1.

Биография Трупа известна с его слов, оттого и круто запутана при старте и на поворотах.

Так неуместна география островов, вычерченных с позолотой на карте вычерпанного болота.

Но детали — пустяк, а не печать на фото: их надо отличать от законных устоев и больших расчетов.

Иначе — не пересказать эскапады, взгляды и заботы утраченного героя исступленной охоты.

2.

Кто о чем, а угрюмый Труп с детства думал о том, что с ним будет потом: люди уйдут без наследства, как дым в раструб, или, как солнечный зайчик, с огнем оживут.

Днем беспомощный мальчик бередил пыл на воле, а ночами жил мечтами о лучшей доле: устало пучил глазки и читал до дыр сказки.

Сначала узнал, что мир — бесконечен, а люди мрут — от простуд. Загадал, что и сам будет вечен, а уют дают за труд: по утрам убегал для зарядки в спортзал и, как смелый герой, без оглядки закалял тело игрой в прятки.

Но вот страницы книжки стали лосниться, а переплет расклевали птицы. И от печали мальчишка обхватил рукой темя: старье — гниет, а свое берет — время. Глухо запукал от звука часов и поразил клюквой железный засов.

И бил со всех сил, пока не натрудил плечи.

А у замка — ни прорех, ни трещин, ни течи.

Отступил и извлек полезный урок чисел: вещи крепче — из металла, а срок зависел — от материала.

Отсюда заключил: для продолжения века надо перевернуть суть человека. Груда костей — не преграда для движения, толчка и удара. Но можно втихую натянуть на кожу стальную рогожу! И скорей, пока не старый!

И стал с натугой гнуть кольчугу.

Теперь смотрел на дверь без скуки. Ждал чар от науки. Верил, что передел начал — безмерен, и искал под основы другую природу: живую воду, целебный отвар, волшебный эликсир, палочку-выручалочку для людского племени и машину времени, доставляющую желающих на чужбину — в вечный эфир и бесконечный мир.

Но протекали, как воды, годы и шептали: «Едва ли».

3.

И вдруг умер старый дед.

Напоследок предок обеззубел, но образумил:

— Эксперимент — безумен. Бубен — ударный инструмент, а загублен. Надежд, внук, недаром нет.

И изрек впрок завет:

— Думы за горами — сеть, смерть за плечами — твердь. От мозгов — невроз, от дураков — навоз. Живешь — арбу прешь, помрешь — на горбу уснешь. От нош — воз, от гроз — газ, от нас — вошь. Приговор — не орлий вздор: кабы прежде навсегда не мёрли, нас бы туда невежды не допёрли. Вечно, без конца, будет жить нечеловечья прыть: люди без лица.

Ребяческие угадайки исчезли немедля, как муть, а старческие байки пролезли — в суть. Дед обозначил след лукавее — точно морочил тоской: начал за здравие, кончил — за упокой. И выходило на вид веселее мыла, что скользило и потело на столе: живее человека тело старика — по земле бежит с полвека, а в земле пролежит — векА.

Три дня и три ночи не смыкал глаз внук:

— Смотри, не смотри вокруг, а шанс для меня очень мал. Час рос, а стал — грош, а от слез — невтерпеж. Умирать — не хочу, а врачу — не сказать. Вопрос — не пустяк: как выживать?

В кровать мальчишка лег не спать, не в игрушки играть, не книжки читать, а рвать: платок — на полосы, на макушке — волосы. Не смели и поднять с постели.

А за окном — канительный, смертельный дурдом.

Свинья и кочет три дня и три ночи, от зари до зари, плачем исходили — жмых рыли. На поминки приговорили их за прелести к подаче на стол для разминки челюстей, и столб стоял от пыли, как вал в шторм и кол на могиле.

Чахлый мальчик сжал пальчик меж губ и огорченно пробормотал, как пнул дряхлый дуб:

— Обреченная скотина — не животина. Ей милей кручина.

Перекочевал на стул и — уснул.

Отнесли пониже, на пол, а он сквозь сон ляпнул:

— Час от часу — к концу ближе. Брось у земли! Не к лицу почести. Задержать время — не для нас бремя. Не переключишь вспять — лучше спать и не видать.

Но очнулся — крутанулся, как вертел:

— К врачу — не хочу. Пульса — не мерьте!

