Год рождения 1921

Птачник Карел

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

 

1

Светало.

Лейпциг.

Мимо поезда мелькали заводы, брикетные фабрики, сушильни, рудники, металлургические предприятия, — промышленность, сплошь промышленность на однообразной, ровной, как стол, местности. Поезд размеренно постукивал на рельсах, потом дрогнул и лязгнул буферами. Показалось большое серое здание вокзала, за ним река, на перроне крупная надпись: «Цейтц под Лейпцигом».

Нигде ни следа разрушений, чистенький город, акации на улицах, главная улица круто спускается к маленькой площади, на которой стоит трехэтажное кирпичное здание школы.

Стуча подковками по булыжной мостовой, рота спускалась к школе и пела:

Растут цветочки в нашем садочке, Выросли там три розы: Алая роза, белая роза, Третья — синего цвета…

С их приходом в здании начался организованный хаос: по всем коридорам с грохотом волокли столы, шкафы, скамейки, втаскивали койки в классы и выволакивали их обратно, если немцам вдруг приходило на ум изменить свои намерения; капитан с планом в руке бегал по коридорам, дергал плечом и головой и указывал: здесь будет контора, здесь мастерская портного и сапожника, здесь комната для солдат, кладовая, буфет. Ребята с чемоданами и койками на спине орали и ругались; на дворе, словно снежная метель, носились хлопья древесной шерсти, которой набивали тюфяки. Стало моросить, но возня не прекращалась, и, уже под дождем, на дворе промаршировала вторая рота, постукивая подковками по булыжной мостовой в такт песне:

Растут цветочки в нашем садочке, Выросли там три розы…

Роты перемешались, никто уже не знал, кто откуда. Из окна на втором этаже что-то кричал Кизер, в другом окне надрывался командир второй роты обер-лейтенант фон Кох, солдаты орали, тоже стараясь навести хоть какой-нибудь порядок, школа казалась тесной для пяти сотен парней. Но тут появилась еще третья рота и промаршировала по двору, постукивая подковками по булыжной мостовой в такт песне «Растут цветочки в нашем садочке…»

Почти восемьсот человек в одном здании! Хаос, крики. Немцам пришлось стушеваться, уступив стихийному ходу событий; они оказались слишком малочисленны и слабы, хоть и были вооружены револьверами. Фельдфебелю Рорбаху кто-то нахлобучил на нос фуражку, Куммер скатился с лестницы и уверял, что ему подставили подножку, а когда на дворе появился Гиль, из окон второго и третьего этажа понеслись крики «Вейс, Вейс!»; Гиль в бешенстве носился по школе, яростно пиная попадавшиеся ему на пути койки. Капитан приказал запереть его в конторе.

— Мне тут нравится, — в восторге воскликнул Кованда. — Только больше жизни, ребята. Мы молоды и полны сил! Крикни кто-нибудь «бей!», я бы взвился вихрем и принялся крушить все кругом. Вот так, я думаю, и будет после войны, когда мы погоним немчуру.

К концу дня койки были расставлены, командиры рот договорились о «зонах влияния», а чехи переоделись и к вечеру запрудили весь город.

Правда, увольнительных не давали, у ворот даже стояли часовые всех трех рот. Но попробуй удержи в сумерках сотню парней, они буквально штурмом взяли ворота! Другая сотня столь же стремительно перемахнула через низкую железную ограду. Остальных часовые уже не задерживали. И кто решился бы задерживать?

Тем временем командиры рот собрались в актовом зале и, чувствуя себя одинокими в этом просторном помещении, призвали своих заместителей.

— Распоряжение батальона — сосредоточить все три роты в одном здании, бесспорно, было непродуманным и поспешным, — разглагольствовал Кизер. — Мы на собственном опыте убедились, что, если дойдет до эксцессов, нам будет очень трудно обуздать людей. Чехи наглеют, в такой массе они чувствуют себя сильнее. И будем откровенны: главная причина этого — плохие вести с фронта. Я предлагаю разделить школу кирпичными перегородками на три части. Только так мы сможем разобщить роты.

Командир второй роты фон Кох сказал, что нужно усилить присмотр за чехами, а для этого поселить вместе с ними солдат, распределив их по всем комнатам. Но командир третьей роты, обер-лейтенант Штайниц, решительно воспротивился этому, и в результате было принято предложение Кизера.

— Не забудьте, — подчеркнул Штайниц, — что до сих пор мы не применяли суровых мер, которые нам разрешило командование батальона. Предлагаю при малейшем неповиновении пустить в ход оружие.

Фельдфебель Нитрибит горячо поддержал Штайница, а Кизер высказался против только потому, что не он сам предложил такую меру и что с нею согласился Нитрибит.

— Прибегнуть к оружию мы всегда успеем. Эта мера уместна лишь в случае, если командирам рот не удастся иначе поддержать дисциплину. Разве в вашей роте такое положение? — иронически осведомился Кизер у Штайница.

Тот громогласно объявил, что его рота куда более дисциплинирована, чем рота фон Коха. Фон Кох обиделся и сказал, что его рота всегда считалась образцовой, в ней царила строгая дисциплина до тех пор, пока она не стала общаться с ротой Кизера. Уязвленный этим замечанием, Кизер посоветовал командирам рот заботиться каждому о своем стойле и не швырять навоз в чужую конюшню. Заместители командиров рот дипломатично ретировались, а Штайниц, после их ухода, велел принести ящик вина.

— На этой платформе мы уладим любой спор, — сказал он, поднимая бокал. — Прозит!

На другой день каменщики сложили кирпичные перегородки в коридорах всех этажей, и роты оказались изолированными друг от друга.

— Вот это правильно! — заметил Кованда. — Ежели в одной роте заведутся клопы, эти милые зверьки по крайней мере не расползутся по всему дому. Клопы-то были бы рады прорваться в соседнюю роту, но теперь им придется перебираться через двор, а там, внизу, их задержит охрана. Так что си-ту-иция для них будет невеселая…

В воскресенье Кизер распорядился подать себе до блеска начищенный фиат и удобно уселся на заднем сиденье.

— Holen sie den Kowarik, — приказал он Цимбалу. — Съездим посмотреть завод.

Олин быстро оделся и побежал к машине.

— Присмотри мне там какую-нибудь работенку, господин доверенный, — крикнул ему вслед Кованда. — Герр капитан решил отстранить меня от лошадей, видно, по политическим причинам. А может, какой-нибудь олух внушил ему, что на этой работе пропадают мои богатые таланты.

Цимбал запустил мотор и медленно выехал со двора. На второй скорости он поднялся по шоссе в гору.

— Поедем через город, — решил Кизер, с наслаждением затягиваясь сигарой, — оглядимся немного.

На площади перед школой среди кустов стоял двухметровый макет бомбы с надписью:

TOD UND NOT DIR UND DEUTSCHLAND DROHT [72]

— Что это за объявление? — спросил Олина Цимбал, осторожно переключая скорость. — Узнай-ка у горбуна.

По широкой улице он медленно довел машину к Виндишбергу. Там Кизер велел остановиться, чтобы осмотреть любопытное сооружение, установленное вдоль шоссе, круто поднимавшегося в гору.

— Tadellos, so was, wie? — капитан в восхищении обратился к Олину. — Видели вы прежде что-нибудь подобное?

Муниципалитет Цейтца устроил вдоль шоссе канатную тягу, чтобы облегчить подъем людей, гужевого транспорта и грузов: в гору по рельсам поднималась железнодорожная платформа, навстречу ей спускалась другая, обе соединялись стальным тросом, пролегавшим между рельсами; на полпути был разъезд. Платформой пользовались пешеходы и конные упряжки, они поднимались на ней от вокзала до главной улицы и спускались обратно, к лежавшему в низинке вокзалу. Билет стоил десять пфеннигов.

— Скажи ему, — сказал Цимбал Олину, — что такие штуки нам не в диковинку. Поглядел бы он на канатку у нас на Петршине, у него бы горб отвалился от удивления.

От Виндишберга улица стала шире. Фиат миновал редакцию «Цейтцер тагеблатт» и пересек площадь около роскошного отеля «Пройсишер хоф». На площади они увидели красивое здание ратуши, два кино и полдюжины трактиров.

— Подумаешь — диво! — ухмыльнулся Цимбал. — Спроси его, куда ехать.

— Nach Tröglitz, — сказал капитан Олину.

— Как это по-нашему-то называется? — отозвался Цимбал. — Ты же знаешь, что я не понимаю по-немецки.

Олин дословно перевел его реплику Кизеру, и Цимбал заметил в зеркальце, что фербиндунгсман выразительно подмигнул капитану. Машина шла под гору с Шутцен-плац. Цимбал дал полный газ, и колеса автомобиля завертелись с бешеной скоростью. За первым же поворотом капитан выхватил пистолет и ткнул его в спину шоферу.

— Сейчас же затормози! — прошипел он. — Иначе я выстрелю. Считаю до трех, раз, два…

Цимбал слегка сощурился и поддал газу.

— Спроси своего горбача, не прибавить ли ходу, — сказал он, облизав губы. — Сейчас я даю девяносто километров. Если нам ехать далеко, могу подбавить.

Почувствовав, что дуло пистолета больше не упирается ему в спину, Цимбал развалился за рулем и сдвинул пилотку на затылок.

— Водителю машины, — бросил он через плечо Олину, — нужна ясная голова, зоркие глаза, а главное, крепкие нервы. Представь себе, что выйдет, если я из-за всякой глупости начну волноваться и при такой скорости, чего доброго, не поспею на повороте вывернуть баранку. Вот так, например. — Цимбал дернул руль, и машину бросило сперва в одну, потом в другую сторону.

— О господи! — ужаснулся капитан, хватаясь за поручни. — Что ты делаешь, проклятый идиот?!

— Чего ему? — учтиво осведомился Цимбал. — Ты же знаешь, я не понимаю по-немецки…

Восемь километров от города до завода они покрыли за пять минут. Цимбал сделал лихой разворот у бензоколонки и затормозил машину под самым носом у веркшуцовца, который, жестикулируя, бежал им навстречу.

— Откажи у меня тормоза, быть бы жене этого лешего вдовой, — заметил Цимбал. — Мне подождать тут?

Завод «Брабаг» вырабатывал бензин из бурого угля.

BRAUNKOHLE BENZIN A. G. [75]

значилось крупными буквами над его входом. Территория завода занимала четыре квадратных километра и вся была заполнена различными постройками, связанными системой трубопроводов. Трубы тянулись над головой, по земле и под землей, извивались, поворачивали обратно, переплетались, поднимались и опускались, кончались и начинались снова. Постройки походили на громадные картонные коробки — прямоугольные, большие и малые, одноэтажные или трехэтажные. Между ними пролегали широкие дороги, окаймленные газонами. Так завод выглядел раньше. Сейчас картина изменилась: повсюду разрушения, на дорогах — воронки от бомб, газоны засыпаны взрыхленной землей, трубопровод поломан и скручен, как пальцы эпилептика, постройки разбиты, крыши сорваны, и все кругом покрыто толстым слоем мелкой желтой пыли.

— Ну и ну! — заметил Цимбал, с трудом проводя машину к корпусу заводоуправления. — Ежели нам предстоит восстановить эту штуку, то на этой работе состарятся и мои правнуки!

Капитан вместе с Олином зашел к директору завода и сообщил ему, что на «Брабаг» направлены три трудовые роты. Вечером Олин рассказал об этом товарищам по комнате, не забыв подчеркнуть, что он самолично беседовал с директором; тот, мол, хорошо знает Чехию: в последнее время директор несколько раз ездил в Судеты, где немцы строят такой же гигантский бензиновый завод.

