Злосчастный Лейпцигский процесс! Откуда он только свалился на голову председателя верховного суда! Вся торжественность заседаний пошла насмарку. Голландец бастует, болгарин мечет громы; из Люббе председатель клещами вытаскивает каждое слово, Димитров не дает слова сказать председателю; Люббе низводит судебную драму до фарса, Димитров превращает скамью подсудимых в трибуну для пропаганды пагубных марксистских идей; голландец — мучителен, болгарин — опасен; только при допросе Эрнста Торглера свободно вздохнул председатель вместе со всеми судьями. Какое спокойствие, какая благопристойность после несдержанности балканца! С немцем, принадлежащим к культурной нации, приятно иметь дело.
До того как Эрнста Торглера выбрали депутатом рейхстага, он стоял за прилавком, и оба эти занятия благоприятно сказываются на его манерах. Он вежлив, обходит острые углы, знает, что и как следует сказать. И он умеет говорить, умеет растрогать своей речью.
— Я невиновен, — заявил он. — Я — жертва рокового недоразумения, которое безусловно будет выяснено. Я твердо в это верю, и моя вера придает мне силы. Именно возмущение этим неслыханным преступлением привело меня на другой день после пожара в берлинское полицейское управление. Меня никто не приглашал, я отправился туда сам, чтобы оградить себя от подозрений, которые промелькнули в печати, — будто пожар рейхстага каким-то образом связан со мной. Эта ложь невыразимо болезненно задела меня. Я пролил кровь за Германию, я был солдатом во время мировой войны, господин председатель, и получил тяжелое ранение в битве на Сомме.
Судебный служитель вызвал в коридор адвоката Торглера. Вернувшись, доктор Зак объяснил: приехала мать Торглера. Разрешит ли ей председатель присутствовать при разборе дела? Председатель разрешил, в публике произошло тихое движение — люди уступали дорогу скромной старой женщине. Пулеметы кинооператоров нацелились на нее, а чувствительный Торглер отвернулся, чтобы смахнуть слезу. Публика заметила это — такие вещи ей нравятся.
— Моя мать, — продолжал Торглер, — с молодости признавала социалистическое учение и воспитала меня в его благородных принципах. Я вышел из бедной семьи, я сын стекольщика и горжусь своим пролетарским происхождением. Почти двадцать лет я бескорыстно защищал интересы немецкого народа, и ничего я так страстно не желаю, как того, чтобы мне и в дальнейшем было дозволено защищать их в рамках закона, которого я никогда не преступал. Закон для меня священен.
— Прямо по Шиллеру, — шепнул язвительный Марсель Вийяр.
— Он полон предрассудков легальных социалистов. На немцев это хорошо действует, — ответил Гамза тем же тоном.
— Только это ему не поможет, — заметил Хэйс.
Да, обвиняемый полагается на справедливость имперского суда и верит, что в конце концов истина восторжествует, даже если в полицейском управлении ему не удалось разъяснить недоразумение и он был арестован.
— Куда бежал Кенен, не знаете? — внезапно спросил государственный обвинитель.
— К сожалению, не имею представления, господин прокурор, — вежливо ответил Торглер.
Суд ценит его изысканную, хотя и несколько растянутую манеру речи. Благодаря Торглеру допрос протекает действительно достойно, так, как это и подобает в верховном суде. Работать с таким обвиняемым одно удовольствие, и он, без сомнения, будет осужден без особого труда.
Дела Торглера плохи. Они с депутатом Кененом в день пожара последними выходили из рейхстага, засидевшись в комнате коммунистической фракции до вечера.
— Что вы там так долго делали?
У них была пропасть работы перед выборами. Торглер ждал телефонного звонка писателя Биркенхауэра, с которым ему надо было договориться о встрече, а Кенен ждал Торглера; Кенен ворчал, что ждать пришлось долго, и рассказывал анекдоты.
Все это хорошо, но председателю суда хотелось бы узнать, зачем обвиняемый Торглер пришел в тот понедельник в рейхстаг с двумя портфелями и что в них было? По дороге его встретила соседка и подивилась, как туго набиты портфели. Он прошел вплотную мимо нее, но был так чем-то поглощен, что даже не поздоровался.
