Мать (весьма элегантная, как и все, находящееся в поле зрения, — сидя на краю кровати своей разведенной дочери). Интересная книга?

Норма Ширер (читающая лежа — прекрасная, производящая впечатление одновременно хрупкости и силы). Еще не знаю, Нэнси только-только мне ее передала. Про любовь — стихи. (Читает вслух.)...

Если любовь подает тебе знак — следуй за нею, пусть даже путь ее крут. И когда крылья окутают тебя — доверься ей, Пусть даже голос ее уничтожит твой сон, как северный ветер зелень садов

Мать. Ну, что тебе сказать... Нэнси была не слишком тактична. (Встрепенувшись.) Ах, дорогая, а почему бы тебе не встретить...

Норма Ширер (резко захлопывая книгу). ...хорошего мужчину. Это мы уже обсудили. Я уже встретила единственного любимого мной мужчину. И потеряла его.

Мать. Ну, не горюй, дочурка. В том, чтобы жить одной, есть свои преимущества. Можно ходить, куда захочется, одеваться и питаться, как тебе нравится. Мне лично пришлось двадцать лет ждать возможности самой выбирать меню по своему вкусу! Отец твой в этом отношении был просто невыносим. К тому же знала бы ты, какое наслаждение занимать всю кровать целиком, раскинув руки... Ну, спокойной ночи, дорогая.

Норма Ширер. Спокойной ночи, мама.

Мать. Не читай при таком плохом свете. Испортишь зрение. (Выходит.)

Норма Ширер (поправив подушку, начинает читать).

Но если из трусливости вздумаешь искать в Любви лишь покоя и удовольствия, Тогда лучше тебе не переступать этой черты И направить стопы свои в мир без весен, лет и зим, Где ты сможешь смеяться, но не взахлеб, и плакать, не выплакиваясь досуха.

(«Женщины», Метро-Голдуин-Мейер)

Буэнос-Айрес, апрель 1969 года

Мои ухоженные ногти, покрытые лаком оттенка розового цикламена, чистые, гладкие и сильные, с отшлифованными, но не острыми краями, и простыня, чей цвет невозможно распознать в этом полумраке, скрывающая от глаз рисунок на матрасе. Возможно, узоры эти изображают оперение римского шлема, щиты и копья на фоне древесных стволов и листвы, часто встречаемых на гобеленах, обтягивающая матрас тканью с перьями, копьями, щитами и густой листвой в бело-голубых тонах, или бело-розовых, специальная ткань для матрасов, ногти медленно погружаются сквозь простыню в обшивочную ткань, под которой скрываются пряди чесаной овечьей шерсти. В ямках между однородными выпуклостями стеганого матраса пришито по мягкому помпону из белой шерсти — вонзить в них ногти? — помпон подается, но нитка не обрезается, лишь еле заметные следы от ногтей остаются на простыне, и собственное дыхание на обратной стороне ладони вызывает ощущение тепла, как шерсть, как воздух между верхней и нижней простыней. Нога сгибается в колене и скользит к ближнему краю постели, упирается в стену и, помедлив мгновение, возвращается на прежнее место, Кожа чуть прохладнее теплых простыней, а под нею плоть — чем глубже, тем горячее от близости греющих ее костей, — нежная, которую может опалить соприкосновение с нагревательными приборами. Правильный режим, обязательно включающий питание молочными продуктами, вместе с кальцием дает организму необходимые ему силы, Радиатор центрального отопления представляет собой геометрическую сеть из труб, по которым бежит горячая вода, больший или меньший приток которой регулируется вентилем, откуда через равные промежутки времени срывается просочившаяся капля и слышится глухое шипение пара. Порою сквозь оконное стекло проникает с улицы гудок клаксона или рычание мотора, и если поднести к уху руку с часами, можно различить их тиканье. Закрыв глаза, может быть, расслышишь и легкий шум дыхания... Нет, оба лежащих на кровати тела в данный момент пребывают в состоянии почти мертвенного покоя. Кровь, циркулирующая в его теле, как и в моем, завершает очередной круг с судорожной быстротой, но в совершенном безмолвии, даже при случающемся время от времени ускорении. Грудь расширяется, чтобы не сдавливать сердце и дать возможность крови — безмолвной и прохладной, хотя и не из-за безмолвия, — в свою очередь расширять и сжимать сердце. И только покой, не надо больше ничего, от диафрагмы поднимается волна, выпуская наружу из наполненных легких долгий зевок, и еще ноет поясница, утомленная после часовых усилий, когда она напрягалась, помогая ее телу приникнуть к его отвердевшим мышцам и корпусу. В пустыне возникают миражи. Стоит закрыть глаза — и уже не видно спящего на противоположном краю этой широченной кровати Лео Друсковича, однако слышно — когда по улице не проезжает, сигналя, машина — его едва уловимое дыхание. А если не слышно и этого, я могу без малейшего шума приподняться, дотянуться и дотронуться до него — на том конце этой широкой, почти квадратной кровати. А вдруг он проснется и рассвирепеет, потому что отдых ему необходим как воздух? Закрытые глаза ничего не видят. Если он не проснется и будет дальше спать, то, с закрытыми глазами, не увидит ничего из окружающих безобразий, словно слепой. О чем мечтают люди, когда у них есть уже все, чего они желали, и нечего больше просить? О том же, о чем и праведники на небесах: ни о чем, просто спят, отдыхают без мыслей, хотя и чудесно было бы о чем-нибудь помечтать. Или, может, там, на небесах все же думают о чем-нибудь? Если и так, то наверняка о чем-то самом прекрасно.

