Скорей, скорей, поторопим процесс, не то главный обвиняемый, чего доброго, умрет с голоду. Но в этом не будет вины тюремной администрации. Пусть иностранные журналисты сами в этом убедятся. Пусть они отведают золотисто-поджаристый тюремный шницель — у нас у самих при виде его текут слюнки. Но капризный Люббе даже не дотронулся до него. Он не пригубил шоколада, а мог бы, право, быть благодарен за него после обычной бурды. Он не сорвал ни одной ягодинки с грозди винограда, а ведь во фруктах витамины! Они освежили бы человека, который будет приговорен к смерти. Не стыдно ли вам, Люббе, а еще — молодой. У меня в ваши годы постоянно был волчий аппетит. Господин медицинский советник вчера осмотрел больного, простукал и прослушал его и предложил сделать то же самое английскому коллеге. Правда, от заключенного из-за его добровольных постов остались только кожа да кости, но на иссохшем теле вы не увидите ни одного синяка, который свидетельствовал бы о плохом обращении, ни следа уколов, о которых распускают страшные басни. Апатия Маринуса — только результат его упрямой голодовки. Судебный эксперт, украшенный свастикой, объявляет, что обвиняемый в здравом уме и полностью может отвечать за свои действия. Не поддается на уговоры — ничего не поделаешь! Попробуем искусственное питание. Наша безусловная человеческая обязанность — до тех пор поддерживать в нем жизнь, пока его можно будет наконец казнить.
Раз он уже признался, этот человек, схваченный с поличным, к чему он тогда тянет и портит кровь председателю суда, который и так чувствует себя очень неважно? Упорное давление сверху и дерзкие, косые взгляды из-за границы — верховный суд постоянно между двух огней. Путь государственного прокурора тоже не усыпан розами. В поте лица состряпал он обвинение, впряг в одну повозку голландца, сыновей древнего балканского народа и, как записано в протоколе, большевика Торглера; и вот теперь, когда ее выпустили на манеж суда, эта международная упряжка разбегается в разные стороны. Ну ладно, болгарин — тертый калач, он прошел огонь и воду. Святоша Торглер тоже не сегодня родился. Но этот болван Люббе! Что ему стоит показать пальцем хотя бы на одного из четырех бледных людей, сидящих на скамье подсудимых, и заявить: «Вот он!» Что ему стоит это сделать, ведь его-то песенка уже спета, он и так пойдет под топор. Так нет — уперся, как осел, и ни с места. Торглера, говорит, и в глаза не видел, сроду ничего о нем не слыхал, а о болгарах тем более.
— Люббе, кто же вам тогда помогал?
— Никто, — гордо отвечает Герострат из Лейдена своим слабым голосом. — Я сам.
Позади зеленого стола, под свастикой, стоит раскрашенная доска. Она огромна, как все в вызывающем великолепии гитлеровской Германии. На доске зеленой краской изображен план рейхстага, а красной — путь поджигателя по лабиринтам коридоров, залов и кабинетов. Председатель суда берет слово, а судебный чиновник — указку, немного длиннее тех, которыми пользуются на уроках географии, и публика вспомнила школьные годы. Довольно напрягали мы слух при допросах. У нас есть глаза, и мы, сыновья и дочери киновека, хотим смотреть. Правда, указку, скользящую по пестрому плану, не сравнишь с образами на экране. И все же возможность видеть освежает.
Вот главная лестница, а вот решетка, через которую якобы перелез Люббе, здесь он продавил двойную раму, и вот мы с поджигателем уже в продолговатом четырехугольнике ресторана. Первый красный кружок — остановка.
