисуйте, лапоньки, малюйте, может, чего и выйдет. Старшая школу кончает, экзамены сдает, хочу, чтоб она в область поехала в художественное училище.

Она вдруг поднялась легко, пружинисто, будто и не проторчала сегодня весь день на ногах:

— Хотите, картинки ее покажу?

И, не дожидаясь ответа, упорхнула куда-то за покосившийся штабель пустых ящиков, повозилась там, сопя тяжело, и появилась сияющая.

— Вот, — протянула она плотные листы бумаги. Мохов взял их осторожно, посмотрел. Не надо было быть специалистом, чтобы увидеть всю беспомощность, наивность этих городских и деревенских пейзажиков. Лишь слабые намеки на пропорцию, колорит, и никакой мысли, никакой оригинальности. Неважные это были картинки, серенькие, заурядные. Мохов боялся поднять глаза. А умиленная Марина стояла, склонившись над ним, и ждала ответа. Мохов одобрительно покачал головой, набрался смелости и взглянул в ее ждущие глаза, сказал как можно учтивее:

— Замечательно. Что-то в них есть, что-то есть несомненно.

— Правда? И вы тоже так считаете? Вот и ладно, вот и хорошо. — Она еще раз любовно взглянула на них, тысячу раз виденных, и как великую ценность положила листочки на стоящий неподалеку стол.

— Я вот зачем зашел. — Мохов решил, что сейчас самое время сменить тему разговора. — Сережка Юрков мне позарез нужен.

— Неужто опять? — нахмурилась Марина.

— Нет, не опять. Дело у меня к нему. А он уволился и исчез.

— То-то он такой дерганый был, — словно вспоминая что-то, медленно произнесла Марина.

— Когда?

— Позавчера. Он до этого долго не появлялся. Сказал как-то, что опротивела ему и пивная моя, и людишки местные. Все одно у них на уме выпивка да бабы. Хороший он малый, не такой, как все, не пустой, что ли. Мы с ним в добрых отношениях были. Нет, не подумайте ничего такого… просто, ну как друзья, наверное. Так вот, позавчера пришел, долг отдал и то не весь. Остальные, говорит, отдам позже, обязательно отдам… Он часто у меня занимал. Я давала всегда, жалко почему-то мне его было.

— Почему он все время в долгах? — спросил Мохов. — Пропивал много?

— Нет, — убежденно произнесла Марина, хотела еще добавить что-то, но замолкла, запнулась вмиг.

— Делишки какие? — Мохов сознательно так поставил вопрос, да еще с ехидцей спросил.

— Нет, — повторила женщина, постучала кулачками по коленям, будто решаясь на что-то, потом выпалила разом: — Начальник долю требовал.

— Какую долю? — не понял Мохов.

— Требовал, чтобы он трояки у жильцов сшибал и ему часть отдавал. А Серега не мог деньги брать, понимаете? Не мог, и все тут. Противно, говорил, это мне. Я за свой труд зарплату получаю. А тот требовал. Ну, Серега ему из зарплаты и отдавал, а потом ходил побирался. Только вы никому, Павел Андреевич, а то получается, что я это… предательница…

— Вот оно как, — протянул Мохов, невольно злобясь, и увидел перед собой гладенькое, сытое, угодливое лицо Паклина, ревнителя чистоты рядов, примерного работника, большого «друга» городских властей. Увидел и не удержался от брезгливой гримасы. «Но ничего, решу свои дела и займусь тобой вплотную. Если решу», — мелькнуло в подсознании.

— Где Юрков может быть?

— Даже представления не имею. И вряд ли эти горлопаны что знают. Он с ними уже давно не в контакте.

Снова город, снова улицы и переулки. Пустеют тротуары, редеют автомобильные ряды, пешеходы уже не дожидаются зеленого сигнала, смело ступают на мостовую. Многострадальный «газик» превосходит себя, гудит натруженно и утомленно, а рвется изо всех сил вперед, туда, куда велит хозяин. Теперь на вокзал. Мохов стремительно обходит зал ожидания, перроны. В комнате милиции просит дежурного обязать сотрудников внимательней приглядываться к пассажирам, сообщает приметы Юркова, оставляет свой телефон. Дальше путь лежит в речной порт, вернее, речной вокзал, там повторяется та же процедура. У реки, на набережной, Мохов дает себе отдых, стоит несколько минут, отстраненно разглядывая зеркальную, без единой рябушки гладь воды, темную полоску тайги на том берегу, розоватое небо над ней. Почему в том, что произошло с Юрковым, он винит всех: и Паклина, и Витю-механика, и алкашей из пивной, всех, но только не себя? А ведь больше всех виноват он. С него все началось, с этого злосчастного звонка. Нет, все началось еще раньше, с обыска у Росницкой, с записки… Мохов понуро идет к машине. Пора возвращаться в отдел.

Выехав на Красноармейскую, он решил сократить путь и проскочить к отделу симпатичным тенистым переулком. Деревья под тяжестью крон клонились к мостовой, образуя своеобразный тоннель. Было тихо и уютно, людей немного. Мохов сбросил газ, надоело все время гнать. Вдруг он подобрался, крепче сжал руль и через мгновение вовсе притормозил. По другой стороне улицы свободно и грациозно вышагивала Светлана Григорьевна Санина — возлюбленная, любовница, подруга, сожительница — даже не знаешь, как назвать, — дяди Лени. Мохов заметил ее сразу, как только она свернула с Красноармейской. Да и как не заметить ее яркое платье, легкое, с изыском скроенное, танцующую, фланирующую походку, будто спешить рыжеволосой обладательнице ее некуда, нет у нее ни дома, ни забот, и не знает она, куда вечер сегодняшний деть, чем развлечься.

Мохов вышел из машины, закурил и неторопливым шагом двинулся ей навстречу.

Она его еще не видела, потому что не разглядывала встречных, зачем они ей, она сама по себе; здороваюсь, с кем хочу, знакомлюсь, с кем приятно, иду себе напеваю, пренебрежительно фыркаю, разглядывая скромные витрины или натыкаясь на озабоченных женщин с сумками. Может быть, и не так совсем она думала, но вид говорил именно об этом.

— Боже, Паша, — неподдельная радость, широкая улыбка, озорные огоньки в глазах. Она откинула голову назад, прищурившись, смерила Мохова взглядом с ног до головы, всплеснула руками, не обращая внимания, что на нее уже смотрят прохожие, а может быть, радуясь этому, протянула одобрительно:

— Хорош, высок, строен, плечи широкие, худые. Завидую Ленке.

Мохов тоже самым искренним образом изумился столь неожиданной и приятной встрече.

— Мы не виделись почти три недели, — сурово сдвинув брови, с нарочитой строгостью объявил он. — Кто виноват? Леонид Владимирович? Вы?! Затаили обиду? Ревнуете? Отвечайте, или попрошу пойти со мной.

Женщина рассмеялась, взяла Мохова под руку, наклонившись к самому уху, спросила, интимно понизив голос:

— Проводишь?

— Подвезу, если желаете. Вы к дяде Лене?

— На сей раз нет, — вздохнув, сказала она. — Домой.

Что-то сломалось в ней в тот миг, как только Павел упомянул о дяде Лене.

— Что-нибудь случилось? — участливо спросил Мохов.

Женщина неопределенно пожала плечами.

— Давай немного пройдемся, — предложила она. — Погода дивная.

Некоторое время шли молча. Новости друг о друге они знали, видеться не виделись, а перезванивались часто.

Кое-как и, видимо, очень давно заасфальтированная откровенными недотепами мостовая, где вздыбливаясь, где исчезая вовсе, полого скатывалась вниз, и постаревшие, почерневшие, словно из прошлого века приземистые домики тоже, казалось, вот-вот посыплются, закувыркаются по склону. Но обманчивым было такое ощущение, потому что коренастые деревянные зданьица были еще крепкими, надежными и ладными, умело сработанные фундаменты их намертво вросли в землю.

— Ты спрашивал, не случилось ли что? — сказала Санина, усмехнулась вскользь. — Мне тридцать пять завтра, Паша…

— Я знаю.

— Подвожу итоги, Паша, пора. А итоги такие: ни семьи, ни счастья. Четыре года с Леней. Тяжело с ним, расписываться не хочет, детей не хочет, хватит, говорит, с меня одного, — кисловатая усмешка вновь тронула ее губы. — И ты не лучше любого дитяти. Все тебе дай да дай. А что я, много прошу? Раньше добрее был, щедрее. Изменился. Налево смотрит, чует сердце. Все равно узнаю, кого завел. Тогда плюну, брошу. Рожу от кого-нибудь, и шут с ними со всеми. Для ребеночка жить буду, для него одного.

— Мрачно, — нерешительно заметил Мохов. — Мне казалось, у вас все тип-топ. Ленка-то знает?

Санина покрутила головой.

— Никто не знает, ты первый.

— Поговорить с ним?

— Не смей, ни к чему, это мое дело.

У двухэтажного бревенчатого здания Санина неожиданно остановилась, прищурившись, заглянула в окна первого этажа. Только сейчас Мохов обратил внимание на скромную вывеску над входной дверью: «Меха».

— Заглянем? — Санина вопросительно посмотрела на Мохова. Павел не возражал.

Покупателей было немного: трое или четверо. Скорее не покупателей, а просто любопытных. О зиме еще не думали. Суматошные поиски шапок, дубленок, красивых дешевых шубок начнутся осенью. Мохов невнимательно перебрал висевшие на плечиках меховые курточки, накидки и недовольно фыркнул.

Санина вдруг коснулась его руки.

— Посмотри, — почему-то полушепотом произнесла она. В голосе ее сквозило восхищение. Позади прилавка, за которым отпускали товар, на специальной стойке-вешалке красовалась норковая шубка. Она казалась невесомой, нежный мех воздушным, эфемерным. Он радужно переливался от малейшего колебания воздуха. Санина завороженно, как ребенок, смотрела на вещь. Перегнувшись через прилавок, Мохов дунул на мех и, поймав укоризненный взгляд продавщицы, спросил:

— Сколько?

Продавщица оценивающе окинула его с ног до головы и ответила с готовностью:

— Шесть пятьсот.

Видимо, она решила, что этот в состоянии приобрести столь дорогую вещицу. Продавщица подошла ближе и ревниво разглядывала Санину.

Та, в свою очередь, тесно прижалась к Мохову плечом. Она хотела, чтобы эта худосочная девица видела, что они с Моховым не просто знакомые.

— Красиво, — сказал Мохов, полуобернувшись к Саниной и с усмешкой добавил: — Но кусается.

Продавщица, разочаровавшись, едва заметно дернула плечиками и, потеряв к нему всякий интерес, отошла к подруге, чтобы продолжить прерванный разговор.

— Пойдемте, — Мохов потянул женщину за руку. Но Санина не желала оставаться в проигравших, не в ее это было правилах. Она гордо вскинула голову и громко, с нарочитой небрежностью произнесла:

— Сегодня же сними с книжки деньги, Пашенька. Завтра я возьму эту кацавейку. На каждый день, думаю, сойдет.

Павел принял ее игру.

— Хорошо, дорогая, — с самым серьезным видом сказал он. — Если тебе так хочется.

Санина коротко улыбнулась ему и, не обращая внимания на изумленные взгляды продавщиц, грациозно продефилировала к двери. Сдерживая смех, Мохов шагнул за ней…

На улице они некоторое время, пока шли к машине, хранили на лицах непроницаемость, а потом, не выдержав, одновременно расхохотались.

— Ох, невеселый этот смех, Паша, — устроившись на переднем сиденье, Санина вмиг поскучнела. — Шубка эту я бы купила с удовольствием.

— А за чем дело стало? — Мохов по привычке резко тронул с места, многострадальный «газик» аж присел на задние колеса. — Намекните Судову. И повод есть. Юбилей.

— Куда там, — с горечью произнесла женщина. — И так, говорит, в роскоши купаешься. Сколько можно, ненасытная. Так и сказал, ненасытная. Просила я уже.

Мохов снова вывел машину на проспект и снова машинально принялся разглядывать людей на тротуарах. Где же может быть Юрков? Где?

Стемнело. Хоть и зажглись фонари и светили вроде бы ярко, но выискивать глазами знакомую фигуру, знакомое лицо было уже трудно, тем более на скорости, когда надо еще и вперед смотреть. Мохов мельком глянул на женщину и заметил, что та совсем помрачнела, потускнела, подурнела. Он хотел сказать ей что-то доброе, ободряющее, хотел пошутить весело. Но никак не мог найти подходящих слов. Тогда он решил пригласить ее в гости. Они посидят втроем, выпьют чаю, поболтают о том о сем. У них с Леной есть о чем поболтать. Однако отбросил эту мысль, подумал, что тяжело ему сейчас будет искренне и душевно проводить с ними время. Играть придется в беспечность, беззаботность, раскованность. А не получится у него этого сегодня, и завтра не получится, и вообще неизвестно, получится ли уже когда-нибудь. Мохов скривился в тоскливой усмешке. Вот попал в коловорот. Скорей бы уж все кончилось, все стало на свои места. И вдруг он встрепенулся, неожиданная идея пришла в голову.

— Погодите-ка, — медленно произнес он, словно вспоминая что-то. — А зачем вам покупать шубку, когда вы можете ее сшить?

— Это из чего же? — полюбопытствовала женщина. — Из воздуха?

— Из меха, самого натурального меха. — Мохов притормозил перед светофором и повернулся к женщине. — Дядя Лен… Судов как-то говорил мне, что на всякий случай когда-то запасся шкурками норковыми, соболиными. Вот и шуба.

Санина была ошарашена. Лицо ее удивленно вытянулось, потом изумление сменила злость, по губам пробежала недобрая улыбка.

— Так, — протянула она, покачивая головой, — значит, шкурки. Втайне от меня. Значит, для кого-то он их бережет. Так…

«Выходит, не знает она ни о чем, не видела и не слышала, — с легким удивлением подумал Мохов. — Ну что ж. Один выстрел вхолостую, зато второй может попасть в цель. Она ведь теперь обыщет квартиру Судова и его загородный домик лучше любого сыщика. — Он включил передачу и резко сорвал машину с места. — И будет иметь на это право в отличие от меня. И если найдет, тогда уж точно все станет на свои места. А может быть, все-таки дядя Леня здесь ни при чем? Не имеет он к шкуркам никакого отношения? Стечение обстоятельств, и только».

Как бы хотелось Мохову, чтоб это действительно было так.

— Ну зачем вы? — вслух осуждающе заметил он. — Может быть, и не втайне, а наоборот, готовит сюрприз.

— Если бы еще хотя бы год назад ты сказал о сюрпризе, я бы поверила, — насупившись, хмуро проговорила женщина. — Сейчас нет, не поверю. Другим он стал, чужим. Не поверю.

— Приехали, — сообщил Мохов, плавно притормаживая.

— Останови здесь! — спохватилась женщина. — К дому не надо.

Мохов так резко надавил на тормоз, что оба они подались вперед. Санина вздохнула, коснулась руки Павла, прощаясь, повозилась с дверцей и соскользнула с сиденья.

— Спасибо, — поблагодарила она, не глядя Мохову в глаза, осторожно прикрыла дверцу.

Павел кивнул, лихо развернулся и погнал к центру. Но не проехал и с полкилометра, как притер «газик» к тротуару и остановился. Закурил и расслабленно откинулся на спинку. Что-то он опять сделал не так. Неспокойно было на душе, нехорошо как-то. Вновь появилось ощущение неприязни, брезгливости к себе. Ни к чему было Санину в эту историю втягивать, или уж решиться и рассказать все откровенно, человек же она, не марионетка, которую, дергая за ниточки, можно беззаботно подчинять своей воле. Но рассказывать он не имел права, а значит, и не имел он права распоряжаться ее жизнью, ее судьбой, тем более скрытно, втемную. Когда он начал разговор о шкурках, то где-то в глубине сознания таилась у него мысль, что знает Санина о махинациях Судова или хотя бы догадывается. Но, судя по такому неподдельно искреннему изумлению, она была в полном неведении. И надо было закончить разговор, превратить все в шутку, а он импульсивно, по инерции продолжал болтать дальше, теперь уже задумав иной ход — вынудить ничего не подозревающую женщину искать у Судова шкурки. Гадко, нечистоплотно.

Мохов выкинул сигарету в окно, включил зажигание; со скрежетом — видимо, неполно отключил сцепление — врубил передачу, сноровисто перехватывая руль, развернулся и помчался назад, к дому Саниной.

Она не успела еще подойти к подъезду. Услышав шум за спиной, обернулась, замерла на месте. Когда разгоряченная машина застыла возле нее, невольно отпрянула. Потом, увидев, как открылась дверца и Мохов призывно махнул рукой, недоуменно пожала плечами и влезла в кабину.

— Что? — без энтузиазма спросила она.

Мохов постарался улыбнуться как можно обаятельней, потом в игривом полупоклоне опустил голову, проговорил распевно:

— Не вели казнить, царица, вели миловать. — Поднял голову, с нарочитым удрученней вздохнул и сокрушенно заговорил: — Разыграл я вас, Светлана Григорьевна, сдуру, не подумав. Видимо, понравилось, как мы там в магазине позабавились. Психологический, так сказать, практикум решил устроить. Как, думаю, прореагируете на беспочвенное сообщение о наличии шкурок у дяди Лени. Уверяю вас, это моя выдумка, чистой воды выдумка.

Санина, сузив глаза, недоверчиво смотрела на него. Мохов понимал, что ситуация пакостная и врал он сейчас неумело и примитивна, но иного выхода не видел.

— Темнишь, Паша, — пристально глядя ему в глаза, произнесла женщина. — Кто таким образом забавляется? Да еще сдуру, да еще не подумав. Темнишь. Давай-ка выкладывай, в чем дело.

Мохов неестественно рассмеялся, приложил руки к груди.

— Да ей-богу, Светлана Григорьевна, разыграл я вас.

Санина не отрывала от него взгляда.

— А вот я возьму и спрошу у Лени, — вполголоса сказала она. — Или поищу. Лучше поищу, и тогда посмотрим, разыгрывал ты меня или нет. Согласен?

Мохов, наверное, сильно изменился в лице, не смог совладать с собой, потому что Санина усмешливо покачала головой и сказала:

— Злишься, значит, не согласен. Значит, врешь не тогда, а сейчас. Зачем? — Она пожала плечами, клацнула дверной ручкой и хотела было выйти, но Мохов, стремительно протянув руку, удержал ее.

— Не торопитесь, я еще не закончил, — холодно и жестко заговорил Павел. — Слушайте внимательно. Вы ни словом, ни единым, понимаете, не обмолвитесь о сегодняшней моей шутке. Я не хочу причинять даже маленьких неприятностей своим родственникам. Забудьте об этом разговоре и о нашей сегодняшней встрече. В противном случае я расскажу Судову о нашем маленьком секрете. Не он один налево заглядывается…

— Дрянь, — не выдержала женщина. — Дрянь! А я-то тут перед тобой…

Мохов устало прикрыл глаза. Бог с ней, пусть кричит, пусть оскорбляет его, пусть затаит обиду, потом, когда все закончится, она сама поймет, что сегодня была не права. Главное, чтобы она не предпринимала поисков, главное, чтобы не проговорилась Судову. Ах, какой же ты болван, Мохов! Профессионал, лучший сыщик района, болван, а не сыщик. Решил, что ты самый умный и самый проницательный на свете, когда про шкурки разговор завел, а вот теперь расхлебывай. Хорошо, что хоть о том недавнем случае вспомнил, о «секрете». Не скажет она теперь ничего Судову, не должна.

…Ранним утром в один из весенних дней этого года Мохов возвращался с дежурства. Как обычно, он добирался до дома пешком. Из одноэтажного симпатичного кирпичного домика — такие домики на окраинах города стали совсем недавно строить по типовым проектам, предназначались они для одной семьи и стоили недорого — вышли двое: женщина и мужчина. Мохов опешил, потому что в женщине он узнал Санину, которая в это время должна была находиться у родственницы В деревне, в полусотне километров, так она объяснила дяде Лене свое отсутствие, а в мужчине — молодого стройного преподавателя физики из техникума (где Санина работала секретарем директора) со странной фамилией Горазд. Мохов знал его, потому что в свое время раскрывал кражу, совершенную в техникуме, и ему тогда пришлось познакомиться со всем преподавательским составом. Санина и Горазд некоторое время шли вместе, потом поцеловались — отнюдь не по-дружески, — укрывшись за деревьями, чтобы их не видели из соседних домов, и разошлись по разным улицам. Мохов хотел было юркнуть куда-нибудь, чтобы не встречаться с Саниной, но не успел. Они столкнулись чуть ли не нос к носу. Она сначала вроде заговорила, что только-только вернулась из деревни на попутке, так как на дорогах грязно, а в деревне скучно. Но потом догадалась, что он все видел, да и Мохов особо это и не скрывал. Санина отвела глаза и некоторое время молчала. Мохов рассмеялся и сказал, что действительно весной дороги плохие, а в деревне отнюдь не весело. Санина повеселела и сказала что-то вроде того, что она его должница, и упорхнула. Мохов потом на всякий случай навел справки. Оказалось, что Горазд недавно развелся и в этом доме живет с матерью, старой больной женщиной. Кое-кто рассказал ему по секрету, что с Саниной Горазда связывают интересные отношения.

…Санина сделала еще одну отчаянную попытку выйти, но Мохов снова удержал ее.

— Пустите меня! — скривившись, воскликнула женщина.

— Сейчас, вы только успокойтесь, — он говорил теперь мягко, дружелюбно. Он не хотел причинять ей зла. Она все потом поймет, все! — Я прошу извинения за резкость. Но вы сами вынудили меня. До свидания.

— Мне противны ваши извинения, прощайте! — Санина бежала от него как от чумного, с гримасой отвращения на лице, с затаенным испугом в глазах.

Мохов невесело улыбался, глядя ей вслед. Но теперь он, во всяком случае, уже не казался себе негодяем, как полчаса назад.

Тронулся с места плавно, будто и не выжимал акселератор, а только снял ручной тормоз, и машина покатилась сама по себе. Через несколько минут он уже подъезжал к центру, совсем теперь пустынному, тихому, с облегчением остывающему в вечерней прохладе от изнуряющего зноя долгого летнего дня. И Мохов понял, что он тоже поостыл, избавился от горячки, сумасшедшей сегодняшней гонки, понял, потому что поймал себя на том, что не спешит никуда, не высчитывает лихорадочно, за сколько он доберется до такого-то места, сколько времени продлится там разговор, не прикидывает, кому еще надо позвонить, с кем встретиться. И еще потому понял, что ощутил расслабленность, свободу движений, ощутил радость управления автомобилем; уловил, что не кряхтит теперь «газик» страдальчески, не ворчит угрюмо, а вроде бы даже радостно напевает, мурлычет довольно и бежит мягко, легко. И мысли Мохова текут также легко, свободно, словно не его это мысли, а кого-то постороннего, сидевшего рядом, а Павел, обретя на некоторое время чудесный дар, лишь без труда прочитывает их. Вел он себя сегодня в общем-то верно, держался достойно, говорил правильно. Может, за исключением только не совсем удачной беседы с Саниной, да и то сумел поправиться в нужный момент. Незачем, конечно, пока никому знать о его догадках и домыслах, не пришло еще время. А что касается Юркова, то Павел, конечно же, найдет его, перевернет вверх дном весь город, но найдет, он же работник милиции, профессионал. И только подумал об этом, как невольно надавил с силой на тормоз, навалился от резкого толчка грудью на руль и остался так сидеть, крепко обхватив баранку руками. Запульсировала кровь в висках, толчками, толчками, точно в такт тарахтящему мотору, налились тяжестью веки, и Мохов прикрыл глаза. Слишком неожиданной, недоброй была мысль, вдруг пришедшая в голову. Опять он находился в том противном состоянии, что и на обыске у Росницкой, когда нашел эту треклятую записку. Никак не думал, что вновь так отчетливо и красочно представится ему его дальнейшая жизнь, жизнь без дома, без жены. Никак не думал, что так чрезвычайно важна для него эта сторона его существования. За последние Дни он старательно вмял эти мысли далеко-далеко, в самую глубь сознания, и верил, что никогда они уже не выплывут, а если и выплывут, то не с такой остротой и болью. Зачем он встречался с Григоренко? Зачем ищет Юркова? А затем, чтобы изобличить дядю Леню, Судова. И таким образом, значит, собственными руками искалечить свою жизнь. Ведь без Лены ему будет худо, очень худо. Он знает об этом, уже был опыт, промаялся как-то без нее четыре месяца — поругались они в пух и прах однажды. Как тяжко, как сумрачно было у него тогда на душе! Надеялся — время пройдет, забудется все, затянутся раны, останутся воспоминания одни. Ан нет, не тут-то было. Мрачной, страшной, не оставляющей надежд на будущее тюрьмой казался ему белый свет… И сейчас может повториться такое, только теперь уже навсегда, и навсегда он уже двух людей потеряет, жену и ребенка своего — ведь Лена не сможет с ним жить так, как жила раньше, — она будет считать его палачом самого близкого своего человека. Может, наплевать на все? Игра стоит свеч, им еще жить да жить. А преступление дяди Лени, если он действительно преступник, не так уж и велико. Подумаешь, несколько десятков шкурок продал, некоторые по своей халатности порой больше вреда государству наносят. Мохов крепко сжал руками голову, откинулся на спинку сиденья. Он с ума сошел! О чем он думает? Да ведь они сами, мысли такие, уже преступны, а для него, работника милиции, преступны вдвойне. Истерик! Девица!

Мохов почувствовал, как кто-то коснулся его плеча. Он насторожился, но глаз не открыл. Теперь толкнули сильнее, требовательнее. Он подался чуть вправо и резко обернулся к открытому окну, различил в темноте лоснящееся лицо. Запах бензина в кабине вытеснил горьковатый перегар.

— Заснул, что ли, шеф? — слишком медленно и четко для трезвого выговорил непрошеный гость.

— Да нет, — поморщившись, машинально ответил Мохов.

— А чего тачку посреди дороги поставил? — недоуменно продолжал круглолицый.

Растерянность быстро прошла. Мохов освоился, пригляделся внимательней. В окне маячил молодой, лет тридцати парень с нагловатыми узкими глазками и нехорошей кривоватой улыбочкой.

— Чего тебе? — сдерживая раздражение, спросил Мохов.

— Подбрось до Белой Речки. — Парень подмигнул и качнулся.

Село Белая Речка находилось в пятидесяти километрах от города.

— Загулял. — Парень с показным смирением опустил голову. — Бабы, суки, голову заморочили, а ночевать не оставили. Подбрось.

— На вокзал иди, там переждешь, — сказал Мохов, кладя руку на рычаг переключения скоростей.

— Постой, — парень покопался в кармане, извлек большую горсть бумажных денег. — Четвертной даю.

— Отдыхай, — Мохов нетерпеливо газанул.

Круглолицый схватился рукой за руль. Лицо его затвердело, глаза сузились, и без того маленькие, они стали похожи на тоненькие щели.