— Пусть строят, — заметил Кованда. — После войны он нам пригодится.

В понедельник рота поднялась в три часа утра. Работа предстояла сменная: первая рота начнет в пять утра и будет работать до двух, вторая и третья — с полудня до восьми вечера. Во главе с капитаном рота промаршировала в гору, до церкви св. Михаила, там погрузилась на три больших автобуса и через четверть часа была уже на месте.

— Веркшуцовцы здесь как на подбор, глаза у всех словно зеленые стекляшки, — сказал Мирек, когда они проходили в ворота. — Поглядите вот на этого. Бу-бу-бу!

Около заводской столовой роту поджидал некий герр Мейер в белой куртке и зеленой шляпе с кисточкой. Он рассортировал прибывших по специальностям и разбил их на группы, которые отправились на разные участки работы и сразу затерялись в лабиринте объектов.

Кованду, Мирека, Пепика и Гонзика послали к малярам — в центр заводской территории, где были сложены в штабеля большие листы гофрированного железа. Немец-десятник привез на тележке банки с краской, сунул каждому из чехов кисть и пересчитал группу.

— Vier Mann, — сказал он. — Стало быть, надо выкрасить пятьдесят листов за смену. Я приду днем, приму работу.

— Объясни ему, — солидно сказал Кованда Гонзику, — что я в жизни не занимался малярным делом и даже кисть в руки не брал, разве что кисточку для бритья. Пусть он, милашка, посчитается с этим.

Немец усмехнулся.

— Приятель, — сказал он. — Через десять минут ты будешь красить, как опытный маляр.

Он обильно намочил кисть в краске и стал энергично водить ею по железному листу. Темно-серая краска струйкой стекала на землю и образовывала лужицы на волнистом железе.

— Спроси у него, — распорядился Кованда, — почему он не бережет дорогую краску? И на сколько листов нам полагается одна жестянка?

Десятник отшвырнул кисть и вытер руки о фартук.

— Это безразлично, — бодро ответил он. — Краски хватает. — И ушел.

— Работа сносная, — рассуждал Кованда. — Только листы слишком большие… И не мастера мы по малярному делу… да и работаем не для себя… Ну, вот что: двадцать штук за смену, и баста. Не ленитесь, ребята! — Он развалился на траве и развернул пакет с завтраком.

На заводе пульсировала жизнь. Поднимая тучи мелкой, шелковистой пыли, приезжали грузовики, рабочие разгружали кирпич, цемент, пиломатериалы, балки. У границ заводского участка росла конструкция нового цеха, рядом экскаватор рыл котлован для фундамента нового бомбоубежища. Десятки монтажников карабкались по гладким стенам пузатых газгольдеров, отряд пленных французов ремонтировал железнодорожное полотно и укладывал рельсы, мужчины и женщины в белых халатах хлопотали в лабораториях, мощные экскаваторы засыпали землей вновь проложенные подземные кабели и трубопровод, монтеры поднимались на мачты высоковольтной передачи, кровельщики крепили на крышах большие листы гофрированного железа, дорожники засыпали воронки и заново мостили дороги, сотни людей сновали повсюду, словно от их поспешности зависел весь ход работы на этом гигантском заводе.

— Ну, пока хватит! — сердито сказал Мирек и отшвырнул кисть. — Я и так весь измазался краской.

Гонзик уже загорал, раздевшись до пояса. Он прикрыл глаза рукой и тихо насвистывал.

— Добрый день! — вдруг раздался над ними приятный мужской голос, и ребята испуганно вздрогнули. Рядом стоял хорошо одетый человек лет сорока и смущенно улыбался.

— Извините, что побеспокоил вас, — сказал он виновато. — Иду мимо и слышу кто-то насвистывает, если не ошибаюсь, Пятую симфонию Чайковского.

— Вот и ошиблись, — усмехнулся Гонзик. — Шестая. Пятая — вот так.

И он громко засвистал захватывающий, торжествующий мотив. Человек слушал, склонив голову набок.

— Richtig, richtig, — сказал он. — А Шестая — вот так. — И он четко засвистал, помахивая правой рукой. — Извините, — продолжал он. — Я инженер Герцог из фирмы Дикергоф и Видман. А вы, по-видимому, чехи?

Так началось новое знакомство Гонзика. Они проговорили целый час. Инженер Герцог сидел на траве, среди штабелей железа, и насвистывал отрывки из Вагнера, Шопена и Моцарта, а Гонзик отвечал ему Сметаной, Дворжаком и Чайковским.

— Вы маляр?

— Ничего подобного, — улыбнулся Гонзик. — Студент.

Инженер задумался.

— Нам в конторе нужен человек. Вы, конечно, умеете писать по-немецки? Ну, разумеется. Пойдемте-ка со мной.

Гонзик отнекивался, но Кованда энергично подтолкнул его, и Гонзик согласился.

— Найдите себе другого маляра, — крикнул инженер оставшимся. — Или нет, не надо, я сам все устрою.

Спотыкаясь, они пересекли узкоколейку и, обогнув груды обломков, вошли в низкий деревянный домик. Инженер втолкнул туда Гонзика, крикнул: «Вот, привел вам помощника», — и исчез.

В конторе за столом сидели два человека: один, приземистый, косоглазый и кривоногий, громко приветствовал Гонзика. Это был техник Леман. Второго, медлительного и тихого, звали Трибе. Гонзик не сразу заметил, что у Трибе только одна рука.

Гонзика тотчас нагрузили работой, — разносить по карточкам отработанные бригадами часы, извлекая эти цифры из рапортичек десятников. На заводе работало больше шестисот рабочих фирмы, так что дела хватало.

За несколько дней Гонзик познакомился со всем персоналом конторы и больше всего сдружился с одноруким Трибе, который прежде служил старшим фельдфебелем и потерял руку в России.

— Не надо было мне ее совать туда, — сказал он однажды Гонзику, когда они остались наедине; Леман куда-то вышел. — Так всегда бывает с ворами.

Писал он левой рукой, положив на бумагу металлическое пресс-папье или гирьку. Иногда его раздражала собственная неловкость, и он бросал карандаш, засовывал левую руку в карман и сидел, долго и неподвижно глядя в окно на крышу соседнего домика.

— Больной человек или инвалид совсем по-иному воспринимает мир, — тихо сказал он однажды. — Он видит куда больше, чем здоровый. После этого увечья у меня словно пелена спала с глаз. Времени на раздумье хватало: из Киева нас эвакуировали в Польшу, а оттуда через Брно в Вену. Там мне отрезали руку. Я все время думал о себе и хотел покончить с жизнью, — мол, без руки невозможно жить. У меня жена и двое детей, а сейчас я доволен жизнью и ценю ее даже больше, чем прежде. Не дождусь, пока кончится война… пока мы ее проиграем.

Гонзик промолчал, а Трибе усмехнулся.

— Я знаю, что ты мне не доверяешь, и у тебя есть на это причины. Но не думай, что все немцы — дурные люди. Многие из нас и представления не имеют о том, что творится вокруг. Как они наивны! Если им рассказать, на что мы, немцы, иногда способны, они не поверят. Вот, например, Леман: он живет только работой, о политике слышит лишь по радио да читает в газетах. Он искренне верит, что там пишут чистую правду. Некоторые немцы даже не замечают, что правду загнали в концлагеря. Большинство немцев заслуживает прощения. Мы виноваты, но не так, чтобы терпеть за это вечно.

За два дня Гонзик узнал всех десятников: коренастого старика машиниста Бера, командира над всеми экскаваторами и бетономешалками (браниться он умел похлеще Геббельса и Гиля, вместе взятых), главного десятника Бегенау, добродушного немца в золотых очках, старого пьянчужку герра Моравица, десятников Крюгера, Фрише, Ленсберга и Клоце.

Берлинская строительная фирма «Дикергоф и Видман» находилась теперь в Дрездене, а филиалы ее были разбросаны по всей Германии. Она возводила «Западный вал», строила укрепления в Польше, Севастополе и бог весть где еще, в «Брабаге» она сооружала бункеры, бетонные фундаменты для машин, прокладывала канализацию, и с тех самых пор, когда «Брабаг» еще только начал строиться, вела здесь все железобетонные работы. Первое бомбоубежище, Rechteckbunker, расположенное у главных ворот, было уже почти готово. Оно вмещало шестьсот человек. На постройку этого железобетонного сооружения со стенами двухметровой толщины ушло 28 тысяч мешков цемента и 128 тонн железа.

Гонзика гоняли по заводу со всякими поручениями, он носил размножать «синьки» в светокопию, ежедневно сдавал рапортички в главную контору, болтался по территории завода среди похожих на помятые шляпы-котелки газгольдеров — они лежали на газонах, в лужах загустевшей нефти — среди турбин и труб, электростанций, подъемных кранов, домиков и груд обломков; Гонзик всегда находил время остановиться и поговорить со своими соотечественниками, которые маленькими группами работали на различных участках.

— Сегодня мы сработали только пятнадцать листов, — похвастался Кованда, одежда которого лоснилась от засохшей краски. — И знаешь, старикан был даже доволен. Завтра попробуем сдать десять. Если ему это придется не по вкусу, пусть жалуется в главный штаб фюрера.

На заводе и в городе были введены два вида воздушной тревоги: сначала объявлялся так называемый «фораларм», означавший приближение опасности: сирены трижды подавали голос, их вой равномерно нарастал и затихал. Когда же наступала настоящая тревога, они давали отрывистые торопливые сигналы, не соблюдая ритма. Это означало близкую угрозу смерти.

Персонал завода должен был покинуть территорию уже при «фораларме» и удалиться минимум на километр, потому что заводские бомбоубежища не вмещали и сотой доли многотысячной массы людей, присланных восстанавливать завод.

Как только начинали выть сирены, на заводе раздавался топот тысяч ног: люди бежали, пыхтя и спотыкаясь, мчались со всех ног. Пленные французы неслись как угорелые, без конвоя, украинцы топали в тяжелых деревянных башмаках, заключенные спешили под надзором веркшуцовцев, рабочие катили на велосипедах, ехали на грузовиках, автобусах, повозках, тракторных прицепах и даже аккумуляторных тележках — прыгали и цеплялись на всякий вид транспорта, а уже взобравшиеся туда подсаживали их, подхватывали за руки, за ноги, за головы. Дорога, как муравейник, кишела людьми, спешившими добраться до бомбоубежища в песчаном карьере или выбраться в открытое поле и в дальний лесок.

Позади завода, за палаточным лагерем, который здесь срочно построили для евреев из Бухенвальда, находился большой песчаный карьер, где все время прокладывали новые штольни. Глубина карьера достигала двадцати метров, на дно его вели две крутые деревянные лестницы. Убежищ там было три — двухметровые штольни, укрепленные толстыми бревнами и балками. В штольнях вдоль стен стояли скамейки и под потолком висели электролампочки. В глубину штольни вела толстая вентиляционная труба, по которой поступал свежий воздух. Длина каждой такой штольни была метров сто, их соединяли ходы сообщения. Во время тревоги все эти убежища бывали битком набиты солдатами, детьми из деревни, женщинами и стариками, украинцами с синей нагрудной нашивкой «Ост», поляками с буквой «П», черноволосыми говорливыми французами, итальянцами, заключенными, пленными и чехами из трудовых рот. Уже через полчаса в глубине штольни становилось нестерпимо душно, воздуха не хватало, люди покрывались потом и тяжело дышали, в тесноте каждое движение утомляло. Поэтому большинство рабочих предпочитало во время налетов уходить в открытое поле, тянувшееся до самого горизонта.