Воображаемое интервью, которое могла бы взять у Гладис журналистка из нью-йоркского журнала мод «Харперс Базар», в то время как первая лежала без сна бок о бок со спящим Лео.

Журналистка. — Чтобы заручиться сразу вашим доверием (я знаю, вы по натуре застенчивы), я позволю вам самой выбрать заголовок для этого интервью.

Гладис. — Даже не знаю, что бы такое придумать...

Ж. — Как вам, скажем, — «Гладис Эбе Д'Онофрио на седьмом небе»?

Г. — Думаю, вполне реалистичный и точный заголовок. Но мне сдается для ваших читателей подойдет скорее что-нибудь более броское и интернациональное. Давайте назовем это «The Buenos Aires Affair».

Ж. — Благодаря своем беспрецедентному дарованию вы в считанные месяцы сумели стать светочем в области изобразительного искусства. На ваш взгляд, достигли ли вы таким образом осуществления своих наивысших стремлений?

Г. — Нет. Мое наивысшее стремление — реализоваться, как женщина, в любви. И, вот парадокс, путь к любви мне проложила моя карьера!

Ж. — Трудно поверить. Насколько я знаю, все женщины, сумевшие сделать успешную карьеру, рассказывают прямо противоположное.

Г. — Пусть рассказывают...

Ж. — Я вовсе не желала втянуть вас в дискуссию. Моя цель — чтобы вы рассказали читательницам «Харперс Базар», что представляет собой один обычный день из жизни женщины года.

Г. — Нет, я отказываюсь это сделать. Потому что самые интересные мгновения этого дня наполнены событиями чисто скабрезными.

Ж. — Ага, по крайней мере, теперь мы знаем, что таковые в вашей жизни имеются. Ну, хорошо: коль скоро вы не хотите делиться с нами реальной историей своей жизни, опишите сценарий любви, которую вам бы хотелось пережить.

Г. — Это невозможно. Я считаю сценарий своей нынешней любви непревзойденным.

Ж. — Ладно, раз уж вход в мир ваших интимных переживаний для нас закрыт, не согласились бы вы пройти предложенный нами тест на посредственность?

Г. — Я согласна. Хотя в данный момент я предпочла бы вместо этого спрыснуть свою кожу полинезийскими духами, которым посвящена целая страница вашего журнала, так как сегодня вечером я хочу удивить одного человека непривычным ароматом.

Ж. — Чем, позвольте полюбопытствовать, привлекла вас наша реклама новых духов?

Г. — Изображением полинезийских девушек — свежих, как родящийся на морских просторах бриз, нежных, словно брошенные на мокрый песок бутоны, и горячих, как пылающие закаты на их родных островах... Духи для тела, основанные на жемчужной эссенции...

Ж. — Совершенно верно. Итак, первый вопрос: выбирая подарок, вы действуете сообразно собственному вкусу или покупаете то, что считаете необходимым человеку, которому вещь предназначается?

Г. — Я куплю то, что понравится мне.

Ж. — Чудесно! Самым посредственным решением было бы купить вещь, которая упоминалась некогда тем, кому предназначен подарок. Просто посредственным — выбрать что-нибудь полезное в быту. Второй вопрос: если вдруг в Париже этой осенью последним криком моды будут объявлены шлем и латы валькирий, то поспешите ли вы одной из первых обзавестись экзотическим нарядом весом в десяток килограммов, либо предпочтете классический покрой «Шанель», или просто рассмеетесь от души?

Г. — Посмеюсь от души.

Ж. — Великолепно! Да, пожалуй, посредственность — не ваш конек. Третий и последний вопрос: если молоденькая знакомая, недавняя выпускница спросит у вас совета, как ей быть — поступить на факультет архитектуры в университет, записаться в Красный крест и отправиться лечить туземцев в Биафру или поехать в Индию учиться мудрости у Махариши — что вы ей порекомендуете?

Г. — Биафру.

Ж. — Какая досада! Вы сумели избежать самого посредственного ответа, но не выбрали и самого волнующего и нового — учение у Махариши.

Г. — Но средний мой балл все равно не так уж плох?

Ж. — Даже весьма высок.