— Я прошу, — процедил он с трудом, язык едва подчинялся. — Я заплачу. Денег у меня много. Я могу тебя с твоим автомобилем купить. Я всех вас могу купить. Все вы продажные, всем вам деньги нужны. Все из-за них удавитесь. Потому что деньги — это жизнь, это выпивка, это бабы, это жена послушная, потому что без денег вы в неспокойствии живете. А вы очень не любите в неспокойствии жить. Корячитесь, ползаете, из себя выворачиваетесь, лишь бы спокойненько жить. А я вот всем доволен. Вишь, сколько их у меня? На, возьми стольник. Где ты еще за одну ездку столько заработаешь? И хватит выкобениваться, вези, шоферюга!

Свободной рукой парень потянулся к голове Павла и уцепился бы за волосы, если бы тот вовремя не увернулся. Тогда Мохов ухватил парня за запястье, сильно ухватил, умело, тот вскрикнул даже; оторвал его руку от баранки и привычно, как на тренировке, надавил на кисть. Она покорно подогнулась, и круглолицый тонко вскрикнул. Первым побуждением Мохова было отвезти круглолицего в отдел, проверить его по адресу, по учетам. Может, в розыске парень, может, гастролирует, хотя не «законник» он — это точно и неприблатненный даже, однако якшался, видимо, с блатными, нахальства у них поднабрался, гонора, показной щедрости. Но не повез он его в отдел, потому что на удивление точно вспомнил вдруг его пьяную брезгливую тираду и передумал — что-то очень значительное для себя услышал он в словах парня, когда тот про спокойствие говорил. Усмехнулся и, в упор глядя на него, сморщившегося от боли, спросил:

— Где ж ты, милый, заработал столько? Украл?

Парень скривился.

— Пусти, — простонал он.

— Ты ответь сначала.

— Шабашим мы, шабашим в Белой Речке.

— Кто там предсельсовета?

— Тимофеев Василий Савич.

— А живешь у кого?

— У Паниных, у Паниных живу. Отпусти.

— Все верно сказал. Значит, отпущу. И последнее. А тебя как величать?

— Кондюрин Михаил…

Мохов отшвырнул от себя руку Кондюрина, отпихнул его самого от машины, с сожалением взглянул на парня, включил первую скорость и погнал в сторону отдела.

Не было теперь у Павла никаких сомнений, он подавил их в себе, заглушил на время или навсегда, пока неизвестно, но он знал, что выбрал правильное решение, единственно правильное.

Вернувшись в отдел, он попросил дежурного дать указание размножить фотографию Юркова и раздать ее сотрудникам.

Мохов не ожидал, что Григоренко позвонит так скоро. Тем не менее в трубке звучал именно его чуть сипловатый бас:

— Кажется, я узнал, что тебе надо.

— Кажется или точно? — нетерпеливо спросил Мохов.

— Как сказать, начальник, может быть, это не то, что ты ищешь, — Григоренко вдруг замялся. — Есть один малый на рынке, дня два как появился. Поделками из деревяшек приторговывает. Симпатичные такие зверушки. Но зверушки — это как бы маскировка. Людишкам разным он осторожненько предлагает товар, прямо так и говорит с такой улыбкой кошачьей: «Чудный товарчик имеется, не прогадашь, приятель…»

— Когда он появляется? — перебил Мохов.

— К вечеру. Сегодня часам к пяти обещался.

— Значит, так. Я к пяти подойду к главным воротам. Увидишь меня, покажешь того парня. Договорились?! И еще, не позже чем завтра позвони, а лучше зайди к директору Дома народного творчества Льву Яковлевичу Белому. Я его предупредил насчет тебя.

Он ждет.

— Как не… так сразу. — Иван растерялся. — Я же не умею ничего…

— Главное, у тебя божий дар есть, так мне кажется, во всяком случае, а там научат. Лев Яковлевич — человек достойный.

— Спасибо тебе, Павел Андреевич. — Если бы Иван мог, он прослезился бы. — Хочешь, слово дам, что — пить с сегодняшнего дня брошу?

— Хочу, — сказал Мохов.

Повесив трубку, он поднялся к начальнику уголовного розыска, сообщил о звонке и попросил выделить в его распоряжение нескольких оперативников, которые еще не успели примелькаться в городе. Мохов объяснил, что задерживать этого парня с рынка он сразу не хочет, надо посмотреть, где он прячет пушнину и как она к нему попадает. Начальник был с ним полностью согласен. Они обговорили детали, и Мохов вернулся к себе.

Первым делом он попробовал изменить внешность. Еще несколько лет назад в Омске, в магазине ВТО, он купил бутафорские усы, купил так просто, на всякий случай, но, когда приехал на место распределения, похвалил себя за дальновидность. В небольших городках работников милиции многие жители знали в лицо. И нередко бывало, что кто-то из сотрудников попадал в казусные или просто смешные ситуации. Потому что к нему обязательно подходили знакомые, здоровались, интересовались состоянием преступности на сегодняшний день, любопытствовали, нашлась ли утерянная собачка соседки.

Усы уже два раза выручали Мохова. Настало время, когда они могли понадобиться в третий раз. Усы он приладил быстро и изменил прическу, зачесав волосы на другую сторону. Пришедший через час Пикалов остолбенел, увидев за столом Мохова незнакомого усатого мужчину. Он даже хотел спросить: «Вы к кому, гражданин?» Но вовремя удержался и не попал в глупое положение. Потом бы шуткам по этому поводу в отделе не было бы конца. Пикалов шагнул к незнакомцу и пристально вгляделся в него. Тут Мохов не выдержал и расхохотался. Он был доволен: раз друзья его не узнают, то просто знакомые тем более пройдут мимо и не оглянутся. Натянув короткую бежевую спортивную курточку, он изменился еще больше. Узнав, куда направляется Мохов, Пикалов взмолился, чтобы тот взял его с собой, но горячие уговоры его не имели успеха.

Это был самый большой рынок в городе. Он не имел никакого официального наименования — Зеленогорский или Новогрельский. Его просто так и звали — рынок. Лет десять назад его оградили забором, а то бы он так и рос по площади и по разбегающимся от нее улочкам. К вечеру здесь всегда было шумно и многолюдно. А в воскресные дни горожане, принарядившись, приходили сюда семьями, как на ярмарку в стародавние времена. Возле главных ворот, на тротуаре и мостовой тоже толпились продавцы и покупатели. Те, у кого не было разрешения на торговлю в рядах, пытались сбыть свои поделки у самого входа. Торговали корзинками, игрушками, леденцами на палочках, примитивными статуэтками и разной другой всячиной.

Мохов, опустившись с Кедровой, увидел долговязую, слегка сгорбленную фигуру Григоренко сразу. Неторопливые неуклюжие движения Ивана контрастировали с суетливой, энергичной толпой.

Несмотря на то что Мохов предупредил его, что изменит свою внешность и будет в куртке и джинсах, Иван несколько раз пробегал по Павлу неузнающим взглядом и принимался смотреть совсем в другую сторону. Мохов подошел ближе, и, когда Иван снова не спеша повернулся, Павел подмигнул ему. Иван изумленно мотнул головой, и в глазах его Мохов прочел одобрение. Павел с интересом огляделся, наклонился к какому-то низенькому небритому мужичонке, потрогал деревянного оленя, справился о цене, услышав, поцокал языком, сделал попытку поторговаться, и, к его удивлению, мужичонка тут же уступил. Мохов посмеялся над такой сговорчивостью и хотел было уйти, но мужичонка удержал его и сказал, что отдаст олененка вообще за копейки. Мохов усмехнулся, но олененка купил. Тем временем Григоренко двинулся в глубь рынка. Павел сунул олененка в карман и неторопливо побрел вслед за ним. Он не оглядывался и не озирался по сторонам в поисках сотрудников, которых выделил ему начальник розыска. Он знал, что они рядом, в любой момент он мог связаться с ними по миниатюрной рации, спрятанной под рубашкой.

Посреди рынка ровными рядами расположились крытые прилавки. Всякий раз, когда Мохов бывал здесь, он не переставал удивляться пестроте и разношерстности стоявших за этими прилавками людей. Откуда, казалось бы, здесь могли взяться узбеки, грузины, азербайджанцы из Средней Азии и с Кавказа: до городка путь неблизкий. Да и городок-то сам маленький и незначительный. Новосибирск или Омск — это еще куда ни шло. Но тем не менее Желтели на прилавках похожие на мячи для регби огромные дыни, круглолицые, дочерна загорелые узбеки, коверкая русские слова, с жаром расхваливали свой товар: «Не хочэшь дыня, кушай виноград, вкуснай, сладкай», — выкрикивали и потрясали прозрачными гроздьями. Грузины, те были молчаливей и солидней, они не призывали покупателей; в отличие от узбеков они были уверены, что их товар — гранаты, хурма, маринованные черемша, перец и, конечно, цветы — не пропадет. Скрестив руки, они гордо взирали на шумную толпу.

Григоренко уже довольно долго ходил по рынку. Несколько раз он обернулся, и Мохов заметил, что лицо у него было растерянное. Из этого следовало, что парень, который предлагал пушнину, пока не появился. Мохов не расстраивался. Он знал, что в его работе терпение — один из компонентов успеха.

Парень пришел через час. К этому времени Мохову уже опостылело бродить по рынку, прицениваться, торговаться, незлобно переругиваться. Ему казалось, что кое-кто уже подозрительно на него посматривает, — а ведь и вправду, шьется парень меж прилавков без дела, ничего не покупает, только пробует продукт да о цене спрашивает. У любого неглупого и внимательного человека такое поведение может вызвать недоумение. И понятно поэтому, что Мохов несказанно обрадовался, когда Григоренко остановился возле бородатого крутоплечего малого и поднял руку, чтобы вытащить из глаза несуществующую соринку.

Как и было оговорено, после этого Иван сразу же ушел. Мохов между тем тоже прошел мимо парня, незаметно окинул его взглядом, запоминая внешность, отметил, что деревянные безделушки, которые он разложил на ящике перед собой, сработаны весьма умело и оригинально, и зашагал к выходу. На одной из соседних улиц его ждала машина — бежевая «Нива». Он устроился на переднем сиденье, кивнул водителю, мол, все в порядке, сунул руку в карман куртки и нажал тангенс рации:

— Я сто первый, я сто первый, как слышите меня? Отвечайте по порядку.

Приглушенно зашуршал крохотный динамик возле воротника рубахи. Сотрудники откликнулись быстро. Как и просил Мохов, они отвечали в порядке номеров позывных.

— Объект установлен, — продолжал Мохов. — Вы все его видели. Обозначим его незатейливо, без претензий — Борода. Теперь ждем. Конец связи.

С водителем «Нивы», молодым неторопливым полноватым парнем, Мохов уже работал один раз. Было это весной. Тогда по ориентировке из Новосибирска Мохов и его группа вели наблюдение за двумя особо опасными рецидивистами, совершившими несколько квартирных грабежей. Как звали водителя, Мохов уже забыл, помнил только его фамилию — Бычков. Этот на первый взгляд нерасторопный, медлительный парень с самого начала понравился Мохову. Автомобиль он водил отменно, держался уверенно, в сложных ситуациях не терялся, несколько раз подавал такие дельные советы, что Мохов позавидовал ему. В его возрасте он был менее сообразительным. С того времени они были на «ты».

— Сколько ждать-то будем, неизвестно? — осведомился Бычков.

Мохов пожал плечами.

— Ты меня разочаровываешь, — сказал он, открывая окно. — Вопрос непрофессиональный.

— Понял, — нисколько не обиделся Бычков. — Тогда перекусим.

Он извлек из-под сиденья сверток, развернул хрустящую бумагу. Содержимое свертка оказалось весьма аппетитным. Тут были и помидоры, и редиска, и яйца, и сыр, и сырокопченая колбаса, и даже отварная картошка.

Мохов изумился.

— Да здесь на всю бригаду хватит, — заметил он.

— Жена, понимаешь. — Бычков смущенно улыбнулся. — Все боится, что я голодный останусь. Когда мы с ней гуляли еще, я тогда только-только демобилизовался, то почему-то ел без передыху, как зверюга какая. Вот она и… Ты угощайся.

— Спасибо, — Мохов с удовольствием вонзил зубы в мясистый, кроваво-алый помидор.

— Что за бандит-то, которого водим? — с набитым ртом поинтересовался Бычков. — Интересное что-нибудь, если не секрет, конечно?

— Пока не знаю. А вообще в розыске все интересно. Нет желания в сыщики перейти?

— Вообще-то есть, но боюсь, сорваться я там могу.

Мохов удивленно взглянул на Бычкова.

— Непонятно? — с ледяной усмешкой спросил тот, и лицо его враз словно заиндевело, обвисли тяжело пухлые щеки, побелели, запьянели глаза, крутые плечи напряглись, прокатились шарами мышцы под рубашкой. Облик водителя в одно мгновение так разительно изменился, что Мохов оторопел. Не он это уже был, не Бычков, а совсем другой человек, которого Мохов не знал, человек, который внушал страх, животный, необъяснимый. Понизив голос, водитель выдавил сквозь зубы (даже незаметно было, что губы разомкнулись): — Ненавижу я их всех, всех, понимаешь?! Многое человеку дозволено, многое и из недозволенного он себе сам позволяет, но есть предел, черта есть, за которую переступать нельзя, понимаешь?! А если переступил, все равно как украл, избил — смердящий ты, зловонный, стереть тебя, стереть…

И так же внезапно, как и началась, вспышка угасла, исчезла. Обмякли плечи, заалели щеки, глаза подобрели, заблестели масленисто. Бычков дернул подбородком, будто удивлялся самому себе, сказал глухо, не поворачиваясь, разглядывая капот машины:

— Извини. Как вспомню… — Что он вспомнил, Бычков не договорил, лишь махнул рукой и продолжил: — Поэтому и в розыск боюсь идти. За баранкой спокойней. И свой вклад в борьбу с ними тоже вношу. Вот так.

Мохов некоторое время молчал, раздумывая, прикидывая, что к чему, потом заговорил негромко, словно обращался сам к себе, а не к Бычкову:

— Я заметил, что с ненавистью отношусь к этим подонкам до тех пор, пока преступление не раскрыто, пока я не задержал виновного. То есть когда я вижу в нем эдакого абстрактного носителя зла. Я могу мысленно проклинать его, потому что я еще помню горе тех, кого он обокрал, ограбил, помню лицо матери, у которой он сына отнял… Но вот он задержан. Я начинаю с ним работать, копаться в нем, еще в горячке, в злобе, может быть, и вдруг через некоторое время замечаю, что отношусь к нему по-другому, понимаю уже, что преступление — это несчастье не только для потерпевшего, но и для самого преступника. Ведь он делает себя тем самым человеком, лишенным всех радостей жизни, он уже вне людей, сколько бы дружков-приятелей у него ни было, он все равно один. Нет, я не жалею его. Просто ненависти я к нему уже не испытываю… — Мохов сделал паузу, усмехнулся. — Гораздо хуже для меня другое. Если сначала я знал кого-то как человека порядочного, доброго, отзывчивого, искреннего, неглупого, а потом оказывается, что все это оболочка, маска, прикрытие, а на самом деле душонка у него мерзкая, звериная, что за милой улыбкой он прячет подленький расчет, а за благодеяниями преступление.

Он хотел еще добавить, что лучше бы все преступники были бы отвратительными на вид, вместо улыбки гаденько бы ухмылялись и словарный запас их не превышал бы десятка слов, тогда не пришлось бы ни в ком разочаровываться, поражаться многоликости человеческой натуры. И вообще работать было бы легко и просто. Но не успел, потому что зашипела рация и из миниатюрного динамика прозвучал чуть искаженный эфиром голос одного из оперативников:

— Сто первый, сто первый, я сто четвертый, как слышите меня?

— Слышу хорошо, — ответил Мохов, непроизвольно повернув голову к микрофону, хотя на улице, конечно, никогда не позволил бы себе этого сделать, чересчур заметный и характерный жест. — Что случилось?

— Он уходит. С ним еще в белой рубахе, клетчатых брюках, кавказец.

— Через главные ворота?

— Да.

— Все, я их вижу. Пошли!

Бородатый шагал торопливо, слегка вразвалку, непомерно длинные руки его, как два совершенно чуждых телу отростка, болтались по бокам, будто какой-то гигант дал бородатому поносить их на время. Рядом шел высокий сутуловатый кавказец. Видимо, один из рыночников, хотя Мохов его за прилавком не видел. Когда эти двое отдалились метров на двести, Павел повернулся к Бычкову, сказал быстро:

— Ну вот, начинается работа. Трогай. Ребята поведут их. А мы будем в арьергарде.

Примерно через квартал Борода и его спутник свернули на улицу Хабарова. Бычков подогнал машину к перекрестку, притерся к тротуару.

— Я сто первый, я сто первый. Как дела?

— Я сто третий. Пока спокойно. Топают, как на прогулке.

Прошла минута, вторая…

— Я сто второй, я сто второй! Они сели на автобус третьего маршрута. С ними сто четвертый. Подберите меня у табачного киоска на Хабарова.

Оперуполномоченный Семин был щуплый, маленький, вихрастый и совсем походил бы на мальчишку, если бы не угрюмо-печальное выражение лица и внимательный, пристальный взгляд. Он плюхнулся на сиденье, отдуваясь.

— Жарко. Давно такого лета не было.

— Какой госзнак у автобуса? — спросил Мохов, протягивая оперативнику пачку сигарет.

— Двенадцать — двадцать четыре.

Они нагнали его быстро. Бычков не рискнул подъезжать вплотную, а приткнулся в хвост к красному «Москвичу», который шел за автобусом. Возле остановки, когда автобус стал притормаживать, Бычков вслед за «Москвичом» обогнал его, чтобы через некоторое время вновь пристроиться в нескольких метрах сзади. Но этого не понадобилось.

— Я сто четвертый, на остановке «Детский городок» они вышли.

— Ну все, я пошел, — сказал Семин, вздыхая. Он открыл дверцу и раздраженно заметил: — Просто Сахара какая-то.

Некоторое время «Нива» не двигалась с места. Мохов ждал очередного сообщения. Голос Семина ворвался неожиданно. Оперативник говорил зло и отрывисто:

— Я сто второй. Они перепроверяются, свол… Слышите меня? Вернее, не они, а Борода.

— Они вас заметили? — встревожился Мохов.

— Думаю, что нет, но работать тяжело, оглядываются на каждом шагу. Они идут к универмагу.

Универмаг выстроили недавно. Проектировали его молодые архитекторы из Новосибирска. С виду он напоминал огромный кубической формы аквариум, набитый мелкой рыбешкой, потому что уже издалека можно было различить за стеклами беспорядочно двигающихся по четырем этажам универмага покупателей. Горожане так и называли магазин — Аквариум. Мохов знал, что человеку опытному, знающему универмаг и прилегающие к нему улицы города, уйти в Аквариуме от наблюдения было не так трудно. Вечером универмаг всегда ломился от людей, в нем имелось много потайных уголков, где, переждав немного, преследуемый мог, затерявшись в толпе, уйти через один из четырех выходов. Если Борода заметил, что его «ведут», то его действия сейчас были вполне оправданными.

— Нет худа без добра, — ни к кому не обращаясь, заметил Мохов. — Раз он перепроверяется, значит, сомнений нет, мы попали в цвет. — Он усмехнулся. — Смотри-ка, стихами заговорил.

— Я сто второй. Они вошли в универмаг.

— Вас понял, — Мохов кивнул Бычкову. — Давай к Аквариуму.

— Я сто второй, он опять перепроверился и весьма примитивно, — в голосе Семина Мохов уловил усмешку. — Вошел в магазин и сразу вышел. Сейчас снова двинул обратно.

— Второй с ним?

— Как привязанный.

— Ты осторожно смотри.

— На том стоим.

День угасал. Небо порозовело. Стены, окна домов приобрели красноватый оттенок. Свежий ветер играючи уносил духоту.

Шли минуты, оперативники молчали. Но вот зашелестела рация.

— Ты видишь его? — Это был голос Семина. Оперативники переговаривались между собой.

— Нет, — Мохов уловил в голосе сто третьего растерянность.

— Потеряли?! — вмешался он.

— Я сто третий. Как в воду канул.

Мохов со злостью хлопнул по приборному щитку, словно он был в чем-то виноват.

— Осторожней, — буркнул Бычков.

— Ищите, ищите, — Мохов с трудом сдерживал себя.

— Кавказец пошел к выходу, почти бежит.

— Давай за ним, — приказал Мохов, — а сто четвертый пусть Ищет. Сто четвертый, слышишь меня?

— Слышу, — невесело отозвался инспектор.

— Где ты видел его последний раз?

— На первом этаже, возле бижутерии.

— Я сейчас подойду, а ты ищи его по залу, ищи!

Мохов открыл дверцу, бросил Бычкову уже с тротуара:

— Жди!

Чтобы не привлекать внимания, он старался идти медленно. Неспешный шаг удавался с трудом. Последние метры до магазина он почти бежал. Он втерся в толпу и с милой улыбкой, мягко расталкивая покупателей, направился к секции бижутерии. Две хорошенькие девушки-продавщицы едва успевали отвечать на вопросы, выдавать товар и выписывать чеки. Лица у них были посеревшие, измученные, но держались они хорошо.

Мохов протиснулся к прилавку, изобразил на лице самую свою обаятельную улыбку и окликнул одну из девушек. Она мазнула по нему взглядом, но ничего не ответила. Наверное, ей не нравились усатые. Мохов повторил попытку. Девушка вновь взглянула на него. И взгляд ее задержался. Густые немодные брови изумленно поползли вверх. Забыв о покупателях, она приблизилась к Мохову и почему-то шепотом произнесла:

— Что с вами?

Мохов обернулся, он не понял, к кому обращается продавщица.

— Ведь вы Мохов? — все так же шепотом спросила она.

Мохов машинально кивнул.

— Я вас знаю, — продолжала девушка. — Вы мужа моего на работу устраивали, Елкина. Только вы теперь с усами. Вам не идет.

Мохов улыбнулся облегченно. Бывшего вора Митю Елкина он действительно устраивал на работу. Вот что значит женский глаз. Несмотря на все маскировочные ухищрения, продавщица узнала его и даже оценила: «Вам не идет».

— Послушайте, — сказал Мохов, перегибаясь через прилавок. — Это очень важно. Здесь у вас крутился один парень с бородой, в кепке. Мне почему-то кажется, что он пошел вон туда, — Мохов указал на дверь, которая находилась за спиной у девушки. Там размещались подсобные помещения.

Мохов рассуждал просто. Борода не мог исчезнуть из поля зрения оперативника, если бы от галантереи, вновь направился в зал. Секция располагалась в углу, и покинуть ее незаметно было бы невозможно. Значит, он в зал не выходил.

— Был такой парень, — подтвердила продавщица. — Он попросил пройти к заведующей по личному вопросу. А что? — В глазах у девушки промелькнул испуг.

Но последних ее слов Мохов уже не слышал. Он отбежал в сторону, обогнул прилавок, и влетел в дверь. Комната, ещё комната, коридор. Лестница. Вход в подвал. Коридоры в подвале широкие, ярко освещенные. Можно на автокарах кататься. Почему здесь так пусто? И спросить не у кого, где этот чертов Борода. Ладно, вперед, к выходу! Он наверняка искал выход. Дверь, снова дверь. Потянуло свежим воздухом. Значит, выход близко. Так и есть, вот он. Возле двери скучал мужик с лицом лилипута. Мохов стремительно вынул удостоверение.

— Парень в кепке, с бородой не выходил?

Мужик почмокал губами и ничего не ответил. Мохов наклонился к самому его лицу и зловеще проговорил:

— Я тебя спрашиваю, приятель, спрашиваю вежливо и учтиво. Если не хочешь отвечать, пойдешь со мной.

— А чего эта, — мужик замахал руками, — я того, не понял, во… А то как, проходил, проходил. Из дворика нашего вышел и напрямки побежал.

Мохов выскочил во двор универмага, из двора в тихий темный переулок. Город он знал хорошо. И этот переулок тоже. К центру города Борода не пойдет. Глупо. Значит, к реке, а там в тайгу. Но вряд ли он знает проходные дворы. Через них к реке можно выйти в два раза быстрее. Мохов нырнул в узкий проход между домами. Маленький уютный дворик с песочницами. В песочницах копошатся дети, на лавочке неподалеку мамы и бабушки — они изумленно вытаращились на бегущего. Кто-то визгливо выкрикнул: «Не зашиби детей, хулиган!» От следующего переулка дворик отделен небольшим забором. Не беда. Мохов ловко перемахнул забор. Там еще один двор. Этот попроще, холодный и мрачный, как колодец. Дальше улица, длинная и в гору. Ничего, когда-то он неплохо бегал. Раз-два, раз-два, ах, черт, надо бросать курить, раз… Теперь налево. Еще двор, а за ним тот самый переулок, по которому должен идти Борода, он просто обязан по нему идти, иначе зачем столько усилий?

Он столкнулся с Бородой нос к носу. Выскочив из двора, даже задел его плечом и по инерции сделал еще несколько шагов. Бородатый сразу все понял. Он рванулся что есть силы по переулку. Но бегал он плохо и неумело. Через минуту Мохов был в десяти метрах от него. И тогда Борода обернулся, в руках у него был обрез. Как он достал и откуда, Мохов не видел. Грянул выстрел. Грохот его гулко пробежался по переулку. Мохов шарахнулся в сторону и с удивлением отметил, что даже не ранен. Он выдернул из кобуры пистолет и крикнул:

— Не шевелись, убью, — и выстрелил в воздух.

Борода ошалело посмотрел на него и медленно опустил обрез. Мохов перевел дыхание и отер пот со лба.

— Брось обрез, — вполголоса сказал он. — Ко мне, сюда, ближе!

Борода неохотно приподнял руку с оружием, чтобы якобы бросить подальше, и Мохов нутром, спинным мозгом ощутил, что он сейчас выстрелит из второго ствола. Он дернулся вбок и, падая, нажал курок. Два выстрела громыхнули почти одновременно. Только Мохов был невредим, а Борода перегнулся пополам и тяжело рухнул на бок. Мохов приподнялся и сплюнул, выругавшись.

Пуля пробила Бороде грудную клетку и застряла в легком. Но у него был железный организм, и он не умер. «Его здоровья хватило бы на полдесятка таких, как мы с вами, — сказал Мохову доктор в больнице. — Будем надеяться, что дня через три он придет в сознание».

Эксперт-криминалист, приехавший на место схватки, снял с пальцев Бороды отпечатки, составил дактоформулу и утром связался с зональным и союзным информационными центрами. Ответа ждали к обеду.

Грузин был тоже задержан и сразу же по приезде в отдел допрошен. Он признал, что Борода предлагал ему пушнину и весьма дешево.

После пятиминутки начальник уголовного розыска попросил Мохова задержаться. Приподнявшись было, Мохов снова опустился в кресло и закинул ногу на ногу. Симонов неодобрительно покосился на него. Мохов едва заметно усмехнулся, но ногу убрал. Симонов любил порядок и строгую дисциплину, будь его воля, он бы всех оперативников постриг бы под полубокс. Поэтому перед оперативкой или пятиминуткой сотрудники старательно приглаживали волосы, застегивали пиджаки на все пуговицы и перед входом в кабинет придавали лицам строгое, деловое выражение. Мохова все это забавляло, и иной раз он специально приходил на пятиминутку без галстука и, словно забывшись, разваливался на стуле или в кресле. Реакция Симонова была мгновенной. Он останавливался перед Моховым, в упор смотрел на него, и желваки злобно перекатывались на его скулах. Не потому Мохов выкидывал эти фортели, что ненавидел Симонова, наоборот, он и все сотрудники любили Симонова беззаветно, уважали его, как никого другого, потому что сыщиком он был превосходным, и другого начальника себе не желали. Просто Мохов хотел, чтобы Симонов понял, что порой он ведет себя просто карикатурно, и из-за этого над ним втихую посмеиваются.