Еще до того, как сирены объявляли тревогу, на заводе и около него, вдоль дорог и даже в полях устраивалась дымовая завеса: в сухую безветренную погоду завод и окрестности быстро окутывались вонючим белым дымом. Наиболее примитивное устройство для дымовой завесы представляло собой проволочный стояк, наполненный бумажными пакетами с загадочным содержимым. Пакеты поджигались снизу и начинали тлеть, валил густой дым. Более сложное устройство состояло из канистры с вонючей жидкостью, соединительной трубки, жестяного зонтика и баллона со сжатым воздухом. Солдаты, обслуживавшие эти устройства, приезжали на велосипедах или мотоциклах, соединяли канистру с баллоном, Сжатый воздух выгонял жидкость в трубку, она разбрызгивалась о жестяной зонтик и тотчас превращалась в клубы дыма.

Вблизи заводской ограды был устроен лагерь для семи тысяч словацких, румынских и венгерских евреев из Бухенвальда. Там стояли большие брезентовые палатки, на площадках между ними виднелись жестяные желобы умывалок, кругом проволочные заграждения и вышки для часовых; на каждой вышке мощный прожектор и пулемет.

Евреев привели однажды утром по шоссе. Они шли тесными рядами, колонна за колонной, пыль, поднятая тысячами ног, тянулась за ними, как грозовая туча. На другой же день прибывших погнали на работу. На них была арестантская одежда — полосатые бумажные штаны и куртки, деревянная обувь, на бритых головах полосатые шапочки. Среди рядовых эсэсовцев, которые немилосердно били заключенных ногами и прикладами, было немало немцев из Словакии, хорошо говоривших по-словацки. Кроме солдат, за каждой колонной наблюдал «форарбейтер» — заключенный, подменявший конвойного и относившийся к своим соплеменникам ничуть не лучше эсэсовцев. «Доверенный» — капо — был обычно ариец — голландец, француз или немец, который целый день точил лясы с конвойными и даже не притворялся, что работает.

Евреев посылали на самые тяжелые работы — разгружать и носить мешки с цементом, шпалы, балки, землю, камни. Нестерпимо было смотреть на этих истощенных людей, видеть, как они, спотыкаясь под ударами эсэсовцев, таскают тяжести, способные раздавить их. Заключенные работали с поистине нечеловеческим напряжением сил. Приблизиться к ним и передать что-нибудь съестное было совершенно невозможно, а ведь даже сухой кусок хлеба стал бы благодеянием для этих измученных людей. Гонзик тщетно пытался поговорить с ними, надеясь разузнать об отце.

— Да вряд ли это возможно; — скептически заметил Карел. — Ведь Бухенвальд — это целый город, заключенных там, говорят, несколько тысяч. У нас в деревне один парень попался при переходе границы и сидел за это в Бухенвальде. Просидел он там год и просто чудом вернулся домой: выпустили несколько сотен человек по случаю какого-то торжества, уж не знаю, почему они это сделали. Так вот, этот парень иногда рассказывал о Бухенвальде, но очень неохотно, потому что подписал там бумагу, что будет молчать, и боялся, как бы ею не упекли обратно. Страшно было слушать! У людей там нет имен, только номера, и каждый день вычеркивают несколько сотен номеров. Как списанный инвентарь.

Кованда отер руки о фартук.

— Такой лагерь мог придумать только ненормальный человек, — сказал он. — Нет, что я говорю, зверь! Этак мучить и губить людей! Бывало прежде что-нибудь подобное на свете? Отвечай, ты, образованный! — обратился он к Пепику.

Пепик сел на землю и оперся спиной о штабель железных листов. Он хотел заговорить, но лишь судорожно раскашлялся.

— Найдется у кого-нибудь покурить? — спросил он. — Может, мне от этого станет легче.

— Не сигарету тебе надо, а мамину титьку, — напустился на него Кованда. — Никогда еще я не слыхивал, чтобы куренье помогало от кашля!

Мирек и Гонзик стояли рядом, озабоченно глядя на Пепика.

— Завтра ты не пойдешь на работу, а покажешься врачу, — сердито сказал Мирек. — Надоело слушать вечное твое кхеканье. Надо лечиться, и все тут.

Пепик закурил, кашель немного успокоился.

— Пустяки, — устало сказал Пепик. — Я до самой смерти буду кашлять. Ничего у меня и доктор не найдет. О чем ты меня спрашивал?

— О царствии небесном, — сказал Кованда. — Оставим это на потом. Вон, видишь, идет господин доверенный…

Капитан Кизер освободил Олина от всякой работы и сделал его чем-то вроде своего адъютанта. Каждый день они вместе ездили по рабочим участкам. Кизер таскал Олина от одной бригады к другой, всюду они ненадолго останавливались, справлялись, как идет работа, одних хвалили, другим делали замечания, потом обходили конторы. Кизеру не понравилось, что Гонзика взяли в контору фирмы Дикергоф и Видман. Капитан хотел было отправить его обратно к малярам, но, встретив решительное противодействие Лемана и Трибе, дал свое благосклонное согласие.

Олин ходил по заводу в выходной форменке. Большинство чехов демонстративно не замечали его и даже не старались при нем делать вид, что работают. Когда он подошел к малярам, ребята никак не реагировали на появление фербиндунгсмана и остались сидеть на своих местах, рядом с Гонзиком, забежавшим к ним по дороге. Олин поздоровался, а они вопросительно взглянули на него, но так как он стоял прямо против солнца, то все, подняв головы, сощурились от слепящих лучей, сделали гримасу и тотчас снова опустили головы.

— Привет, ребята, — сказал Олин. — Как поживаете?

Кованда презрительно сплюнул.

— Спасибо за вниманьице, хуже некуда. А почему вы изволите интересоваться?

— А его послали сюда узнать наше мнение насчет работы и вообще наше настроение, — сказал Мирек и лег на спину. — Он теперь вроде сестры из Красного Креста или дамы-благотворительницы.

— Ишь ты! — удивился Кованда. — Так вы им там скажите, сестрица, что мы поживаем очень хорошо. Лучше некуда. Кланяйтесь от нас герру капитану, передайте, что мы в нем души не чаем.

Олин закурил сигарету и далеко отбросил спичку.

— Все паясничаете, ослы. Напрасно. Вам меня не обозлить. Лучше бы работали как следует. Все фирмы жалуются на чешских работничков: они, мол, только лодырничают и саботируют. Капитан собирается снизить вам суточные.

— Сразу видно, что герр капитан заботится о нас вовсю. Эти самые полторы марки, что нам выдают наличными, — одно искушение, поневоле начинаешь сорить деньгами. Пусть лучше их посылают нашим семьям вместе с жалованьем. Мне вот старуха пишет, что ей теперь выдают девяносто пять марок, а прежде платили сто пятьдесят.

— И то много за твою работу, — холодно сказал Олин. — Ты больше не заработал.

— Интересно, сколько получаешь ты? — усмехнулся Мирек. — Тебе, видно, жаловаться не на что.

— Ему положено две получки, — сказал, вставая, Кованда. — Одну за то, что он образцовый работник, другую за то, что капитанов холуй. За это в райхе здорово платят.

Олин пристально глядел на группу евреев, разгружавших цемент.

— Чтобы там ни говорили о немцах, — сказал он, — а одно хорошее дело они сделали: согнали всех жидов в кучу и надели на них одинаковую одежду. Гитлер молодец будет, если истребит этот скверный народ. Весь мир скажет ему спасибо!

Никто не отозвался, только Пепик неторопливо встал, взял кисть, сунул ее в ведерко, помешал краску, потом поднял кисть над головой и быстрым движением брызнул на Олина краской.

— Знай, что ты такая же сволочь, как те, кто мучает этих несчастных, — тихо сказал он, облизав губы. — Вспомни, что мы тебе говорили на стройке в Касселе.

— И проваливай отсюда, пока я не стукнул тебя башкой об это железо, — лениво произнес Мирек и медленно привстал.

Олин с минуту стоял неподвижно. У него перехватило дыхание. Серая краска стекала по его лицу и куртке. Он провел рукой по щекам — вся рука была в краске. В ярости Олин кинулся к Пепику, но Мирек вскочил на ноги и преградил ему путь.

— Не слышал, что ли? — грозно спросил он и ударил Олина кулаком в подбородок. — Или хочешь, чтобы мы тебя взяли в оборот? Уйдешь или нет?

Олин пошатнулся и оперся о штабель. Он был бледен, руки у него дрожали.

— Вы еще пожалеете об этом! — воскликнул он. — Ох, как пожалеете! Сами виноваты!

— Поступай как знаешь, — сказал ему Гонзик. — Ты сам за все когда-нибудь ответишь.

— Уж не перед тобой ли?

Гонзик прищурился.

— Перед всеми.

По рельсам, направляясь к группе, шел Кизер. Ребята молча взялись за кисти, а Гонзик быстро исчез среди штабелей железа.

— Куда же вы делись, Коварик, я ищу вас по всему заводу, — сказал капитан, подойдя.

Тут Кизер заметил, что Олин измазан краской.

— Кажется, вы вздумали им помогать, бедняга, — засмеялся он. — Что у вас за вид!

Олин принужденно улыбнулся.

— Да, помогал, — сказал он, не сводя глаз с Карела. — Но маляра из меня не выйдет.

Кизер фамильярно подхватил его под руку и повел к шоссе.

— Так, ну, теперь нам все ясно, — помолчав, заметил Карел. — Теперь уже ни ему, ни нам не надо прикидываться. Для нас он — отрезанный ломоть. Посмотрим, как он вздумает рассчитываться с нами.

— Что он будет мстить, это факт, — сказал Гонзик, снова вынырнув из-за штабелей. — Теперь ему ясно, что он не может вернуться к нам, если даже ему захочется.

— О господи, — содрогнулся Пепик. — Никак не могу поверить, что человек может быть таким продажным.

— В Европе появилось немало предателей, они ради своей выгоды прислуживают немцам, — отозвался Гонзик.

Пепик хотел что-то возразить, но сильно закашлялся. Товарищи озабоченно ждали, пока приступ пройдет. Пепик встал, вынул из кармана носовой платок, утер пот со лба, потом сплюнул на землю и тыльной стороной руки вытер губы. Вдруг он испуганно поглядел на траву, глаза у него округлились, он опустился на колено и, опершись обеими руками о землю, напряженно уставился в одну точку. Товарищи с минуту в недоумении глядели на него, потом встали и подошли ближе. Слюна Пепика была алой от крови.

 

2

В ночь с пятого на шестое июля 1944 года на западном побережье Франции началась высадка союзников. Гонзик вошел в деревянный домик, где помещалась контора, как раз в ту минуту, когда по радио передавали сообщение об этом. Леман, который в это время пил кофе с хлебом, поперхнулся и покраснел, потом стал внимательно слушать, почесывая карандашом лысую голову.

— Так, так, — сказал он, когда диктор умолк. — Значит, они все-таки отважились.

Трибе многозначительно улыбнулся Гонзику.

— Aber das macht nichts, — через минуту воскликнул Леман. — Если даже они займут часть Франции, это еще ничего не значит. На материке мы непобедимы. Они будут разгромлены, и войне конец.