И с тех пор укротить смех, задор и прыть не могли и по смерти.

4.

Пока был юн, разносил пыл и флирт, как вьюн, дотошный и настырный. Говорил, что ловил за бока жистуху. Нарочно нюхал спирт нашатырный — для бодрости. Будто мало перепадало бунта молодости.

Способностей проявил — горы, но — не пустил в разборы: когда учился числам, сообщил, что рассчитал начало всех начал, но успех затаил, как ротозей — провал.

Уроки пропускал и чертил закорючки, но для мороки задавал взбучки: друзей подводил — с яслей, начальства часто не замечал, а учителей честил кислыми и нечистыми не руку. Не подарок был!

Недаром и сто правил ни во что не ставил.

Истину представил верой, веру — мистикой, мистику — химерой, химеру — эквилибристикой, эквилибристику — манерой, а манеру — рвотной рутиной, болотной тиной, потной серой стервой и чрезмерной спермой. Ну а меру сравнил с авторучкой без чернил и икотой без счета.

В конце учебы учинил при народе что-то в роде погрома и со злобой на лице соскочил в обрыв, не получив диплома.

Потом говорили тайком, что он не воплотил усилий, но был рожден для науки и от скуки сочинил закон и даже открыл частицу, которая бродяжит, как скорая колесница, от живого к мертвому и от мертвого к живому, но сурово закрыл ее, чтоб не попала, как жало, в лоб к другому:

— Свое, — объяснил, — открыл не чужому! От спертого к незатертому путь протянуть — не любому!

5.

Женщин он не любил:

— Поклон, — твердил, — грязный пережиток!

Но наплодил детей не меньше, чем море — улиток, за что и был назван горем мужей и кормом паразиток.

Но всем отвечал без печали:

— На то и подбивали!

Вел себя с ними вздорно, грубя, как с рядовыми — командир, под началом которого — не подол, а мир.

На укоры величаво отпускал тираду: у живых, мол, одна дорога, зато ног — много, и надо их умножать вовек, как волна — вал, а кто не смог, тот — идиот или не человек, а металл. Если, поучал, не рожать, не воскреснет и рать.

Намекал, что на века зачал зверька, который хоть и мал, да и плоть легка, зато — не хворый и удал, а шире в мире никто не видал.

6.

Когда призвали его от труда в ряды, нагородил ахинеи:

— Мы — ломы: богатыри из стали. Ах, умеем! Для того и сады, и песни, и свет. Если на любовь сил нет, тресни, но умри в строю без бодяги, отвори свою кровь на стяги!

Но передавали также, что нахал дрожал и, если не сбежал от присяги, то из-за стражи и тюряги.

Не раз сообщали, что на месте убит, что укрощали экстаз и нож, и динамит.

Но всегда добавляли, что беда — галиматья, и ложь раздували врали, а герой — с нами, как знамя на древке, оттого и злой, как улей, хотя и звали его девки лапулей.

Объясняли, что пошлют его за кордон, на раздрай, флаги рвать — глядь: на бедняге рать! — не подождут и — давай оплакивать! А он — тут как тут, и ничего — без боли: «Врешь, не возьмешь!» — и сплошь мат, не разберешь, то ли у него редут от засады, то ли скат, то ли снаряды не берут оттого, что — свят.

Но шептали еще за плечо, что рассказ — едва ли хорош, и раз он спасен и живой, то — не дурной, как молодежь, шагать строем ради дяди трижды на день, а выждал срок, устроил дебош и под шумок закосил за гать в рожь и — моментом — в тыл: документы сменил и — не найдешь. А кто известен как он, попал под трибунал и осужден ни за что как дезертир, который не за честью побежал, а под заборы и — по борозде — в сортир, подальше от рыл, где и сидел не у дел тишайше, как тончайший тюль, а не сруль, пока не накрыл его патруль.

Был он награжден или дрожал за бока, не избегал пуль или удрал без штанов в ров, никто про то не знал наверняка. Но с его слов — и арсенал оберегал, и воевал сгоряча, и выживал, и не давал стрекача.

Что его подменили, что не однажды спросили: «Ты ли?» — говорили часто, и дважды — домочадцы, но ничего не подтвердили ни в части, ни у начальства.