Сколько насмешек выслушал Гамза, сколько намучился он, когда приходила его очередь растапливать печь в студенческой комнатушке, где они жили втроем во времена скудной юности! Не так-то просто развести огонь; «Народный страж» — да, он горел ярким пламенем, но ни одна лучинка от него не загоралась, как бы страстно ни желал человек покончить со всем этим и снова сесть за книги. Это были огнеупорные поленья. Под ледяным дыханием обуглившаяся бумага рассыпалась, печка чихала, в ее зияющей пасти вновь наставала тьма, и приходилось начинать все сначала. Ну конечно, что можно ждать от интеллигента! Гамза с детства был неловок, и Станислав унаследовал от него эту черту. Но даже Барборка — разве она не проявляет временами ярой враждебности ко всем членам семьи за то, что американские печи не желают растапливаться? Нет, развести огонь вовсе не так просто! Но, конечно, патентованные зажигалки для немецких хозяек, которыми вооружился Люббе, без сомнения, первого сорта, как и все изделия в империи фюрера, а сорвать, смять и поджечь суконную портьеру в депутатской столовой было, видимо, делом секунды. Жаркая искра упала на портьеру — и вон, смотри, огонек уже дразнится языком, ого! Взлетело целое пламя, и Люббе бежит сломя голову, будто у него земля горит под ногами. Красная нить — путь поджигателя — тянется в зал, вьется запутанными коридорами, указка докладчика ползет за ней. Никто из зрителей не может постичь молниеносной быстроты находчивого поджигателя, который сидит тут на скамье подсудимых с таким видом, будто он и до пяти сосчитать не умеет. Для чего существуют скатерти в ресторане? Для чего войлок и пакля, которыми подбиты телефонные будки? Все годится, все мгновенно вспыхивает и жарко горит в огнеопасной атмосфере рейхстага. Просто интересно — до этого Люббе никогда так не везло. Робкие огоньки, которые он пытался раздуть в Нейкельне и в старой берлинской ратуше, сейчас же угасали, как в годы молодости угасали лучинки в печке Гамзы. Ах этот Люббе, этот Люббе! Кто бы мог ожидать такой прыти от бедняги, который сидит тут мокрой курицей! Огненный клубок скачет по лестнице в депутатский гардероб, катится по всем помещениям первого этажа, и за ним гонится вездесущий Люббе, ни дать ни взять — Люцифер революции. На что ни посмотрит — все занимается огнем, за что ни заденет — все разгорается ярче, на что ни дунет — все вспыхивает пламенем. Прямо как в песне любимого учителя фюрера о сверхчеловеке: «Пламень — что схватывает моя рука, пепел — все то, что она бросает». Но не будем кощунствовать. Красная гидра поднимает голову даже под куполом рейхстага — пять, десять, бессчетное количество хищных голов облизывают огненными языками потолок и пышут искрами, смрадным дымом, грозя мерзостью запустения мирному немецкому народу. (Герру Гемппу, начальнику берлинских пожарных, плохо будет в роли святого Георгия. Трудно ему будет подавить большевистского змия. Пожарные машины приехали поздно. Почему штурмовики не дали знать вовремя? Не спрашивай, не спрашивай, это опасно. Герр Гемпп тоже был слишком любопытен, и теперь он за решеткой.) Огненный шар долетел до большого зала заседаний и поразил рейхстаг в самое сердце. Взвейся выше, мое пламя, взвейся выше! Герострат из Лейдена сорвал с себя одежду и бросил на растопку свой единственный пиджак, так что теперь уже никогда никто из судей не сможет установить, как был одет подозрительный человек, которого свидетели-«очевидцы» видели за несколько часов до пожара то с Торглером, то с болгарами. Платье его сгорело, и охрана схватила его возле главного зала полунагим. Только «чудом» сохранились его документы.
Указка докладчика закончила свою погоню за красным клубком по лабиринту рейхстага. Такое огромное каменное здание, а горело, как стог соломы! Огромное каменное здание — и такое ничтожество. Возможно ли это? Люббе, вам никто не помогал?
Во время доклада голова ван дер Люббе, тяжелая, как подгнивший бутон, свешивалась на грудь. Теперь он ее поднимает.