Этим для него вопрос был исчерпан; выход из положения, которое многим вдумчивым немцам внушало ужас, он уже знал по газетам, давно решившим проблему возможной высадки союзников. И Леман, убрав завтрак в стол, побежал на своих кривых ножках к старому десятнику и долго препирался с ним о каких-то деталях, которые сейчас для него были важнее всего на свете.

Трибе задумчиво сосал наконечник карандаша и глядел в окно, на крышу соседнего домика.

— А ты что скажешь? — помолчав, спросил он Гонзика. — Ты того же мнения, что и Леман?

— Нет, несколько иного, — усмехнулся тот, нервно ероша волосы. — Теперь события могут развиваться быстрее. Обороняться на двух фронтах нелегко, Германия слишком ослаблена. Это может обессилить любую армию.

— Ты думаешь, конец войны близок? — недоверчиво спросил Трибе. — Гитлер не сдастся, пока у него есть хоть одна дивизия.

— Пока этот маньяк жив, он не сдастся, я согласен. А из Франции до Берлина не близко. Но все-таки и на западе наконец раскачались. Вся тяжесть войны не лежит больше на России. И можно надеяться на близкий конец.

— Для нас это будет конец, — задумчиво произнес Трибе. — А что потом?

Гонзик быстро надел пилотку.

— Можно мне уйти на полчасика? — спросил он. — Надо рассказать новость ребятам.

Трибе хмуро усмехнулся и кивнул.

— Смотри, как бы не заметили, что ты ведешь пропаганду! За вами теперь будут строже присматривать.

Гонзик побежал на малярный участок.

— Ребята, они уже высадились! — издалека закричал он. — Второй фронт открыт!

— Я уже рассказал им, — отозвался Пепик, только что вернувшийся от врача. — Ехал в автобусе и там услышал эту новость. Немцы сидят ошарашенные, не знают, что и думать. В газетах еще ничего нет, а они, пока не прочтут газетного комментария, не позволят себе собственного суждения. Какой удар для них!

— Вечером начну укладывать вещи, — решил Кованда. — Не опоздать бы на поезд! Я думаю, союзники недолго провозятся с ними, а?

Гонзик уже спешил дальше и, повернувшись на ходу, крикнул Пепику:

— Что сказал доктор?

Тот махнул рукой.

— Я ж вам говорил. Ничего нет.

— А кровь?

— Говорит, что, возможно, это из горла. Не из легких.

— Ты рад? — спросил Гонзик и побежал дальше по дорожке вдоль рельсов. Пепик размешивал краску и задумчиво смотрел ему вслед.

«Даже не знаю, — сказал он про себя. — Что-то я не очень верю этому доктору. Ведь я и в самом деле прескверно себя чувствую».

Эда Конечный, который прохаживался по балкам железной конструкции нового цеха, высоко над головами людей, завидев Гонзика, громко свистнул в пальцы.

— Что ты летишь, как на пожар? — крикнул он сверху. — Где горит?

— Горит, в самом деле горит! — воскликнул Гонзик. — Слушай, да смотри не упади! Горит на западе, на побережье Ламанша. Сегодня ночью они высадились!

Эда не понял.

— Кто, немцы?

— О господи, что ты за дубина! — рассердился Гонзик. — Союзники высадились во Франции!

— А-а! Ну и что же?

— Да ничего. Не заберись ты так высоко, я бы трахнул тебя кирпичом.

— Ну и ну! — равнодушно отмахнулся Эда. — Нашел о чем говорить! Если бы они высадились год назад, то сейчас были бы уже в Касселе.

Гонзик махнул рукой и поспешил дальше. Эда наверху громко запел:

В июле, рано поутру, Блоха куснула немчуру, Бедняге не до смеха, Зовет на помощь чеха…

Самая большая чешская бригада работала на закладке бетонных фундаментов для турбин нового машинного отделения. Ребята возились около бетономешалок, гнули железную арматуру, сколачивали опалубку фундаментов. Все они столпились вокруг Гонзика, а Фрицек от радости даже пустился вприсядку.

— Лучше бы ты нас учил английскому, — сказал Густа. — А то как же нам объясняться, когда они придут? Что мы им скажем?

— Уж не собираешься ли ты ждать их тут? — огрызнулся Богоуш. — Когда они придут, мы должны быть уже дома. Там мы нужнее.

— Да разве отпустят!

— Обязательно отпустят, надо только попросить хорошенько. Пошлем-ка заявление Адольфику, да обязательно с гербовой маркой. Шляпа ты! Станем мы отпрашиваться, как бы не так! Соберемся и дадим тягу.

— Далеко, пешком не дойти.

— Стыдись! Я готов себе ноги оттопать хоть до колен, а добраться за пару дней. До Пограничья отсюда рукой подать.

— Я еще утром заметил: что-то стряслось, — вставил Ирка. — Наш десятник заперся с пленным в будке и до сих пор не выходил. О чем они там толкуют?

Деревянная будка десятника Бегенау прилепилась к стене большого здания лаборатории. Она была сколочена из грубых досок и обита толем. Гонзик на цыпочках подкрался к будке, посмотрел в щель и приложил ухо к стене. Бегенау взволнованно расхаживал около стула, на котором сидел маленький француз Жозеф Куртен, студент-медик. Руки десятник сложил за спиной, голову свесил на грудь.

— Работать я умею, — услышал Гонзик его голос. — Со всякой работой справлюсь, не буду тебе в тягость. К вам, пленным французам, я всегда относился как к равным.

Жозеф откашлялся.

— Richtig wahr, — сказал он помолчав.

— Я одинок, — настойчиво продолжал десятник, — у меня нет никого, кто хотел бы, чтобы я остался в Германии. Мне здесь не по душе, здесь никогда не будет спокойно. В партии я не состою, потому что не согласен с ними. Я сторонюсь политики и не хочу иметь с ними ничего общего, понимаешь?

Жозеф не отвечал, было слышно, как он постукивает карандашом по столу.

Гонзик оглянулся по сторонам.

— В порядке, — крикнул ему Густа. — Я посторожу. — И заговорщицки прищурил один глаз.

— Не оставляй меня тут, — возбужденно продолжал десятник. И Гонзику показалось, что этот крепкий, плечистый человек готов расплакаться. — Возьми меня во Францию. Я поеду с тобой, как твой пленный, и буду тебе до смерти благодарен. Согласен?

Жозеф долго не отвечал, Бегенау перестал ходить по комнате, в будке воцарилась напряженная тишина.

— Надо посоветоваться, — сказал наконец на ломаном немецком языке Жозеф. — Я посоветоваться с товарищами. Ты хороший человек. Но ты немец, понимаешь. Но я тебя люблю. Я тебе помочь, если можно.

Гонзик вернулся к ребятам.

— Приглядывайте за ними, — распорядился он. — Если кто-нибудь подслушает, о чем они говорят, болтаться обоим в петле.

— Гиль идет! — крикнул Ирка, нагнулся за камешком и швырнул его в закрытое окно будки. Дверь тотчас открылась, и Бегенау показался на пороге. Он поморгал близорукими глазами и протер пальцем очки.

— Хайль Гитлер! — приветствовал его Гиль и приложил руку к козырьку.

— ’ten Morgen, — отозвался Бегенау и нахлобучил кепку. — Все в порядке?

Гиль громко рассмеялся.

— Об этом я и пришел спросить.

Бегенау взглянул в сторону стройки.

— Да, все в порядке, — сказал он. — Они усердные и надежные работники.

Он улыбнулся чехам и приветственно поднял руку.

Весть о втором фронте дошла и до евреев; наверное, они подслушали ее у эсэсовцев, которые собирались группами, не уделяя сегодня заключенным обычного внимания. А может быть, эта весть проникла тем непостижимым путем, каким распространяется вера и надежда среди отчаявшихся и обреченных. По лицам евреев, по всем их движениям было видно, что они живут только новой надеждой, живут мыслью о значении этого события для их безотрадной жизни, мыслью о том, что близок конец лишений и невзгод.

В тот день в автобусах, отвозивших чехов с работы, царило веселье, смех и бодрое настроение. Ребята пели. И чем больше они веселились, тем мрачнее становились немцы. В головном автобусе Бент запретил группе чехов петь, но в глубине машины, куда пробраться он не мог, человек тридцать все равно не умолкали. Когда же он все-таки протолкался по узкому, забитому людьми проходу, петь начали у него за спиной. Злобно кусая губы, Бент увяз в этой поющей толпе, чувствуя себя маленьким и жалким, и мрачно прислушивался к пению, которое доносилось и из двух других автобусов, вплотную следовавших за ними.

В школе, в каждой из двенадцати комнат пятой роты, висел над дверью громкоговоритель, подключенный к мощному радиоприемнику, стоявшему в буфете столовой. Это был подарок протекторатного правительства. По инициативе Кованды, чешская рота, еще из Касселя, послала письмо министру Моравцу. В письме говорилось, что они, молодые чехи, живут вдали от родины и хотели бы получить хороший радиоприемник, чтобы слушать последние известия из Праги и выступления представителей протекторатного правительства.

— Почтовой марки нам не жалко, — рассуждал Кованда, — так уж накатайте ему письмецо, ребята. А еще одно письмо пошлите господину Гахе, пусть они там сложатся и купят нам радио.

И министр Моравец в самом деле прислал радиоприемник.

— Вот и говорите после этого, что он о нас не заботится, — хвалился Кованда. — Сам наш наставник герр Франк подписал эту бумагу, не такой уж он бессердечный, чтобы нам отказать. Он чехов никогда не давал в обиду. Мы это охотно подтвердим, когда его будут вешать.

Дежурные каждый вечер включали радио и выключали его за полчаса до вечернего отбоя.

В тот день дежурил Гиль. Когда он вышел из буфета, во всех громкоговорителях послышалась музыка, потом треск, и вдруг звучный и ясный женский голос сказал: «Говорит Москва…»

Парни в комнате № 12 сидели за столами и писали письма или валялись на койках и играли в карты. Услышав ясный, неторопливый голос диктора, все они столпились около репродуктора, жали друг другу руки, смеялись и зажимали рты, чтобы не вскрикнуть от радости. А голос над ними объяснял, почему Германия проиграет войну, рассказывал, что русские войска прорвали фронт, а на Западе развиваются крупные десантные операции.

Один лишь Олин остался сидеть на койке, мрачно поглядывая на товарищей, столпившихся около громкоговорителя. Потом он медленно встал и, обходя товарищей, направился к двери.

— Эй, ты куда? — сказал Мирек и крепко ухватил его за руку.

— Пусти! — угрожающе воскликнул Олин.

Ребята окружили его и оттолкнули от двери.

— Ты останешься здесь, — заявил Карел, — и будешь слушать вместе с нами. По крайней мере у тебя будет, о чем подумать.

В комнату вошел Кованда и быстро закрыл за собой дверь.

— В чем дело? — недоуменно спросил он. — Что случилось? Война кончилась, что ли?

— Тс-с-с! — шикали на него ребята, оживленно жестикулируя и кивая на радио. — Слушай!

Кованда закурил и уселся к столу, возле Олина.

— Удивляюсь, что пражское радио передает такие вещи, — заметил он. — А еще говорят, что оно врет.

— Тс-с-с! — снова шикнули на него ребята и замахали руками.

Кованда курил с довольным видом.

— Какая жалость, что наши солдатики не понимают по-чешски. Ихнее радио никогда не скажет им вот этак всю правду. Переводчик мог бы послушать, да он, как на зло, в отпуску… А ты, — обратился он к Олину. — Что ты скажешь?

— Скажу, что кое-кто жестоко поплатится за это, — отрезал Олин.