Г. — Ну и Бог с ним... Если что сейчас для меня и имеет значение, так это то, что сегодня в одиннадцать утра в мою дверь постучала чья-то железная рука. Перед тем, как открыть, я спросила, кто там. Меньше всего я думала, что это мог быть он... Мы с ним познакомились несколько месяцев назад, на пляже, где я пыталась восстановить силы и избавиться от подтачивавшего меня нервного переутомления... Как-то ночью я спустилась к морю в своем купальнике «морская пантера», который когда-то был куплен в Нью-Йорке и стоил мне месячной зарплаты. На пляже не было ни души. Модель «морская пантера»! Купальник и вечерний наряд одновременно — черный шелк, окрапленный сверкающими акриловыми слезами. — Я молила про себя, чтобы кто-нибудь увидел меня в эту минуту — изящной как никогда в жизни! Неповторимые тона ночи: черная вода, черное небо, добела раскаленное свечение фонарей вдоль спуска к морю — и такие же добела раскаленные огоньки, пляшущие на гребнях волн, на акриловых каплях и в небесах...

Ж. — И в эту же ночь, словно мольба ваша была услышана, вам довелось повстречать его...

Г. — Нет. В эту ночь я почувствовала себя одинокой, как никогда, в полном отчаянии вернулась в коттедж — и посреди мучительного бреда на меня снизошло вдохновение. Спать я не могла, и рассвет впервые застал меня на берегу, за сбором сора, вынесенного на песок приливом. Наносный сор — отныне я могла любить только его, претендовать на большее было чересчур самонадеянно. Потом я вернулась в дом и стала вполголоса — чтобы не разбудить маму — разговаривать с найденными мною на берегу забытым шлепанцем, изорванной в клочья купальной шапочкой, вырванным листком из календаря, прикасалась к ним, слушала их голоса... Соединить ненужные, выброшенные предметы и разделить с ними несколько мгновений своей жизни, или всю жизнь. Именно таков был замысел. Между моей последней картиной и этим произведением лег перерыв в десять лет. Теперь-то я знаю, почему не писала и не лепила все это время: потому, что масло, темпера, акварель, пастель, глина, каркас — все это драгоценные, роскошные материалы, которые мне не дозволено было трогать и расходовать, как низшему существу не дают играть ценными предметами. По этой причине долгие годы я не творила вообще, покуда не открыла для себя этих бедных уродцев, сестер по крови, которых ежеутренне извергает из своей среды море...

Ж. — Продолжайте...

Г. — Не знаю... Мне чудится, что все последующие события лишь сок и что на самом деле я остаюсь все тем же ничтожеством, что и прежде.

Ж. — Ваша сегодняшняя жизнь стала совершенно иной.

Г. — Да, верно... Как я уже говорила, с момента этого сделанного мною открытия я работала не покладая рук — до тех пор, пока на пляж не стали съезжаться первые группы отдыхающих; любителей зимнего отпуска. Я услышала, будто мужчины из числа вновь приехавших носят длинные волосы, а женщины купаются без лифчиков. Окна моей импровизированной мастерской выходили на заросли сосняка. Однажды я заметила, что какой-то молодой длинноволосый бородач, забравшись на ветку сосны, подсматривает сквозь окно за моей игрой с милым сором и вслушивается в мой с ним разговор. Я задернула шторы. На другой вечер в дверь постучали: трое мужчин — с сильно отросшими волосами — и две женщины, сквозь полупрозрачные газовые блузки которых просвечивали обнаженные груди. Порою, проработав весь день напролет, я смежала веки, довольная результатом, и осмеливалась грезить о том, как люди когда-нибудь увидят и услышат мои творения и будут восхвалять их до исступления. Я отворила дверь. Пятеро незнакомцев вошли и попросили разрешения посмотреть и послушать. И похвалы, о которых мне мечталось в уединении Плайи Бланки, теперь слетали с их уст, и что самое поразительное: они слово в слово, до тончайших эпитетов повторяли все, что я желала услышать. Я сидела на скамье — которая раньше стояла на кухне — мои пятеро новых друзей сидели вокруг на полу, расспрашивали меня обо мне и спрашивали себя, отчего они прежде меня не знали. Они сказали, что хотели бы сами быть авторами моих произведений. В тот вечер мы вместе отправились к морю. Единственное, о чем они страшно сожалели — так это о том, что с нами не было Лео Друсковича. Кто такой этот Лео Друскович? Они разом добродушно рассмеялись; «Царь в области художественной критики». Ни больше, ни меньше. Таким образом сразу стало ясно, насколько я оторвана от художественных процессов, происходящих в Аргентине. Бодрствования у костра на берегу, до самого рассвета, затем долгий сон до полудня, и единственное, возникающее в памяти впечатление: две девушки и трое парней, упрашивающие меня остаться с ними на ночь в палатке — но они были настолько моложе меня... Две недели почти ничем не замутненной радости. Затем они уехали.

Ж. — Правда ли, что мы, женщины, начинаем больше есть, когда нас преследует плотская неудовлетворенность?

Г. — Да, однако в эту минуту мне трудно припомнить, что ощущает женщина, мучимая плотской неудовлетворенностью.

Ж. — В такие минуты нервной прожорливости что вы выбираете — сладкое или соленое?