Симонов сидел за столом прямо, аккуратно сложив руки, как первоклассник на первом уроке. Он молчал некоторое время; потом сказал, болезненно поморщившись:

— Перепиши рапорт более подробно, в деталях. Почему его чуть не упустили, почему ты перестрелку на улице устроил.

— Так куда подробнее?.. — удивился Мохов.

— Повторяю, перепиши рапорт. — Симонов упорно не глядел на Павла. — Посоветуйся с Семиным и Петуховым, как лучше это сделать. Все причины объясните аргументированно. — Начальник розыска откашлялся и добавил с деланным равнодушием: — Я-то вообще понимаю, что большой вины тут твоей нет, но в области недовольны, что в городе пальбу затеяли. Сейчас, слава богу, не двадцатые годы.

Мохов непонимающе уставился на Симонова.

— Получается, что я должен был себя под пули подставлять, — голос Мохова дрожал. — Стреляй, мол, мил человек, а я тебе тем временем приемы самбо показывать буду. Зачем же мне тогда пистолет доверили?

— Я тебе в третий раз говорю. В первом твоем рапорте — простая констатация фактов. Перепиши его более подробно, с железной аргументацией, что и почему. Неужели ты никак не поймешь?

— Хорошо. — Мохов невесело усмехнулся и дернул подбородком. — Разрешите идти?

— Иди.

Выйти Мохов не успел. В кабинет без стука влетел Пикалов. В руках он держал лист бумаги. Симонов зло посмотрел на него и хотел было уже что-то сказать, но сдержался.

— Ответ из информационного центра МВД пришел. — Пикалов торжествующе помахал бумагой. — Аристов Василий Миронович, сорок шестого года рождения, ранее судимый. В настоящее время разыскивается за крупную кражу из универмага. Я помню эту ориентировку. Мы тогда вместе с розыскниками из внутренних войск отрабатывали его связи в городе, потому что поиск по горячим следам ничего не дал…

— Чему ты радуешься? — оборвал Пикалова Симонов. Он был явно расстроен. — Час от часу не легче. У нас под носом бандит с обрезом ходит, а мы ни черта не знаем об этом. — Стиснув зубы, он неприязненно смотрел на оперативников. — Если за такое отношение к работе меня вместе с вами уволят из органов, это будет справедливо.

Мохов и Пикалов стояли, вытянувшись в струнку, как на строевом смотру.

— Я уверен, что в городе он совсем недавно, — осторожно заметил Мохов. — Иначе мы бы знали о нем. Не сомневаюсь, что он сам подтвердит это, когда придет в сознание.

Несколько минут тяжелая тишина висела в кабинете. Симонов сосредоточенно разглядывал потрескавшуюся полировку стола. Наконец сказал:

— Хорошо, будем разбираться. А ты, Мохов, в рапорте отметь, что рецидивист Аристов наверняка знаком с некоторыми методами работы уголовного розыска. Все, идите.

Мохов благодарно посмотрел на Симонова и вышел вслед за Пикаловым.

В коридоре, поравнявшись с ним, вдруг вспомнил, о чем еще с утра, выйдя из дома, хотел спросить его:

— Бычкова, водителя нашего, знаешь, конечно?

Пикалов кивнул.

— Хорошо знаешь?

— Хорошо, хорошо, — нетерпеливо подтвердил Пикалов.

— На твой взгляд, он нормальный?

Пикалов недоуменно покосился на Мохова:

— Вполне.

— А злобу в нем, раздражение, ненависть, я бы сказал, патологическую ненависть к жулью не замечал?

— А, ты об этом. Есть такое дело. Только не думай, психически он вполне здоров. Память детства. Когда ему десять лет было, его маму четверо парней изнасиловали. Почти на глазах у него.

— Вот оно как, — задумчиво протянул Мохов.

Придя к себе, Мохов вызвал Семина и Петухова и, ожидая, когда они появятся, сел писать рапорт.

Пикалов готовил к заслушиванию перед руководством уголовно-розыскного отдела справку по квартирной краже, совершенной месяц назад. Дело никак не могло сдвинуться с мертвой точки, и Пикалова склоняли на каждой оперативке. Он еще раз перечитал подробную справку и, оставшись доволен, отложил ее. Потом вынул из стола суточную сводку происшествий по области и городу и стал внимательно их изучать. Неожиданно он удивленно протянул: «Вот это да!»

Мохов поднял голову.

— Как фамилия той дамочки, с которой твой родственник сожительствует? — спросил Пикалов.

Мохов сразу не сообразил, о чем идет речь. Но, догадавшись, почувствовал, как заколотилось сердце.

— Санина… — ожидая чего-то очень неприятного, вполголоса ответил он, — Светлана Григорьевна.

— Все верно, — сказал Пикалов и протянул сводку. — Читай.

Нечетко пропечатанные машинописные строчки запрыгали перед глазами: «28 июня, около 23 часов, неустановленным грузовым автомобилем возле дома № 2 по улице Коммунаров была сбита женщина. Ею оказалась Санина Светлана Григорьевна, проживающая… Пострадавшая доставлена в городскую больницу. На место происшествия выезжали…»

Мохов откинулся назад, словно перед ним лежали не листы обычной меловой бумаги, а зловеще шипящая гадюка.

— Что с тобой? — встревоженно спросил Пикалов.

Павел покрутил головой, мол, все в порядке. «Это случайность, — сказал он себе, — самая обыкновенная случайность. Возвращалась поздно домой, задумалась… Ведь столько людей попадают под колеса автомобилей. Такой век». Однако успокоение не пришло. И не придет, пока он не узнает, как все произошло на самом деле. Он вскочил со стула, начал поспешно запихивать бумаги в стол, но они, словно живые, выскальзывали из рук и с недовольным шуршанием валились на пол. Мохов отшвырнул ногой стул, полез под стол, комкая листы, собрал их в охапку, поднимаясь с корточек, ударился затылком об угол стола, раздраженно чертыхнулся, выругался, выпрямился и снова стал утрамбовывать бумаги в столе.

— Позвони сначала, — осторожно подсказал Пикалов. Он первый раз видел своего приятеля в таком возбужденном состоянии и был чрезвычайно удивлен тем обстоятельством, что Мохову так дорога сожительница отчима его жены. Пикалов даже хмыкнул про себя, но лицо его оставалось внимательно-сочувствующим.

— Она была очень хорошая? — вполголоса скорбно спросил он.

Мохов вскинул голову и прострочил Пикалова уничтожающим взглядом.

— Укороти язык, — недобро процедил он и запер стол. — Почему была?!

— Прости, — искренно смутился Пикалов. — Сорвалось… Но ты позвони сначала, что зря ездить.

Но Мохов уже захлопнул за собой дверь.

Травматологическое отделение городской больницы помещалось в древнем трехэтажном доме. Богатый промышленник Сыряев в пятнадцатом году отстроил его для своего сына Иннокентия. Тот баловался охотой и мнил себя Ермаком. Приезжал сюда с Урала каждое лето в отличие от отца, который в это время года больше жаловал французскую Ривьеру. Но тайгу, говорят, любил искренне. Таких гигантских по тем временам строений в этих краях было не ахти как много, и первое время жители близлежащих деревушек приходили посмотреть на это чудо, посудачить, поцокать языками, вот, мол, живут богатеи. Тем более что архитектура его была непривычная — помесь французской и русской архитектуры XIX века, потому что Сыряев-старший с очень большим почтением относился к французской нации, хотя сам был из крестьян и по-французски, как ни пыжился, сумел заучить только два слова: «бонжур» и «фам».

Лет десять назад сыряевский дом окружили новые стеклобетонные корпуса больницы, а в нем самом оставили приемный покой и травматологическое отделение.

Заведующего отделением, приземистого крепкого большеголового мужчину, Мохов давно знал. Ни при каких обстоятельствах у него не менялось выражение лица. Оно всегда было унылым и каким-то безжизненным. Казалось, ничто и никто в жизни его не интересует и вообще все ему невероятно опостылело, и он ждет не дождется, когда заснет вечным сном. Но на самом деле это было не так. Раньше времени доктор Хромов помирать отнюдь не собирался, а что касается интересов, то их было столько, что и не счесть, а больше всего на свете он любил жену, работу и своего спаниеля Чиппи.

— Сегодня утром она пришла в сознание, — бесцветным голосом сообщил Хромов, когда Мохов пожал его вялую тонкую ладонь.

— Кто-нибудь знает об этом? — опасаясь услышать положительный ответ, спросил Мохов.

— Э-э… Судов… — Хромов потер переносицу.

— Что Судов? — выдохнул Мохов и тут же отругал себя за такое мальчишеское нетерпение.

— Ну, это, так сказать, твой родственник, а это в некотором роде его жена. Я правильно говорю? Ему позвонили ночью. Он приехал. Сутки тут плакал, убивался так. Грозился, что, если ее не спасут, он сделает так, что нас всех уволят, бездельников. Насилу успокоили. До утра пробыл здесь. Потом уехал. Через час после его ухода Санина пришла в себя.

Мохов отвел глаза, чтобы доктор не сумел прочесть в них облегчение. Он нахмурил брови и сказал:

— В интересах дела, Саша, ни слова никому, что она пришла в сознание и, возможно, будет жить, даже Судову. Он на радостях разболтать может. А языки, сам знаешь, у людей длинные.

— Ты думаешь, это преступление? — безучастно спросил Хромов.

Павел неопределенно пожал плечами и ничего не ответил.

Потом они шли большим коридором, высоченные потолки которого были украшены аляповатой лепниной, а дубового паркета полы тонко попискивали под ногами. Скользили мимо озабоченные девушки-медсестры, украдкой оценивающим взглядом окидывая Мохова, курили в сторонке больные: кто на костылях, кто с загипсованными руками, шеей, пронзительно пахло спиртом и йодом. Мохов поежился. В больницах он чувствовал себя неуютно.

Перед тяжелой, недавно, видимо, выкрашенной в белое дверью они остановились.

— Хочешь посмотреть на нее? — осведомился Хромов.

— И поговорить тоже.

Доктор протестующе выставил ладонь, однако Мохов решительно отвел его руку и открыл дверь. Хромов хотел было возмутиться, но потом безнадежно махнул рукой, понял, видимо, что это бесполезно. Павел шагнул в палату.

Навстречу встревоженно встала сиделка, опрятная миниатюрная старушка с темным сморщенным лицом. Она вопросительно посмотрела на Хромова и, успокоенная его взглядом, уселась на место. Санина лежала на огромной кровати с необычно длинными ножками. Окутанная бинтами голова с прорезями для глаз и рта покоилась на плоской подушке. Хитроумные приспособления с массой блоков, креплений, грузов, шарниров удерживали ее ноги в приподнятом состоянии. Мохов болезненно поморщился.

— Она может говорить? — глухо спросил он.

Доктор приблизился к кровати, наклонился к Саниной, намочил в ванночке, стоявшей на столе, небольшую тряпицу, провел женщине по сухим губам. Веки мелко затряслись, и женщина открыла глаза. В них была пустота, непривычная, пугающая. Они смотрели на доктора и в то же время мимо него.

— Светлана Григорьевна, — тихо позвал Хромов. — Вы можете говорить?

Вяло разомкнулись губы, и едва слышно прошелестело в тиши палаты:

— Могу…

Хромов выпрямился, обернулся к Мохову, сообщил негромко, поправляя сбившуюся шапочку:

— Она спала. Через две-три минуты адаптируется, гарантирую двадцать минут нормального самочувствия и здравых рассуждений.

— Теперь оставьте нас, — не отрывая глаз от женщины, проговорил Мохов.

Хромов нащупал у женщины пульс, несколько секунд глядел на часы, потом кивнул удовлетворенно, поправил одеяло на кровати, жестом позвал сиделку, и они бесшумно вышли из палаты.

— Светлана Григорьевна, — Мохов шагнул ближе к кровати, — это я, Павел Мохов.

— Здравствуй, Пашенька, — голос женщины стал тверже.

— Как все это произошло?

— Машина, машина, ее не было на дороге… неожиданно откуда-то выехала и на меня… без… фар, я ее плохо видела. Я кинулась в сторону… и машина туда же… пьяный был, наверное.

Он ждал этого, хотя и убеждал себя в обратном, пока ехал сюда, пока шел с доктором по мрачным тоскливым коридорам. Готовил себя, чтобы не выдало лицо, если услышит то, что так не хотел услышать.

— Мы его найдем, подлеца, — бодренько проговорил он и изобразил самоуверенную улыбку. — Сомнений быть не может. Но задача номер один сейчас — это ваше выздоровление, полнейшее и скорейшее… Вот, к вам пока не пускают. Это только меня, как сотрудника милиции, проводили сюда, и то с боем. Леонид Владимирович вам шлет самый горячий привет, Лена тоже…

— Павел, Павел, — невесомый хрипоток ее голоса заставил Мохова замолчать. — Не делай из меня убогую дурочку. Я все поняла. Это ты мне помог понять.

Блеснули матово глаза, покрылись прозрачной пеленой, и дрожащие слезинки взбухли в уголках.

Мохов выпрямился, прижался к спинке стула, сцепил пальцы в замок, чтобы не видно было, как они подрагивают.

— Вы нашли шкурки? — выдавил он с усилием.

— На даче, — женщина тяжело опустила веки. — Случайно, в гараже, в багажнике его машины, в чемодане. Я посмотрела одну, она без штампа артели… Он застал меня, он все время ходит за мной, когда я приезжаю туда. Ударил, шипел, как гадюка, хотел знать, кто меня послал. Потом бил. Если кому проболтаюсь, сказал, убьет… Потом успокоился, целоваться лез, извинялся, погорячился, мол. А шкурки эти приятеля его, он, мол, ему просто на хранение дал, и вообще ничего страшного нет, ничего преступного. За незаконную охоту статья не страшная, а он ведь даже этим не занимается. Просто попросил приятель некоторое время шкурки у себя подержать. А утром потребовал, чтобы я уехала месяца на два куда-нибудь. Так лучше будет. Я сказала, что не могу и вообще ухожу от него, и ушла. Он сказал, что я пожалею… А потом на следующий день машина эта…

Пока Санина рассказывала, Мохов сидел, ссутулившись, вжавшись в стул, и отрешенно покачивал головой, как китайский божок.

— Я же просил вас, — наконец вымученно протянул он.

— Ты ведь просил ничего не говорить. А шкурки… шкурки все-таки мне хотелось найти… — Санина болезненно скривила серо-синие иссохшие губы. — Я знаю, это он хотел убить меня…

— Вы ошибаетесь, скорее всего машина наехала на вас случайно, — неуверенно возразил Мохов. Как хотелось бы ему, чтобы это действительно было так. — Я сегодня же займусь этим делом.

Санина, казалось, не слышала его.

— Это он, я всегда боялась его, всегда, уйти боялась и быть с ним боялась, но с ним я могла позволить себе все, что не могли другие. Ты видел, как я одевалась, как жила, сколько золота у меня было, видел? Это все он. Дура, дура! Продажная дрянь! Надо было давно уйти, убежать. Все не решалась, боялась потерять блестящие побрякушки… Это он…

— Я думаю все-таки, что вы ошибаетесь, — повторил Мохов и отвернулся к открытому окну. На одном из балконов соседнего корпуса весело и безмятежно хохотали две толстушки в синих больничных халатах.

— Значит, шкурки были ворованные или что-то в этом роде. — В голосе женщины Мохов уловил горькую усмешку. — Верно? Можешь не отвечать, я сама знаю, что это так… Ты знаешь, я же никогда не догадывалась об этих делах его, хотя жила с ним почти пять лет, в одной квартире жила, в одной постели спала. Ни повода не было для подозрений, ни намека.

Мохов каменно смотрел в окно. Лицо его было непроницаемым. Сейчас он хотел одного — уйти отсюда. Однако не двигался с места. Не мог. Он словно прирос к стулу.

Прошла минута, а может быть, две, а может быть, и вовсе полминуты. Мохов не чувствовал сейчас времени, он словно перешел в другое измерение, туда, где одна секунда равна нашему столетию, или, наоборот, тамошнее столетие — это наша секунда. Какое-то странное, непривычное безмыслие жило сейчас в нем, он потерял способность думать, и память не подсказывала ему, как всегда, услужливо необходимые слова, нужные выражения, успокоительные жесты. Все-таки надо уйти и за порогом палаты, за порогом больницы пересилить себя, разобраться, что к чему, найти оптимальный выход и решить, как поступать дальше. Он медленно повернулся к Саниной, чтобы попрощаться. Глаза у женщины опять были закрыты. И могло показаться, что она уснула, если бы не сжимались то и дело веки, не вздрагивал краешек бледных безжизненных губ, если бы не тяжелое, с клекотом дыхание.

Мохов коснулся руки женщины и тут же отдернул пальцы — они словно дотронулись до трупа. Рука была окостенелая, ледяная. Веки с трудом приподнялись. Блеск и влага, казалось, отсутствовали в глазах, но они смотрели осмысленно, внимательно.

Выпорхнул свистящий слезливый шепоток:

— Я одна теперь, совсем одна… Никому не нужна, даже себе. Мне, наверное, лучше умереть, а? Паша?

Стиснув зубы, Мохов едва сдержал сдавленный стон, сунув руки меж колен, качнулся туда-обратно на стуле, проговорил тяжело:

— Чепуха, ерунда… Вас любят, — он лихорадочно соображал, что же сейчас нужно говорить. — У вас есть Лена…

— Она его дочь… не дочь, но все равно его…

— Нет, вы не правы, — веско сказал Мохов. — Он и она не одно и то же. Дочь за отца не отвечает, не должна отвечать. И зря вы так. Нехорошо. Она же вас любит.

— Да, да, ты верно говоришь, — шепоток перешел в подрагивающий приглушенный голос. — Это я так, не подумав. Пусть она придет, я хочу видеть ее. Скажи ей, Паша.

Мохов кивнул согласно. Так что же еще? Он ведь еще о чем-то хотел сказать Саниной. Забыл. Как раскалывается голова. Ведь: только мгновения назад, когда он говорил о Лене, какое-то неясное воспоминание колыхнулось в мозгу. Ах да…

— А тот ваш коллега из техникума, — негромко проговорил Мохов, — с которым я вас видел…

Санина дернула бровями, и лицо ее вдруг сделалось жалким, детским, казалось, вот-вот она заплачет.

— Он, он, он… трус… как и я, — выдохнула она, и из горла вырвался хрип вслед словам, губы затряслись, потом стиснулись конвульсивно, будто женщина хотела плюнуть, дыхание стало шумным, прерывистым, и голова безвольно откинулась в сторону.

Мохов вскинулся, рванулся к кровати, табуретка грохнулась за его спиной.

— Светлана Григорьевна! — позвал он и потом громче: — Вы слышите меня? — И, не отрывая взгляда от ее лица, крикнул: — Кто-нибудь, сюда!

Грузно отвалилась дверь, вбежала сиделка, за ней доктор с равнодушным лицом. Он привычно схватил запястье, нащупывая пульс, двумя пальцами приоткрыл женщине левый глаз, быстро вполголоса скомандовал:

— Кордиамин…

Не спеша повернулся к Мохову. Тот тяжело поднял глаза. Лицо у него было сумрачное и серое, не его это было лицо. Доктор покачал головой.

— Ей совсем нельзя нервничать, мозг не поврежден, но удар был жестокий. Я предупреждал тебя. Будем надеяться, что особо это на ней не отразится.

Опустив голову, Мохов вышел из палаты. Сунув руки в карманы, остановился посреди коридора, он забыл, где выход, хотя бывал здесь десятки раз. Покинувший палату вслед за ним доктор остановился в полуметре.

— Кстати, Павел, — сказал он, аккуратно поправляя на себе халат. — У меня в машине распредвал надо менять, ты не поможешь достать…

Мохов задержал на нем непонимающий взгляд. И когда дошли до него слова доктора, он опешил. Ему показалось, что перед ним сумасшедший. Хромов понял, что сделал что-то не так, смутился и виновато улыбнулся. Оказывается, лицо его могло выражать не только уныние.

Выйдя из больницы, Мохов пересек улицу, нашел маленький скверик, устроился на лавочке неподалеку от детской песочницы и пронзительно визжавших несмазанными петлями качелей. Надо было привести мысли в порядок.

Судов решился на убийство? На убийство! Слово-то какое колючее, как шип, в мозг вонзается. Из-за чего ему убивать? Из-за шкурок? Но ведь самое большее, что может быть за незаконную охоту, это год лишения свободы, да и то в редких случаях. Так что и никаких сомнений нет, что Санина попала под машину случайно, водитель был пьян, не справился с управлением, а ей показалось, что он специально на нее ехал. Водителя надо найти, и как можно скорей, иначе на душе будет неспокойно, плохо на душе будет… Сердце рванулось вниз, холодом ожгло где-то под желудком. Как же он забыл? Ведь он же считал, сколько денег привозила Росницкая из поездок после продажи шкурок. Канал в Москве был надежный, ребята из МУРа уверяли, что шкурки каким-то образом сбываются иностранцам. А за сезон в тайге сколько браконьеры зверьков отстреливают, и не всех ведь охотинспекция отлавливает. Такие есть подонки матерые, что по нескольку лет безнаказанно охотятся. И если имеются у Судова свои людишки в тайге, то доход от этого дела ему ого-го какой. И лишиться дохода этого было бы сейчас для него, наверное, смерти подобно. Значит, он и на убийство решиться мог… Нет, только не это. Не думать об этом. Ведь получается тогда, что это он сам Санину своими руками под колеса машины толкнул…

Он вспомнил лицо Саниной в последние минуты их разговора, туго и толсто обмотанное посеревшими, как подтаявший снег, бинтами, потухшее, поблекшее, потерянное; вспомнил глаза ее, чужие, остановившиеся, омертвелые. Как ей, наверное, плохо сейчас, и не только от боли плохо, эту боль она переживет, должна пережить. Ей другое сейчас душу рвет — одна она совсем, не нужная никому, не любимая никем…

Мохов сорвался со скамейки, припустился бегом через сквер, перескочил дорогу перед носом затормозившего грузовика, машинально подумал: «Вот если бы влетел бы сейчас под колеса, как нельзя проще все решилось», — на секунду остановившись на тротуаре, отыскал глазами телефонную будку. Пальцы срывались, когда номер набирал, диск урчал протестующе.

— Здравствуйте, Мохову, пожалуйста… вызовите с урока, быстрее, прошу вас.

Пока трубка молчала, вытащил сигарету, поломал две спички, чиркая подрагивающими руками о коробок, прикурил.

— Лена, это я. Ты не в курсе еще? Дядя Леня… Судов не звонил, не говорил ничего?

— Что случилось, господи? Никто ничего…

— Значит, так. Не волнуйся только, хорошо?.. Светлана Григорьевна попала в аварию, под машину попала…

— Жива? — выдохнула Лена.

— Жива, жива, к счастью. Ты знаешь что, ты собирайся, купи что-нибудь, не знаю, ну красивое что-нибудь, цветы, подарок какой, и к ней. Я уже был, теперь ты. Нельзя, чтобы одна она была. Надо, чтоб люди, свои люди вокруг были. Поговори с ней, — и тут он осекся, будто кольнуло его что-то, будто высверкнуло в мозгу, охолодел аж. — Вернее, говорить с ней нельзя, она без сознания. Но ты оставь цветы, подарки, записку напиши, теплую, ласковую, понимаешь. Найди доктора Хромова, спроси, может, достать что надо, лекарство, фрукты…

— Конечно, конечно, сейчас, я уже собираюсь, — в голосе Лены слышались растерянность и решительность одновременно. — Только дяде Лене позвоню… Почему он мне не сказал, не хотел волновать, наверное, позвоню ему, и мы вместе подъедем.

Мохов недовольно поморщился.

— Не надо, не звони ему. Езжай одна, прошу тебя.

— Почему не надо? — повысив голос, недоуменно спросила Лена. — Он тоже обязан быть там.

Мохов пожалел вдруг на мгновение, что вообще затеял этот разговор, хотя знал, что не мог иначе. Он был ему необходим, этот разговор, эта просьба к жене, необходимо было сознание того, что он не в бездействии, что он что-то делает стоящее, полезное.

— Ради меня, ты слышишь, Лена, ради меня. Сейчас не время для объяснений, ради меня не говори ничего ему, езжай одна.

И столько, наверное, в тоне его было и мольбы и твердости, что она не посмела возражать, проговорила только успокоительно:

— Хорошо, хорошо, Пашенька, я одна.

Повесив трубку, Павел похвалил себя, что сдержался, что остановился вовремя, не рассказал всего жене. Хоть Санина и пришла в сознание, но для всех она еще в забытьи. Так что Лена тоже пусть остается в неведении. Нет, не то чтобы Мохов не доверял жене — расскажет она дяде Лене, не расскажет, — попросил бы, она молчала бы наверняка, просто теперь после всего с ним происшедшего он стал с болезненной осторожностью относиться к своим словам, стал на три, на четыре хода вперед просчитывать их эффект, последствия. А если бы Санина выложила все Лене, если бы та, пораженная, не сдержалась — женщина все же — и решила в первом порыве, в импульсивном толчке потребовать у дяди Лени ответа, что тогда?..

Так. Теперь ему, наверное, следует писать рапорт о посещении Саниной, изложить подробно, как она нашла шкурки в багажнике судовской машины. И что ей показалось, хотя, может, так и было на самом деле, что полуторка сбила ее не случайно.

Но нет, он рапорт писать об этом не будет. Он все-таки должен сам, без чьей-либо помощи изобличить Судова. Это его, и только его дело. Сейчас надо вернуться в отдел, взять Пикалова и срочно ехать на дачу к Судову, осмотреть ее, а потом задержать и самого хозяина. Глупость! Постановление на обыск Варюхин ему не выпишет никогда — нет оснований. А следовательно, задержать он Судова не сможет. Да и шкурок-то наверняка у него уже нет, они сейчас в более надежном месте хранятся. Что же делать? Ах, какой же ты бездарь, глупец, да и мерзавец ко всему прочему. Ладно, хватит заниматься уничижением! Надо искать шофера полуторки и ждать, когда придет в себя Борода.

Прежде чем подняться к себе в кабинет, Мохов зашел в дежурку. Он хотел узнать, кто занимается делом о наезде на Санину. Там было пустынно и тихо. Пахло свежевымытыми полами, чистотой. Так было всегда по утрам. Сдающий дежурство инспектор за час до окончания смены приказывал двум своим помощникам вымыть дежурное помещение до блеска, как на корабле. Жаль, что эта чистота и свежесть сохранялись лишь несколько часов. К вечеру, когда появлялись первые задержанные: пьяницы, драчуны, мелкие спекулянты, милиционерам было уже не до уборки. И полы в комнате уже не так блестели, и множество не всегда приятных запахов вторгалось в комнату вместе с попадавшими сюда не по своей воле людьми, и к середине ночи воздух насквозь был пропитан винными парами, потом, затхлостью и табачным дымом (хотя в дежурке запрещалось курить, некоторые умельцы, пока выясняли их личности, до того ловко маскировались, что сразу невозможно было определить, кто это дымит). И дежурный инспектор по утрам бывал более благодушен и разговорчив, чем к вечеру. Он радовался любому посетителю, с охотой отвечал на вопросы. Если заходил кто из своих, настоятельно требовал поделиться новостями, ведь его не было целых двое суток. Каждый из инспекторов, а их в отделе было трое, начинал свое дежурство именно так.