— Что верно, то верно, — согласился Кованда. — Ух, как поплатятся! Уже сейчас им крепко накладывают по шеям.

Диктор умолк, и на всю школу зазвучал «Гимн Советского Союза». Этот всем известный мотив переполошил и немцев. В коридоре послышался топот ног и писклявый голос Кизера, потом дверь распахнулась, и в комнату заглянул Нитрибит. Рот у него искривился от злости, глаза горели, как уголья.

— Achtung! — скомандовал Карел, и все встали «смирно». — Zimmer Numero zwölf belegt mit…

Нитрибит захлопнул дверь и спустился вниз по лестнице, к буфету.

Первым к буфету подбежали Гиль, Бент, Бекерле и Кизер. Гиль ухватился за ручку двери и замер, вытаращив глаза на надпись:

Gruß aus Stalingrad! [83]

На филенке мелом еще было написано по-немецки: «Франция», «Вейс» и «Ламанш».

Гиль прочитал и стал ломиться в дверь, но она оказалась на замке. Никто не помнил, чтобы к этой двери когда-нибудь был ключ, и вдруг — заперто! Гиль яростно дернул ручку, так что она осталась у него в руках. А последняя строфа «Гимна» тем временем разносилась по коридору.

— Взломать дверь! — кричал капитан. — Гиль, ломайте дверь!

Гиль разбежался и навалился на дверь, как медведь. Замок треснул, и дверь распахнулась. Гиль вбежал в помещение, кинулся к приемнику, выключил его таким резким движением, что рукоятка осталась у него в руке. Ефрейтор яростно швырнул ее на пол.

— Немедленно собрать всю роту! — топая ногами, кричал капитан.

Пронзительно свистя, солдаты побежали по коридору.

Рота собиралась долго и неохотно, пришлось послать Бекерле, Шварца и Липинского в соседние роты, потому что половина чехов вдруг словно чудом исчезла. Их сгоняли минут двадцать. Пятнадцать человек оказались в клозете, их выводили оттуда почти насильно. Среди них оказался и Кованда. В коридоре, где уже выстроилась часть роты, он появился с ремнем на шее и рубахе навыпуск.

— Ich Durchfall, — вопил он. — Abort schnell, oder kaputt.

Пришлось пустить его обратно, хотя Нитрибит скрипел зубами и советовал капитану немедля посадить Кованду в карцер.

Потом в коридорах появились ребята из других рот и громко советовали пятой роте:

— Не слушайтесь, ребята! У вас есть право на отдых. Тресните их по башкам, чтобы не куражились.

Капитан велел выгнать чужих и поставил у дверей Бекерле, приказав ему не впускать никого. Потом он распорядился начать муштровку: парней заставили строиться, маршировать, поворачиваться налево и направо кругом, бегать в противогазах. Их разделили на небольшие группы, и в обоих этажах зазвучала громкая команда, а капитан, красный от злости, ходил от группы к группе, ругался и срывал у ребят пуговицы с обмундирования.

Олин переводил его слова:

— Капитан больше не допустит подобного безобразия. Если что-либо подобное повторится, он примет самые суровые меры. Рота, видимо, хочет, чтобы с ней обращались как с пленными или с евреями? Капитан вправе это сделать, можете не сомневаться…

Потом Кизер потребовал, чтобы Олин сам усовестил своих соотечественников. Олин откашлялся.

— Друзья, — начал он, — вы знаете, что я…

— Сволочь! — крикнули на правом фланге, а на левом Мирек пронзительно свистнул в пальцы.

Олин густо покраснел и сделал шаг назад, поближе к капитану. Тот велел солдатам выстроиться в шеренгу, лицом к лицу с чехами, так, чтобы видеть каждое их движение.

— Und fangen sie an, — сказал он после этого Олину.

Олин был бледен как мел.

— Я хотел говорить с вами по-хорошему, — продолжал он, — но из этого ничего не выходит. Вы хулиганская банда, ею и останетесь. Вы сами не знаете, чего хотите, вы ни с чем не считаетесь в своих дурацких выходках. Предлагаю вам не вредить самим себе и приказываю…

В этот момент в коридоре послышались громкие шаги. Со стороны лестницы, держа руки по швам, парадным шагом шел Кованда. Он направился прямо к Олину.

— Осмелюсь доложить, вернулся из сортира, господин доверенный! — став навытяжку, отрапортовал он.

Олин снова покраснел до корней волос.

— Рапортуй капитану, а не мне.

Кованда почтительно взял под козырек.

— А я думал, что ты принял командование и теперь тут главный начальник.

Волна смеха прокатилась по строю. Олин яростно оглядел собравшихся и влепил Кованде пощечину.

— Вот тебе, чтобы ты бросил свои штучки, старый шут!

Кованда и бровью не повел, только откашлялся и плюнул в лицо Олину.

— Вот тебе, чтобы ты знал, во что мы тебя ставим, — громко сказал он и твердым шагом отошел на свое место в строю.

Роту распустили по комнатам и приказали начать генеральную уборку. Комнату номер двенадцать взял под свое наблюдение фельдфебель Бент.

— Для вас, интеллигентов, у меня есть особая работа, — ухмыльнулся он. — Чистить клозеты.

— Пусть он меня не оскорбляет! — обиделся Кованда. — Клозеты я охотно вычищу, а интеллигентом меня не обзывай. Я на этот счет обидчивый. Интеллигентом я никогда не был и, пока живу в Германии, не стану.

Бент остановился около Карела и носком начищенного сапога ткнул его в спину.

— С вами у меня был однажды очень интересный разговор. Помните, в Саарбрюккене? — язвительно начал он. — Вы говорили о том, как кончится война и что будет потом. Ваше мнение с тех пор не изменилось?

Стоявший на коленях Карел присел на корточки и поднял голову.

— Ни на йоту, — сказал он и улыбнулся.

— Тогда вы говорили, — упрямо продолжал Бент, — что знаете, какая судьба ждет побежденную Германию и немецкий народ. Но вы забыли подумать об одном: какая будет при этом ваша собственная участь. Имеете ли вы о ней ясное представление?

Карел отложил щетку и пристально поглядел на фельдфебеля.

— Да, — сказал он. — Если мы доживем до конца войны, то вернемся на родину и устроим свою жизнь так, чтобы наш народ никогда больше не попал в беду.

Бент криво усмехнулся.

— Это вы удачно выразились: если доживем до конца войны. А как вы думаете — доживете?

— Этого никто не может знать наверняка.

— Вот видите, а я могу обещать вам наверное: не доживете. Никто из вас. Ручаюсь.

Карел пристально глядел в глаза Бенту.

— Вы изменились, герр фельдфебель, — тихо произнес он. — Тогда, в Саарбрюккене, вы показались мне человеком спокойным и рассудительным. Вы были способны трезво размышлять.

Бент злорадно кивнул.

— Да, вы правы, я изменился. С тех пор я многое передумал и многое пережил. Все, что прежде было для меня свято, теперь потеряно. Вы были правы: для нас нет спасения. События пойдут именно так, как вы предсказали. Но вы окажетесь с нами на этом пути. Все до одного! Я не вынес бы мысли, что вы счастливо отделались и с удовлетворением вспоминаете о моей гибели. Нет-нет, если мы проиграем войну, вы ее проиграете вместе с нами. Если нам суждено умереть, то и вы не останетесь в живых. Если нас ждет расплата, то для вас она наступит еще раньше. Запомните это так же твердо, как я запомнил все то, что вы говорили мне в Саарбрюккене.

Карел не отвечал. Он взял щетку и начал чистить унитаз.

— Не щеткой! — сказал Бент и передвинул кобуру с пистолетом. — Руками, голыми руками!

— Можно и руками, — тихо произнес Карел. — Из-за такого пустяка я не стану подставлять голову под пулю. Можно и голыми руками.

Бент зло засмеялся.

— Когда мы выиграем войну, — сказал он, — и если вы до этого доживете, я позабочусь о том, чтобы вы всю жизнь занимались только вот такой чистой работой. Все вы, все будете делать ее до последнего издыхания, поверьте!

— Я верю вам вполне, — отозвался Карел.

Бент закурил сигарету.

— А теперь хватит разговоров, — заключил он и оглядел просторное помещение клозета. У стен стояли тридцать старых пожелтевших унитазов. Чехи терли их щетками и песком. — Всем работать голыми руками! — крикнул Бент, и вены у него на висках налились кровью. — И еще тридцать унитазов во второй роте и в третьей — все вымоете голыми руками. Чтобы помнили, что мы еще командуем! Кому это не нравится, пусть поднимет руку. — И он выхватил пистолет из кобуры.

Был первый час ночи, когда ребята из двенадцатой комнаты улеглись на койки. У Пепика уже не хватило сил снять с себя промокшую обувь. Кованда раздел его и уложил в постель.

— Не расстраивайся, Пепик, — сказал он. — Придет время, рассчитаемся. За каждое злое слово, за каждую обиду. Все это нам на пользу: проясняет мозги. И тебе тоже. Ведь мы еще ничего подобного не испытали. Ну, потеряли двух товарищей, но скажите сами, часто ли мы вспоминаем Ладю Плугаржа и Лойзу? Часто ли говорим о них, как о живых? Самое трудное для нас еще впереди. Сейчас мы все вместе, живем дружно, а может быть, завтра каждый останется одиноким и заброшенным, каждому придется рассчитывать только на себя. Вот тогда он узнает, почем фунт лиха.

В комнату тихо вошел Липинский и молча обошел их, не говоря ни слова. Около койки Карела он остановился.

— Покойной ночи, — сказал он, смущенно теребя фуражку. — Не сердитесь на меня… — Он еще больше смял фуражку и судорожно стиснул ее в руках. — Ведь и я ношу немецкую форму.

Они молча смотрели, как он, ссутулившийся, подавленный, надел фуражку и тихо закрыл за собой дверь.

Ребята еще не успели потушить свет, как появился Олин, он был в гостях у капитана. Ребята соскочили с коек и обступили его. Олин выжидательно остановился.

— Не бойся, мы тебя не тронем, — сказал Карел. — Хоть нам и очень хочется проучить тебя как следует. Собирай-ка свои пожитки и уходи. Здесь тебе нет места.

Олин не сразу понял, в чем дело, и с удивлением глядел на своих подчиненных.

— Уйду, когда захочу, — злобно буркнул он. — Не вам мною командовать.

— Командовать тобой мы не собираемся, — спокойно возразил Гонзик, — и надеемся, что ты уйдешь сам, по-хорошему. Мы не хотим, чтобы ты жил с нами. Терпеть тебя не можем.

Олин не трогался с места. Тогда Густа и Ирка подошли к его койке и раскрыли его чемодан. Фрицек побросал туда одежду и постель Олина, Фера — прибор и стаканы с полочки. Чемодан поставили у двери.

— А теперь иди, — сказал Мирек. — Или все-таки дать тебе раза?

Мрачные и безмолвные, стояли они вокруг Олина. И Олину без слов стало ясно, как они ненавидят и презирают его. Он понял, что, останься он здесь, ему не будет ни минуты покоя, ни минуты, свободной от страха за жизнь.

Он утер лоб рукой и усмехнулся.

— Ладно, — сказал он. — Я уйду. Только смотрите, не стали бы вы звать меня обратно! Еще попросите, чтобы я вернулся!

Мощный, бронзовый от загара Кованда преградил ему дорогу.

— Минуточку, — сказал он. — Вот только отдам тебе долг.

Оплеуха прозвучала, как выстрел. У Олина подломились колени, но старый Кованда поставил его на ноги и ударил по другой щеке, потом, молча распахнул дверь.