Г. — Не помню уже, в вашем ли журнале или в другом, были изображены бесчисленные хрустальные вазочки с разными сортами взбитых сливок «Пуатье» — с глазурью и без.

Ж. — Наш журнал не рекламирует продуктов, портящих фигуру... Впрочем, помнится, мы однажды помещали фотографию, на которой был бокал из тонкого баккара, с короткой граненой ножкой и расширяющийся кверху, наполненный до половины леденцовым кремом с гроздью вишен и венчающийся белоснежной шапкой сливок...

Г. — А другой бокал, с широким основанием, с темно-шоколадным кремом, украшенный сверху звездочкой из очищенного миндаля. И еще бокал для шампанского с четырьмя крошечными персиками, которые, казалось, покраснели, задохнувшись, в толще прозрачно-желтого крема.

Ж. — Да, различные кремы, сервированные в бокалах: шоколадный, ванильный, пралиновый, мокко, леденцовый...

Г. — Там был еще ликерный — кажется, «Гран Марнье»...

Ж. — Расскажите мне о Лео Друсковиче.

Г. — В тот вечер мама раскладывала пасьянс, а я пыталась, после отъезда моих молодых друзей, вновь приняться за работу. И тут раздался стук в дверь. Этого мужчину, ни разу не встречав наяву, я словно уже знала: он представал мне в воображении.

Ж. — Почему вы не скажете прямо, что грезили о нем?

Г. — Потому что у меня никогда не бывает счастливых грез, лишь кошмары. Но в бессонном полузабытьи, ночами он не раз представлялся мне... едущим в машине в какой-нибудь ночной клуб на берегу Ла-Платы... в бассейне пляшет отражение оркестра... вода в бассейне льдисто-прозрачная, зеленоватого морского оттенка... он танцует с фотомоделью, которая сможет приковать его к себе всего на пару часов... А через несколько дней — он один в открытой всем ветрам степи... шея его обмотана толстым шарфом... из какого материала сшита его куртка?.. это не кожа, не вельвет... должно быть, грубая военная ткань, подбитая овчиной... он спускается с пригорка по стерне, с двустволкой... табачный дым из трубки согревает ему изнутри грудь — на несколько часов он вырвался из своей городской жизни и ее проблем, поохотиться на перепелов и куропаток. Чтобы отвлечься, ему необходимо кого-нибудь убить. Никогда не смогу понять мужскую натуру. А вам, скажите, понятно удовольствие, получаемое ими от бокса или от кэтча? Наблюдали ли вы сладострастное выражение на их лицах при виде того, как на — месте человеческого лица у боксера вдруг оказывается бесформенная масса?

Ж. — Это лишь свидетельство того, что мужчины не страшатся боли, как мы, не поддаются испугу. Настоящий мужчина перед лицом опасности... словно вырастает.

Г. — Вы уверены в том, что говорите?

Ж. — Не будем отвлекаться. Пожалуйста, продолжайте свой рассказ.

Г. — Так на чем я остановилась?.. Ах, да: напившись вволю степного ветра и одиночества, он возвращается в город, сумев избежать встречи с богатой и эгоистичной невротичкой, женой его лучшего друга, которая строила на него планы и потому уговорила мужа пригласить Лео к ним в поместье на выходные... но, слава Богу, для него все уже позади: пора запрягать двуколку и отправляться в долгий путь к железнодорожной станции. И вот уже вагон, постукивая колесами, катит через пампу, везя Лео назад, в его темницу из бетона, уличного движения, мигающих огней и тщеславия — в эту столицу Аргентинской Республики, полное название которой Санта Мария де Буэнос Айрес, город, задыхающийся от ядовитых газов. Лео, любимца слишком многих женщин и объект зависти слишком многих мужчин... Так я представляю себе твои дни и ночи, до моего вторжения в ход твоей жизни... Но вернемся к нашему герою: мы оставили его в субботу, и остаток дня он, должно быть, посвятит, запершись в библиотеке, штудированию мэтров искусствоведения — своей возвышенной страсти...

Ж. — «Возвышенной» — стало быть, у него имеются и низменные?

Г. — Да. Тот, кому нравится причинять страдания, питает слабость к помещениям без окон, в которых лица полузадохнувшихся людей приобретают фиолетовый оттенок. Вы этого не знали?

Ж. — Я начинаю лучше понимать вас, Гладис. Настолько, что могу представить, во что бы вам хотелось быть одетой, когда он однажды постучал в вашу дверь. Вы бы хотели носить костюм пастушки — так, сентиментальные воспоминания — дрезденской фарфоровой пастушки, обретшей человеческую плоть — темно-золотистую кожу, просвечивающую сквозь кисейный наряд... Намек и соблазн прозрачной кисеи...

Г. — Сравнимой лишь с искушенной хитростью кружева. Это так. Выбранное мною одеяние могло сравниться белизной с камелиями...

Ж. — В то время как по краям белый цвет переходил в почти оранжевый.

Г. — Пока вы угадываете точно. Продолжайте...