Не был, конечно, исключением и старший лейтенант Куркин, или попросту среди своих Саня Курок, чрезмерно упитанный, по виду очень значительный и неприступный, с круглыми неласковыми глазами навыкате, а в общем-то очень добрый и приятный в общении парень. Он очень обрадовался приходу Мохова, отпустил шутку по поводу его потерянного вида, закончив ее выразительным жестом и словами: «Будем вызывать дежурного похметолога?» Но, увидев, что Мохов никак не отреагировал на эту не совсем удачную остроту, посерьезнел, умолк и искоса с любопытством поглядывал на оперативника, пока тот просматривал книгу происшествий. Он понял, что веселье сейчас неуместно. Он обладал природным тактом. Этот такт удержал его и от расспросов, хотя ему очень хотелось узнать, почему Мохов такой мрачный и суровый, на него это было не похоже. Мохов, в свою очередь, уловил ход мыслей Куркина и чертыхнулся про себя. Вот и Саня Курок без особого труда сообразил, что у него сегодня не все в порядке. Мохов старательно растянул губы в лучезарной улыбке и безмятежно проговорил:

— Я, Саня, в отличие от наших клиентов спиртной напиток потребляю крайне редко. Пора бы это знать. А что касается моего вида, так он не потерянный, как тебе показалось, а деловой и должен быть присущ каждому работнику милиции, и тебе тоже, впрочем.

Куркин кривенько ухмыльнулся и ничего не ответил. Мохов опять остался недоволен собой. Вышло немного резковато. Можно было подумать, что он обиделся и таким образом сводит счеты. Пора было идти к себе. Все, что нужно, он уже узнал. Уголовное дело по 211-й статье возбуждал следователь Струнин, значит, он и будет вести его.

Мохов уже шагнул к двери, когда она отворилась и в помещение быстро вошли трое мужчин, за ними следовала пожилая сухопарая женщина с растерянным, даже чуть испуганным лицом. Мужчин Мохов узнал сразу, всех троих. Двое симпатичных молодых пареньков из группы по борьбе с карманными кражами учтиво держали под руки бывшего вора-карманника, а ныне слесаря-универсала Сергея Юркова, которого по старой памяти друзья-приятели называли не совсем приличной кличкой Сивый. Вид у Юркова на сей раз был совсем не ангельский, кепчонку он в руках не мял, исчезли из глаз смирение и скорбь, и не отводил он их больше застенчиво в сторону. Наоборот, лицо его горело решительностью и энергией. Презрительная усмешка блуждала по губам.

Мохов распахнул было руки для объятий, но удержался и, лишь чуть разведя их в стороны, поспешно сунул в карманы, улыбнулся довольной улыбкой, впервые вдруг почувствовав хоть какой-то намек на облегчение за все эти треклятые дни. Он подмигнул оперативникам, сказал искренне:

— Спасибо, ребята, а я уж думал, не найду этого беглеца.

Перевел взгляд на Юркова:

— Доставил ты мне хлопот, приятель, искали тебя, как особо опасного рецидивиста не ищут…

И снова, обращаясь к оперативникам:

— Да отпустите вы его. Он же свидетель, а не преступник.

Один из оперативников, сутулый, рукастый парень, невесело ухмыльнулся, с легким оттенком сожаления взглянул на Мохова — так на несмышленых детей смотрят, когда те пытаются во взрослые игры играть, — и, поведя плечами, сказал:

— А он, Паша, и есть преступник, натуральный, круто замешенный…

Мохов улыбнулся вновь, но теперь растерянно, недоверчиво, и вмиг понял все, улыбка исчезла, лицо окостенело словно. Рукастый оперативник тем временем подошел к стойке, за которой сидел Куркин, и протянул пачку бумаг.

— Мы все оформили, — сказал он. — Здесь рапорт, заявление потерпевшей. Протокол личного обыска. В общем, все как полагается. В универмаге оформили, там же, где и задержали. Опять за старое принялся, — оперативник повернулся к Юркову, брезгливо мазнул по нему взглядом, добавил, кивнув к дежурному: — Вызывай следователя, мы торопимся.

Мохов столбом застыл посреди дежурки. Только теперь он явственно осознал, чего боялся, чего ждал подсознательно, когда будто в лихорадке носился по городу, отыскивая Юркова, когда у знакомых его выпытывал, что с ним, где он, какой он.

А тот привычно пошевелил носом, потряс затекшей рукой, осмотрелся, все так же презрительно поджав губы, покачал головой, и не выражал весь его вид ни раскаяния, ни сожаления, и не понурый он был, и не поникший. Независимость и пренебрежение были написаны на лице Юркова. Вот спокойные глаза его остановились на Мохове, и появилась вдруг в них тоска, но на мгновение появилась, на долю секунды, а потом снова насмешка в них заиграла. Юрков вскинул голову, прищурился, сказал с плохо скрытой горечью:

— Поздравляю, тов… нет, теперь уже гражданин начальник. Твои сотрудники поймали сегодня матерого преступника, рецидивиста с большим стажем, врага общества номер один… — в голосе его слышалась откровенная издевка, — отщепенца и ублюдка, недочеловека и вообще грязное животное. Нет ему места под этим солнцем. Уничтожить, стереть его с лица земли, и тогда, наверное, спокойней станет жить гражданам нашего почтенного города…

— Помолчи! — оборвал Юркова оперативник. — Шут!

Юрков развел руками, мол, сами видите, что я прав, и принялся с увлечением разглядывать потолок.

— Репецкий! — трубно прогрохотал Куркин.

И Мохов заметил, что оба оперативника вздрогнули от неожиданности, а потерпевшая в оцепенении даже поднялась со стула. За дверью раздался глухой перестук тяжелых шагов, и в проеме возник огромный милиционер с заспанным лицом.

— Отведи задержанного в камеру, Репецкий, — уже спокойно приказал Куркин. По лицу его скользнула легкая улыбка. Он тоже обратил внимание, как дернулись испуганные плечи у оперативников, когда он позвал любившего подремать милиционера.

Доброжелательно кивнув инспекторам, Юрков завел руки за спину, сцепил пальцы в замок и подался к двери, вслед за ним шагнул милиционер.

— Минуту, — остановил их Мохов.

Голос у него дрогнул. Он быстрым взглядом окинул присутствующих. Кажется, никто ничего не заметил. Юрков вопрошающе смотрел на Павла. Тот жестом отозвал задержанного в сторону.

— Желаете услышать, начальник, почему я вновь стал на неправедный путь? — едко и горько усмехнувшись, спросил Юрков. — Вы же столько участия приняли во мне: уговаривали, определяли мне жизненную цель, устраивали на работу. А я вот, — бац — и не оправдал вашего трогательного доверия. Так хотите услышать или нет?

Мохов коротко кивнул, хотя уже знал, какую историю сейчас расскажет Юрков. И горло вдруг перехватило, и тяжелый ком на мгновение сбил дыхание. Ему показалось, что лицо его вспыхнуло, побагровело. Он с силой потер ладонями щеки, выдавил жалкую улыбку, кивнул еще раз.

— У меня была работа, которая мне нравилась, и делал я ее неплохо, вы помните, — начал Юрков. В тоне его уже не было ни издевки, ни насмешки. Лицо сделалось непроницаемым, жестким. Он говорил быстро, словно боялся, что его прервут. — И деньги я зарабатывал неплохие. Верно? Тратил их почем зря, правда… Есть у меня слабость. Но противился я ей как мог. И вдруг, начальник, меня лишают этой работы. Просто так, без объяснения причин. Пиши, мол, по собственному, и баста. Что, чего, ничего слышать не хотим. Понял? Я мог пожаловаться, в суд подать. Но потом подумал, а-а-а, волокита, да еще три ходки за спиной у меня.

— А почему ко мне не пришел, слюнтяй? Не позвонил почему? — криком оборвал его Мохов, хотя и не хотел он так резко, но и жалостливого своего отношения тоже показывать не хотел, потому-то и вышло так чересчур грубо.

— Просить не люблю, унижаться не люблю, — неприязненно бросил Юрков. Дернул щекой, задышал часто. — Не надо мне помощи, я сам теперь свою жизнь строить должен, сам! Да и разговор-то у нас последний нескладный вышел, недобрый разговор, я же видел. Так что вряд ли бы ты мне помог тогда…

Мохов открыл было рот, чтобы возразить, чтобы сказать этому глупцу, что не прав он, но остановил себя, подумав вдруг: «А ведь так оно, наверное, и было». И он замялся и отвел взгляд.

— …Короче, неделю я по конторам разным ходил, везде отказ. Начальничек, видать, мой всех дружков обзвонил, мол, не брать такого. Городок-то у нас маленький. Вот и решил я, значит, податься отсюда к чертовой матери. А денежки уже тю-тю. Когда расчет получил, раздал деньги, попил, погулял, и ни рублика не осталось. Ну и… Ну чего, думаю, случится, если разок, один только, деньги на билет позаимствую. Потом, думаю, уеду, заработаю, а деньги на ваше имя вышлю. Дамочку специально такую, что постарше, выбрал, решил, что эта точно о краже или утере заявит. И внешность ее запомнил. Ей-богу, не вру, начальник. Ну в общем… А тут архангелы ваши налетели. Ловкие огольцы, хоть и молодые… Вот так.

Мохов был уверен, что все это правда, и деньги бы Юрков выслал, и дамочку бы описал со всеми подробностями. И от уверенности этой, от осознания того, что человек, твердо и навсегда захотевший порвать со своей отнюдь не целомудренной «профессией», вновь к ней, треклятой, вернулся и, может быть, с его, Мохова, помощью. От этого всего Павлу стало совсем худо. И не решился он больше посмотреть в лицо Юркову, вообще в его сторону смотреть не решился. Только хлопнул его легонько по плечу, не хлопнул даже, а просто провел ладонью, будто пыльцу стряхивал, развернулся круто и вышел прочь из дежурки.

Хотя день был в разгаре, тяжелый дымный сумрак царил в кабинете; пахло лежалой бумагой, пылью и еще чем-то незнакомым, горьковатым, неприятным. Мохов впервые так резко ощутил устоявшиеся с годами запахи своего кабинета. Он протиснулся к окну — кабинет был узкий, и столы мешали проходу, — с ожесточением рванул шторы в разные стороны. Прочь эти удушливые, мрачные заслонки. Дорогу свету. Шторы разъехались без сопротивления, покорно, позвякивая старомодными крепежными колечками. Он ковырнул щеколду, толкнул створки окна и будто плотно скомканные комочки ваты вынул из ушей — так стремительно и нахально ввалилась в кабинет какофония уличных звуков. Некоторое время он стоял у окна, будто заново разглядывая знакомую улицу, дома, деревья в сквере, машины у подъезда… Потом опустился на стул, сильной пятерней провел по лицу, потом еще — кто-то из преподавателей в Омской школе сказал ему, кажется, на втором курсе, что подобный массаж лица на время снимает усталость, — вытянул руки на столе и застыл, отрешенно глядя в одну точку. Когда зазвонил телефон, он вздрогнул, внимательно посмотрел на него, но снимать трубку не стал. Говорить ни с кем не хотелось, ничего не хотелось, совсем ничего…

Тенью прошмыгнувший в кабинет Пикалов был на удивление тихий и подавленный. Видимо, ему по всем статьям досталось на заслушивании, и причем весьма крепко. Потому что после обычного «снимания стружки» Пикалов возвращался всегда злой, дерганый, раскрасневшийся, но никоим образом не растерянный и печальный. Все это Мохов отметил автоматически, даже не отдавая себе отчета, о чем думает. «Если Пикалов сейчас начнет рассказывать о заслушивании, я огрею его чернильницей», — лениво шевельнулось у него в мозгу. Вопреки ожиданиям, Пикалов молчал, ничего не спрашивал и ни о чем не рассказывал. Он нервно разбирал бумаги на столе, изредка вопросительно поглядывал на Мохова. Пикалов был немного смущен отрешенным, безучастным видом Мохова и не знал, как себя вести. Но вот в руки ему попалась сводная справка рапортов участковых инспекторов лесной зоны района и со словами: «Ты просил, посмотри», — он протянул бумагу Мохову. Двое участковых сообщали, что в течение нескольких месяцев они никак не могут отловить двух браконьеров, которые действуют очень дерзко и умело. Участки большие, оправдывались инспектора, и за всем не уследишь. Один из инспекторов даже предлагал план операции по задержанию браконьеров, но он грешил неполным знанием здешней оперативной обстановки и каким-то юношеским романтическим пылом — участковый был, наверное, молод, из новеньких. Мохов не помнил его фамилии. Ну что ж, он и без рапортов уже мог достаточно четко описать путь шкурок к Росницкой и даже назвать фамилии людей, в чьих руках они бывали. А эти сообщения были лишь подтверждением его версии. Он покачал головой и отщелкнул от себя листочки. Пикалов изумленно вытаращился, осторожно потянул листочки к себе, не отрывая взгляда от Мохова, потом обиженно повел плечами, недовольно поджал губы, собрал бумаги со стола, в беспорядке вывалил их в сейф и так же бесшумно, как вошел, удалился из кабинета.

Усилием воли Мохов сбросил оцепенение. Встал, энергично прошелся по кабинету — тонко пропели в ответ широкие дубовые паркетины. Он ощущал немедленную потребность в действии. Надо было куда-то идти, все равно куда, лишь бы идти, и движение это выдавливало, выветривало, выжигало бы из головы мечущиеся в беспорядке нехорошие, пугающие мысли. Он машинально взглянул на часы — просто так, без дела, он просидел в кабинете почти три часа. Он смутно вспоминал, как звонил телефон, как приходили сотрудники. Прибегала секретарша начальника отдела Марина, худенькая, тонконогая, с острыми плечиками и хитреньким личиком. А кстати, зачем она приходила? Мохов наморщил лоб, но вспомнить так и не сумел. Зачем же она приходила? Кажется, что-то важное сообщила. А впрочем, плевать он хотел на это важное. Пусть катятся к чертям все срочные и неотложные дела. Он и знать о них не хочет. Не его это дела. Не имеет он права играть в эти игры. Он ступил в сторону двери и коснулся уже ручки, когда вспомнил, что надо предупредить об уходе, усмехнулся краешком губ, надо же, как въелся в кровь порядок, субординация. Но привычка к порядку — это совсем не одно и то же, что и порядочность. Привычка к порядку у него имеется, а вот порядочность… Ну ладно, хватит. Уйти скорее, уйти отсюда. Он сорвал трубку, четыре раза крутанул диск. Звонил он не своему непосредственному начальнику — Симонову объяснять, что и зачем, он сейчас был не в силах, — а Марине. С ней проще, сказал, что уехал до конца дня, и нет проблем.

Красное солнце хоть и припекало, но казалось холодным и совсем не ярким, не таким, как днем, когда оно жаром ударяло по глазам и радужные круги приплясывали под веками. Улица шумела назойливо, заканчивался рабочий день. Автомобильная трескотня давила на перепонки, присутствие людей действовало на нервы, на душе было худо. Он свернул в первый попавшийся переулок и, не разбирая дороги, через дворы, пустыри, многолюдные проезды вышел на окраину города. Кончились частные дома, потом почерневшие от времени, добротно сколоченные из толстенных досок сарайчики, разом оборвалась цепочка огородов.

Куда шел, сам не знал. Просто подальше от города, от шума, смертельно надоевших в одночасье людей, от суеты их бессмысленной. Но когда справа, метрах в двухстах от проселка, меж сосен и тяжелых кедров, разглядел ладный одноэтажный дом из серого кирпича и аккуратный в полроста забор вокруг него, удивился — совершенно бессознательно забрел он в то самое единственное место, куда все равно пришел бы рано или поздно, сегодня или завтра утром…

…Ему только удостоверение тогда выдали, жесткую красную книжицу, в которой каллиграфическим почерком было выведено: «Лейтенант милиции Мохов Павел Андреевич состоит на службе в…» И сердце обмирало от не изведанного еще чувства уважения к самому себе, когда он незаметно похлопывал по карману, где безмятежно грелся красный картонный прямоугольник. По городу он в те дни ступал важно, с легким превосходством поглядывая на окружающих, мол, вот вы бегаете себе по улицам и не знаете, что мимо вас, можно сказать, защитник проходит и вы в его сторону не глянете даже. Хотя, впрочем, это ему тогда приятно было, пусть его никто не знает, так даже романтичней и благородней. Первые дни он, естественно, только приглядывался к работе отдела, важных заданий ему не поручали. А однажды послали на окраину города в Заречье на танцах дежурить, там драки частенько случались, а местные милиционеры на другом мероприятии в тот день были задействованы. Он не оскорбился никоим образом и не расстроился. Настоящий сыщик должен многое знать. Танцы так танцы. Большая веранда с обшарпанным дощатым полом, яркие фонари на столбах, фонирующий магнитофон вместо оркестра. Сначала все было тихо, пристойно, даже, можно сказать, чинно. Пары то кружились плавно, то вдруг сотрясались самозабвенно под бешеные ритмы. Потом Павел почувствовал, как обстановка стала едва заметно накаляться. У парней глаза шальные сделались, порасстегивали они рубахи почти до пояса. Девчонок без всякого стеснения сильными руками к себе притискивали. Павел догадался, что ребята время от времени прикладываются где-то к спиртному. Подождем, посмотрим, решил он. В помощь ему выделили двух дружинников. Их и послал он выяснить, где это парни причащаются. И тут как раз в середине площадки завизжал кто-то — тонко, пискляво, безнадежно, — и разом метнулись все врассыпную. И остались на площадке двое: здоровый краснолицый малый и тонконогая девчонка в ярком модном сарафанчике. Она стояла, закрыв лицо руками, а парень держал ее пятерней за волосы и молотил огромным кулачищем по бокам. Павел рванул что есть сил вперед, перехватил занесенную руку, резко нажал на запястье. Парень гаркнул и невольно присел на одно колено. Пьяные чумные глаза его были вытаращены от удивления и злобы. Тут кто-то ударил Павла сбоку — сзади в ухо, коротко и аккуратно, он отшатнулся в сторону, но тут же выпрямился, вынул удостоверение из кармана и крикнул: «Всем стоять! Я из милиции!» Но слова эти ни на кого не подействовали. С таким же успехом он мог выкрикнуть, что он товаровед из обувного магазина. Здоровяк уже поднялся с колен, и теперь он и трое его дружков, тяжело дыша, двинулись на Павла. Тот повторил свое предупреждение. Трое замешкались на мгновение, но здоровяк был оскорблен, все видели его унижение, и к тому же опьянение достигло той стадии, когда страсти уже берут верх над разумом. Дрался Павел умело. Даром, что ли, четыре года в высшей школе занимался самбо. Он носился по площадке, как по рингу, стремительно нанося увесистые удары озверевшим парням. Один уже лежал без движения, но двое с упрямством баранов продолжали нападать. В один момент Павел не сумел уйти от удара, и огромный кулак впечатался ему прямо в нос. Павел рухнул беззвучно, машинально отметив: «Теперь забьют». Он пришел в себя через несколько секунд, открыл глаза и увидел парней на другом конце площадки, а перед ними стоял высокий стройный мужчина в сапогах, короткой брезентовой куртке с капюшоном. Мужчина резко и точно выбрасывал вперед свои длинные руки, и Павел отчетливо слышал, как его кулаки достигали цели. Он поднялся, сделал несколько вдохов, восстанавливая силы, и ринулся на помощь. Все было кончено через пять минут. Павел и его неожиданный помощник связали парней ремнями, вызвали машину из отделения. Кто-то из местных ребят подошел к ним и попросил не забирать драчунов в милицию. Павел покрутил головой: «Нет, урок вам на будущее, чтобы неповадно было, а то участковый ваш, как я вижу, добряк. Драки есть, говорит, в немалых количествах, а ни по одной из них уголовного дела возбуждено не было». Когда парень отошел, Павел недоуменно пожал плечами, сказал, обращаясь к своему неожиданному спасителю: «Одного понять не могу, почему удостоверение мое их не остановило? Что это?! Неуважение к милиции, неверие в ее силы, в ее права?» — «Скорее всего здесь другой фактор, — потирая ушибленную скулу, живо откликнулся тот, — зрительный. Вот если бы вы были в форме, они бы не шелохнулись. А человек в штатском, хотя и с удостоверением, для них не милиционер. Вы обратили внимание на такую забавную вещь? Милиционеров в форме пускают в кинотеатры без билетов. А попробуй пройти в штатском, предъявив удостоверение. Никто не пустит. Хотя вы тот же самый, но без формы. Парадокс, верно?» Павел с интересом посмотрел на мужчину, протянул руку.

— Павел Мохов. Извините, забыли познакомиться.

— Сергей Ступаков. Проходил вот мимо, гляжу, такое дело. Нехорошо, думаю, надо помочь. — Быстрая улыбка пробежала по его губам, добро осветила худое решительное загорелое лицо.

Они понравились друг другу сразу. Тонкая, но крепкая ниточка взаимопонимания протянулась между ними. Ступаков был на пятнадцать лет старше Павла, но это нисколько не мешало находить им общий язык по всем вопросам и проблемам. А когда Павел попал к Ступакову в дом, он был поражен просто. Ступаков работал столяром на деревообрабатывающем комбинате, и, исходя из собственного опыта, Павел ожидал увидеть скромный, чуточку мещанский быт своего нового приятеля. Но мебель была удобной, простой, в комнатах стояло только то, что необходимо, и везде, где можно, размещались книги, свернутые в трубочку холсты, фигурки из гипса. На стенах висели превосходные сибирские пейзажи, портреты.

Он был настоящий художник, Сергей Ступаков, по духу, по отношению к жизни, по одержимости. Так и лилась через край его энергия, неистовость какая-то неуемная, безудержное желание все знать, везде успеть, желание помочь нуждающимся, не всем, конечно, а тем, кому остро не хватает сочувствия, сострадания, добра, любви. И потому горд был Павел этой дружбой, дружбой с замечательным человеком. Он захлебывался от радости от того, что вот наконец он испытал то, о чем так часто говорят, пишут в книгах, показывают в кино, но далеко не всякому удается самому познать это — мужскую дружбу.

И еще одно его радовало — очередное и самое весомое подтверждение его мыслей о том, что он, Павел Мохов, может понравиться, прийтись по душе только хорошему, умному человеку, что только такой человек может понять, полюбить его. А если относится к нему кто-либо с предубеждением, враждебностью, значит, недобрый, плохой это человек, хотя, может быть, и выглядит внешне достойным, всеми любимым и всех любящим. С червоточинкой, значит, он, с крохотной, микроскопической, но мешает она ему быть искренним до конца, добрым без остатка, любящим без оглядки, да и вообще мешает, и все тут. И таких большинство, с червоточинкой этой самой, считал Павел. Почему так, он объяснить пока не мог, то ли от дефицита ласки и нежности в далеком детстве, то ли от дефицита уважения окружающих (ведь именно в этих случаях человек восполняет недостаток любви и уважения людского любовью и уважением к самому себе), то ли еще от чего-то, но таких людей действительно большинство, это он выяснил для себя определенно. Потому-то и встреча со Ступаковым была для него праздником. Казалось бы, на работе, в городе Павла уважали и к мнению его прислушивались, а иные даже в друзья набивались. Но чувствовал он, мешает что-то ему с этими людьми сойтись, неискренни, непроникновенны они, хотя и улыбаются душевно, и в мелочах угодить стараются, и все такое прочее. (Но иной раз задумывался: «Может быть, во мне дело, может, во мне тоже люди что-то не совсем им приятное чувствуют?» — но потом отбрасывал эту мысль как нелепую и фантастическую.) А вот Ступакова Павел принял разом, сердцем принял, умом, понял, ощутил вмиг, как только увидел, что нет в нем червоточинки, отсутствует она напрочь…

Подходя к дому, Мохов подумал: «Почему я раньше к нему не пришел? Может быть, все по-другому бы было».

Огромная овчарка Райт, гремя посверкивающей никелированной цепью, поднялась навстречу. Она узнала Мохова еще издалека и теперь, прижав острые ушки к затылку, подпрыгивая, спешила к другу. Мохов погладил тяжелую собачью голову, наклонился и пристально посмотрел в печальные благодарные глаза, хотя знал, что в упор смотреть не рекомендуется. Однако Райт, в пику специалистам-ученым, отнесся к этому взгляду совсем по-человечески, прижался к моховскому колену и радостно взвизгнул.

— Хозяин-то дома? — спросил Мохов ласково.

Собака встрепенулась, гавкнула негромко, повела головой в сторону калитки, опять гавкнула.

— Ушел? Умная собака, — похвалил Мохов. — И куда же? — Он невесело усмехнулся. — По-видимому, я двинул с ума. На полном серьезе допрашиваю овчарку.

Мохов ступил на крыльцо, подергал дверь, перевернул половичок, нисколько не надеясь найти там ключ. Перевернул просто так, машинально. Безнадежно вздохнул, огляделся, затем сел на ступеньку, вынул сигарету, закурил, глубоко втянув первый терпкий клубок дыма.

Это скверно, что Сергея нет дома, совсем скверно. Осторожно подошел пес, плюхнул морду Мохову на колени. А может быть, и не так уж плохо, что Сергея нет? Ну и рассказал бы Сереге он обо всем, а принесло ли бы ему это облегчение? Это верующим легко, исповедался в грехах, и баста, не болит уже больше душа о них, можно другие совершать. А получится ли у него так? Вряд ли. Значит, не стоит Сережке каяться, наизнанку себя выворачивать. Легче не станет от этого. Но можно тогда просто так у него посидеть, помолчать. А он, Сергей, умел молчать, и никто из них двоих от такого молчания неловкости не испытывал. Это, наверное, и есть настоящая мужская дружба, когда можно вот так, без слов, сидеть рядом и только сердцем ощущать искреннее сочувствие близкого тебе человека. Нет, конечно, было бы здорово, если бы Сергей сейчас вернулся. Интересно все же, куда он направился? Мохов щелчком отбросил подальше докуренную сигарету, энергично поднялся со ступенек, они коротко чмокнули под ногами, а Райт отпрянул обиженно. А может, Сергей еще с работы не приходил? Хотя нет, рабочий день у него заканчивается рано, в половине четвертого, тогда задержался где-нибудь, решил кружечку-другую пивка перехватить. А раз так, то велосипед его в сарае должен отсутствовать. Тяжелая дверь низкого крепкого сарая подалась легко, остро пахнуло свежими еловыми досками, сыростью. На отполированном крупном верстаке ни сориночки, короткие гладкие доски сложены в аккуратные штабеля до самого потолка. А вот и велосипед, чистенький, ухоженный, сверкающий никелем, притулился возле штабеля. Значит, приехал с работы и двинул пешком куда-то. Мохов вернулся к крыльцу, наклонился, осмотрел до асфальтовой крепости утрамбованную вокруг него землю. Да, здесь, конечно, следов не отыщешь. Он медленно, не отрывая глаз от земли, побрел к калитке. Ага, вот, кажется, отпечаток его ботинка, характерный, ребристый. Сергей любил эти тупоносые на толстой подошве туфли, он их, как правило, «на выход» надевал. Видимо, в гости к кому-то пошел.