А сам герой хранил и пыл, и прядь, и любил повторять:

— Сетям с горой не воевать: не обойми и не сними. Семи смертям не бывать, а одной не миновать — и не уйми!

Однако замечали, что вояка — не обормот и едва ли обесславил родственное имя — наоборот, везде, где на постылых могилах — камень, вне правил своими руками ставил собственные инициалы, с низкой припиской по краю: «Так поступают генералы!»

— Вот, — заключали, — обиход: бывалый мастак на подлоги, но и род — блюдёт!

И в итоге война для него — позади и без печали: ждали — покойника, а встречали — полковника, и на груди его, как бигуди, бренчали ордена и медали.

7.

Работал отставник без заботы о карьере и в дневник строчил: «Какая зарплата, такая затрата: по мере сил».

Зато, подтверждая слухи, по ночам, устав от заварухи, но не залегая в кровать, намечал не то пустяк, не то устав, не то требник, не то учебник о том, как потом из мухи изъять особу, из свинца изваять амебу, из старухи сверстать зазнобу, из яйца — утробу, из сивухи — сдобу, из хворобы поднять молодца, а из гроба — мертвеца, и чтобы из разрухи встала страна, а из шлюхи сделать слона.

— Смело и немало для скромника, — обсуждали полковника, — но едва ли основа для очередного питомника!

А люди, которые не объясняли следствий причиной, считали его виновником бедствий, колдуном и дурачиной:

— Будет, — причитали, — скоро от него для всех дом ходуном и вверх дном!

Те же, кто читал его свежий учебник, восклицали, что на то оригинал и волшебник. И периодически предрекали, что когда от космических гроз мир сгинет без следа в пучине звезд, этот факир раскинет мозг, найдет метод, разинет рот, уймет народ и сразу спасет разум от невзгод.

Но растерянное большинство не верило в волшебство.

А рассерженное меньшинство клеветало на отверженного оригинала, кричало, что он доведен до точки, и потому считало за благодать дать ему ссуду и фонарь и прописать зануду, как встарь, в бочке, отчего нахал забудет о дерзкой мерзости, а люди будут, как сказал художник, плевать на его алтарь и в детской резвости колебать его треножник.

Однако Труп критику не любил.

И был груб: заводил драку и не плакал, а бил.

— Нытику, — грозил, — свет не мил, а дам по рогам — и привет: твой след простыл, а мой — нет!

Предупреждал, что навечно проник в быстротечный миг, да и мрак сплошной постиг до краев, но, как рак клешней, готов поражать наповал рать врагов:

— Простофили, — пугал, — с возу, кобыле — дозу!

И подозревали, что исполнял угрозу.

Но признавали, что не искал беды, а ждал чуда и повсюду — для того и проверял зады — оставлял следы.

Передавали, что руки его марали тюки бумаги, пятки топтали грядки и овраги, и отпечатки устилали даже пляжи и магистрали.

И везде, уточняли, в любой среде, рисовал отставной маньяк свой чудной знак: в круге — дуги и пунктиры вплотную, как забор, и эти сети и дыры образуют узор. А на нем, как вязал узлом излом, писал, тая пыл в спесь: «Я был здесь». И добавлял в упор: «Сеть стереть не сметь!»

Объяснял, что это — не вздор для мороки, а что планета, ведь, попадет в глубокий переплет, но спасется понемногу лазаньем из колодца по указанной схеме.

И рычал затем сильней, чем марал в гареме:

— Живей дорогу моей теореме!

8.

А еще носил под плащом овальную крупицу.

И твердил, что открыл не тротил, а фундаментальную частицу.

Но не спешил выставлять ее напоказ:

— У нее, — бубнил, — стать не для глаз!

А получил золочёный билет на ученый совет, для проверки, в ответ нагрубил не по мерке:

— Вы — без головы! Клерки!

Ценил не авторитет, а приоритет на раритет:

— Наука, — учил, — не суд: зевая, сопрут. Круговая порука — и тут!

Но приоткрыл секрет:

— Летит — без края, на вид — пустая, идея — срок, отскок — любой, быстрее — нет, а след — мой.

И для острастки распространял сказки.

Будто что ни утро швырял частицу в прохожих: убил наповал, сломал ключицу, помял кожу.

А один гражданин исхитрился уклониться и заорал:

— Мразь бестолковая! Тело — не стена дубовая!

И она тогда улетела, и зажглась новая звезда.