Ж. — И дополнялось все это великолепным отсутствием драгоценностей.

Г. — Ошибка: их на мне было в изобилии. Я отворила дверь и впустила его.

Ж. — Дверь чего — этого гостиничного номера?

Г. — Нет, моего коттеджа в Плае Бланке. Мои молодые знакомые рассказали ему про меня, и он приехал специально, чтобы познакомиться со мною. Едва удостоив меня взгляда, он попросил показать ему мои произведения. Он внимательно все просмотрел и выслушал, а под конец сообщил, что выбор его остановился на мне и я буду представлять страну на следующем фестивале в Сан-Паулу. Засим взглянул на меня в упор, ожидая увидеть на моем лице выражение Золушки, которой выпало сказочное счастье. Однако не увидел ничего, и мне это не стоило ни малейшего усилия: после того, как в мою дверь только что вошел единственный близкий мне человек, Сан-Пауло казался уже чем-то совершенно неважным. Единственное, что теперь имело для меня смысл — это провести остаток жизни подле этого мужчины, любуясь им. Но тут и коренится противоречие: я способна охватить Лео взглядом целиком, лишь когда он смотрит на меня...

Ж. — Какой взгляд у Лео Друсковича?

Г. — Не знаю... Словно какой-то циклон отрывает меня от земли и несет в неведомые края, где меня настигают некие тучи, которые читают мои мысли и могут наэлектризовать, или убить, или возродить к жизни. Не могу объяснить.

Ж. — Нет, пожалуйста, мне нужно это знать.

Г. — Абзац. Сей несравненный критик счел меня, видя такую реакцию, натурой неколебимой, цельной и глухой к посулам судьбы и ощутил, как восхищение его моим творчеством удвоилось.

Ж. — Вы можете вспомнить, что он сказал?

Г. — «Должно быть, вы плохо меня расслышали: я возглавляю комиссию, отбирающую работы для показа на фестивале в Сан-Паулу, и только что объявил, что избрал вас представлять на нем Аргентину». Я — бесстрастно, не в силах оторвать взора от волнистых волос, нежно обрамляющих его бычью шею, — ответила, что прекрасно его расслышала. Он заговорил вновь: «Не понимаю. Почему вы не прыгаете от радости? Не визжите?» Я взглянула на его руки — нет ли на пальце обручального кольца. Нет, его не было. Захваченная мыслью о том, что этот ухоженный, могущественный, красивый, темпераментный, невротичный, таинственный мужчина, в чьих руках находится моя артистическая судьба, пока не встретил идеальную спутницу жизни, — я прослушала его реплику и не ответила. Это вывело его из себя: «Повторяю: почему вы с таким безразличием отнеслись к представившейся возможности? Отказ этот я могу оправдать лишь в том случае, если он вызван творческой одержимостью, нежеланием прерывать работу». Он сам подсказывал мне ответ: «Да, именно поэтому. Как раз сейчас мне очень хорошо работается, и я бы не хотела прерываться». Он повернулся кругом и исчез, грохнув дверью так, что я и мои творения задрожали. Естественно, в ту ночь я не могла сомкнуть глаз, и еще не начало светать, как я уже была на берегу в поисках сора для новых работ. Далеко в море тускло мерцали огоньки рыбацких баркасов, на мокром песке валялись ржавые консервные банки, а на фоне дюн вырисовывалась какая-то тень и рдел сигналом тревоги огонек сигареты. Меня начала колотить нервная дрожь. Тень двинулась с места и стала приближаться. Должно быть, какой-нибудь полоумный, невротик — пронеслась испуганная мысль — кто еще мог в такой час бродить по пляжу. Я крепко сжала в руке только что найденный заостренный камень, единственное мое оружие. Бежать было бессмысленно. Дрожь усилилась, я уже не владела собственным телом. Тень остановилась. В темноте вырисовывались светлые брюки, верхняя половина тела одета была во что-то более темное, под которым, однако, угадывались налитые животной силой мышцы. Камень со стуком выпал из моих ослабевших пальцев. Я безмолвно молилась, чтобы этот тип отпустил меня с миром или чтобы кто-нибудь показался на идущей вдоль берега дороге. Я бросила быстрый взгляд в оба ее конца, но в поле зрения не было ни единой живой души, ни одной машины. Сильный мужчина в состоянии голыми руками свернуть слабую женскую шею. В металлическом кольце его пальцев шейные позвонки разлетятся, точно хрящики, и кожа треснет и поползет, как бумага. А затем это чудовище, чьи глаза в отвратительных бородавках почти не открываются, прижмется к агонизирующему телу своей омерзительной липкой кожей... Все это молнией пронеслось в мозгу — и в этот момент начинающийся новый день прорвал тьму первым рассветным лучом. Яркость огонька сигареты словно убавили, и зловещая тень обрела очертания и краски Лео Друсковича. Черты, полные силы, и краски, милые глазу.

Ж. — Как на пейзажах Ниццы кисти Анри Матисса?