А вон еще один отпечаток. Мохов потрогал след рукой. Свежий, следовательно, недавно Сергей со двора выходил. За калиткой он обнаружил еще два следа, а потом начиналась трава, так что искать дальше было бесполезно. Райт, настороженный, сидел неподалеку, недоуменно наблюдал за Моховым. Блестящая длинная цепь рассыпчато позванивала, когда овчарка изредка трясла головой. Мохов опустился перед собакой на корточки, погладил ее голову и неожиданно спросил:

— А может, ты, собачка, найдешь его, а? Ты же умница, все понимаешь…

Райт визгнул и мигом вскочил на ноги. Мохов взялся уже было за ошейник, чтобы разомкнуть карабин, и вдруг совершенно отчетливо представил, как забавно и глупо он будет выглядеть, когда запыхавшийся, решительный, с ощерившимся огромным псом на поводке незваным гостем ворвется в чей-нибудь тихий, уютный дом, где его друг вместе с хозяевами чинно сидит за столом и распивает чай. Плечи его затряслись, он засмеялся, сначала тихонько, потом громче, раскатистей. Хохот душил его, он давился им, масленистые слезинки выкатывались из уголков глаз и скоро бежали по щекам. Мохов безвольно рухнул на колени, постоял немного, сотрясаясь от смеха всем телом, а затем, обхватив руками живот, повалился на землю. Шершавый горячий собачий язык влажно прошелся по его лицу, потом еще и еще, а потом пес заскулил, жалобно и, как показалось Мохову, сочувственно. И неудержимое желание смеяться вдруг пропало разом, он грубо оттолкнул собачью морду: покачиваясь, поднялся, крепко сжал голову руками и выкрикнул, задыхаясь теперь уже не от смеха, а от негодования:

— Пошел вон! Я не нуждаюсь в жалости, даже в твоей собачьей жалости, понял?!

Райт испуганно отбежал на несколько метров в сторону, опустил голову и исподлобья уставился на Мохова. А тот вздохнул несколько раз, смахнул со лба волосы и шагнул к калитке. Бесшумно закрыв за собой легкую аккуратную дверку, прислонился к ней спиной, оперся расслабленно, вобрал голову в плечи, невидяще уставился в землю под ногами.

Теперь не хотелось одиночества, тишины. Почерневший в сумерках, всего какие-то часы назад такой ласковый и приветливый, лес казался угрюмым, враждебным, злым. Прихватило внезапной тоской под ложечкой, и все вмиг опостылело, все-все: и дом, и жена, и друзья, и работа, и вообще жизнь, и сам он себе опостылел, противен стал. И в завтрашнем дне уже не было никакой надежды. Этот день, показалось ему, будет таким же серым и нерадостным, как и предыдущие, как и те, что будут потом до самой его смерти. Теперь тянуло к людям. В людях — успокоение. Когда смотришь на них, суетящихся, озабоченных, смеющихся, ругающихся, исподволь ощущаешь, что продолжается жизнь и, значит, есть в ней какой-то смысл, удовольствие и надежда. Эта мысль неожиданно выплыла у него откуда-то из второго слоя сознания. Он еще не разобрался в ней, не оценил ее. Только нутром чуял, что сейчас надо к людям, просто смотреть на них, и все.

Мохов вышел к центру, на Красноармейскую. Здесь было веселей. И света больше, и людей, а значит, и шума. И машины здесь еще носились, но не так, как днем, стремительно и деловито, а не спеша, высокомерно и отчужденно. Сунув руки в карманы брюк, Мохов брел по тротуару, невольно стараясь держаться в тени, но все равно окаменевшее лицо его то и дело выхватывалось из темноты светом окон на первых этажах, и безмятежные лица прохожих на мгновение напрягались, когда взгляд их натыкался на Мохова. Он отрешенно скользил глазами по идущим ему навстречу сильным, здоровым, беззаботно улыбающимся людям, и казалось ему, что это только он один такой сейчас — потерявшийся, разрушенный до основания, отверженный и совсем никому не нужный, а они спокойные, уверенные в себе, ни в чем никогда не сомневающиеся, довольные жизнью, легко, просто, беззастенчиво, с громким смехом берущие от нее все, что только можно взять. Где-то рядом стеклянно звякнула, раскрываясь, дверь, выплеснулись на улицу звуки лихой песенки, возбужденные громкие голоса. Мохов повернулся и удивленно воззрился на слепящую неоновую вывеску над дверью: ресторан «Кедровник». Ах, вот куда его притянуло! Шел же просто так, дороги не разбирая, однако ж, смотри, в самое развеселое место в городе приплелся. Ресторан этот в отличие от других не загульный был, а именно веселый. Музыканты здесь выступали отличные, профессиональные, любую музыку от классики до последних легкомысленных новинок исполняли превосходно. А кухня просто пальчики оближешь. Сюда, как правило, народ не водку глотать приходил, а именно музыку послушать и лососины с медвежатиной отведать. Бывал Мохов здесь нечасто — приходил с друзьями, с женой, несколько раз по долгу службы заглядывал, два раза задерживал тут жуликов, однажды дело чуть до стрельбы не дошло, спасибо метрдотелю, рослому, крупному, похожему на тяжелоатлета на покое, Володе Цареву. В тот самый момент, когда преступник раздумывал, доставать ему оружие или нет, находившийся поблизости Царев треснул его огромной ручищей по голове. Да, вон там, наверное, за этими высокими, от земли и до второго этажа, окнами, занавешенными изнутри тяжелыми темными портьерами, за массивной стеклянно-деревянной дверью он найдет то, что ему не хватало сегодня весь этот долгий, невероятно долгий вечер. Мохов шагнул к двери, толкнул рукой. Но дверь не поддалась, осталась на месте, будто намертво приклеенная к косяку. Мохов хлопнул ладонью по стеклу, ощутив на мгновение его равнодушный холод на своей разгоряченной руке, затем надавил крепко. Откуда-то из недр помещения вынырнуло брезгливо-недовольное, до крайности обрюзгшее лицо швейцара. Рот его уже было ощерился, приготовился выплюнуть в лицо непонятливого гуляки что-то вроде: «Куда?! Не видишь, мест нет?!» — но тут же обмякло, помягчело. Щеколда громыхнула, Мохов переступил порог.

— Здравия желаем, товарищ начальник, — тонко и заученно пропел коротконогий потертый швейцар. — По делу или воспарить душой желаете? Алексей Матвеевич сегодня превзошел себя, бифштекс с кровью под грибами во рту так и тает…

Мохов не ответил, только кивнул неопределенно, сделал вид, что не заметил протянутой руки, и почему-то осторожно, с опаской вошел в фойе. Не по себе вдруг стало, чужим, инородным чем-то показалось ему это фойе, выложенное цветастой мозаикой, украшенное большими в витиеватых рамках зеркалами, заполненное гомонящими, по-праздничному одетыми людьми. Но не бежать же обратно на улицу, в самом деле. Из зала знакомо пахнуло продымленным мясом, застоявшимися винными парами, сладкими дорогими духами. Ничто не изменилось в зале с тех пор, как он был здесь последний раз, — месяца три назад. Только, пожалуй, света поубавилось и на столиках, что возле стен, появились крохотные настольные лампочки в симпатичных разноцветных абажурчиках. Уютней стало, глаз отдыхает.

Разглядывая зал, он ощутил вдруг то привычное, приятное чувство приподнятости, которое свойственно каждому знающему себе цену мужчине, когда он появляется среди нарядных хорошеньких женщин и их кавалеров и краем глаза ловит на себе оценивающие взгляды этих женщин и ревнивые, хмурые взгляды их спутников. Только сейчас он сообразил, что выглядит, наверное, помятым, взъерошенным и совсем не привлекательным. Весь вечер он и не вспоминал, не думал, как смотрится со стороны, ему было просто наплевать на это, а вот теперь…

Он вернулся в фойе, неторопливо подошел к зеркалу и со страхом взглянул на свое отражение. Но нет, как ни странно, все было как полагается: черные брюки, голубая рубашка с распахнутым воротом, отлично пригнанный серый твидовый пиджак, загорелое худое лицо с глубокими глазницами, плотно сжатые губы. Только вот вздувшиеся желваки на резких, сухих скулах и чуточку затравленный взгляд всегда спокойных внимательных глаз выдавали его состояние. А так все в порядке, хорошее лицо, без аномалий, уверенная, чуть небрежная манера держаться. Нет, действительно все в порядке. Мохов ухмыльнулся и подмигнул себе. Вот он сейчас, такой сильный, гибкий, самоуверенный, стоит перед зеркалом и с удовольствием разглядывает свое отражение. А за спиной искрятся мощные лампы в хрустале. Без стеснения, нарочито громко смеются довольные собой и жизнью красивые люди — улыбающийся человек всегда красив, — и завораживающе-ласковая мелодия льется из зала. И это явь, а сегодняшний день и вчерашний, и позавчерашний тоже, и этот, нынешний, вечер — сон, самый обычный, муторный, тягучий сон уставшего человека, сон, который нужно забыть тотчас, немедленно и твердо уверить себя, что не повторится он никогда больше. А действительно, неужели что-то произошло? Может быть, все дело в усталости, в издерганных нервах? И сочиняет он самые обыкновенные небылицы, и клянет себя без причины, а история-то выеденного яйца не стоит. И завтра утром прошедшие дни будут выглядеть совсем иначе, не так мрачно, как сейчас, и сам себе он покажется другим, нет, не другим, а тем же самым, каким и был до этого дурацкого обыска на квартире Росницкой. А сейчас прочь все мысли из головы, все до единой, пусть останутся только инстинкты, обычные инстинкты обычного человека… И он в одночасье почувствовал зверский голод, захотелось что-нибудь выпить освежающего, закусить вкусно, изысканно, потом откинуться на спинку удобного мягкого кресла, закурить и бездумно разглядывать веселящихся людей, а можно и станцевать при случае с какой-нибудь милой смешливой женщиной, нашептать ей на ухо разных глупых банальностей, улыбаясь при этом чуть насмешливо и самоуверенно, а потом, даже не спросив имени, проводить ее к столику и не смотреть больше весь вечер в ее сторону, интуитивно ощущая, как она ждет твоего приглашения каждый раз, как начинается новая мелодия.

Метрдотель сегодня был другой, не Царев, имени и фамилии его Мохов не помнил, но метрдотель Павла знал. Встал из-за служебного столика, как только завидел его, поспешил навстречу; на молодом простецком лице возникла гладкая привычная улыбка.

Протягивая руку, осведомился вежливо:

— По делам или отдохнуть?

— Когда-то надо забыть и о делах, — улыбнулся в ответ Мохов.

— Это верно, — одобрил метрдотель. — Их так много, что все не переделаешь. Прошу.

Эти ничего не значащие слова еще больше взбодрили Мохова. Ничего не изменилось, жизнь продолжается. Лавируя между столиками, он разглядывал публику. С каким-то непонятным волнением и удовольствием встречался со взглядами женщин — строгими, оценивающими, нередко призывными.

— Вот здесь, — метрдотель указал на свободный маленький столик у окна. — Для особо почетных гостей.

— Это ни к чему, — как можно мягче возразил Мохов. — Я совсем не почетный гость, я обычный гость. Будем исходить из этого, идет?

Метрдотель пожал плечами, оглядел зал, сухо сказал:

— Больше мест нет. Ну так что?

— Павел Андреевич.

Кто-то сзади коснулся плеча Мохова. Он обернулся. Перед ним стоял худющий и неуклюжий Хорев, раскрасневшийся, улыбающийся, в отутюженном поношенном костюмчике, в пестром немодном галстуке, туго стягивающем чуть великоватый до снежной белизны накрахмаленный воротник рубашки. Он был похож на школьника, которого родители насильно втиснули в первый в его жизни костюм.

Мохов был удивлен. Кого-кого, а увидеть в ресторане Хорева он никак не ожидал. Но удивления своего не показал — зачем? У этого парня и так еще много комплексов. Со временем они исчезнут, но пока в отношении с ним надо быть осторожным.

— Рад тебя видеть, Леша, — улыбаясь самой своей широкой улыбкой, сказал Мохов. Правда, особой радости от этой встречи он не ощутил. — Снимаем стрессы рабочей недели?

— Вот… жена говорит, не бываем нигде… пойдем хоть в ресторан, — с виноватой улыбкой сообщил Хорев. Он словно оправдывался, извинялся за то, что попал в такое неподходящее для приличного человека место. — Может быть, к нашему столику?

— Ну вот все и решилось, — поспешно сказал метрдотель. Его уже ждали другие дела.

— Я вас сразу увидел, хотел подойти, а жена говорит, не надо, будут потом в отделе рассказывать, мол, Хорев по ресторанам ходит… — объяснял Хорев, пока они добирались до его столика.

— Ну и глупо, — ответил Павел. — Это только ханжи и недоумки могут найти в этом что-то предосудительное. Слава богу, у нас таких нет.

Хорев повеселел.

— Вот и я жене то же самое сказал, а она расстроилась.

— Мы ее развеселим, — пообещал Мохов.

За столиком в углу сидела молодая женщина в легком бежевом платье. Со спины тонкая, хрупкая, с темными вьющимися волосами, раскиданными по изящным, уголками, плечикам. Затем Мохов увидел (вдруг ощутив необъяснимую нерешительность) ее профиль, узенькие брови, черные ресницы, аккуратный озорной носик, полуоткрытый рот, а потом и вовсе обомлел, когда представился, когда сел, когда она на него своими длинными карими глазами взглянула — без особого интереса взглянула, скользнула только взглядом — и улыбнулась вежливо.

— Наташа, очень приятно.

«Вот это да, — изумился Мохов, — у этого мальчишки такая жена!»

— Угощайтесь, Павел Андреевич, — засуетился Хорев. — Рыбка вот, ветчина, пьем мы только вино, но я могу заказать еще что-нибудь.

— Спасибо, Леша, я закажу сам.

— Вот это и есть старший моей группы, Наташа, — проговорил Хорев, когда официант, приняв заказ, исчез так же внезапно, как и появился.

Женщина некоторое время без стеснения рассматривала Мохова, ему даже стало как-то не по себе. Но интереса в ее глазах Павел так и не уловил, даже искорки любопытства не было. Это его задело. Хотя бы внешне он наверняка мог дать сто очков вперед ее суп-ругу.

— Я вас таким и представляла, — наконец сказала Наташа.

— Каким? — спросил Мохов.

— Да таким, какой вы есть. Высокий, с худыми широкими плечами, с небрежной походкой, самоуверенный, чуть циничный на вид…

— Наташа… — осторожно подал голос Хорев.

— Я же ничего плохого не говорю, Лешек, не беспокойся, — мягко отозвалась женщина, на мгновение повернувшись к мужу. — Только за самоуверенностью этой кроется совсем иное — мягкотелость, самокопание, мнительность, страх… не перед преступником, конечно, наслышана о ваших подвигах, страх перед проблемой выбора. Вы вечно сомневающийся и ранимый. Взгляните, у вас тонкие нервные кисти рук, пальцы, даже жилки видны…

— Наташа! — уже тверже сказал Хорев.

Мохов жестом остановил его. Разговор начинал ему нравиться, значит, им все-таки заинтересовались, если так с ходу…

— Дальше, — попросил он.

— Интересно? — Женщина вскинула голову, рукой небрежно поправила волосы.

— Весьма.

— А я, между прочим, сейчас сама себя проверяла, свою наблюдательность, — женщина цокнула языком, и серьезности как не бывало на ее лице, оно вдруг сделалось мягким, смущенным, неуверенная улыбка тронула губы. — И оказалось, что права. Все угадала. Хоть вы и профессиональный сыщик, а чувств своих скрывать не научились. В глазах настороженность.

— С вами страшно, — сказал Мохов.

Наташа рассмеялась весело, задорно, как девчонка.

Роль ясновидящей к ней не шла, она и была самой обыкновенной девчонкой. Потому и смеялась беззаботно и без оглядки. «Но проблем у тебя уже хватает, хотя ты еще и не увязла в них, как я», — вглядываясь в нее, подумал Мохов.

— Со мной страшно только первое время, — все еще улыбаясь, сказала она. — Потом я начинаю повторяться.

— Извините, Павел Андреевич, — Хорев поджал губы и с укором смотрел на жену. — Она всегда, такая, хочет удивить.

— И превосходно, я бы на твоем месте гордился такой женой. Тот, кто не хочет удивить, человек пропащий, во всяком случае, я так думаю. — Мохов подмигнул Хореву и повернулся к Наташе. — Все, что вы сказали, заслуживает внимания несомненно, но…

— Ах, это безликое «но», — с иронией произнесла Наташа.

— Почему безликое, наоборот. Вы читали гороскопы? Расписанные по месяцам, по знакам зодиака, еще бог знает по чему, не в этом суть. Читали, да? Так вот в них каждый, заметьте, каждый может найти свое, большую часть своих черт. Ну а если что не совпадает — ерунда, мелочи, в основном-то совпало, верно? Так же и мой тип охарактеризовать нетрудно. Я астеник, это видно по телосложению, движениям, манере говорить. Надо только знать основные черты, присущие астеникам, и все. Вот это и есть то самое небезликое «но». Вы изучали психологию. Правда, поверхностно, азы, верно?

— Верно. Я закончила философский факультет Новосибирского университета.

Вдруг стало тихо. Хотя ресторан жил, гудел, шумел, чокался, лобызался и хохотал, а было тихо. Через мгновение Павел сообразил, что это просто оркестр перестал играть и грохот его не давил теперь на перепонки. Они помолчали. В это время официант принес Мохову закуски, шампанское. Мохов разлил шипящую жидкость по бокалам.

— Вы пьете только шампанское? — поинтересовалась Наташа.

— Признаться, я вообще не пью, но раз так славно вышло…

Они выпили. Оркестр заиграл вновь. Мелодия была приятная, неспешная. Мохов встал, спросил у Хорева взглядом разрешения, протянул женщине руку.

Она была необычайно стройная, легкая, ладная. Когда он нежно и осторожно обхватил ее талию, горячее дыхание обожгло щеку. Он вздрогнул и улыбнулся.

— Теперь о вас, — сказал он. — Только не обижайтесь. Значит, так. Неуспокоенная душа, хочется поиска, действия, полезных дел хочется, а жизнь камерна, без событий. Работа. Надоевшие разговоры с неинтересными коллегами о делах житейских, будничных. Курение на лестничной площадке, потому что начальница, я почему-то уверен, что именно начальница, гоняет из комнаты. А вечером дом. Осточертевшие хлопоты. Муж — добрый, любящий, восхищающийся. И все-таки все не то, не того хотелось. Жизнь проходит мимо. Недовольство, раздражение. Изредка ссоры. Он молчит, соглашается, а это бесит вас, распаляет пуще…

— Не надо. Мы квиты, — остановила его женщина.

Он почувствовал, как напряглась ее спина.

— А я ведь говорю не конкретно о вас, а вообще о женщинах вашего типа. Может, и не совпадает в мелочах, но в основном…

Наташа подняла глаза, нахмурившись, посмотрела ему в лицо, проговорила неуверенно:

— А у вас боль какая-то на душе, ломота…

— Уже нет, — сказал Мохов. — Была. Остаточные явления.

— Опять угадала, — тихонько сказала, будто прошептала женщина, слабо улыбнулась, добавила так же тихо: — Я о вас все угадываю, словно знаю тысячу лет…

Он отстранил ее чуть от себя, мягко, нежно, потому что испугался вдруг, что не выдержит, обнимет ее сейчас, прижмет к груди крепко-крепко ее славную, такую милую и желанную головку и не отпустит ни за что, даже когда музыка кончится, даже когда все встанут из-за столов и уйдут, даже если разъяренный муж подлетит и начнет кулаками размахивать. Что за странности с ним такие происходят, что за превращения? И все в один день, в один вечер. А музыка все играла, мелодичная, воздушная, чарующая, и казалось, не будет ей конца, и чудесно бы было, если бы не было ей конца. Так он и держал женщину на крохотном, микроскопическом от себя расстоянии, но все же расстоянии и, едва дыша, переступал с ноги на ногу. И старался, упорно старался не смотреть на нее, с деланным равнодушием озирался по сторонам, но тепло ее чувствовал, дыхание, всю ее разом чувствовал. И не сумел управиться с собой, безвольно опустил голову, взглянул в глаза пристально. Она не отвела взгляда, влажными своими бездонными, темными глазами смело и чуть встревоженно смотрела на него, и он понял, что увидела она все, что с ним происходит, почувствовала, без слов все уловила. И склонись он сейчас к ее губам, прижмись к ним в поцелуе, она бы не шелохнулась, не отшатнулась бы в возмущении, она бы ответила…

Кончилась музыка, и остановилось все вокруг, замерло. И миг этот, сладкий, неизведанный ранее, отлетел, как сон. Он улыбнулся, болезненно дернув щекой; взял ее маленькую горячую ладонь и повел к столику. Он шел медленно и тяжело, ему совсем не хотелось возвращаться, пить, закусывать, натянуто улыбаться Хореву и сдерживать себя, чтобы не посмотреть в ее сторону. Уйти надо было, расплатиться, извиниться и уйти. Но тем не менее он подвел Наташу к столику, с развязной почему-то ухмылкой усадил ее на место и неторопливо уселся сам.

С блуждающей на припухлых детских губах наигранно-беспечной улыбочкой Хорев обвел их одним долгим внимательным взглядом, будто догадался о чем-то, будто почуял, что появились между ними тремя какие-то новые токи: бледнея (или так Мохову только показалось), согнал с лица улыбку, накрыл напрягшуюся сразу Наташину ладошку своей, спросил вполголоса, обращаясь только к ней:

— Красивая мелодия была, правда? Ты помнишь? Мы ее на свадьбе весь вечер крутили. Помнишь?

Женщина мягко высвободила руку, нежно, едва касаясь, огладила пальцы мужа, подняла голову, уверенно посмотрела в его ждущие ответа глаза, сказала просто:

— Конечно, помню, Лешек.

Скользнула отстраненным взглядом по Мохову; поджав губы, едва заметно качнула головой и, взяв вилку с ножом, осторожно отрезала маленький кусочек бифштекса. Хорев сразу расслабился, оттаял, порозовел и тоже с удовольствием принялся за бифштекс. Мохов невесело усмехнулся про себя. Конечно, все правильно. Так и должно быть, а он-то, недоумок, без всяких на то оснований что-то там нафантазировал себе в мгновение ока. Мечтатель! Нет, разумеется, он не позволил бы ничего такого. И спору быть не может — чужая жена, он и права-то ни на что не имеет. Просто он впервые за всю свою семейную жизнь так сразу и всем существом своим принял женщину, без остатка, без сомнений, без страхов. Он вмиг ощутил — как током ударило — в первые минуты неосознанно, а потом в танце, как озарение нашло, что вот она, та самая, которую хотелось стиснуть в объятиях, как стискивал в детстве любимого плюшевого мишку, и не отпускать долго-долго, никогда не отпускать; та самая, для которой и ради которой… Бред! А жена? С ней что, не так было? Мохов, откинувшись на спинку кресла, рассеянно разглядывал зал, курил, не замечая вкуса табака.

С женой было не так. Он знал, что любит ее, не чувствовал, а именно знал, знал, что с ней будет хорошо, знал, что она сильная, уверенная в себе, знал, что она все может: достать, купить, уговорить кого надо, договориться с кем угодно, знал, что она неглупая и красивая, не сомневался, что она будет хорошей матерью его детям… И все?

Мохов оборвал свои мысли и невесело усмехнулся. Что произошло здесь, за ресторанным столиком?! Почему он вдруг начал анализировать свою семейную жизнь? Раньше ведь и в голову такое не приходило. Он с силой втер окурок в пепельницу. Взял бутылку шампанского, потом отставил раздраженно, налил в фужер минеральной, выпил одним глотком. Молчание затягивалось. Надо было что-то сказать, но он совершенно не знал что.

— Да, совсем забыл, Павел Андреевич, — Хорев вдруг радостно хлопнул себя по лбу. Он был доволен, что нашел тему для разговора. — Когда вы ушли, ребята из ГАИ сообщили, что машину нашли, ту самую, которая знакомую вашу сшибла. Пикалов просил передать. Угнана она была из лесхоза. На ней следы есть, вмятина и всякие другие. А на месте происшествия гаишники установили, что машина петляла и даже на тротуар въехала, словно гналась за потерпевшей. Похоже, покушение на убийство…

Мохов ничего не ответил, только кивнул благодарно или ему только показалось, что благодарно, потому что и Хорев, и его жена как-то странно посмотрели на него. Невольно сжались у Павла кулаки, и ногти, больно вдавились в ладонь. Но он сильный, он сейчас возьмет себя в руки, это пара пустяков, он же Мохов. Господи, за что ему все это?!

— Пойдемте потанцуем, — услышал он тихий Наташин голос.

Он встретился с ее глазами. Во взгляде была жалость, и только, и больше ничего. Он решил, что ошибся, что был невнимателен, не рассмотрел в ее глазах еще что-то, хотя бы намек на это «что-то», но, как ни пытался, не увидел ничего другого. Одна лишь жалость. Значит, и ей он показался жалким. Ну что ж, тогда… Мохов усмехнулся.

— Пойдемте, конечно.

На площадке он с силой прижал ее к себе. Наташа осторожно высвободилась. Мохов хмыкнул.

— У вас глаза хорошие, сочувствующие и красивые, — с наигранным восхищением сказал он. — Такое сочетание редко встретишь. И непривычные какие-то, не устаешь смотреть, не надоедает…

— Вы всем малознакомым женщинам так говорите? — холодно осведомилась она.

Он рассмеялся:

— Сегодня только вам.

— А вчера?

— Тоже вам, только в мечтах.

— У вас, говорят, красивая жена?

— Красивая, очень.

— Любите?

— Люблю, безусловно.

— Вот и я своего Лешека люблю.

Мохов отрицательно покрутил головой.

— Не поняла.

— Не любите, совсем не любите. Замуж пошли просто так, чтобы в девках не засидеться. Теперь жалеете, а деваться некуда. Да и вообще любить, оно, знаете ли…

Глаза женщины полыхнули такой ненавистью, что Мохов замолк.

— Ну, договаривайте! Что же вы остановились?! — Наташа смотрела на него в упор.

— Да он на мужчину-то не похож…

Злые желваки забегали на скулах женщины.

— Он самый лучший, самый умный, самый сильный, а вы… отвратительный!

Мохов сжал ее руку, усмехнулся:

— Ах вот как. Идемте.

Хорев ожидал их с радостной, довольной улыбкой на лице.

— Ну как, Лексей, зажил укус? — насмешливо спросил Мохов, усаживаясь в кресло.

Хорев напрягся. Глаза сверкнули испугом.

— Какой укус? — дрогнувшим голосом спросил он, умоляюще глядя на Мохова.

— Ты что, забыл? — Мохов деланно изумился. — На задержании тебя собака за ногу прихватила, и ты волчком по двору крутился. Ты что, не рассказывал жене?.. Очень смешно было.