Олин стоял в коридоре, в изнеможении опираясь о стену. Сзади раздались шаги. Он торопливо обернулся.

— Куда вы, куда вы, Коварик? — капитан удивленно приподнял брови. — Уж не собираетесь ли вы бежать?

Олин кисло усмехнулся.

— Уже сбежал, — ответил он. — Вот отсюда, — и показал на дверь.

Кизер пристально посмотрел на него, заметил красные пятна на щеках и понял все.

— Куда же вы собираетесь?

Олин опустил руки.

— Не все ли равно? Куда угодно, хотя бы в соседнюю комнату.

Капитан подумал с минуту, потом решился.

— Пойдемте со мной, — сказал он.

Олин поднял чемодан и последовал за ним. Капитан остановился около своей двери и открыл ее.

— Прошу.

Олин удивленно замигал.

— Сюда?

Кизер улыбнулся.

— Вам не нравится?

— Наоборот, — обрадовался Олин. — Благодарю за доверие.

 

3

Евреи из лагеря возили цемент через всю заводскую территорию — из главного склада к стройке подземного бомбоубежища. Двое заключенных катили по рельсам вагонетку, верхом нагруженную мешками, за ними шел конвойный эсэсовец с ружьем. Рельсы узкоколейки были проложены по насыпи, которая от склада слегка поднималась в гору до того места, где высились штабеля гофрированного железа. Оттуда полотно шло под уклон. Мимо чехов, красивших железные листы, вагонетка обычно тащилась очень медленно, заключенные с трудом катили ее, изо всех сил упираясь деревянными башмаками в шпалы. Под палящими лучами солнца их полуобнаженные тела блестели от пота, мышцы напрягались от отчаянных усилий.

— Вы только гляньте! — прошептал Кованда, осторожно наблюдая из-за штабеля за приближающейся вагонеткой. — Этот подлюга солдат идет себе, как на прогулке. И не подумает помочь беднягам. Да еще пихает их ружьем.

За вагонеткой шел молодой эсэсовец ефрейтор. Ружье он повесил через плечо, дулом вперед, руки сложил за спиной и временами, подергивая за приклад, тыкал дулом в обнаженную спину заключенного. Тот из последних сил толкал тяжелую вагонетку. Это был старый еврей с седой бородой, кожа на его изможденном теле, без мускулов, висела мелкими складками; он крепко стиснул губы, слезы стекали по его щекам на щетинистую бороду, по спине бежала извилистая струйка крови. Эсэсовец безмятежно курил сигарету, отшвыривая ногой камешки на дороге и для развлечения царапал мушкой своей винтовки окровавленную спину еврея.

Кованда уронил кисть и закрыл лицо измазанными краской руками.

— Ребята, — сказал он, — я не могу этого видеть! Я этому солдату разобью башку. Сил нет глядеть!

Вагонетка медленно приближалась, эсэсовец продолжал свою забаву. По спине заключенного струилась кровь, она стекала за пояс, капала на брюки. Вдруг еврей обернулся, кинулся к конвойному и ударил его кулаками в лицо, потом вцепился в воротник и почти оторвал его вместе с петлицами. Пораженный эсэсовец зашатался, отскочил на четыре шага, сорвал с плеча винтовку и прицелился. Первую пулю он выпустил заключенному в живот, вторую в шею, третью в грудь, четвертую — стреляя уже по лежачему — в голову.

Все это произошло за какие-нибудь пять секунд: эсэсовец хладнокровно щелкал затвором и стрелял. Второй заключенный упал на колени около вагонетки, судорожно прижавшись лицом к мешкам, и дрожал всем телом, тоже ожидая пули.

Конвойный спокойно закинул винтовку за плечо, выплюнул окурок сигареты и свистнул в пальцы. Через минуту из склада выбежала группа заключенных. Они прикрыли труп бумажными мешками из-под цемента, один из заключенных молча стал на место убитого, и вагонетка покатилась по рельсам, словно ничего не произошло. Остальные заключенные гуськом побежали обратно к складу, конвойный закурил новую сигарету и, сложив руки за спиной, зашагал по дорожке вдоль рельс, носком сапога отбрасывая камешки с дороги.

Старый Кованда быстро нагнулся и поднял с земли кирпич. Ребята и оглянуться не успели, как он исчез между штабелями. Уже бесцельно было окликать и увещевать его. Молодые чехи, затаив дыхание, глядели на приближающуюся вагонетку, ожидая, что произойдет.

Вагонетка тащилась по рельсам и уже миновала штабель, находившийся метрах в сорока от ребят. Конвойный лениво шел, сложив руки за спиной, наклонив голову и не глядя по сторонам. И в тот момент за его спиной вдруг появился Кованда. Он поднял над головой кирпич и нанес им сильный удар.

Конвойный упал на колени, раскинул руки и повалился ничком. Винтовка перелетела через его голову и звякнула о рельсы. Евреи у вагонетки обернулись, но Кованда уже скрылся за штабелем. Заключенные с минуту испуганно смотрели на лежащего эсэсовца, потом переглянулись, видимо, решая, что делать. Может быть, попытаться бежать? Бежать в этом мешковатом арестантском тряпье? И куда?

Ожесточенно жестикулируя, они устремились по насыпи к складу.

Кованда прибежал к ребятам, дрожащими руками схватил кисть и стал красить железный лист, лежавший на козлах. По рельсам уже бежали евреи и конвойные с ружьями. Солдаты подняли оглушенного эсэсовца и положили его на вагонетку, с которой заключенные поспешно сбросили мешки. Пятеро заключенных покатили вагонетку под уклон и скрылись за поворотом, остальных солдаты согнали в кучку, приставили к ним часового, а сами, с ружьями наперевес, кинулись к штабелям железа.

— Я ничего не мог с собой поделать… — прохрипел запыхавшийся Кованда. — Не сердитесь, ребята. Если бы я убил его, и то не было бы жалко.

— А ты убил?

Кованда покачал головой.

— Нет, — уверенно сказал он. — Наверняка нет. Я так осерчал, что даже не прицелился, как следует. Треснул его сбоку, по уху.

Солдаты подбежали и к ним. Один сквозь зубы спросил по-словацки, не пробегал ли здесь еврей, ударивший конвойного.

— Одного я видел, — серьезно ответил Кованда. — Вон он лежит там, под мешками от цемента.

Когда евреев погнали обратно на работу, чехи отложили кисти и уселись на траве.

— Не надо было этого делать, — отчитывал Пепик Кованду. — Бог весть, что теперь припишут евреям. Может, кто-нибудь даже поплатится жизнью. Необдуманно ты поступил, Кованда.

Кованда был удручен.

— Ну, не мог я удержаться… Не мог смотреть на это. Простите меня, ребята.

— Нечего тебя прощать, — сказал Мирек. — Я поступил бы так же, только не провел бы это дело так ловко, как ты. Когда я злой, то ничего не соображаю. Не побеги туда ты, побежал бы я. Кинулся бы на этого солдата и убил бы его. Или он меня.

Чехи сидели молча. Кругом тишина, в небе ни облачка, даже ветерок не пробегал по высокой траве. На полотне узкоколейки лежал застреленный еврей, лежал, раскинув руки, тихий, заброшенный.

Богоуш вылез на кучу железа и поглядел по сторонам.

— Уже пускают дым, давайте-ка собираться, ребята! Через минуту завыли сирены.

— Не полезем в карьер, — решил Мирек. — Солнышко так приятно греет, а бомбежки все равно не будет. Пошли в поле.

Все девять человек свернули на проселок и пошли гуськом по ухабистой и разъезженной дороге. По обе ее стороны стеной стояла почти созревшая рожь. Кованда на минутку остановился, сорвал ржаной колос, покатал его на ладонях, взял два зернышка в рот, а колос спрятал в карман.

— Скоро жатва, — тихо сказал он, словно обращаясь к самому себе. — Поспел новый хлеб. Как-то там у нас? Хорош ли урожай?

— Кому охота тесниться в штольне! — говорил Мирек Пепику. — Чего там хорошего! Мне, например, всегда кажется, что она вот-вот обвалится. Лучше заляжем во ржи. Самое верное дело!

— Ну и жара! — сетовал Фера, утирая пот со лба. — И ветерок не дохнет! Дымовая завеса будет мигом готова.

С четверть часа они шли по проселочной дороге, через поле. Завод уже исчез из виду, скрытый клубами дыма. По обе стороны высоко поднималась пышная желтеющая нива. На горизонте виднелся хвойный лесок.

— Дальше, пожалуй, можно не ходить, а? — сказал Кованда и бросил свою куртку под кривое и сухое придорожное дерево. — Тут, по крайности, есть, где укрыться.

И он развалился на куртке, блаженно пыхтя. Ребята легли рядом. Только Мирек и Руда в нерешительности остались стоять.

— Вы бы еще легли прямо сюда, в кучу, — пробурчал Мирек, кивнув на кучку коровьих лепешек. — Нашли тоже место!

— Главное — безопасность сверху, чтобы бомбы на нас не сыпались, — довольным тоном произнес Кованда и погладил высохший корень суковатого дерева. — Можете идти дальше, барчуки.

— Ну и пойдем, — отрезал Мирек и зашагал в поле. — Ты со мной, Руда?

Тот молча присоединился к Миреку, и они зашагали по обочине.

— Идите, идите, раззявы, — проворчал Кованда. — Разбивают компанию. Глядите, ребята, как они топчут жито. Что ни шаг, то каравай хлеба загублен.

Мирек и Руда медленно прошли по полю и легли во ржи, метрах в ста от дороги.

Солнце уже с трудом пробивалось сквозь дымовую завесу, нависшую над краем, как сплошная пелена белого тумана. Грохот моторов над головой то нарастал, то затихал, чьи-то самолеты целый час кружили над полем — они прилетали со стороны Лейпцига и улетали неведомо куда. Почти беспрерывно стреляли зенитки.

Кованда задремал под эти звуки.

— Сдается мне, что самолеты ищут завод, — беспокойно сказал Фера, когда канонада усилилась. — Дымовая завеса — хорошая вещь… для завода, конечно. А нам это дело может здорово выйти боком, если они сбросят бомбы не там, где надо. Больше я сюда не ходок. В убежище безопаснее.

Кованда проснулся и пошарил по карманам, ища сигарету.

— Не гневи бога, — сказал он. — Человек не знает, где найдет, где потеряет. А может, они сбросят бомбы прямехонько в тот карьер.

Над их головами вдруг начали рваться шрапнели. Осколки посыпались прямо в рожь. Семеро товарищей прижались к сухому стволу, в наивной надежде укрыться под этим кривым деревцом с редкой листвой. Грохот стал громче, самолеты снижались. Над самыми головами молодых чехов, подобно стремительной туче, промчались двенадцать бомбардировщиков с раскинутыми широким крестом крыльями, следом пронесся какой-то одинокий самолет. И вдруг земля дрогнула от оглушительного взрыва.

Толкая друг друга, ошеломленные парни жались к сухому деревцу, висли на его стволе, как перепуганный, обреченный на смерть пчелиный рой. Богоуш и Гонзик стремглав кинулись в рожь, Фера упал на колени посреди дороги, зажимая уши руками.

Метрах в ста от них, прямо в рожь, где залегли Мирек и Руда, упали бомбы, целый груз бомб. Поле разверзлось и взлетело к небу густой тучей земли, пыли и дыма, воздушная волна свалила рожь набок, колосья легли, словно скошенные неистовым смерчем. Туча земли и пыли, взлетев кверху, стала падать, покрывая ниву комьями и земляной пылью.