Г. — Полупрозрачные, насыщенные белизной тона. «Вы сама собираетесь нести домой такую тяжесть? Если позволите, я помогу вам». По дороге мы разговаривали о хорошей погоде, стоящей на побережье. Дойдя до дома, остановились возле двери и замолчали. Я, боясь какой-нибудь нелепой выходки со стороны матери, не отважилась пригласить его в дом выпить чего-нибудь горячего. Он отвел взгляд от моего лица, с огорченным и вместе упрямым выражением ребенка, получившего взбучку за какую-нибудь провинность, и распрощался, пригласив меня вечером поужинать вместе. Я повалилась на кровать, даже не вынув из сумки принесенной добычи. Мне не давал покоя вопрос: что он делал на берегу в такую рань? Ненадолго задремав, я проснулась в непонятной тревоге и тщетно попыталась заснуть опять. На сей раз сон бежал от меня из-за самого что ни на есть легкомысленного волнения: я ума не могла приложить, как одеться к вечернему ужину. Гардероб у меня практически отсутствовал, а в этот вечер так хотелось блистать в роскошном наряде.

Ж. — А что в вашем понимании «роскошный наряд»?

Г. — Мое представление о роскоши, среди прочего, включает возможность спать до полудня, завернувшись в тонкие льняные простыни — легкие, мягкие и свежие. Ежедневно — свежие, ароматные простыни.

Ж. — Ароматные?

Г. — Да. Простыни расстилаются на залитом солнцем газоне, а когда затем их вносят обратно в дома, они остывают до комнатной температуры, однако тепло, жар не исчезают, а выходят из них солнечным ароматом.

Ж. — Ну, хорошо... Как вы были одеты в вечер свидания?

Г. — Мы ели на ужин лангуста. С белым вином, которое было янтарного цвета (непонятно тогда, почему его зовут белым?)... Когда я была девочкой, самым острым моим тайным желанием было зажать в ладони огонь — эти завораживающие красные язычки пламени, расцветающие на тлеющих углях...

Ж. — А зеленое, с желтыми языками пламя керосиновых горелок?

Г. — А голубые, изысканно одинаковые язычки над газовой конфоркой? Жидкий янтарный огонь в моем бокале — я хотела наполнить им себя в тот вечер, но не могла пить с ним наравне, так как перед выходом из дому приняла успокоительное. Меня терзает страх умереть однажды от неосторожного обращения с лекарствами.

Ж. — Алкоголь с транквилизаторами — как красный свет для машин.

Г. — Время до этого ужина тянулось бесконечно, и я приняла двойную, а может и тройную дозу. Так что когда мы вошли в ресторан, глаза у меня слипались и все плыло. Он тут же не преминул спросить, отчего у меня такой усталый вид. Я ответила, что целый день работала, и попросила его описать свою жизнь в Буэнос-Айресе, этом недоступном моему пониманию городе. Он пил вино, ел мало, больше говорил — о своих проектах, о значимости происходящих в аргентинском изобразительном искусстве процессов. Я чувствовала, что глаза мои помимо воли слипаются, и старалась изо всех сил внимательно вслушиваться в слова Лео, однако тяжесть моих смежающихся век усиливалась гипнозом его губ, рта, усов, двигавшихся в такт речи, растягивавшихся и вновь возвращавшихся в прежнее русло, и глаз, взгляд которых приковывал меня к высокой спинке стула в этом просторном зале ресторана, отделанном под ренессанс...

Ж. — Опишите мне его рот.

Г. — Боюсь, мне не избежать в этом случае банальности: рот его был чувственным.

Ж. — И вскоре вы все-таки уснули.

Г. — Да, так и случилось. Покуда он говорил и смотрел мне в лицо, мне удавалось держать глаза открытыми, но стоило ему опустить взгляд, чтобы извлечь сигару и раскурить ее, — как это мгновение оказалось для меня роковым.

Ж. — Кто вас разбудил?

Г. — Метрдотель. Лео расплатился и ушел. В ресторане уже никого не осталось. Из кухни пришел мойщик с ведром воды и задул светильник.

Ж. — Кто вас проводил до дома?

Г. — Несколько дней спустя я получила заказное письмо из Буэнос-Айреса. Не упоминая об инциденте в ресторане, Лео попросту осведомлялся, укладывается ли в мои ближайшие планы приезд в Буэнос-Айрес для обсуждения моего участия в фестивале в Сан-Паулу... Простите, вы не боитесь, что наша бестактная болтовня может разбудить Лео?

Ж. — Мы можем говорить шепотом.

Г. — Я ответила ему, что приеду, не называя конкретной даты. Уже по приезде, разместившись в отеле и осторожно сложив свои тщательно упакованные работы, я позвонила ему по телефону. Через двадцать минут кто-то, проскользнувший незамеченным мимо консьержки, загромыхал в мою дверь. Я открыла, не в силах от волнения вымолвить ни слова. Это произошло вчера.

Ж. — Как вы были одеты на сей раз?