Хорев несколько раз провел руками по скатерти, разглаживая ее, вытягивая к углам, затем вскинул голову и молча посмотрел на Мохова, в насмешливые его глаза. Так посмотрел, что Мохов сжался невольно, словно воздух из него выпустили, как проколотый гвоздем мячик сжался. Несколько секунд еще держал взгляд, а затем будто случайно перевел его куда-то в сторону, не смог смотреть, любой взгляд выдерживал, а сейчас не смог; сильно оттолкнувшись ладонями от стола, поднялся, глядя вниз, под себя, порылся в кармане, вытащил десятку, потом пятерку, бросил их на стол и быстро пошел к выходу.

Угодливый швейцар, ухмыльнувшись всем своим ватным лицом, с легким поклоном открыл дверь, и Мохов очутился на улице. Парочек поубавилось, и машины будто испарились. Было совсем тихо, и тишина эта опять нагнала тоску, муторную, щемящую. Еще двум людям больно сделал. Не простит он себе этого, никогда не простит. Даже если и забудет Хорев об этом вечере, даже если и улыбаться ему по-прежнему широко и дружелюбно будет, даже если со всей искренностью и пониманием скажет, мол, да ладно, чего там, с кем не бывает, погорячился, эмоций не сдержал; все равно и тогда не простит себе. А какую женщину обидел, чудесную, единственную. Или ему только показалось, что единственную, может быть, сегодня просто день такой, когда все в ином свете видится, когда произошедшее с тобой неповторимым кажется, и не вспомнит он о ней завтра, и затеряется ее образ среди десятков других, виденных сегодня? Но нет, не затеряется, не забудется, в этом он убежден твердо, одна она такая, одна во всем мире. Так как же быть? Встретить, умолить о прощении? Но… а кто он ей? Никто, посторонний человек, начальник мужа. А теперь еще и враг на веки вечные. Неужели так и не поняла она, что не со зла он, что просто на душе у него до того скверно… Ну все, хватит! Не думать о ней, не думать! Потом разберемся, потом, потом, все потом…

Что теперь? Домой? Домой… К жене. А с ней-то как быть? Ведь с ней тоже все наперекосяк. Пока-то все нормально, она ничего не знает и не догадывается, а долго ли осталось! Так, значит, домой? Мохов взглянул на часы — половина одиннадцатого. Рано. Она еще не спит. Надо прийти, когда она заснет.

И снова он брел по городу, теперь совсем уж неприветливому, темному, холодному. Здесь рано ложатся спать, потому светящиеся окна попадались редко, а уличные фонари светили тускло, вполнакала — экономили электроэнергию. А ведь и верно, зачем столько света в такое время?

Шагал вяло, с трудом, потому что скованность непонятную в ногах ощущал, тяжесть — не от выпитого, нет, что для него два глотка шампанского, просто руки, ноги, плечи, шею стягивала сила какая-то невидимая, незнакомая доселе. И вдруг ожгло студено пальцы рук, а в лицо, наоборот, жар ударил, и под ложечкой засаднило, заныло противно, потому что осознал разом, с ужасающей ясностью, что теперь всю жизнь эта сила невидимая будет сдавливать его, покоя не давать. Всю жизнь! А зачем тогда такая жизнь нужна? И он этой жизни зачем нужен? Не проще ли?.. Нет! Нет! Прочь эти мысли из головы! С ума сошел, как до того додуматься-то мог? Ведь только два часа назад в ресторане, в фойе, он нашел в себе что-то такое, что помогло унять, утихомирить назойливое неспокойствие свое. Значит, и сейчас найдет, непременно найдет. Он остановился, приложил к лицу ледяные ладони. Пальцы постепенно оттаяли, и кожа на лице приятно похолодела. Он вздохнул несколько раз, как всегда, когда хотел успокоиться, расправил плечи, помассировал одеревенелую шею, еще вздохнул, и слабая улыбка раздвинула с трудом его губы. Он осмотрелся: направо, вниз по Октябрьской, — домой, налево — к Васильевскому парку. Мохов взглянул на часы и решительно направился налево.

К великому его удивлению, в парке было необычайно светло и людно, и даже музыка где-то за деревьями играла. Хотя удивляться было нечему, он вспомнил, что недавно был на заседании горисполкома, где решался вопрос о дополнительном освещении парка и о разнообразии культурно-массовых мероприятий. Деревья, кусты, лавочки, травы, столбы фонарные казались на таком ярком неестественном свету ненастоящими, нереальными, словно это были декорации на сцене. Мохов не хотел к людям и на свет не хотел, решил лавочку найти где-нибудь в глухом уголке, куда забыли освещение провести, посидеть там с часок и тогда уж домой отправиться. Повернул уже вбок, побрел вдоль ограды — вразвалку, бездумно. Но тут же остановился, прислушиваясь, потому что запели знакомо милицейские свистки, вдалеке где-то запели, в глубине парка. Павел насторожился, замер, угадывая место, где свистели, постоял немного и решительно направился на звук. Пошел не по дорожке, а напролом, сквозь черноту зарослей, отрывисто хрустя валежником, не обращая внимания на хлещущие по глазам ветки. Первые метры просто шел быстро, а потом побежал. Может, и не обратил бы особого внимания он на свистки эти в какой другой день, решил бы — сами разберутся, а сейчас будто толкнул его туда кто-то. Бежал свободно, легко и с каждым шагом чувствовал, как наливается тело силой, как заряжается сам он неведомо откуда взявшейся энергией. Он даже повеселел — будоражившие его мысли ушли в сторону, начиналась работа. Свистки приближались. Он различал уже голоса, потом отчетливо услышал требовательную, отрывистую команду: «Стой! Стой, тебе говорят! Хуже будет!» Знакомый, низкий, надсадный голос. Это кто-то из сержантов, обслуживающих парк. Еще десяток шагов, и Павел выскочил на освещенную асфальтовую дорожку. Заметил, что несколько парочек застыли как в стоп-кадре и головы их повернуты в одну сторону. Промелькнул в той стороне кто-то в белой рубашке и метнулся стремительно в спасительную тень деревьев. «Он», — понял Мохов. Опять вскрикнул свисток, и метрах в двухстах от себя, на дорожке, Павел увидел бегущего человека в фуражке. Издалека можно было разглядеть ее поблескивающий козырек. Не сбавляя темпа, чуть пригнувшись, Павел кинулся вслед за белой рубахой. Опять всхрустывает валежник, опять ветки секут по лицу. Белая рубаха совсем близко, полтора десятка метров, не больше. И теперь Павел, в свою очередь, крикнул зло: «Стой! Милиция!» А белую рубаху слова эти подстегнули словно, прибавил он ходу, запетлял, выискивая заросли погуще. Мохов не ощущал азарта погони, он был уверен в ее исходе, но это состязание в ловкости и скорости в глубине души все же радовало его и приносило хотя бы временное облегчение. Мощный рывок, еще один, и Мохов уже чувствует запах разгоряченного тела, запах пота. Так, теперь прыжок, и Мохов вместе с белой рубахой валится на густую влажную траву. Павел автоматически перехватил руку задержанного и хотел завести ее за спину, но через мгновение понял, что этого не требуется, — белая рубаха не сопротивлялся. Обмякший, он лежал, уткнувшись лицом в землю, и судорожно вздрагивал плечами. Он плакал. Мохов приподнялся, отпустил руку парня и уселся рядом на траву. И почему-то ему вдруг не по себе стало оттого, что крикнул он, догоняя белую рубаху: «Стой, я из милиции». Имел ли он право, внутреннее, человеческое право, призывать на помощь положение свое, должность свою? Может ли он называться работником милиции после того, что произошло за эти несколько прошедших дней? Луч фонарика ударил по глазам. Павел зажмурился и инстинктивно защитился растопыренной ладонью.

В темноте изумленно вскрикнули:

— Павел Андреевич! Вот те на! Вы-то как здесь? Чудеса!

— Мимо шел, — нехотя отозвался Мохов.

Разом навалилась усталость. Голова отяжелела, показалось, что задеревенели ноги. Он даже не стал спрашивать, зачем гнались за парнем, — раз гнались, значит, надо.

Переводя дыхание, милиционер присел на корточки рядом, положил на землю фонарь — он высветил неестественно согнутую руку белой рубахи, — снял фуражку, отер пот со лба, провел пятерней по волосам, спросил буднично:

— Не сопротивлялся?

Мохов отрицательно покрутил головой.

— И то хорошо, — одобрил милиционер и, поднимаясь, добавил: — Пошли, что ли…

Парень, покачиваясь, шел между ними и изредка приглушенно всхлипывал. А милиционер добродушно, будто и не было несколько минут назад никакой погони, говорил ему:

— О чем вот ты думал, интересно, когда под ноги людям эту пакость бросал? А может, у кого сердце больное. Хлоп — и инфаркт, хлоп — и умер. Знаешь, сколько бы ты за это дело годков получил? А? Не знаешь?.. Да и вообще, разве можно так? А если бы там мать твоя была или отец, тоже бросил бы?

Милиционер повернулся к Мохову. В темноте было видно только, что лицо у него скуластое, а глаза узкие, раскосые:

— Вы представляете, Павел Андреевич? Этот пакостник, посреди парка, на «пятачке», где всегда народ толпится, хлопушку какую-то бросил. Шарахнуло так, что все врассыпную. Хорошо, что никого удар не хватил. Сколько лет-то тебе? — Милиционер опять обратился к парню. — Восемнадцать есть?

Тот кивнул.

— Ну-у-у, — протянул милиционер. — Пиши пропала молодость. Поедешь годика на два в теплые места отдыхать.

На аллее их уже поджидал красно-синий милицейский «Москвич». Водитель — молоденький, курносый, но уже серьезный и преисполненный собственного достоинства — стоял, опершись спиной на машину. Увидев парня, он недобро усмехнулся и, ни слова не говоря, открыл заднюю дверцу. Но белая рубаха садиться не спешил, он беспокойно вертел головой по сторонам. Скуластый милиционер заметил это и спросил, хитро поблескивая узкими глазками:

— Дружков выискиваешь? Значит, не один был? Говори, кто еще с тобой хулиганил?

Мохов только сейчас обратил внимание на внешность парня. В темноте как-то и не приглядывался. Был тот длинноволос, худ, строен. Лицо как у девчонки, нежное, наивное. Парень не ответил на вопрос милиционера и опять огляделся. Мохов тоже посмотрел по сторонам. Он почему-то сразу догадался, что парень ищет не дружков, а подругу, девчонку свою ищет… Она стояла в сотне метров от них, на краю дорожки, в тени большого дерева. Павел перевел взгляд на парня. Тот тоже увидел ее, и не было у него сил отвернуться, он все смотрел и смотрел в глубь аллеи. Молоденький милиционер грубовато подтолкнул его. Но Мохов положил милиционеру руку на плечо:

— Погоди.

Потом закурил и не спеша двинулся по аллее. Девчонка чутьем уловила, наверное, что это за ней, и медленно попятилась. Павел прибавил шагу, девчонка повернулась и быстро пошла прочь.

— Послушайте, девушка! — крикнул Мохов. — Неужели вы бросите своего кавалера в беде? Это только первое испытание, а сколько их еще будет, и каждый раз вы будете предавать друзей?

Прохожие оглядывались на Мохова, но он не обращал на них внимания. Девчонка остановилась, но оборачиваться не стала. Стояла съежившись, словно ожидая удара. Павел подошел, коснулся ее плеча. Она вздрогнула и резко повернулась к нему. Совсем детское, пухлое лицо ее нервно подергивалось, большие испуганные глаза насытила влага.

— Это я виновата! — выкрикнула она, сжав маленькие кулачки. — Это из-за меня все…

— Я догадался, — сказал Мохов.

— Он все доказать хотел, что любит меня, что для меня горы свернуть может. Романов начитался, дурачок. Настоящие мужчины, говорит, всегда свою любовь доказывают. Хочешь, говорит, в честь тебя фейерверк в парке устрою… А я… согласилась. Интересно все-таки, и из-за тебя ведь…

Она потерла кулачками глаза, как двухлетний малыш после крепкого сна.

— Он очень хороший, — тихо добавила девушка. — Он многое умеет делать, у него руки золотые.

— Пойдем, — позвал Мохов. — Поедешь с ним в милицию и все напишешь, как было.

Опустив голову, она покорно двинулась за Моховым.

Молоденький милиционер, ухмыльнувшись, потер руки:

— Вот и соучастница.

Мохов коротко взглянул на него, и тот мгновенно принял невинный вид.

Парень глядел куда-то поверх машины и старательно мял ладони, а потом впервые за все это время подал голос:

— Не надо ее… Зачем ее… Она ни при чем…

Павел изучающе посмотрел в лицо парню, потом перевел взгляд на его грубоватые темные руки с длинными нервными пальцами. И вспомнил Юркова. У него были точно такие же руки, ухватистые, верткие, ловкие. Сначала воровать лишь умевшие, а потом, когда хозяин их нашел в себе силы, смог-таки в нормальную жизнь, к нормальным людям вернуться, научившиеся работать. Да так, что всем на зависть… Только вот теперь таким рукам никто завидовать не будет, страшно им теперь завидовать. Он, Мохов, нашел им другое применение. Ну если не он именно, то его участие в этом тоже немалое. Выходит, что и этим молодым рукам туда же дорожка? Ну уж нет, не пойдет такое дело.

— Она поедет с тобой, — сказал Мохов. — Вы же друзья, а друзья должны помогать друг другу…

Он отвел в сторону скуластого милиционера.

— Послушай, ты там поосторожней, поаккуратней. Ведь так одним махом можно судьбу парню поломать. Верно, а? Оформи его по мелкому хулиганству, если свидетели возражать не будут. Хорошо?

Милиционер улыбнулся, кивнул согласно и пошел к машине.

В трех окнах его квартиры свет не горел. Значит, жена спит. Это его успокоило, а то шел и боялся, вдруг в углу одного из проемов будет слабо высвечивать укрытая темно-красным абажуром настольная лампа. Тогда опять нужно было бы приклеивать на лицо дежурную улыбку, изображать усталость и беззаботность. А лицедействовать сейчас было совсем невмоготу. Не спеша, стараясь ступать как можно тише, он поднялся на свой этаж, несколько секунд прислушивался к тишине и только затем два раза клацнул ключом, отмыкая дверь.

Он зашел на кухню, машинально заглянул в кастрюли, открыл холодильник, задумчиво постоял перед ним, открытым, и только тогда понял, что есть он совсем не хочет, а действия его неосознанные, автоматические, отработанные с годами. Дверца холодильника, чавкнув, приклеилась к корпусу. Мохов круто повернулся и, снимая на ходу пиджак, пошел в ванную. Увидев себя в зеркале, изумился той перемене, которая произошла с ним за какие-то два часа, с тех пор, как он разглядывал себя в фойе ресторана. Загар будто сошел, уступая место какому-то странному серо-желтому цвету. Под глазами явственно проступили синяки, да и сами-то глаза поблекли, потускнели, приобрели несвойственное им выражение меланхолической, давней печали. Былая печаль — он где-то слышал это выражение, и оно ему понравилось, он иногда встречал людей с такими глазами и про себя посмеивался над ними, а теперь вот может посмеиваться над собой.

Уже раздетый, на цыпочках, погасив предварительно везде свет, он прошел в спальню. Кровать была пуста. Так вот почему, наверное, неуютной и неприветливой показалась ему квартира. Без жены всегда так, дом будто сиротеет. Где она, интересно? Мохов, правда, не волновался, иногда Лена готовила музыкальные вечера в городском Доме культуры и, бывало, задерживалась допоздна. И, как правило, она предупреждала об этом. Но на сей раз, наверное, не смогла дозвониться. А звонила наверняка, должна же была она рассказать, как побывала в больнице у Саниной. Мохов зажег настольную лампу, затем забрался под одеяло, натянул его до подбородка. Решил подождать около часа, а потом начать поиски по телефону. Он закрыл глаза, и завертелись перед ним в беспорядке картины сегодняшнего вечера… Большеголовый Райт, швейцар со смазанным лицом, задымленный полуосвещенный ресторанный зал, угловатый улыбающийся Хорев… Наташа… Сжалось что-то внутри, перехватило горло на миг, когда вновь увидел лицо ее, такое близкое и чужое одновременно, а потом прошло все разом, улетучилась взволнованность и мимолетная радость от воспоминания, осталось только теплое, приятное, расслабляющее. И он не удивился, а принял эту перемену настроения как должное. Такое случается, наверное, когда возбужден, когда издерган, когда веру потерял, жизненный стимул потерял. Стремительный взлет, и кажется, это пик, это то, о чем мечтал всю жизнь, а потом словно трезвеешь, другими глазами на все смотришь, и вот уже ты снова на земле, и пик опять затерялся в голубоватой дымке… И вновь чередуются события прошедших часов… — Дыхание Мохова стало размеренным, нечастым. Он уснул.

Сначала какие-то кружочки, квадратики и ромбики мельтешили перед глазами. Разбегались в разные стороны, потом сбивались в кучу, как в детском калейдоскопе.

Потом он увидел себя в комнате, совершенно пустой, неуютной. Вернее, ему только показалось, что увидел, что будто со стороны себя оглядывал — это так нередко бывает во сне, — на самом деле он просто знал, что это вот он, Павел Мохов, сидит на чем-то, скорее всего на стуле, посреди огромной, холодной, мрачной комнаты, где-то вдалеке слабо, серовато высвечивалось оконце, всего лишь одно маленькое крохотное оконце, и, комнату оно почти не освещало, мерцало себе равнодушно, и все, как мерцает долгожданный выход из душного бездонного тоннеля. И скупой, так неохотно отдаваемый оконцем свет этот был сейчас для него единственным предметом, похожим на что-то знакомое, привычное, реальное в этой нереальной, пронизанной ужасом комнате. Страх давил на него со всех сторон, он витал в воздухе плотным, но невидимым облаком, и если бы он сумел поднять руку, то смог бы, наверное, его пощупать, страх был и внутри его, липкий, леденящий. Страх перед смертью, перед небытием, перед той вечной пустотой, которую отказывается представить человеческое воображение. Он знал, что, когда совсем исчезнет свет в оконце, он умрет. Не будет ни болей, ни мучений, он просто перестанет существовать, будто и не было его вовсе. Кто и когда сказал ему об этом, он не помнил, но знал, что так оно и будет. Бившая его поначалу мелкая противная дрожь вдруг исчезла, исчезла и звенящая пустота в голове. Только страх не отпустил, но он стал привычным, чем-то самим собой разумеющимся. Значит, скоро, совсем скоро все кончится. Но как же так, почему это случится с ним, а не с кем-то другим? За что, за какие такие тяжкие прегрешения у него отнимут эту непередаваемую фантастическую радость, которая зовется жизнью? А была ли его жизнь радостью, его радостью, радостью для других?.. Раз так вышло и ничегошеньки уже нельзя изменить, то, может быть, все оставшиеся силы надо отдать сейчас для того, чтобы подготовиться к ней… к смерти? Уверить себя, что это должно было случиться именно с ним и именно сейчас.

В комнате стало еще темнее, свет в оконце поблек. Холодный, скользкий комок, крадучись, подполз к горлу. Теперь осталось совсем немного. Мысли стали путаться, заметались беспорядочно, потеряли стройность… Друзья, были ли друзья у него, преданные, отзывчивые, добрые? Были, наверное, во всяком случае, казалось ему так. Во всяком случае, двое, как он считал, настоящие. Иногда встречались, ходили в гости друг к другу, чаще перезванивались, потом переписывались. Один еще со школы был, дружба, годами проверенная. Он счастлив был, считал, что ему неслыханно повезло. Однажды как-то он этого друга своего попросил отца в клинику к известному профессору устроить — друг мог это сделать, у него были связи в Новосибирске — тот пообещал сначала, а потом без сожаления в голосе отказал, не получается, мол. И Мохов тогда понял, что тот даже и не звонил никуда. Он не обиделся, они все равно продолжали поддерживать добрые отношения, как и прежде. Есть ли у него настоящие друзья? Есть, Сергей… Но разве он знает его, испытала ли судьба их отношения?

А потом он вдруг увидел отца, совсем как наяву, крепкого, жилистого, уверенного, с выражением тоски на жестком узком красивом лице. Именно таким оно было у него, когда Павел уезжал из дома последний раз почти два года назад… «Не пущу в дом, два года не было тебя здесь и еще столько не будет, — глухо говорил отец, вытягивая в сторону Павла огромный, почему-то синий узловатый палец. — Одумайся сначала, жизнь познай, — лицо его свирепо наливалось свинцом, а палец все рос и рос. — Я тебя вырастил, выучил, я за тебя четыре года пулям кланялся, страна моя оценила, награды дала, люди меня уважают, слушаются, любую команду мою… только ты…» — «Да не понял ты меня тогда, не в обиду тебе я это сделал, не против тебя лично, отец!» — хотел крикнуть Павел, но смог лишь воздух ухватить губами, и только…

А палец набухал, дергаясь, делался огромным, стремительно превращался в тугой тяжелый синий шар… Отец совсем уже скрылся за этим шаром, а потом и исчез вовсе. «Не понял ты меня тогда, отец, — шептал Павел. — Я же из-за той знакомой твоей концерт устроил, а мать любит тебя… Вон как оно вышло, и она тоже со мной теперь без тепла»… Бах! И лопнул шар, и вновь он в черной комнате с крохотной яркой точечкой у потолка.

Оконце пугающе быстро затягивалось темно-серой пеленой. Ему казалось, что он любил свою работу, но только теперь понял, что это не совсем так. Он был созерцателем, ему нравилось наблюдать работу розыска со стороны, и настолько тяжело и безрадостно было делать ему эту работу самому. Господи, неужели это так на самом деле? Ведь так часто после мастерски завершенного дела он чувствовал себя беспредельно удовлетворенным и счастливым… Ну, хорошо, оставим это. Он остервенело, до боли в скулах сдавил зубы, однако глухой тихий стон все же вырвался из-за крепко сомкнутых губ.

И вдруг он почувствовал тепло на своей груди и мгновенно осознал, что спит и что ему снится и что, когда он проснется, весь этот ужас исчезнет, он сделал слабую попытку проснуться. Но сон крепко держал его в своих тисках. В странном состоянии он находился — спал и в то же время понимал, что пришла жена, что не решилась будить его, что легла рядом и положила ему на грудь руку. А он лежал не шелохнувшись, и боялся убрать с себя ее руку, а убрать хотелось. Голова тяжелела, и он снова проваливался в холодную, жуткую пустоту. Что же еще у него имеется? Лена… Здесь, вот она, рядом, милая, желанная, сейчас он обнимет ее, притянет к груди, он хочет поднять руки, но они непослушны, вялы, налиты свинцом, он никак не может справиться с ними. А Лена отступает от него, отдаляется и вдруг с ужасающей быстротой начинает становиться непомерно высокой. И вот уже она глядит на него сверху вниз, холодно, не моргая. И он чувствует себя маленьким, незащищенным, скомканным, как Гулливер в стране великанов. И ему хочется упасть перед ней, распластаться у ног и просить прощения, неизвестно за что, но умолять ее, упрашивать. А тело одеревенело, голова чужая, неподъемная, и он не в силах даже упасть. Он только жалобно смотрит ей в глаза, и все. Постепенно осознает, что Лена что-то говорит, до него долетает голос, он начинает разбирать слова, чеканные, отрывистые, звенящие:

— Я не хочу, не желаю прозябать в этой забытой богом дыре. Мне нужна интеллектуальная жизнь, интересные люди, театры. Мне красота вокруг нужна. Я же профессиональный музыкант, мне порыв необходим, вдохновение, публика, а здесь я превратилась в заурядную учительницу пения. Если ты такой слабак, что не можешь пробить себе дорогу, то оставайся, а я уезжаю, уезжаю…

Облик ее бледнеет, затуманивается, ломается, как в треснутом зеркале, какое-то мгновение еще видно ее отрешенное лицо, и затем она растворяется, исчезает в наплывающем полумраке.

Чернота поглотила комнату, света больше не было. Он был совершенно спокоен и даже улыбался. И тут густая чернота исчезла вмиг, горячий солнечный свет ударил в глаза, и Мохов очутился в своем кабинете. Ничего там не изменилось: столы, стулья, сейфы стояли на своих местах, со стены все так же строго смотрел Дзержинский, окно было распахнуто, и свежий утренний ветерок осторожно трогал шторы. Он жив? Ничего не произошло? Обман? Розыгрыш? Зачем? С какой целью? Стены кабинета стали вдруг расплываться, терять очертания, потом, пропали совсем, и оказалось, что Мохов вновь сидит в той же самой пустой, неуютной комнате, только теперь она светилась большим окном. Он встал со стула, подошел к окну, выглянул, увидел много спешащих по улицам людей, много зелени и солнца. День начинался с яркого безмятежного утра. Но ни утро, ни солнце, ни люди не радовали его. Ему все казалось угрюмым и серым. Ему уже не хотелось жить, незачем…

Проснулся разом, как от удара. Неторопливо оторвался от теплой постели, свесил ноги на мягкий, ласкающий ковер. Поморщился, с силой потер виски, но бесполезно — сон еще жил в нем, не исчез, не забылся, как обычно. Опять он видел темную холодную комнату, себя на стуле посередине, маленькое оконце, только чувство страха ушло, остался горький, тошнотворный осадок.

Мохов встал, хрустко потянулся, оглядел комнату. Жена ушла, на ее половине постели гордо пузырилась аккуратно взбитая подушка. Она очень любила такие вот взбитые, пухлые подушки, так в деревнях взбивают, чтобы украсить кровать. Откуда это у нее? Мохов шагнул к окну, распахнул створки, с шумом втянул в себя свежий, прохладный воздух, на мгновение залюбовался ласковым солнечным утром, а потом враз вдруг все перевернулось, и утро показалось мрачным и солнце холодным, неприветливым, враждебным, опять поплыли картинки сна. Наваждение, бред. Он спал всегда без снов, а если и снилось что-то, то по утрам напрочь исчезало из памяти. А этот сон он помнил до мельчайших подробностей. Самый отвратительный сон за всю его жизнь, и он помнил его. Прохладный душ, бивший по телу упругими, колкими струями, на некоторое время успокоил его, помог отогнать прочь назойливые воспоминания. Но в комнате вид открытого окна опять сбил настроение.