А планета обалдело загудела и подалась не туда.

Но он, как патриот света, разорвал рот криком:

— Слазь вон, мигом!

Неделю — рыком и рыгом — ругал звезду за езду — не сходил с места: еле уговорил, как невесту.

Потом бил в грудь кулаком:

— Не будь я чудаком! Вот вся суть! Умчусь на ней за границу дней, когда сожрет вас ил, газ и ртуть. И грусть удалится, и обида, и жуть. Рванет коллапс — и атас: от Земли не сохранится и тли. Нишкни! А мне — и во сне: ни-ни!

9.

Пока легковеры с испугом ждали от земляка передряги, корпел он над цугом, лишенным тяги.

Притом считал решенным вначале, что с телом без меры подъем протекал без грыжи, а дальние дали мелькали ближе.

Когда же расчет стал глаже, дал сигнал, что подведет итоги и изобретет универсальные скорые ноги, которые пойдут вперед астрально и без дороги. Там и тут найдут путь, обогнут хлам и муть, пробегут и вброд, и в поворот, и вкось, и насквозь, и встык, и напрямик. Проскочат и туда, куда никогда не захочет прочий.

— Электричество — бремя, — тормошил он зевак, как шилом крошил собак. — Быстротечно! А они одни избороздят подряд и количество, и время. Сложением неземных сил для них движение — вечно. А любая колея — родная и своя.

Произносил речь, как об темя точил меч:

— Я введу племя героических людей в череду космических идей! Не приемлю гать в глуши! Умирать не спеши и не землю паши!

Но позже того узнали от него пытливые лица, что вечные ноги уложат в дали одну фундаментальную частицу.

— Ну и ну! — зарыдали с переливами. — А прохожим по млечной дороге, что же, не прокатиться? Или изнежен нормальный народ и неизбежен летальный исход?

— Отпетые образины! — отвечал оригинал словами нехорошими.

— Ноги с вами — ракета с галошами. Сгорит резина, как метеорит, скользя в атмосфере. В пучину нельзя без потери!

Подступали к нему и специалисты. Держали за дегенерата и кандидата в артисты, но мечтали приобрести материал как архивисты и дознавались:

— А свойства терминала? А чисто ли в дыму поддувало?

Отослал ловчил пастИ зависть.

Но пожалел, что без дел зажрались, и обронил, что устройство состояло из шести сил: ловитель ловил, делитель делил, губитель губил, творитель творил, носитель носил, водитель — водил.

— По-причудному загадочно, — отскочили инженеры.

— Умному достаточно, — получили вслед. — В почине — бред веры, полынья — без травы, я — сед, а вы — серы.

10.

Был Труп — жизнелюб. И жил, не жалея жил на затеи.

Но вдруг — захандрил: возомнил, что всех главнее, но от потуг не воплотил — ни идеи.

А манил успех иначе — снова без улова и удачи.

Заводил торговлю — забыл, что не картежник, подменил чеки и чуть не угодил по здоровью в калеки.

Норовил в проповедники — не скрыл, что сам безбожник, и процедил спьяну, что суть учебы беднякам в передниках — не по карману.

Выставил кандидатуру в правители — чтобы жители быстрее сменили бестолковую натуру — но любители изобилий провалили новую фигуру. И еще укорили, что смещен — нахал: на носу, мол, идеал, а колбасу на стол не обещал.

— Тут живут от голода не молодо, мрут от слабости не по старости, — уяснил он со стоном унылым тоном. — Перед смертью не надышишься сполна: берег с твердью свергнет хищница-волна. Значит, задача ясна: дыши в смерть, и она разворошит круговерть.

Добавил, что годы берут свое, но тут, без вечных правил и свободы — не житье:

— Верьте, не верьте, угрюмые тучи, но думаю о смерти беспечно, на досуге, как о лучшей подруге.

Прогундосил, что ощутил в жизни осень, забросил вычисления начал, потерял фундаментальную частицу и совсем прекратил изобретения, а отчизне дал отвальную — для примирения.

Затем сообщил мирам и морям, что поступил в больницу — и не на лечение, а на съедение к докторам, и с той поры загрустил в непростой кручине и посвятил остаток дней и сил заботе о кончине.

И в бегах от хандры служил ей в поте пяток и лица, как монах на помине — до конца.