Г. — Я только успела вымыть голову и обмотала волосы белым полотенцем, на манер тюрбана. На мне был вот этот халат, который теперь валяется на полу, махровый, цыплячье-желтый — цвета, который так гармонирует с загаром.

Ж. — И в дополнение к этому наряду — ваши неизменные темные очки...

Г. — Ни один из нас не произнес ни слова. Так мы и стояли в молчании, покуда он не произнес: «Впустите меня. Если меня заметят стоящим в коридоре, то вышвырнут на улицу». Он переступил через порог. Обнял меня. Поцеловал. Я не сопротивлялась. В течение нескольких минут мы, стоя возле двери, целовались, не в силах оторваться друг от друга. Не вынеся возбуждения и наслаждения, я, наконец, отняла свои губы от его и уткнулась лбом ему в плечо. Тюрбан мой развязался, и полотенце соскользнуло на пол. Он хотел было вновь поцеловать меня, но я не поднимала лица. Он жадно искал мои губы. Я уклонялась. Он распалился. Я попыталась высвободиться из его объятий. Он в ответ стиснул мне кисти своими огромными ладонями, завел мои руки мне за спину и прижал меня к себе с неистовой страстью. Силы его намного превосходили мои, однако я продолжала упираться. Он стал целовать мне шею, все ниже, ртом и подбородком стягивая край халата, покуда не обнажилось плечо, затем добрался до груди. Неожиданно силы его точно утроились, он поднял меня, как пушинку, и опустил на кровать. Я чувствовала себя обессилевшей, но не знала, как бы достойнее капитулировать. Я лежала без движения. Он снял пиджак и начал развязывать галстук, не сводя при этом с меня глаз. Это было чудесно. Я закрыла глаза, чтобы навсегда запечатлеть в памяти этот переполненный желанием взгляд, и больше не открывала их. Я слышала звук его шагов, направившихся к окну, шум опущенных жалюзи, затем вновь шаги — на этот раз приближающиеся ко мне. Открыв глаза, я обнаружила, что он в упор смотрит на меня. Он хотел было снять мои очки, но я попросила не трогать их. Он стянул с меня халат и долго не мог расстегнуть внутреннюю пуговицу на поясе. Наконец, ему это удалось, он раздвинул мне ноги и принялся ласкать самое мое интимное место... Попытайтесь выхватить из огня занявшиеся, искрящиеся, переливающиеся золотистым и багровым четвертушки поленьев или сжать в ладони самый высокий и яркий язык пламени — боль от полученных ожогов будет столь сильной, что, мигом забыв об этой только что соблазнявшей вас красоте, вы с криком отпрянете прочь. Но что делать, если ты безнадежно запуталась в зарослях ежевики и не в силах вырваться из объятий двух дубовых суков — или рук? Остается лишь ждать, когда горящая кожа дотлеет и рассыпется...

Ж. — Отчего вы замолчали? О чем вы сейчас думаете?

Г. — Вспомнилась любопытная подробность. Стиснутая в его объятиях, я подумала, что красотой своей он обязан мне — тому, что я когда-то, в Институте Леонардо да Винчи создала его идеальный портрет.

Ж. — Продолжайте.

Г. — Он спросил, нравится ли мне. Я побоялась сказать правду: что обожаю его с самой первой нашей встречи. И промолчала. Он, также не произнося больше ни слова, закурил сигарету. Чуть погодя оделся и ушел.

Ж. — И сегодня пришел опять...

Г. — Когда стальные костяшки его пальцев вновь забарабанили в эту дверь, меня всю, от головы до кончиков пальцев, охватила дрожь.

Ж. — Хорошо, но сначала расскажите, пожалуйста, чем вы занимались в промежутке между вчерашним и сегодняшним его приходом.

Г. — Спала, много часов подряд, то и дело просыпаясь от полной иллюзии, что он здесь, в номере, и может обидеться и уйти, если я сейчас же не начну занимать его разговором и показом чего-нибудь, что было бы ему интересно. Кроме того, несколько часов провела в ванне. А сегодня утром сходила в парикмахерскую.

Ж. — Сегодняшние ваши любовные утехи были более или менее бурными, чем вчера?

Г. — Помню, когда я посетила Сан-Франциско, мне с трудом верилось, что этот современный, лучащийся золотом город возведен на руинах, оставленных ужасным землетрясением.

Ж. — Последний вопрос мне будет столь же сложно сформулировать, насколько вам — просто ответить на него. Как бы это поудачнее выразить?... Мужчина, идя по улице или сидя в салоне и ведя интимную беседу, создает себе образ, который не всегда совпадает с другим, плотским образом, являемым им в спальне, наедине с вами...

Г. — Понимаю.

Ж. — Или скорее так: тот мысленный образ Лео, который сложился у вас, гармонирует или находится в противоречии с его плотским образом?