Выходит, что пустота его теперь ждет, там, впереди, в будущей жизни, если не прервется она, жизнь эта, если он сам не прервет ее. Он опять, как и вчера вечером, в один миг похолодел от такой мысли, нелепой, ненужной, чужой, не его мысли. Хотя, впрочем, может, и впрямь правду сон поведал, ту самую, которую он так тщательно скрывает от себя, оберегая душевный покой, комфорт? И совсем он один, и никому он не нужен, если и уважаем, то постольку, поскольку человек все же, не таракан, не букашка какая. И больше от него вреда людям, чем пользы, зла больше. И ничего достойного он в этой жизни не совершил, разве что несколько десятков отщепенцев за решетку пересажал, так это и без него сделают, найдутся те, кто это будет делать лучше. Так что и получается, что за бортом он, вне игры. И незачем суетиться, казниться, терзаться, приставил ствол к виску — и готово…

Мохов рывком захлопнул створки окна, ожесточенным ударом вогнал щеколду в паз, склонился над широким подоконником, потряс остервенело головой, сдерживая стон, хлопнул что есть силы по подоконнику ладонями, выпрямившись, отвернулся от яркого стеклянного прямоугольника — не мог он смотреть в окно, снова сон возвращался — и шагнул вон из комнаты. На кухне ухватил с плиты пузатый массивный чайник, поднес носик ко рту, чертыхнувшись, с грохотом отбросил его обратно — кипяток обжег губы. Глотая воздух, повернулся к кухонному столу, увидел посередине квадратный листок бумаги, раздраженно схватил его, прочел:

«Прости, что не разбудила. Не решилась говорить с тобой, лучше напишу. Когда прочтешь, тогда поговорим. Я все знаю. Я говорила со Светланой Григорьевной. Как ты и просил, я нашла доктора Хромова. Передала записку, цветы. Потом попросила, чтобы он разрешил мне посмотреть на нее. Он отказал. Я настаивала, упрашивала, грозила. Он стоял на своем. Нельзя, не положено. Она без сознания. Но мне надо было ее видеть. Я тогда еще не осознавала, почему мне так упорно хочется ее видеть. Может быть, твои слова так подействовали. Может быть, что-то давило из-под сознания, не знаю. Я опять стала требовать. Но Хромов был неумолим. Отчаявшись, я вышла из больницы. Лихорадочно соображала, что делать. Потом придумала. В регистратуре поликлиники работает мама моей ученицы Женечки Зотовой. Я пришла к ней, попросила белый халат, и опять в травматологию. Никто не обратил на меня внимания, Хромов по пути не попался. Номер палаты я знала. Сиделка кинулась навстречу как фурия. Но тут Светлана Григорьевна совершенно твердым голосом спросила, кто это там. Я оттолкнула сиделку и бросилась к ней.
Лена».

Она рассказала мне все. Она просто не смогла сдержаться. Мы плакали, как две дуры. Сиделка тем временем сбегала за Хромовым, и он выставил меня за дверь чуть ли не за шиворот. Я не виню тебя, Паша, что ты ни о чем мне не говорил, нисколько не виню. Ты правильно делал, ты иначе не мог. Я понимаю, как тебе сейчас тяжело. Но постарайся представить, каково мне. Десять лет я считала его самым добрым, самым хорошим, самым прекрасным. Он ведь любил меня, любит и сейчас, я это чувствую. Но, наверное, только меня и только себя. И никого больше, всех остальных ненавидит. Почему так, не знаю. Я не хочу верить этому, понимаешь? Мне все время кажется, что произошла чудовищная ошибка, что это сон. Я даже позвонила ему. Не пугайся, ничего я недозволенного не сказала. Просто спросила, как он себя чувствует. Он стал говорить о Светлане Григорьевне, говорить слезливо, жалобно, но я ощущала, что притворяется он, лицемерит, играет, как плохой актер на провинциальной сцене. Мне очень плохо, Паша, очень-очень. Давай поможем друг другу. Ты же любишь меня, правда? И я люблю тебя. Мы поддержим друг друга. Мы же с тобой единое целое, правда? И что бы ни случилось, слышишь, что бы ни случилось, я с тобой.

Мохов обессиленно опустился на табурет, машинально убрал волосы со лба и вдруг засмеялся тихонько, затем затих, бережно держа квадратный листочек, перечитал записку еще раз.

Спасибо, Ленка, милая! За записку эту спасибо, за то, что ты есть, спасибо. И прости, если можешь, что несправедлив я вчера к тебе был, что думал неверно, плохо думал. И за женщину, которую ты не знаешь, прости. Я забуду о ней, честное слово, забуду, чего бы мне это ни стоило. С корнями из памяти выкорчую, и останешься ты у меня одна-единственная, навсегда. Навсегда. Мохов расслабленно откинулся к прохладной стене. Навсегда. Он все-таки еще думает о будущем, значит, не совсем похоронил себя. Так что ж теперь? А теперь дело до конца доводить надо. Раз уж начал сам, так давай расхлебывай, исправляй, что еще можно исправить, плати по полному счету. А если не исправишь, если не расплатишься, вот тогда и…

Он решил, и решение принесло облегчение. Впервые за эти дни голова была ясной и чистой, думалось легко, свободно. Он накинул пиджак, аккуратно, осторожно, как драгоценность какую, сложил записку, сунул ее в карман, щелкнул замками входной двери и вышел из квартиры.

Еще низкое, но уже поднабравшее силу солнце жарко било в огромные окна, раскаляло остывшие, отдохнувшие за ночь стекла, выгревало стены, пестро выкрашенный дощатый пол. И казалось, спортзал светился изнутри, радовался этому новому ясному дню. Открыв маленькую дверцу и переступив порог, Мохов невольно остановился, так завораживающе уютно и хорошо было в зале. Он хранил еще вчерашние запахи пота, разогретой резины, кожи мячей, но они уже потеряли остроту, смешались с ароматом чистоты свежевымытых полов.

Зал не пустовал. В дальнем углу, на матах, накрепко вцепившись друг в друга, пружинисто переступали с ноги на ногу несколько пар мальчишек в самбистских курточках. Спиной к Мохову стоял мужчина в адидасовской майке и оранжевых спортивных брюках, высокий, стройный, с идеально узкими бедрами и идеально широкими плечами. Он то и дело пригибался, приседал, внимательно наблюдая за мальчишками, и время от времени выкрикивал низким резким голосом:

— Злее, злее, парни! Сейчас перед вами соперник и только соперник, и вы должны его победить здесь, сейчас, немедленно! Это дело вашей жизни и смерти! Все сантименты до и после схватки, а сейчас — бой, бой!

И Мохов видел, как сосредоточивались лица ребят, становились совсем не мальчишескими, жесткими, чужими. И вот первый бросок — яростный, быстрый, но неумелый еще, неоттренированный. Двое мальчишек из тех, кто постарше и повыше, грузно завалились на маты и, кряхтя, продолжали ломать друг друга.

Мужчина всплеснул руками, явно недовольный, шагнул ближе, приказал отрывисто:

— Встать! Вы не в песочнице. Родин, отойди в сторону и смотри внимательно.

Черноволосый сутуловатый парень смущенно опустил голову и, переводя дыхание, сошел с матов. Мужчина подошел к его партнеру и вмиг преобразился. В движениях появилась кошачья плавность, легкость — уверенная легкость. Он упруго полуприсел, встряхнул руками; будто дразня противника, тихонько толкнул его в грудь, коснулся плеча и, стремительно ухватившись за ворот, одновременно развернувшись к нему спиной, без усилий взвалил парня на бедро, круто ушел под него и, сдавленно крякнув, рванул на себя. Мгновение — взметнулись кверху ноги и тело с глухим стуком обвалилось на маты. Противник еще летел, а мужчина, уже выпрямившись, ступил на дощатый пол.

— Вот так, — усмехнувшись, сказал он.

Парень поднимался с трудом, потирая ушибленное плечо.

— Больно, — угрюмо и зло бросил он.

— Это ничего, — ответил мужчина, — боль пройдет, а останется сила и радость борьбы. — Он повернулся к Родину. — Понял, как надо? Работайте!

Он отвернулся от ребят и с расслабленной неторопливостью направился к лавочке, где белело полотенце, стояла оранжевая спортивная сумка, высверкивала на солнце початая бутылка с минеральной водой. Видимо, почувствовав взгляд, уже подойдя к скамейке, уже потянувшись за полотенцем, он медленно повернул голову в сторону Мохова, не спеша выпрямился, выждал секунду и шагнул ему навстречу.

— Горазд Владимир Сергеевич? — с доброжелательной улыбкой уточнил Мохов.

— Он самый, — подтвердил Горазд, вопросительно глядя на гостя.

— Мохов, если помните. — Павел протянул руку.

— Да, да, конечно. — Горазд ответил на рукопожатие. — Встречались.

«Хорошее лицо у него, — отметил Мохов, — открытое, чуть тяжеловатое, умное. Мужское лицо».

— Извините, если помешал. — Мохов был предельно учтив.

— Да, ничего. — В глазах Горазда все еще читалось плохо скрытое недоумение.

Мохов заметил, что мальчишки перестали возиться и с любопытством поглядывали в их сторону.

— Надо бы поговорить, — сказал он и едва заметно кивнул на ребят. Горазд понял его.

— Пройдемте ко мне, — предложил он и попытался радушно улыбнуться, но не получилось, губы только дернулись кривовато. «Он растерян, нервничает, — подумал Мохов. — А впрочем, это и понятно, кому приятно лишний раз встречаться с работником милиции».

В тренерской комнатке обстановка была скромной и унылой; допотопный стол, два стула, шкаф без одной дверки. Тускло серебрились на полках два кубка, лежали неровные стопки пожелтевшей бумаги.

— Рано вы начинаете, — заметил Мохов, усаживаясь. — Я, признаться, наугад шел. И не надеялся вас застать.

— Не хватает времени, — пояснил Горазд. — Я единственный пока в техникуме преподаватель физкультуры. Мой коллега недавно уволился. Приходится работать за двоих. А мальчишки хотят еще и самбо заниматься. Я мастер спорта. Вот и предложил им, давайте с утра пораньше. Тем более это и полезно. Я считаю, вставать надо рано. День увеличивается…

Он не выглядел теперь сильным, решительным, собранным, каким казался всего несколько минут назад. Движения стали вялыми, речь тягучей. Он словно подтаял. И в глазах его все еще таилась настороженность. Мохов был слегка удивлен такой перемене, поэтому решил было немного повременить с разговором, потрепаться о пустяках, понаблюдать за Гораздом, постараться составить о нем более или менее определенное мнение. Но потом передумал, не за этим он сюда шел, цель его разговора совершенно иная. И он начал без предисловий:

— Вы в курсе, что сотрудница вашего техникума секретарь директора Светлана Григорьевна Санина попала в катастрофу и сейчас находится в больнице?

Горазд не ответил, он только кивнул нерешительно, простучав пальцами дробь по столу. Стул под ним скрипнул. Он, видимо, сильнее вжался в него. Мохов решил все-таки предоставить Горазду возможность ответить и поэтому тоже молчал. Наконец тот заговорил тихо, невнятно:

— Мы… деньги собрали, и местком матпомощь выписал… хотим купить этих, гостинцев… ну и отнести ей. — Он не выдержал, стиснул виски пальцами, кривясь лицом, проговорил: — Господи, несчастье-то какое…

— Она пока без сознания, — сказал Мохов, сделав вид, что не обратил внимания на реакцию собеседника. — Но опасность, как говорят врачи, уже миновала. Когда очнется, думаю, надо будет навестить ее.

— Да-да, безусловно, — поспешно согласился Горазд. Он отнял руки от лица, на мгновение встретился взглядом с Моховым и тут же отвел глаза. — Коллеги соберутся и навестят ее, это наша обязанность.

— Вот именно, — сказал Мохов, — обязанность.

— Я не понимаю, — вдруг встрепенулся тренер. — Почему вы пришли именно ко мне? Ваша заинтересованность мне ясна. Вы со Светланой Григорьевной в какой-то мере близкие люди. Но почему ко мне, а не к директору, не председателю месткома? Я рядовой преподаватель. И мы с ней просто коллеги. Ко всему прочему у нее есть человек, кому она дорога, почти муж, — при этих словах тренер едва заметно усмехнулся, — уважаемый, влиятельный, — он махнул рукой. — Все не о том я…

Он вздохнул, провел пальцами по лицу, откинулся на спинку стула, отстраненно уперся взглядом в шкаф.

Павел накрыл рукой вздрагивающие пальцы тренера и сказал мягко:

— Зайдите к ней непременно сами. Светлане Григорьевне будет приятно, очень ей будет приятно. Вы слышите меня? Тяжело ей сейчас, как никогда. Поймите правильно, не могу я вам всего пока сказать, не имею права, но вы должны быть там, если… Одним словом, должны. Несмотря ни на что и ни на кого.

Горазд впервые за все время беседы без опаски, без настороженности посмотрел Мохову в глаза. И смотрел долго, выискивая ответ на свой немой вопрос и, видимо, нашел, что искал. Размяк как-то сразу, улыбнулся слабо, но уже естественно, спокойно.

— Спасибо вам, честное слово, спасибо, — искренне сказал он. — Я все время чего-то боялся, боялся, что не так поймут, что неприятностей он мне доставит массу. Вы догадываетесь, о ком я. Трудно в это поверить, правда? Такой сильный, здоровый и боится. А ведь было. Я ведь всю жизнь хотел жить нормально, без нервотрепки. Спорт и я, я и спорт, и все. А вот не вышло и не выходит. Значит, нельзя так, значит, противопоказано так. Я сейчас ничего не боюсь. В конце концов мне тридцать пять и я нашел то, что искал. Я пойду к ней, сейчас же пойду и буду все время около нее, каждый день, каждый час. Я ничего не боюсь…

К началу пятиминутки он немного опоздал. Сотрудники розыска собирались без пятнадцати девять в кабинете начальника отделения, но, к счастью, самого Симонова еще не было, видимо, затянулась оперативка у начальника отдела. Все ребята были в сборе. Мохов поздоровался, кое-как отшутился на едкие замечания по поводу его долгого сна, сел на свое место в углу старинного кожаного дивана — это уже традиция, каждый сотрудник на пятиминутке занимал только свое, в первое его появление отведенное ему в кабинете начальника место. Обычно приветливый, улыбчивый, Хорев был хмур, в сторону Мохова не глядел, старательно вчитывался в неразборчивые каракули в своем блокноте («Он гений, — как-то заметил, увидев записки Хорева, Пикалов. — У всех гениев отвратительный почерк»).

Мохов коротко взглянул на Хорева, но тут же отвел глаза. Ему показалось, тот вздрогнул, ощутив на себе взгляд. «И ведь точно, вздрогнул, — подумал Мохов. — Он сейчас настроен только на меня». Ему захотелось вдруг встать сейчас, подойти к этому нескладному, но очень симпатичному мальчишке, попросить прощения и крепко обнять его, наговорить ему на ухо каких-нибудь покаянных слов, а потом рассмеяться вместе с ним, открыто, от души. Еще мгновение, и он бы решился, не стесняясь, при всех…

Симонов вошел быстрым шагом.

— Товарищи офицеры! — отрывисто скомандовал Мохов.

Все дружно поднялись.

— Так, — негромко произнес Симонов, по привычке навалившись грудью на стол. — Прежде, чем начнем. — С полированной глади стола он перевел взгляд на Мохова. — Радуйся, Паша, двойная радость у тебя сегодня. Аристов пришел в сознание, с ним можно говорить.

Мохов непроизвольно приподнялся, это была действительно радость.

— Минуту, — остановил его Симонов. — Второе, утром беседовал с заместителем начальника областного управления по поводу твоей стрельбы. Он полностью на нашей стороне и считает, что твои действия более чем правомерны.

Мохов пожал плечами с видом, мол, я в этом и не сомневался.

Симонов усмехнулся, махнул рукой, сказал, уже вчитываясь в суточную сводку происшествий:

— Времени не теряй, иди в больницу, звони, если что.

Аристов встретил Мохова очень недоброй кривой усмешкой. И это закономерно, гораздо неестественней было бы, если бы он вдруг с криком радости кинулся Мохову на шею, мол, спасибо, что не убил. Лицо Аристова пугающе высохло, загар бесследно исчез, щеки, лоб, нос и переносица приобрели белесо-желтый оттенок. Клокастая черная борода теперь, казалось, закрывала три четверти лица. Однако в глазах не было страдания или усталости. Мохов представился. Спросил имя, отчество, фамилию раненого.

— Шуров Михаил Матвеевич, — тихим, но твердым голосом ответил Аристов.

Мохов слабо усмехнулся.

— Послушайте-ка, — сказал он. — Вы взрослый человек, немало повидали в жизни, с моими коллегами не раз дела имели, а ведете себя как первоклассник. Зачем? — Мохов пожал плечами. — Пока вы были без сознания, мы сняли ваши пальцы. Неужели трудно было догадаться? Так как же ваши фамилия, имя, отчество?

Аристов закрыл глаза, ухмылка медленно сползла с его губ. Мохов не торопил, ладонями он огладил и без того ровный бланк протокола допроса, лежащий на белой больничной тумбочке, автоматически отметил, что повсеместный белый цвет в больницах все-таки крепко угнетает даже здорового человека. Аристов так и не ответил, он, казалось, заснул. Но Мохов ясно видел, как подрагивают ресницы у раненого, как стремительно перекатываются глазные яблоки под веками.

— Хорошо, — сказал Мохов. — Можете не отвечать. Тогда слушайте меня, внимательно слушайте. Вы — Аристов Василий Миронович, сорок шестого года рождения, уроженец города Воронежа. Первый раз были осуждены в Свердловске за квартирную кражу, статья сто сорок четыре, часть два; второй в Новосибирске, опять квартирная кража. Сразу после выхода из заключения, то есть шесть месяцев назад, вы вновь совершили кражу, только теперь из крупного универмага, но на сей раз сумели скрыться. Вам повезло. Поиски были безрезультатными, что бывает крайне редко, но я повторяю, вам повезло, как везло и дальше. Примерно через три недели вас, одичавшего, голодного, уже неспособного двигаться, подобрал в тайге один человек. Он устроил вас в одном из своих таежных тайников, отпоил, откормил. Потом как-то за бутылкой сказал, что вам придется поработать на него, к тому же лучше хорониться здесь, мол, тут искать не станут. Решат, что вы скорее всего уже за тысячи верст отсюда. Если будете хорохориться, сказал он, он вас отдаст. Тем более что ему в случае чего ничего не угрожает, мало ли кто в тайге бродит, так уж сразу все и беглые. И вы стали ловить соболей силками, капканами; ружьем он вам пользоваться запретил. Через некоторое время к вам присоединился еще один бедолага…

Мохов рисковал. Он не знал, работал ли Аристов на Судова или браконьерствовал сам по себе, что, правда, маловероятно, но чутье розыскника, опыт, приобретенный за четыре года работы в этих местах, весь ход событий, наконец, подсказывали ему, что все-таки Аристов каким-то боком связан с Судовым. Мохов рисковал, потому что, отступи он хоть чуточку сейчас от правды, Аристов не будет уже с ним откровенен. Он импровизировал, но импровизировал умело, основываясь на знании людей, здешних условий, на природной своей способности из разрозненных мелких фактиков выстроить стройную логическую цепочку умозаключений.

— …Вы стали работать вдвоем. В тайге опасно, звери ходят, люди подозрительные иной раз появляются. Вы попросили у своего покровителя ружье, дав ему слово, что воспользуетесь им только в крайнем случае. И сделали из ружья обрез. На всякий случай, чтобы удобней было носить. Прошло время, и вам такая жизнь надоела. Все это очень смахивало на зону. К тому же вы догадались, что вас обделяют, мало платят за шкурки. Однажды ваш покровитель, приехав за очередной партией товара, сказал, что ему надо уехать. И ваш напарник сам должен будет отвозить шкурки в условленное место и брать там деньги. Теперь денег почему-то вам стали платить еще меньше. А у вас же были планы, вы хотели подкопить кой-чего, да и рвануть подальше. Тогда вы рискнули сами попытаться сдать шкурки на базаре. Вот здесь я могу ошибиться, я же в конце концов не бог, а всего лишь оперуполномоченный, я не знаю, кто состряпал вам липовую справку об освобождении, которую обнаружили в кармане ваших брюк. Ну, не в этом суть. Первые два раза вы сумели продать шкурки и за довольно приличную цену, но на третий раз нарвались на меня, испугались, в горячке — срыв, и последствие — нажатый курок, так?

Мохов перевел дыхание и откинулся на спинку стула. Ничто не изменилось в позе Аристова, и глаз он так и не открыл. Только на лбу Мохов заметил маленькие бусинки пота — испарина. «Зачем я ему все это рассказываю? — вдруг подумал Мохов. — Надо было просто спросить напрямую, с кем он был связан и где его напарник. Он бы ответил, точно ответил бы. А если нет, а может, еще что за ним есть, а может, его запугали, мол, расскажешь, из-под земли достанем, в тюрьме достанем, у нас руки длинные. Это, кстати, дядя Леня умеет. Нет, правильно я все делаю».

— Кстати, вы были правы, — сказал Мохов. — Вам платили мизер.

Мохов с удовлетворением отметил, что Аристов едва заметно вздрогнул.

— И теперь мне хотелось бы знать, где мне найти вашего напарника и знаете ли вы того, кто в последнее время забирал у вас шкурки и расплачивался?

К великому удивлению Мохова, Аристов молчал. Не сдержавшись, Мохов досадливо мотнул головой.

— Ну что ж, давайте поговорим иначе, — не меняя спокойного тона, продолжил он. — У вас уже есть две судимости, вооруженное сопротивление работнику милиции, свое вы все равно получите, будете вы искренни или нет. И спрашивать я вас больше ни о чем не буду. Только хочу предостеречь и посоветовать. Дело со шкурками пахнет большими деньгами, похищенными у государства, короче, преступление крупное, незаурядное, и вы принимали в нем непосредственное участие, а признаваться вот не хотите. Его мы раскроем, так или иначе, и довольно скоро. Но вам тогда несдобровать, боюсь, что остаток жизни придется провести в заключении, а может, и того хуже, речь ведь идет о крупных хищениях. К тому же суд вас признает особо опасным рецидивистом.

Аристов наконец открыл глаза. В них были слезы.

— Но я же… — тихим сиплым голосом начал он, — я же… никто, мелкая сошка, исполнитель… я ни при чем.

Мохов мысленно поздравил себя, все-таки он не ошибся. Напряжение спало, он сел посвободней, закинул ногу на ногу.

— Это уже будет решать суд, — сказал он, — мелкая вы сошка или крупная. Да вот еще что, если желаете взглянуть на своего покровителя, ну того, который вас подобрал, прошу.

Мохов извлек из кармана фотографию Куксова и протянул ее раненому.

— Его розыск — дело нескольких дней, — продолжал Мохов. — Так, теперь что касается совета. Если вы поможете нам ускорить раскрытие этого преступления, суд примет это во внимание, уверяю вас, не вы первый, не вы последний.

— Хорошо, — сказал Аристов, взгляд его стал тверже, уверенней. Видно было, что он решился. — Вы гарантируете мне безопасность?

— От кого? — удивился Мохов.

— От того, что на фото, и от другого, Семена, он говорил, что его Семеном зовут. Тот, что на фото, называл его Дядей. Рассказывал, что связи, мол, колоссальные и сам он человек солидный.

Мохов усмехнулся.

— Я думал, вы умней, Аристов. Неужели можно поверить такому бреду?

— Это не бред, — возразил Аристов. — На зоне мне рассказывали, что есть у нас такие и немало их.

— На зоне еще и не такие страсти рассказывают. Послушаешь и подивишься, как мы вообще еще в живых-то ходим. Мыслить надо, с умными людьми общаться. Как найти напарника?

— У него квартира в городе, Сосновая, пять, квартира двенадцать. Гришей зовут…

«Парадокс, право слово, — думал Мохов, выходя из больницы. — При всей своей, казалось бы, искушенности в делах человеческих, грязных, правда, делах, большинство преступников наивны, как дети». Не первый раз он сталкивался с матерыми, прошедшими огни и воду рецидивистами, которых до дрожи в коленках запугал некто неизвестный, способный якобы вытащить его из тюрьмы, если будет он себя хорошо вести, или в противном случае изувечить, а может быть, даже и убить в той же самой тюрьме. Где предел человеческой глупости?

Гришу с Сосновой Мохов установил быстро, тем более что адрес и имя показались ему знакомыми. Когда в адресном бюро ему назвали фамилию, он сразу же вспомнил рыжеволосого парня с длинным унылым лицом. Лямин приходил в отдел регистрироваться, когда вернулся в город после отбытия наказания два года назад. Судили его за хулиганство, по 206-й статье, он избил старика возле пивной, угрожал ножом, но в ход его не пустил. Мохов быстро поднял и просмотрел уголовно-розыскное дело, торопливо выписал адреса возможных связей Лямина и поднялся к Симонову согласовать вопрос о задержании подозреваемого. Получив «добро», позвонил Варюхину, чтобы тот заготовил постановление на арест и обыск, затем попросил Пикалова найти еще двух оперативников (хотел было назвать Хорева, но передумал), надо было выезжать на задержание. Проделал он все это автоматически, не отдавая отчета своим действиям. Привычная, знакомая, отточенная с годами схема мероприятий. Работал он уверенно и спокойно. Мысли попритихли, потеряли остроту, назойливость. Он словно отплакался, как в детстве, на мгновение даже почувствовал в глазах зуд, будто они воспалились, покраснели от слез. Сейчас ему казалось, что все произошедшее к нему никакого отношения не имеет, что кто-то другой за него эти дни прожил, кто-то близкий ему, очень хорошо знакомый, но не он. Голова была чистой и ясной, думалось легко. Сегодня он ладил с собой. Он знал, осталось недолго, скоро все кончится.

Пикалов привел с собой Хорева и Братчикова. Увидев вошедших, Мохов опустил глаза и слабо усмехнулся, он почему-то был уверен, что с Пикаловым придет именно Хорев.

Варюхин ждал оперативников у входа в райотдел. Вид у него был хмурый и неприветливый. Начальство торопило с делом о краже со склада, которое никак не хотело сдвинуться с места, а тут еще приходилось заниматься с этими браконьерскими шкурками.

Машину оставили в двух кварталах от нужного дома, дальше пошли пешком. По дороге Мохов коротко проинструктировал сотрудников — действовать как обычно: один оперативник остается внизу, другой поднимается на один лестничный пролет выше пятого этажа, чтобы в случае чего перекрыть пути отхода, а сам Мохов с Пикаловым звонит в квартиру.

Однако дверь им не открыли. Мохов, не понадеявшись на робкое треньканье звонка, стукнул несколько раз по филенке кулаком. Безрезультатно. Он досадливо передернул плечами, скрывая раздражение, бросил Пикалову:

— Он точно сегодня не работает?

— Как на духу, Паш. Марина, секретарша Симонова, к нему на работу звонила. Тревожным таким голосочком сказала, что у нее к Грише срочное дело. Ответили, ищите дома, на работе он будет только послезавтра, он сутки работает — трое отдыхает.

Мохов постоял с полминуты, раздумывая, потом шагнул к противоположной квартире. Дверь открыли сразу, будто ждали кого или слышали, что на лестнице кто-то есть. На пороге стоял пожилой мужчина, крупный, большеголовый, с решительным морщинистым лицом. Был он в старомодной, чуть потертой пижаме. В левой руке держал очки, которые, увидев сотрудников, неторопливо поднес к глазам. Ни удивления, ни испуга, ни вопроса не было в этих глазах. «Офицер в отставке, — подумал Мохов. — Старая школа, держится уверенно, подтянут. Это к лучшему!» Он молча протянул удостоверение. Мужчина мельком взглянул на красную книжицу, жестом пригласил в дом. Мохов и Варюхин вошли. Оперативники остались на лестнице.

— Извините за вторжение, — вежливо улыбнувшись, начал Павел. — Но дело безотлагательное. Соседа с противоположной квартиры вы знаете?

— Здороваемся, — ответил мужчина. Голос был низкий, приятный.

— Что вы можете о нем сказать?

Мужчина пожал плечами.

— Не приглядывался. А скороспелых суждений боюсь.

— Давно здесь живете?

— Четыре года, как в отставку вышел.