Слабенькая, зимняя улыбка засветилась на истощенном лице Торглера. Отблеск старых времен, которые ушли безвозвратно. Всегда по субботам и понедельникам, объясняет бывший депутат, он ходил в рейхстаг с двумя портфелями: в одном были материалы коммунистической фракции, а в другом — газеты. Он покупал все, сколько их выходило, и не успокаивался, пока не прочитывал от корки до корки. Действительно, они занимали довольно много места и сильно оттягивали портфели. Однако он выдумал особый способ, как их располагать, и ему удавалось вместить в портфель все берлинские газеты. С удовольствием педанта Торглер показывает прозрачными руками, как он это делал. И улыбается своей слабой улыбкой, тоскливой, как северные зори.
Так; но не может ли обвиняемый теперь рассказать нам, по какой причине они с Кененом велели принести свои шубы из гардероба рейхстага к себе в комнату? Конечно, он может это сделать. Это совсем просто. Гардероб закрывается в восемь часов. Когда он, Торглер, задерживался в рейхстаге позже восьми, — а это случалось часто, — он брал свое пальто наверх, чтобы не задерживать служителей. Он поступил как обычно и совсем не думал, что один из тех ничтожных поступков, какие мы совершаем в день бесконечное множество, будет когда-нибудь рассматриваться под увеличительным стеклом. Как только замедленная съемка судебного разбирательства начинает разлагать повседневную жизнь на отдельные движения, они приобретают чудовищное значение и свидетельствуют против допрашиваемого.
— Следовательно, вы признаете, что задержались в рейхстаге дольше восьми часов?
Да, задержался. Торглер этого не отрицает, это случалось и раньше, когда у него бывало много работы; а в тот вечер он ждал звонка Биркенхауэра.
— В котором часу он позвонил? Сколько было минут девятого и через какие ворота вы прошли, когда покидали рейхстаг?
Если бы Торглер мог знать, какое значение приобретет каждая секунда в его состязании со следователем! Он засекал бы время, как легкоатлет на стадионе. Часовой заметил огонь в четверть десятого. Но ведь несчастный Торглер уже за добрый час до этого унес ноги от рокового места! Он считает, что ушел приблизительно в десять минут девятого. Точно он этого не может сказать. Обычно человек не отмечает по минутам каждый свой шаг.
— Но вы спешили, как на экспресс! Один свидетель видел, как вы выскользнули из рейхстага с подозрительной поспешностью.
Это было ошибочное впечатление. Господин свидетель ошибается. Наоборот. Обвиняемый помнит это, как сегодня. Фрейлейн Рем, его секретарша, довольно объемистая и неповоротливая особа, которая выходила из рейхстага вместе с ним и с депутатом Кененом, страдает закупоркой вен в ногах, и из-за нее они вынуждены были идти очень медленно. Они проводили ее к станции подземки и только после этого прибавили шагу и направились в ресторан Ашингера, у станции «Фридрихсштрассе», и сели там за стол немногим позже половины девятого.
Прекрасно. Иностранные юристы обменялись оживленными взглядами. Торглер не знает, куда девался Кенен. А он уехал в Париж, затем в Лондон, дружище. И рассказал международной следственной комиссии слово в слово то же самое, что и ты. Вот в руках Гамзы копия протокольной записи его показаний. Такие копии получили все иностранные адвокаты, Брэнтинг добросовестно разослал материалы в адреса всех членов международной следственной комиссии. И немецкое подполье тоже действует с поразительной четкостью. Каждый день Гамза получает в отеле с утренней почтой листовки, прокламации, программу судебного разбирательства на этот день. Безыменные товарищи, доставлявшие эту контрабанду, рисковали жизнью.
Торглер, сидевший в тюрьме в Германии, и Кенен, находящийся за границей на свободе, показывают до мелочей одно и то же, не имея возможности сговориться. Это совпадение свидетельствует в пользу Торглера, подтверждая правдивость его слов, и может сослужить ему хорошую службу на суде. Надо ковать железо, пока горячо! В перерыве Гамза с американским юристом встали и пошли к доктору Заку.
Однако добраться до защитника Торглера было не так-то легко. Нацисты, видимо, встревоженные отвагой, с какой вел себя Димитров, усилили и без того большие строгости. Юристам пришлось несколько раз удостоверять свою личность, много раз объяснять, чего они хотят, и предъявлять пропуска, прежде чем их ввели в комнату адвокатов, такую же хмурую от старинных деревянных панелей и цветных витражей, как и зал суда.