Г. — Я отворила дверь, и он вошел, отводя взгляд. Я спросила, не выпьет ли он со мной за компанию чаю (как видите, в этом отеле каждый номер оборудован чудесной кухонькой). Он ответил, что да, и отдал мне зонт и плащ, которые я у него попросила. Затем спросил, не хочу ли я куда-нибудь сходить — например, на выставку или в кино. Я ответила — стоя к нему спиной, так как была занята приготовлением чая, — что в этом городе нет ничего, что бы меня особенно интересовало. Обернувшись, я увидела, что он, почти раздетый, стоит посреди комнаты, а у ног его лежат брошенные на пол брюки, пиджак, ботинки и жилет; теперь он развязывал галстук. Такая наглость возмутила меня, и я приказала ему немедленно одеться. Он рассмеялся и снял трусы. Я не успела вовремя отвести взгляд и увидела его напрягшийся от возбуждения фаллос, который при свете дня ужасал своими размерами, подумала о своих органах, еще ноющих после вчерашнего нападения, и невольно вспомнила картинку из своего учебника то ли для третьего, то ли четвертого класса, где были изображены колодки, зажимы и прочие орудия, которыми испанские колонизаторы пытали патриотов-креолов, чье восстание было подавлено в 1810 году. Он набросился на меня и с силой приник к моим губам. Я не отважилась криком позвать на помощь коридорных, но продолжала сопротивляться (ибо я решила про себя, что ни один мужчина не станет уважать женщину, покорно позволяющую силой овладеть собою), покуда сила в моих руках не иссякла. До тех пор сопротивление мое было скорее морального порядка, однако когда я почувствовала, как пот градом струится с него, меня захлестнуло настоящее отвращение, заставившее меня содрогнуться. Но перед лицом своей беззащитности все, что я могла, — это расплакаться. Рыдания сотрясали меня, словно порывы ветра — мертвый листок. Своими неумолимыми руками он раздвинул мне ноги. Я слабо, еле различимо взмолилась не делать этого. Остальное мне вспоминается как сквозь туман. Возможно, страх боли привел меня в полуобморочное состояние. Знаю лишь, что, вновь придя в чувство и ощущая, как он тихо, осторожно проникает в меня, я насилу сумела отыскать собственные руки — раскинутые крестообразно в стороны — и обнять ими его торс. Спина его была мокрой от пота. Я нащупала свободный край простыни и вытерла его. Он нежно поцеловал меня, и мы больше уже не разнимали своих уст. Я надеялась, что вот сейчас он оторвет свои губы от моих, и я скажу ему, — отвечая на его вчерашний вопрос — что люблю его. Но так и не смогла произнести ни звука. Сладкая волна экстаза накатила снизу, захлестнув по горло. Я широко распахнула глаза и увидела его ресницы, висок, прядь темно-русых волос.

Ж. — О чем вы думали в этот момент высшего наслаждения?

Г. — Ни о чем.

Ж. — Согласно новейшим психоаналитическим теориям тот, кому во время занятий любовью удается ни о чем не думать, — натура здоровая.

Г. — Значит, ко мне это не относится, так как теперь мне вспоминается, что когда оргазм своей сухой рукой перехватил мне горло, вынудив вновь закрыть глаза, я подумала: небо существует, Бог любит меня и потому, в награду за все страдания, одарил меня истинной любовью. Бог вопросил, готова ли я принести любую жертву моему избраннику за эту любовь, — и я ответила, что, конечно, готова. Более того: исполнить волю Лео будет для меня наслаждением.

Ж. — Не припомните, какой на вас был туалет в тот момент. Я имею в виду — во время беседы с Богом, на небесах.

Г. — Кажется, наряд морской пантеры, хотя не могу утверждать.

Ж. — Не приходит ли вам в голову мысль, что мы, женщины отважнее, чем думаем? Подумайте только: быть запертой один на один в комнате с существом втрое сильнейшим!..

Г. — Это та сила, которая необходима для защиты любимой. Представьте другое: что бы было с вами, если бы, посреди джунглей, не оказалось рядом сильной руки, способной нанести смертельный удар изготовившемуся к прыжку леопарду...

Ж. — Вы хотели бы рассказать мне еще что-нибудь перед прощанием?

Г. — Да. Когда он проснется, я скажу ему, что... люблю и что отныне его воля станет моей. До сих пор я казалась ему холодной и высокомерной, поэтому он и прибегал к такому неистовому напору. Теперь же он узнает, какова я на самом деле, и полюбит еще сильнее.

Ж. — Он зашевелился. Не иначе как мы разбудили его своей болтовней. Я ухожу...

Г. — Постойте. Прежде я хотела бы задать вам один вопрос. Когда должна выйти объявленная в вашем журнале статья о так называемом корне женской красоты?

Ж. — Я помню, что видела подобный анонс, но не в нашем журнале. Мы такого шарлатанства не публикуем.

Г. — Меня зачаровала сама постановка вопроса в этом объявлении: «Корень вашей красоты — инстинктивный или церебральный? Питается ли она из экзистенциального, физического или аксессуарного источника? Проверьте сами». Мне страшно хочется это узнать. С тех пор, как я почувствовала себя красивой, меня снедает любопытство — инстинктивная я красавица или экзистенциальная?