— Боже! — в ужасе вскричал Кованда. — Полная порция! И все по нашим ребятам!

Схватив куртки, чехи побежали через поле, к черному облаку пыли, которое медленно оседало на колосья. Поле зияло глубокими воронками, их было восемь, одна за другой, каждая окаймлена валом развороченной земли. Около одной из них лежал полузасыпанный Мирек. Ребята кинулись к нему и, стиснув зубы, не в силах произнести ни слова, голыми руками отчаянно рыли рыхлую пахучую землю, торопясь освободить из-под нее неподвижное тело.

В боку у Мирека зияла страшная рана, лицо было искажено судорогой, остекленевшие глаза вылезли из орбит. Когда его вытащили из-под груды земли, он надсадно и жалобно хрипел, из открытой раны струилась кровь, быстро впитываясь в мягкую землю.

Руду разыскали далеко во ржи. Он, по-видимому, не был ранен, но лежал в глубоком беспамятстве. Кованда побежал к заводу.

— Машину! — закричал он, вытирая глаза грязными руками. — Машину, о господи!

Пульс у Мирека быстро слабел. Гонзик судорожно сжимал его запястье, словно хотел этим удержать ускользающую жизнь. Растерявшиеся ребята не знали, что делать, как помочь товарищам. Связав две куртки, они положили на них Мирека и, спотыкаясь и сгибаясь под этим бременем, тронулись к заводу. Густа нес на руках Руду. Время от времени они делали передышку, клали Мирека на траву и испуганно глядели на куртки, пропитавшиеся кровью. Руда то и дело стонал, руки у него сводило судорогой, в сознание он так и не пришел.

Они пронесли бесчувственные тела товарищей мимо сухого деревца, под которым еще несколько минут назад искали спасения, и зашагали дальше, к заводу, уже видневшемуся сквозь дымовую завесу. Ребята шли молча. Они думали о том, что сами живут и дышат и что, хотя сейчас их душат слезы и к горлу подступает мучительная спазма, они еще будут жить, по крайней мере какое-то время. Они уже прожили на сколько-то дней больше, чем Ладя Плугарж и сапожник Лойза, они пока живы — даже Мирек и Руда пока еще живы… Живы и другие товарищи. Все они, наверное, доживут до завтра и до послезавтра, а быть может, проживут еще много дней. «Надо выдержать!» — твердили себе молодые чехи, неся бесчувственные тела товарищей по полю, пахнувшему хлебом и жизнью. Надо выдержать, надо устоять, надо не думать обо всем этом… А если мы уцелеем, у нас еще будет время вспомнить и поразмыслить. Будет время подумать о том, что жизнь послала нам грозное предостережение, суровое напоминание о смерти.

Наконец по проселочной дороге, со стороны завода, промчалась легковая машина с доктором, за ней грузовик, набитый чехами изо всех рот. Первым с грузовика соскочил весь измазанный Кованда. Он бросился к товарищам, которые стояли над двумя телами, лежавшими в придорожной траве.

— Ну как?

Пепик опустился на колени возле Мирека и безутешно заплакал. Пульс Мирека уже не бился, и врач велел положить тело на грузовик. Руду поместили на заднее сиденье легкового автомобиля, Кованда сел рядом, и машина помчалась к заводу. Грузовик тоже тронулся и, тяжело покачиваясь на проселочной дороге, выбрался на шоссе и направился к городу.

Ребята остались одни в поле, над ними сквозь туманную завесу проглядывало яркое летнее солнце. Заводские трубы гордо выпрямились; сирены объявили отбой тревоги…

 

4

Настали нестерпимо жаркие дни. Желтый, пылающий диск солнца висел на расплавленном небе, землю охватила горячка знойного лета.

На небе ни днем ни ночью не появлялось ни облачка, мелькали только самолеты; пролетая с запада на восток и с севера на юг, они сеяли смерть.

Продолжалась медленная, но упорная битва за Францию… Американцы продвинулись к Лавалю и Ле-Ман и уже подбирались к Бресту и Сен-Назару. Железные дороги Германии были забиты поездами с солдатами и боеприпасами, их лихорадочно перебрасывали на запад. А назад, от границ Франции, шли только санитарные поезда да грузовые составы, увозившие обломки сбитых самолетов и украденные во Франции последние запасы терпкого французского вина. Вражеские бомбардировщики и истребители днем и ночью атаковали воинские транспорты, сотни вагонов валялись вдоль полотна, сожженные и расстрелянные поезда лежали вверх колесами. Ремонтировать их не было времени, и передвижные подъемные краны только очищали железнодорожные пути — снимали с них разбитые вагоны и паровозы и спускали их под откос, чтобы дать дорогу другим.

«Колеса должны катиться ради победы», — было написано мелом на каждом локомотиве, и колеса катились; по инерции все еще неистово мчалась военная машина, и смерть торжествовала на всех фронтах.

В немецких городах спешно возводились целые кварталы новых домиков, куда, еще до окончания отделочных работ, вселялись немцы с востока, эвакуировавшиеся вместе с отступающей германской армией Heim ins Reich. Они переезжали в Германию, которая никогда не была им родиной, где они чувствовали себя чужаками. Они переезжали в Германию, понимая, что у них уже никогда не будет родины. Стиснутая с двух сторон Германия трещала, как скорлупа ореха в стальных щипцах. Каждый день гитлеровская пропаганда изобретала какую-нибудь успокоительную ложь о «стратегическом отходе», «сокращении линии фронта», «несокрушимости германского духа», «грядущей победе», «непогрешимом фюрере»…

В эти дни Германию, как стальной кнут, хлестнула весть о покушении на Гитлера. Бомба взорвалась, но «само провидение спасло фюрера», и вот он уже фотографируется с повязкой на раненой руке. И все же покушение нанесло жестокий удар вере даже самых фанатичных гитлеровцев, их непоколебимый оптимизм дал глубокие трещины, как дом, в который попала бомба. Немцы были ошеломлены, они боялись говорить о происшедшем и только читали газеты. Наконец им назвали имена виновников. Немцы накинулись на них, как коршуны, готовые растерзать изменников в генеральских мундирах… и растерялись еще больше, осознав, что убийцы сидели в генеральном штабе, в самом мозгу германской военной машины, от которой зависело спасение или гибель Третьей империи.

Техник фирмы Дикергоф и Видман, маленький колченогий Леман, узнал о покушении из газеты, которую обычно читал в деревянном домике конторы, жуя при этом скудно намазанные маслом, тонкие ломтики черного хлеба. Он поперхнулся, пролил ячменный кофе на чертежи и огорчился этим наверное больше, чем горевал бы над трупом фюрера. «Э-э, чертовщина!» — выругался он, вытирая чертежи платком, и сказал однорукому Трибе, что теперь, когда злодеи в генеральном штабе обезврежены, положение на фронтах, видимо, улучшится.

Трибе сидел за своим столом и молча глядел в окно, на крышу соседнего домика, потом перевел задумчивый взгляд на Гонзика, который сделал вид, что не слушает разговора.

Десятник Бегенау целый час шептался в будочке со своим французом. Когда вблизи появился фельдфебель Бент, чехи, предостерегая Бегенау, бросили ему в окно камешек. Десятник, выйдя из будки, долго протирал свои золотые очки и не ответил на приветствие Бента, который пытался завязать с ним разговор о покушении.

Заключенные из еврейского лагеря заметно бодрее бегали с мешками цемента; конвойные сперва не обращали на них внимания, а потом стали еще больше придираться и наказывать.

Кованду известие о покушении страшно взволновало.

— Братцы, — кричал он, колотя себя кулаком в грудь. — Ведь вот какая была возможность, а они испортили все дело! Ослы там сидят в генеральном штабе, а не генералы! Каждый, видимо, метил на место покойничка. Карьеристы, сукины дети, трусы этакие! Надо бы одному из них не пожалеть себя, сунуть гранату в карман, пойти к этому фюреру да охаживать его, пока граната не разорвет его самого, а заодно и того живодера. А они вместо того понадеялись на адскую машину — это ж такая ненадежная штука! До чего безмозглый народ и больно уж трясутся за свою шкуру! Будь я на его месте, я бы так обложился экразитом, что с трудом бы пролез в дверь. И написал бы своей старухе: «Старая, я иду на смерть, расти детей и внуши им, что человек должен жертвовать собой для общего блага и что нечего долго раздумывать, когда нужно прикончить дикого кабана…»

После покушения на Гитлера близорукий садист Гиммлер принял верховное командование над армией. Принятое в ней, как и во всех других армиях мира, военное приветствие — отдача чести — было заменено нацистским салютом — поднятием руки. Этот новый порядок распространили и на трудовые роты, но он встретил непредвиденный отпор. Чехи по-прежнему здоровались с военными из своей роты — кроме капитана и Нитрибита — бодрым «Guten Morgen», не вынимая при этом рук из карманов и сигареты изо рта; чужих военнослужащих они вообще перестали приветствовать, что приводило к бесконечным жалобам. Капитан был в ярости, грозил, приказывал, сажал в карцер. Но упрямую чешскую голову не переубедишь, если она уверена в своей правоте. Чехи проявляли недюжинную изобретательность, когда нужно было уклониться от нацистского салюта. «Интересная» магазинная витрина, развязавшийся шнурок или расстегнувшийся пояс — таковы были обычные приемы, с помощью которых можно «не заметить» встречного офицера на улице. Иногда приходилось споткнуться, или перейти на другую сторону, или далее поворотить назад, а то и войти в магазин, где, как на зло, торговали только дамским бельем и лифчиками, и настойчиво требовать кисточку для бритья.

После покушения заметно усилился политический и национальный фанатизм саксонцев. На этой почве не раз вспыхивали стычки между чехами и местными жителями. Гитлерюгендовцы стали бдительно сторожить молодых немок и твердо решили пресечь знакомства, которые завязались между чехами и местными девушками. По вечерам патрули «Гитлерюгенда» обходили парки и поля и колотили нарушительниц приказа. Но чаще бывало, что гитлерюгендовские активисты, выезжавшие на эти облавы на велосипедах, возвращались в город с опухшей физиономией и с поломанным велосипедом, а то и без него.

К работе чехи относились как и подобало в такой обстановке; в результате на них смотрели, как на саботажников, а капитан был завален жалобами. Но от посадки виновных под арест ему пришлось отказаться, потому что количество рабочих рук иной раз уменьшалось из-за этого вдвое; поэтому наказания ограничивались сокращением пайков, отменой отпусков и увольнений в город, маршировкой, и нещадной муштрой.

Несмотря на многие непорядки и отлынивание от работы тысяч тотально мобилизованных, восстановление завода шло быстрыми темпами. Экскаваторы бросали в котлованы тонны земли, электрики соединяли и наращивали порванные подземные кабели, дыры в стенах были заделаны, кровли покрыты заново, окна, застеклены, дороги отремонтированы, неисправные машины заменены другими. Заключенные из еврейского лагеря привели в порядок железнодорожную ветку, и нормальное движение между городом и заводом было восстановлено. Шли ходовые испытания машин, динамо, печей, насосов, турбин, лабораторий; завод вскоре должен был снова дать продукцию — синтетический бензин. Обширную территорию завода уже обошли старички веркшуцовцы и табличками отметили участки, где строжайше запрещено курить.