Когда наши друзья вошли в эту комнату, группа куривших и шумно разговаривавших мужчин расступилась и открыла Торглера, сидящего у стены. Он обратил на вошедших тоскующие глаза и, будто стыдясь, снова отвел их в сторону. Вероятно, он принял пришедших за назойливых журналистов. Он сидел и отдыхал. Отдыхал, как человек, измученный непосильным трудом. Его вялость и изжелта-бледное лицо, характерные для людей, мало бывающих на воздухе, с первого же взгляда отличали его от остальных мужчин, брызжущих полнокровным здоровьем. Недалеко от Торглера томился красочный, как бубновый король, конвойный. Его взгляд, свойственный всем сторожам, как бы говорил: «Все это мне уже знакомо. Э-эх, скука!» Болгар здесь не было. С Торглером, с немцем, обращались, видимо, несколько приличнее, чем с болгарскими «керосинщиками».
Доктор Зак принял обоих друзей с выражением оскорбленного самолюбия. Ценные доказательства? Но мы в них не нуждаемся! Дело Торглера в голове доктора Зака, оно ему совершенно ясно, и он хорошо знает, на чем основывать защиту. Материал, который ему предлагают оба адвоката, может разве лишь повредить. Гамза знал уже, каково вести переговоры с доктором Заком.
Но не лучше ли все же узнать суждение клиента об этом?
— Торглер, — громко произнес Зак, будто обращаясь к тупице школьнику или к человеку, пораженному глухотой, — вот господа из международной комиссии беспокоятся, что я недостаточно добросовестно буду вас защищать. — В веселом тоне, каким были сказаны эти слова, трепетала угроза.
Торглер посмотрел на своего адвоката с боязливой улыбкой. Гамза долго ее не забудет. Не так смотрит клиент на своего адвоката, если верит ему. Так разбитая параличом старуха покорно улыбается злой невестке, в руках которой она целиком находится: только бы не рассердить.
— Вы располагаете всеми полномочиями, господин доктор, а следовательно, и полным моим доверием, — ответил заключенный в своей изысканной манере, так, чтобы никого не задеть, и в то же время его острые глаза будто ощупывали пришельцев. «Ты — провокатор? Или друг?» — спрашивали эти глаза. Ах, эти глаза людей, рот которых замкнут, вопрошающие глаза заключенных! Выразительные взгляды той поры, когда фильм был еще немым, но все же понятным!
— Господа коллеги предлагают мне материал из Лондона, — продолжал Зак, не давая кому-либо из друзей вставить слово, — и я, без сомнения, выразил вашу мысль, Торглер, отказавшись от него. Господа, я не столь равнодушен к своим обязанностям, как вы этого опасаетесь. Я был по этому делу в Лондоне и имел сомнительное удовольствие ужинать с доктором Брэнтингом. Ну-с, я выслушал от него столько sottises в духе Коричневой книги, что возможность использования для защиты каких-либо из так называемых лондонских документов для меня совершенно исключается.
— Мы можем их сами огласить, — отозвались оба иностранных адвоката.
На лбу Зака вздулись жилы.
— Пожалуйста. Но в этом случае я откажусь от защиты, — взъярился он.
Торглер ужаснулся, кинулся умасливать Зака: он сердечно благодарит обоих господ за добрые намерения, но он знает, что его дело в самых лучших руках, и просит доктора Зака действовать от его имени, как тот сочтет нужным.
— Сожалею, что мы зря вас потревожили, — сказал ему Гамза на прощание. — Впрочем, вы прекрасно держитесь.
— Вы производите на суд весьма благоприятное впечатление, — добавил Хэйс.
Торглер скорбно улыбнулся своей зимней улыбкой, едва тронувшей его исхудавшее лицо, и вдруг решительно поднял к ним глаза.
— Если б только меня не угнетала забота о дочери… Она больна, — многозначительно произнес он, пристально глядя в глаза обоих юристов. — Лучше всего было бы отправить ребенка куда-нибудь в деревню, к родным, тогда, по крайней мере, жена могла бы сюда приехать, — добавил он как бы между прочим, косясь на доктора Зака.
Страшна та страна, где защитник — одновременно тюремщик подзащитного. Страшна такая страна.
— Да мы вскоре перенесем процесс в Берлин, — бодро бросил Торглеру доктор Зак и с нескрываемым удовлетворением выпроводил нежеланных гостей.
После заседания Гамза подождал мать Торглера и о чем-то с ней поговорил.