— Полковник?

— Полковник.

— Значит, как офицер офицера мы поймем друг друга, — опять улыбнулся Мохов.

— Давайте попробуем, — суховато сказал хозяин квартиры.

— Надо нам знать, когда ваш сосед ушел и когда может вернуться. Посоветуйте хотя бы, кто такую информацию нам может дать.

— Валя, Валя! — мужчина полуобернулся в сторону кухни. — Пока жена идет, я представлюсь. Рогожников Павел Сергеевич.

— Мы с вами тезки.

— Я обратил внимание, Павел Андреевич.

— Ого, — удивился Мохов. — Вы удостоверение-то толком не видели.

Рогожников в первый раз улыбнулся.

— Я пограничник.

— Тогда тем более мы поймем друг друга. — Мохов не расставался с улыбкой.

Со стороны кухни появилась худенькая женщина в аккуратном передничке. Халат и руки ее выше локтей были испачканы чем-то белым. «Мука́», — догадался Мохов. Учтивая улыбка на узком, костистом лице казалась приклеенной. Узнав, в чем дело, Рогожникова нахмурилась и вполголоса заговорила:

— Ушел утром, я слышала. Дома в выходные его не бывает, приходит поздно, а то и вовсе утром. Он же не женат, дело молодое. Может быть, к женщине ходит, но точно сказать не могу. В доме ни с кем не общается, дружков не водит, да и не пьет вроде. Но все время затравленный какой-то, глазами шырк-шырк. Вот… и все, пожалуй.

Мохов задумчиво покачал головой. Ничего нового, ничего конкретного. Да, впрочем, и вряд ли стоило ожидать.

— Вы живете одни? — спросил он Рогожникова.

— Да, дети разлетелись, один в Москве, дочь в Новосибирске.

— Тогда к вам у нас была бы огромная просьба, — Мохов смущенно потер подбородок. — Я понимаю, что это не совсем удобно, но случай исключительный. Мы могли бы дождаться прихода вашего соседа здесь, в квартире? Один из нас наблюдал бы у неплотно прикрытой двери, а два других наших товарища останутся на улице.

— Извольте, — просто ответил Рогожников. — Квартира в вашем распоряжении.

Мохов приоткрыл дверь, позвал Пикалова, дал ему адреса и велел срочно проверить их, возможно, Лямин находится сейчас у кого-то из своих друзей. Потом скороговоркой попросил Хорева съездить в отдел сообщить о принятом решении Симонову и возвратиться обратно.

Все еще хмурый Варюхин вызвался первым дежурить у двери. А Мохова Рогожников повел в гостиную. Комната была чистенькая, опрятная; сервант, не из дорогих, стол большой, овальный посередине, к окну спинкой приткнут диван — сейчас так модно, наверное, дочь ставила, — в углу два кресла, симпатичный столик с инкрустацией; видимо, самодельный торшер. На стене Мохов увидел портрет Рогожникова в форме, правую часть кителя украшали ордена Ленина, два Красной Звезды, орден Отечественной войны.

— За войну? — он кивнул на портрет.

— За нее, — усмехнулся Рогожников.

— Богато. У нас в городе не так много фронтовиков, почти всех наперечет знаем, а о вас слышу впервые.

Рогожников пожал плечами:

— Не люблю, знаете ли, быть на виду. — Он жестом пригласил Мохова сесть.

Тот удобно устроился в кресле. Оно втянуло его, приласкало, настроило на мирный лад, на долгий неторопливый разговор. Острые клинья разрезанного крестообразной рамой солнечного света высверкивали на лакировке пола, на стеклах серванта, приятно пригревали покоившиеся на подлокотниках ладони. Рогожников тоже сел в кресло и тоже примостился так, чтобы золотистые горячие лучики касались его рук, расслабленно вытянутых ног. Он молчал некоторое время, изредка цепкими глазами поглядывая на Мохова, потом неуверенно кашлянул, потер лоб и, словно решившись на что-то очень важное, спросил твердо:

— Хотите откровенно?

Мохов осторожно кивнул.

Рогожников чуть наклонился вперед и заговорил быстро, возбужденно, будто накопилось между ними сейчас вот, за эти несколько минут, доверие, настоящее, искреннее, будто он только и ждал такого вот собеседника, все понимающего, такого же, как и он, офицера, хотя и молодого, но много повидавшего, понюхавшего пороха, знавшего смерть, опасность, страх не понаслышке, чувствующего все кривинки души человеческой.

— Так вот, мне даже пайки ветеранские неловко получать, ей-богу. Я солдат, я выполнял свой долг, даже не думая, подвиг ли совершал или просто добросовестно делал свою работу, ведь война — это работа, трудная, опасная, но работа, как Симонов сказал, верно? А питаться вдосталь сейчас молодым надо, они будущее делают.

Он умолк, поднялся рывком, минуту стоял у стола, сложив за спиной руки и слегка вскинув голову, словно что-то на стене рассматривал. Затем заговорил снова, тише, но жестче:

— То, что было со мной на войне, — это мое, оно живет во мне и умрет со мной. Писать в газеты? И так написано более чем достаточно. Мемуары? Не таким уж я был выдающимся полководцем. Выступать перед школьниками? Зовут, все время зовут. Но, право, я говорить совсем не умею перед аудиторией, а тем более перед детьми, теряюсь, да и позабывал уже многое, а выдумывать, приукрашивать, как иные делают, не хочу. Другое дело, когда вот лет пять назад из одного пограничного училища прислал письмо начальник его, попросил поделиться тактическим опытом ведения уличного боя с примерами, конечно, с именами — об этом я писал с радостью и удовольствием. Это опять была работа.

— Я понимаю вас, — тихо сказал Мохов. — Вы очень похожи на моего отца. Он тоже воевал и, говорят, мастерски и рассуждает точь-в-точь как вы.

— Передайте привет, как увидите, — улыбнулся Рогожников.

— Спасибо, обязательно передам.

Через час Мохов сменил Варюхина. За этот час он успел съесть огромный кусок пирога с капустой, выпить два стакана чаю, рассказать Рогожникову несколько интересных историй из своей милицейской практики. Немного позднее приехал Хорев, Пикалов прибыл к вечеру. Лямина нигде не было. Около девяти вечера Мохов взял у Варюхина постановления на обыск и арест Лямина и сказал, чтобы тот шел домой — не дело следователю сидеть в засаде. Варюхин повозражал для приличия, но, явно довольный, уехал. А к одиннадцати появился Лямин.

Дверь он открыть не успел, только вставил ключ и повернул его на один оборот. Мохов, а вслед за ним Пикалов и Хорев быстро вышли из квартиры Рогожникова.

— Не шевелись, Лямин, милиция! — негромко сказал Мохов.

Но Лямину показалось, что голос, раздавшийся за спиной, грохотом прокатился по всем этажам. Он даже не обернулся, так и остался стоять лицом к двери, совершенно не к месту отметив, что дверь старенькая, обшарпанная, запачканная какими-то желтыми пятнами, что нужно ее обить дерматином или поменять вовсе. Потом перед глазами его промелькнула красная книжечка. Это Мохов левой рукой ухватил его за пиджак на локтевом сгибе, а правой показал задержанному удостоверение.

Оглядев комнату, Мохов повернулся к ее хозяину. Лямин сидел на краешке стула, положив стиснутые замком руки меж колен, и отрешенно разглядывал моховские ботинки. Мохов машинально тоже взглянул на ботинки, но, не найдя в них никаких изъянов, усмехнувшись, спросил:

— Догадываешься, Гриша, по какому делу мы сюда пришли?

Не поднимая глаз, Лямин отрицательно покачал головой.

— Пришел в сознание твой дружок. — Мохов уселся на угол стола, потому что больше стульев в комнате не было. — Аристов, надеюсь, ты знаешь, что мы его задержали. Город маленький, всем все известно. Много интересного он нам рассказал и очень часто вспоминал тебя. Догадываешься, в какой связи?

Лямин скривил губы и, откинув голову чуть вбок, медленно пожал плечами. Рыжий, вихрастый, с длинным тяжелым лицом, с круглыми водянистыми глазами, он был похож сейчас на встревоженного пеликана.

Мохов извлек из кармана постановление на обыск, развернул его, поднес к глазам Лямина.

— Ознакомься.

Тот, зыркнув, отвернулся и сказал коротко:

— Произвол.

— Это не произвол, — усмехнулся Мохов. — Это обыск. — Он полуобернулся к сотрудникам. — Позовите понятых и приступайте, ребята.

— Думай, Гриша, думай, — Мохов наклонился, стараясь заглянуть Лямину в глаза. — Думай, пока не поздно.

Вошли Рогожниковы, Мохов улыбнулся им и вдруг подумал: «А ведь Рогожников так и не спросил, за что мы собираемся задерживать Лямина. Действительно, школа!»

— Не надумал? — Он опять повернулся к Лямину. — Ладно, Аристов рассказывал о том, что вы вместе ловили соболей капканами, силками, иногда винтарем баловались.

— Наговор, — отозвался Лямин.

С моховских ботинок он перевел взгляд на окно. Глаза были мутные, пустые.

— Вижу, Гриша, что ты зла себе желаешь. — Мохов закурил. Запахло табаком. Робкий, жидкий дымок потек по комнате, стало уютней. — Вчера звонили ребята из областного розыска, сообщили, что вышли на хату, где Куксов отдыхает, сегодня-завтра возьмут. Он ведь, себя спасая, тебя с потрохами отдаст. Верно? Это первое. Второе. А если мы чего у тебя здесь найдем, принадлежности кой-какие?

— Это ничего не доказывает, что хочу дома, то и держу. — В первый раз за все это время Лямин поднял руку и протер и без того сухие губы.

Мохов заметил, что пальцы у него мелко подрагивают.

— Да, да, конечно, — поспешно согласился Мохов. — Ничего не доказывает. Но как косвенная улика для суда сойдет. Говорю тебе как юрист.

Лямин опять поднес руку к губам. Видимо, это характерный для него жест. Многие люди, когда волнуются, всегда время от времени повторяют свойственный только им жест.

— Хорошо, — после небольшой паузы выдохнул он. — Было, виноват, сознаюсь, готов дать показания.

— Слова не мальчика, но мужа, — одобрил Мохов. — Все запишем, все запротоколируем. А теперь скажи-ка мне: кому ты отдавал шкурки?

Между тем Пикалов сноровисто и умело осматривал комнату, иногда приглашая понятых подойти ближе. Подходил только Рогожников, его жена оставалась на месте у двери и испуганно наблюдала за мужем. Хорев был на кухне.

— Шкурки-то? Куксову, кому же еще, — осторожно, словно ожидая подвоха, ответил Лямин.

— А после его отъезда?

— Оставлял в условном месте и забирал там же деньги.

— Ты все-таки подумай, Гриша. Не хочу давить на тебя, хочу, чтобы ты сам все рассказал. Наш суд принимает это во внимание. Ты знаешь, уже ведь судился раз.

— Мне нечего думать, — Лямин поежился, правая рука опять поползла к губам. — Как сказал, так и было.

— Ну что ты будешь делать! — Мохов с нарочитой досадой всплеснул руками. — Желаешь ты себе зла все-таки, желаешь. Ну посуди сам. Если сейчас все расскажешь откровенно, суд, как говорится, это учтет. Ну а если молчать будешь… Когда мы эту группу накроем, а это дело нескольких дней, пойдешь как соучастник того, которому ты шкурки эти отдавал. А это дело уже государственной важности, десятками тысяч пахнет, чуешь? Особо крупные размеры. Тем более что эксперты наши установили, шкурки, переправляемые твоим покровителем, не из одного нашего района, значит, дело очень серьезное. Так что для тебя оно может пятью-шестью годами обернуться.

Лямин тряхнул головой.

— Почему не верите, почему?! — Голос у него сорвался, перешел на визг. — Судимому веры нет, да?

Мохов вздрогнул на мгновение, ему показалось, что на месте Лямина сидит Юрков.

— Не мели чепухи! — зло бросил он. — Насмотрелся дилетантских детективов. У нас всем людям вера есть. А вот в данном, конкретном случае тебе нет. Чего ты боишься? Он что, запугал тебя? Убьет, сказал, если чего вякнешь? И в тюрьме достанет? Что же вы, как бабы-то, все угроз дурацких боитесь?! Аристов, тот тоже трясся, а потом нашел мужество, все по-честному сказал. Сказал, что даже видел раз этого вашего всемогущего и даже узнать сможет. Соображаешь, так что поверь на слово, достанется тебе на суде…

И вдруг Мохов напрягся, внезапная догадка выплыла откуда-то из-под сознания.

— А я знаю, Гриша, чего ты сейчас больше всего боишься, — усмехнулся он. — Боишься, что этот твой всемогущий покажет, как ты на угнанном автомобиле женщину задавил…

— Не-е-е-ет! — вдруг хрипло и тонко закричал Лямин.

Он закрыл ладонями уши и рухнул ничком на пол. Рогожникова вздернула руки к лицу и отвернулась. Мохов жестом показал Рогожникову, чтобы тот увел жену.

Лямин на коленях подполз к ногам Мохова и, ухватившись за штанину, быстро-быстро заговорил. В голосе были слезы.

— Он, он меня заставил, я не хотел, отказывался, хотел заявить, но он меня напугал, он, он, все он. Он страшный. Его все боятся. Он может все, поймайте его, поймайте. Я помогу. Но я не сам эту… женщину… Он напоил, заставил, он меня всегда под страхом держал. Я расскажу, я все расскажу.

Мохов на мгновение закрыл глаза. Вот и все, дождался.

Он взял Лямина за ворот и подтянул к себе.

— Имя, его имя, — глядя в упор на задержанного, почти выкрикнул он.

— Судов… Судов Леонид Владимирович.

Мохов отпустил Лямина, вздохнул и, невесело усмехнувшись, полез за сигаретами. Пикалов и прибежавший с кухни Хорев с изумлением смотрели на него. На секунду в комнате повисла тяжелая, давящая с непривычки тишина.

— Ну что вы разглядываете меня, будто первый раз видите? — Мохов кивнул оперативникам, глубоко затянулся, слез со стола и, растирая затекшую ногу, сделал несколько шагов по комнате. — Да, это дядя моей жены. И что? Я от этого хуже стал? Не молчите только!

Пикалов неестественно улыбнулся, покрутил головой, одновременно оправдывающе развел руками.

— Ты ничего такого не думай, Паш, — торопливо сказал он. — Просто как-то все неожиданно. Ты знал об этом?

Мохов промолчал. Сунув руки в карманы брюк, он стоял спиной к оперативникам и методично перекатывался с мыска на пятку и обратно.

— Завтра обо всем узнаете, — сказал он уже тихо.

— Ага, — Пикалов качнул головой, согнал с лица дурацкую улыбку, повернулся к Хореву. — Ты что стоишь? Работай, работай!

Сам он подошел к кровати, опустился перед ней на колени и, кряхтя, сунул под кровать голову.

Мохов вернулся к лежащему все еще Лямину, потряс его за плечо.

— Вставай, ты же мужик, в конце концов.

Всхлипывая и отворачивая лицо, Лямин поднялся, сел на стул, пытаясь унять мелкую знобкую дрожь, обхватил себя руками.

— На чем он тебя зацепил? — спросил Мохов, снова устраиваясь на столе.

— Когда вернулся, познакомился с Куксовым в пивном баре на Красноармейской, — после некоторой паузы заговорил Лямин. — Побалакали о том, о сем, понравились вроде друг другу. На следующий день у него дома он познакомил меня с Судовым. Тот, как родной отец, со мной говорил, про детство расспрашивал, про маму, папу, что люблю, что не люблю. Мировым мужиком показался, все понимающим, добрым. На работу, сказал, не устраивайся, повремени, отдохни маленько, я, мол, с милицией все улажу, она, говорит, у меня вся здесь, да и родственник один там работает, это вы, значит. Одел меня, обул, джинсы подарил, куртку кожаную, трусы даже финские подарил. Пять сотен дал, поезжай, говорит, на юга, винца попей, с девочками погуляй, а там видно будет. Я, конечно, первым делом в Сочи, косточки погрел, покупался, все так здорово было. Когда приехал, он меня на работу устроил, работа плевая, сутки вкалываешь, трое отдыхаешь. Что касаемо денег, сказал так, когда будут, тогда и отдашь. Жил я, гулял, горя не знал. Потом как-то он меня встретил и спокойненько так заявил: ну что ж, Гриша, погулял ты вволюшку, пора и делом заниматься. Будешь, говорит, в тайге пушнину добывать, там же выделывать будете. Короче, полный комбинат. Я, конечно, в отказку, не хочу, говорю, опять небо в клетку разглядывать. А он жмет, нехорошо, говорит, старого человека обижать, я вот, мол, сколько тебе хорошего сделал, да и опасности никакой, в крайнем случае штрафом отделаешься. Помогу, говорит, ты же знаешь, какие у меня связи. Вот так стали мы с Шуровым, то есть с Аристовым… это… браконьерничать. Работали мы так…

— Детали потом, — прервал его Мохов.

— Ну да. Платил он мне исправно и прилично, как мне казалось. Но тяжко мне было, два раза чуть не поймали: раз вертолетчик, другой раз участковый километров пять за мной гнался. Короче, устал я, от страха устал. Я ж в конце концов не супермен какой, да и машина моя примелькалась. Для этих дел Судов мне доверенность выписал на «Запорожец» старенький. Сказал ему об этом. Тот говорит, ну что ж, отдохни. Позвал однажды меня в гости к себе. А там девчонка у него сидела, красивая, как смертный грех. Выпили мы, конечно, потанцевали. Я девчонку обнимаю, она отвечает, я, конечно, вне себя от радости, сроду такой не было. Выпили еще. А Судов мне шепчет, давай, мол, веди ее в другую комнату. Я уже совсем захмелел, а пьяный дурной я. Одним словом, привел ее в комнату. Раздевать начал, а она как к родному, а когда раздел уже, она вдруг отбиваться, а я ошалел, руки ей выкручиваю, она кусаться, да больно так, я ей по щекам дал, наверное, сильно, она как заорет. Тут Судов вбегает. Ай-я-яй, говорит. Изнасиловать хотел, иди, Маша, заявляй в милицию. Не терпится мальчишке вновь в зоне побывать. И, приговаривает, посадят тебя, Гриша, посадят. Вон сколько следов на девочке оставил, да и сам весь искусанный, долго разбираться не будут. Ну, я в слезы, на колени, не губите, мол… — Лямин зажмурился и с силой помотал головой. — Даже вспоминать гадко. А он отвечает, ладно, но учти, как чуть что не так, Маня сразу в милицию, а я как свидетель пойду. Что ты меня продашь, не боюсь. Поди докажи, что я к шкуркам отношение имею… Так он меня в полный оборот и взял.

— И ты поддался на эту ловушку? — не удержался Мохов.

— А что мне оставалось, ведь все так правдоподобно было. А потом опять как ни в чем не бывало, все такой же добренький, ласковый. Извинился даже однажды за этот спектакль, сказал, сам пойми, Гриша, это работа, надо же как-то тебя на приколе держать. Я, говорит, человек поумней, посильнее всех вас, мартышек, но мне много не надо, во властелины не рвусь. Живу припеваючи, все у меня имеется, дом, квартира, машина, племянница любимая. Знаете, он все время к месту и не к месту о племяннице говорил, с такой лаской говорил, я прямо думал, вот-вот разрыдается, сю-сю-сю да сю-сю-сю, единственная, мол, моя кровинушка, все для нее одной, все для нее, родненькой. Прямо как примерный папаша, чтоб он сдох!.. И показалось мне, что и вправду он ее любит, на самом деле, а?

— Дальше, — бросил Мохов, а сам подумал: «Любит, без сомнения, и только ее, и только себя, и больше никого. Те, которые в сорок первом к нам заявились, тоже детишек своих любили, вихрастые головки гладили, в голубые глазки целовали, горшочки выносили, сказки на ночь про Рюбецаля и Барбароссу рассказывали, и собачек любили, и кошечек. Однако эта любовь не мешала им тысячи людей в печку отправлять, да и самим иной раз пистолетиками да автоматиками баловаться… Недочеловеки ведь, нелюди… что их жалеть-то… Не то что детишки мои».

— И любовница у меня есть, говорил, верная, — продолжал Лямин. — Когда неверна будет, в порошок сотру, и вами помыкаю как хочу. Радостно мне от того, что все могу. Потом махнул рукой и говорит, да что тебе объяснять, все равно не поймешь. — Лямин помолчал. — Ну вот, а недавно вызывает меня, говорит: помнишь разговор про любовницу? Так вот, неверная она мне оказалась, надо ее проучить. Угонишь машину, я тебе покажу, где она ходит по вечерам, живет она на окраине, там людей мало. Так вот, на машине ты ее и собьешь. А потом я документы тебе справлю, и денька через два исчезнешь из города. Спешить пока некуда. Шуров… в смысле Аристов… не жилец уже, не продаст тебя. А после этого дела, что я по-дружески, по отечески прошу тебя выполнить, отсидеться тебе надо будет на всякий случай, пока поутихнет. Я в истерику, не буду, говорю, не буду. А он снимает трубку и заявляет: ну что, звоню Мане, там срок поболее будет. Одним словом, проинструктировал он меня, выбрал удобный день, водки налил ну и…

— Об этом тоже потом, — сказал Мохов. — Почему Куксов с ним работал?

— У Куксова, как мне думается, уже система со шкурками была отлажена, откуда-то они приходили к нему, не знаю откуда. Видимо, Судов прознал про это и тоже на чем-то взял Куксова, я не могу точно сказать, на чем, но чувствовал, что Куксов ему обязан. А может быть, взял точно так же, как и меня, на девчонке или на левых поездках.

Пока Лямин рассказывал, цвет лица у него менялся. Кожа то бледнела, то розовела, а теперь лицо покрылось крупными красными пятнами. Он опять обхватил голову руками и, всхлипывая, стал раскачиваться. «Истерик, — подумал Мохов, — самый натуральный истерик».

На антресолях Хорев обнаружил капканы, а Пикалов в чемодане под кроватью силки. Находки были занесены в протокол. Пикалов разложил их на столе и позвал Рогожниковых. Мохов тем временем, раздумывая, отошел в глубь комнаты. И это было ошибкой. Потому что едва он отдалился от Лямина на несколько шагов, как тот стремительно сорвался со стула и кинулся к окну. С треском распахнулась рама, звонко, переливисто посыпалось разбитое стекло, Лямин сделал уже шаг в пустоту, когда Мохов в два прыжка преодолел расстояние до окна и ухватил падающего за ногу. Но центр тяжести тела задержанного находился уже за окном, и он, охнув, обвалился вниз. Распластавшись поперек подоконника и карниза, Мохов цепко удерживал ногу, но оказалось, что щуплый на вид Лямин весил весьма прилично и он понемногу стал увлекать Павла за собой. Первым опомнился Хорев. Он рванулся к Мохову, схватил его поперек туловища и, приговаривая вмиг осевшим голосом: «Пашенька, милый, да как же это, Пашенька, держись, держись, пожалуйста», потянул его что есть силы к себе. Вслед за ним метнулся Пикалов, и через несколько секунд они втащили в комнату Мохова и потерявшего сознание Лямина.

Пока Мохов приходил в себя, Хорев суетился вокруг с мокрым полотенцем, а Когда прикладывал его ко лбу, что-то ласково приговаривал. Наконец Мохов заулыбался, взял крепко Хорева за шею и притянул его к себе. И так застыли они, полуобнявшись, на несколько секунд, думая каждый об одном, только им ведомом.

У Рогожниковой от потрясения задергались губы, муж опять отвел ее домой и скоро вернулся.

Через несколько минут Лямин пришел в себя.

Подойдя к нему, Мохов спросил устало:

— Зачем ты так, дурачок?

— Лучше умереть, чем оставшуюся жизнь срок мотать, — кривясь лицом, неохотно отозвался тот.

— Слизняк ты, Лямин! — раздался вдруг глуховатый голос в стороне. — Трусливый слизняк!

Мохов вскинул голову, повернулся резко. Лицо у Рогожникова заострилось, натянутая на скулах кожа побелела. Широко расставив ноги, как на корабле при качке, он стоял неподалеку от Мохова, у двери, и с неприязнью разглядывал задержанного.

— Расплачиваться-то оно, конечно, труднее, страшнее расплачиваться-то, — снова заговорил он. Видно было, что полковник с трудом сдерживает себя. — По себе знаю. Я тоже хотел вот так же с жизнью рассчитаться, когда… В общем, было. Это проще. Ни за что отвечать не надо. Хлоп, и готово. Темно и пусто. И людям в глаза смотреть не надо, и совеститься не надо, и мучиться, и казнить себя не надо. Да еще в последнюю минуту думаешь, ах, какой я смелый. Не смелость это, слышишь, все наоборот совсем… А, чего там… — Рогожников махнул рукой и сразу обмяк как-то, отяжелел, сгорбился, грузно развернулся, шагнул к двери, уже на пороге остановился, спросил через плечо:

— Нам там расписаться где-то надо. Давайте.

Пикалов прихватил протокол обыска и вышел вместе с Рогожниковым.

Лямин плакал, беззвучно, жалко, неестественно скрючившись на кровати. Мохов сидел рядом, глядел на него безучастно и никак не мог сосредоточиться, только повторял про себя: «И ни за что отвечать не надо. Хлоп, и готово, темно и пусто. И ни за что отвечать не надо…» Долго сидел до тех пор, пока встревоженный Хорев не коснулся его плеча:

— Павел Андреевич, Паша… Что ты?

Мохов невидяще уставился на него, сказал, покачивая головой:

— И все это правда, так оно и есть, так и будет всегда… Только так!

— Что будет, что правда? — не понял Хорев.

— Это я так, про себя, — смутился Мохов. — Все нормально, все хорошо.

Он бесцеремонно растолкал Лямина, усадил его, повернул за подбородок к себе мокрое, мятое его лицо, быстро спросил:

— Вы весь товар передали Судову, без остатка?

— Нет, почему весь? Остались еще шкурки, в тайнике, в тайге. Я могу показать место.

— Как обычно происходила передача?

— Я звонил, мы встречались километрах в десяти от города, и я передавал. Все очень просто.

— Значит, так, — сказал Мохов. — Если ты действием поможешь изобличить Судова, это будет еще одним смягчающим вину обстоятельством. Соображаешь?

— Не совсем.

— Ты возьмешь эти шкурки и передашь ему, а мы будем рядом. Теперь соображаешь?

Лямин молчал. Лицо его напряглось, энергично заиграли желваки на скулах.

— Никто не знает, что ты задержан, — видя, что тот не отвечает, продолжал Мохов, — кроме соседей, но мы их предупредим. Ну как?

— Вы думаете, суд это примет во внимание? — наконец спросил Лямин.

Лена встретила его в передней. Сначала она тревожно разглядывала мужа, потом провела рукой по колючей щеке, слабо улыбнулась и осторожно, словно боясь что-то разрушить, положила голову ему на грудь.

— Что бы ни произошло, — тихо сказала она, — я с тобой, слышишь?

Утром пришло сообщение, что в Иркутске задержан Куксов. Мохов прочитал телефонограмму, не выразив при этом ни радости, ни удивления, поднялся к себе в кабинет, вытащил чистый лист бумаги и крупно написал: «Рапорт».