А крупные отряды авиации изо дня в день грохотали над пыльной высохшей землей Германии и сеяли разрушение и смерть. Фирма Дикергоф и Видман начала сооружать новые бетонные площадки для зениток, противовоздушная оборона была усилена, в соседних деревнях появились новые крупнокалиберные батареи, но они пока не вели огня, потому что длинные сигары заводских труб еще не начали куриться. Противник отлично знал это: его истребители, кружившие высоко в небе, наблюдали за трубами завода, а бомбардировщики пока что сбрасывали стальные яички на другие объекты.

В газетах появились фотоснимки чудодейственного оружия «Фау-1». Оно уже несколько недель применялось против Англии, что, однако, никак не изменило тяжелого положения вермахта на Западном фронте, хотя немцы ждали этого, как манны небесной. Фотоснимки в газетах были очень неясные: «Фау-1» походил на большую бомбу с толстой трубой поверху, из которой било пламя. Немцы благоговейно передавали друг, другу эти снимки и мечтали о новом оружии, способном разнести Англию в пух и прах.

Вечером, после отбоя, ребята в двенадцатой комнате заговорили о чудодейственном оружии.

— Я, ребята, — сказал Кованда, — всю войну жду, что какой-нибудь мастак придумает чудесное оружие. Да только все они, мастаки-то, больно ленивы, черти! Надо придумать вот какую бомбу: сбросишь ее с самолета, и все разом уснут не меньше, чем на сутки: армия, главный штаб, генералы, солдаты и мы. За эти сутки союзники займут всю Германию и отнимут оружие у спящей немчуры. А мы потом проснемся, протрем глаза, набьем морды гитлеровским горлопанам, какие попадутся под руку, и пойдем встречать победителей.

— И скажем им: з д р а в с т в у й т е,  г о л у б ч и к и! — подхватил Пепик со своей койки. А Гонзик улыбнулся и сказал:

— А еще мы скажем: «Soyez les bienvenus!» и «We welcome you!»

— Верно! — восторженно закричал Кованда. — Вот было бы здорово! Давно пора это сделать, не спорьте!

Настал день, когда снова задымили высокие трубы «Брабага». В первый… и в последний раз.

С того дня, когда погиб Мирек, а через три дня умер от внутреннего кровоизлияния Руда, чехи во время воздушных налетов стали уходить в штольни песчаного карьера. Но ненадолго. Опыт недавних дней не пошел им впрок, и вскоре они с беззаботным равнодушием забыли о трагедии в поле и, когда начиналась тревога, шли на поляну около карьера, утешая себя мыслью о том, что, в случае опасности, до бомбоубежища рукой подать.

В тот день все небо было испещрено черточками, как школьная доска приготовишек. Самолеты прилетали и улетали, наполняя воздух непрерывным глухим гулом, который, казалось, исходил из недр земли, а не из бездонного голубого неба. Дымовые устройства со всех сторон извергали густые клубы дыма. Самолеты кружили целый час, зенитки бешено сыпали шрапнель, но никто не замечал, что вражеская авиация нащупывает завод, хорошо скрытый дымовой завесой.

Молодые чехи лежали на траве, жевали горьковатые стебельки и почти засыпали, греясь в солнечных лучах.

Но вдруг с севера на юг пронесся ветер, он поколебал пелену дыма, разредил его, а в нескольких местах даже разорвал, как ветхий полог, так что очертания завода стали ясно видны. В ту же секунду со стороны Ремсдорфа молниеносно примчался большой отряд самолетов, дымовая ракета начертила на небе стартовую черту, и в воздухе просвистели первые бомбы.

Этот страшный свист, раздающийся за несколько нескончаемых секунд до взрыва, заставил молодых чехов вскочить на ноги, но они тотчас же снова повалились на землю, потому что уже грохнула первая бомба. В безудержном страхе они вцепились руками в пыльную траву, ерзали по ней коленями, инстинктивно стремясь хоть как-нибудь укрыться, спрятаться, провалиться сквозь землю, прикрыться, засыпать себя. Кованда с перепугу рвал траву и сыпал ее себе на голову вместе с землей. Карел так плотно прижался лицом к земле, что рот у него весь был забит глиной. Только через несколько секунд ребята вспомнили о спасительной близости карьера и стремглав кинулись вниз по крутой лестнице. Запыхавшись, все семеро ворвались в переполненную людьми штольню. Опершись о барьер, едва держась на ногах, все в поту, они с трудом переводили дыхание. Люди в бомбоубежище не знали, что происходит наверху.

Бомбежка продолжалась всего пятнадцать минут.

Потом молодые чехи, шатаясь, выбрались из карьера, поднялись по крутой лестнице и вышли на полянку. Их глазам представилась картина полного разрушения.

«Брабаг» дымился, но не так, как с утра. Он дымился сильнее, прямо неистово. Над обширной территорией завода вздымался громадный столб дыма, высотой в несколько сотен метров. Из газгольдеров вырывалось багровое пламя, в воздухе гудел гигантский пожар, пожиравший завод. Дым поднимался к небу, как громадное, развесистое дерево; в вышине он ширился, рассеивался и медленно тянулся к городу, подобный мутному течению реки.

Вдали, в нескольких местах, где стояли филиалы буроугольного комбината, глазам открывалась та же картина.

Газгольдеры во всех концах «Брабага» то и дело взрывались, земля всякий раз вздрагивала, пожар гудел, цвет дыма менялся вместе с цветом пламени.

— Глядите-ка, — Кованда кивнул на маленькие огоньки в поле. — Сбитые самолеты!

Ребята побежали по полю. Метрах в восьмидесяти от карьера они увидели ряд глубоких воронок.

— Это были те, первые, — запыхавшись, сказал Гонзик. — Теперь я опять буду ходить в бомбоубежище!

К горевшим самолетам со всех сторон бежали люди, во время налета остававшиеся под открытым небом. Примчалась полицейская автомашина. Первый самолет уже догорал. Ребята увидели искореженный остов, закопченные баки, груду дюралюминиевых обломков, тяжелые моторы, глубоко врезавшиеся в землю. Пулеметные ленты взрывались в тихом, бездымном пламени.

Когда чехи подбежали к ближайшему самолету, от окружившей его толпы отделилась небольшая группа людей и направилась по шоссе к деревне. Первыми неторопливо шагали пять американских летчиков. Простоволосые, и рослые, они шли прямо, свободно, каждый нес в охапке свой шелковый парашют и жевал резинку. За ними плелись солдат-эсэсовец, полицейский в горбатой каске и куча немцев; всю эту процессию молча провожали взглядами французы и чехи, стоявшие вдоль дороги.

Полицейский шагал за эсэсовцем и, не умолкая, поносил летчиков. Не будь кругом такой ужасной обстановки — разгромленных и горящих заводов, пожаров на горизонте — это шествие показалось бы даже смешным, столько в нем было плохо скрытой нарочитости. Полицейский походил на молельщика в процессии паломников, духовного пастыря своих единоверцев. Он изрыгал сквернейшие ругательства по адресу спокойно и уверенно шагавших парней с парашютами, обвинял их в том, что они сражаются против женщин и детей, убивают безоружных людей; ему вторили немцы, шедшие следом, они забегали вперед, к солдату, равнодушно курившему сигарету, и плевали летчикам в лицо, били их кулаками. Из Ремсдорфа примчался какой-то оголтелый велосипедист, спрыгнул с велосипеда и швырнул его в пленных. Американец, которого задело рулем, покачнулся и отер кровь с лица, но даже не взглянул на немца и продолжал шагать, глядя вперед и хладнокровно жуя свою резинку.

Кованда первым отвернулся от этого зрелища.

— Пошли отсюда, ребята, — сказал он. — А то я опять выкину что-нибудь непотребное и получу пулю в лоб. Читал я тут чешскую газету из посылки, что пришла мне на днях, — хмуро продолжал Кованда. — Там напечатана речь одного горлопана, то ли самого Адольфа, то ли того колченогого. Он грозится, что скоро не сможет удерживать своих соплеменников, когда они, в справедливом гневе, захотят пристукнуть союзных летчиков, сбитых над Германией во время бомбежки. Сейчас я смекнул, куда он гнет: они нарочно подбивают немцев прикончить этих летчиков. Не могут расквитаться иначе, так отыгрываются на пленных. О господи, уже по этому одному я вижу, что конец войны близок и что у нацистов дело табак.

На шоссе перед заводом копошились евреи из лагеря: потея и пошатываясь, они засыпали воронки от бомб. Солдаты, свирепее, чем обычно, погоняли их прикладами и дубинками. Евреи пережили весь налет в своих брезентовых палатках, у самого завода, но в их лагерь не упала ни одна бомба. Конвойные немало удивлялись этому.

На заводе царил полный разгром: дороги разрушены, рельсы порваны, как нитки, целые куски их выворочены вместе со шпалами и отброшены в сторону, газгольдеры пылают, как круглые олимпийские факелы, стрела на гигантском подъемном кране надломлена, трубопровод, тянувшийся над головами, разорван, двухметровые трубы, похожие на лопнувшие сосиски, валяются на земле. От деревянного домика, где помещалась контора фирмы Дикергоф и Видман, осталась только куча головешек. Кругом летали счета, расчетные листки, рапортички и другие документы. Столовая у главного входа, кормившая ежедневно несколько тысяч человек, уже никогда не сварит ни одного обеда, заводской гараж стал могилой нескольких автомашин; два новых, еще не достроенных бомбоубежища разбиты вдребезги, три корпуса, где уже были установлены мощные турбины, разбомблены; лаборатория еще горела ярким, спокойным пламенем, склады, трубопровод, домики, будки, рельсы, вагонетки, лопаты, экскаваторы, железные прутья, заборы, бумаги, кирки, крыши, окна, балки — все было исковеркано, перемешано и покрыто свежим десятисантиметровым слоем пыли.

Заводоуправлению, как и прежде, повезло: на него, правда, упала полутонная бомба и пробила пять железобетонных перекрытий, но не взорвалась и осталась торчать в полу первого этажа. Ее вытащили и положили на тротуаре, она напоминала сердитого кастрированного бульдога.

Пленных летчиков привели в Ремсдорф, туда за ними приехал военный грузовик. Ирка и Эда стояли рядом, когда вели американцев. У Эды на пилотке была кокарда — чешский лев, такая, как носили в старой чехословацкой армии. Один из летчиков пристально взглянул на нее и тихо сказал: «Передай привет нашим на родине». Это был чех.

Густу и Богоуша бомбежка застала далеко в поле. Неподалеку от них спустился на парашюте американский летчик. На Богоуше и Густе были английские куртки, которые в последнее время командование батальона выдавало трудовым ротам. Ребята подбежали к летчику и помогли ему выпутаться из парашюта. В этот момент к ним подскочил немец с ружьем:

«Руки вверх!» Богоуш стал было объяснять, но солдат ничего и слышать не хотел, знай орал свое «Maul halten!» и угрожающе щелкал затвором. Он отвел всех троих в деревню, и только там полицейские выяснили, что двое из них — действительно чехи.

Весь персонал завода был брошен на аварийные работы. Три чешские роты взялись за лопаты, возились в пыли, таскали кирпичи и балки, рыли и грузили землю, но чаще постаивали, злорадно поглядывали вокруг и говорили с удовлетворением:

— Ну теперь-то, наверное, немцы плюнут на этот завод и оставят его зарастать травой.

Но они ошиблись. Приехала особая комиссия, осмотрела все разрушения и решила снова восстановить «Брабаг». Для этого туда прислали еще пять тысяч рабочих и перевезли оборудование из разбомбленного завода в Леуне.

Трубы «Брабага» должны были снова задымить через два месяца.