— Никто. Я сам.
Поверьте, председатель суда желал бы этого от всего сердца. Он не злой человек, примерный супруг и отец, он мудро управляет своим имуществом и до смерти боится большевиков — они ведь пожирают маленьких детей и живут в грехе с бестиями, у которых атрофировалось всякое чувство женственности и которые всех встречных пристреливают из револьвера, направленного в рот. Председатель суда — добрый немец и ненавидит варварскую страну, откуда родом Димитров, этот славянский горлопан. Димитров подставлял председателю суда подножки, пока тот плясал на канате, и Бюнгер не видит никаких причин церемониться с Димитровым и его шайкой. Однако здесь есть загвоздка, господа. Да и не одна, а много; в обвинении — солидные трещины. Каким бы там ни был председатель суда Бюнгер, но он знает параграфы и не потерпит в своей работе накладок. Судебная ошибка, конечно, может случиться, отчего же. Только она должна быть как следует подкреплена доказательствами и обоснована. А здесь? Что делать с этим скудным материалом? Ведь тут дыра на дыре. Все разваливается в руках. Димитров легко докажет свое алиби. В ту роковую ночь его не было в Берлине. Он ехал в спальном вагоне мюнхенского экспресса, и дама, с которой он разговаривал в коридоре вагона, подтвердит это. Торглер ссылается на свидетельские показания двух официантов Ашингеровского ресторана, которые могут подтвердить, что он был в ресторане за час до пожара. Попов даже предъявил использованный билет в кино, означенный днем и часом пожара.
Ох, если б добрый немецкий господь бог помог доказать, будто голландец поджег один! Были бы волки сыты и овцы целы, а профессиональная репутация председателя суда — без пятнышка. Красный ручеек — путь поджигателя — так славно протекает по геометрическому ландшафту плана. Не портьте, пожалуйста, мои идеальные построения, я добрый немец. Не трогайте мои схемы! Но где там! Судебные эксперты никак не могут успокоиться. Непоседы несчастные!
Один из очевидцев пожара, молодой лейтенант жандармерии, показал, что над горевшим председательским креслом в главном зале заседаний он увидел пламя, принявшее форму органа. Да, да, множество огненных язычков, похожих на органные трубки. Лейтенанта никак нельзя было заставить отклониться от этой версии.
Директор берлинского научного центра по изучению средств борьбы с пожарами, кичившийся докторским званием, произвел опыт. Он велел своим сотрудникам поджечь кресло в главном зале заседаний испытанной уже зажигалкой, которой пользовался Люббе. В течение двадцати минут люди с примерной терпеливостью пытались это сделать. Дубовое сооружение не загоралось. Тогда под него положили кинопленку и подожгли. Она, конечно, сгорела дотла, но кресло и на этот раз не занялось. Только искусственная кожа, которой оно было обтянуто, начала тлеть; понадобился бы, однако, добрый час, чтобы от нее загорелся твердый дуб спинки и сиденья.
Деревянные панели и мебель большого зала заседаний, объявляет эксперт, обладают, правда, горючими свойствами, но сделаны из трудновоспламеняющихся сортов дерева. Чтобы все это запылало таким пламенем, какое увидел свидетель в зале заседаний, нужны были хорошо рассчитанная и систематическая подготовка, на какую вряд ли был способен Люббе, больше времени, чем он имел в своем распоряжении, находясь в охраняемом здании, и, совершенно очевидно, больше людей.
Другой специалист, наиболее компетентный в этом деле, тайный советник и профессор термодинамики в Высшей технической школе, согласен с господином директором противопожарного центра в том, что пожар в пленарном зале по своему характеру был искусственного происхождения. Профессор высказал мнение, что для разжигания огня такой интенсивности и таких размеров надо было использовать не менее двадцати килограммов бензина, бензола или керосина. Но просто разлить горючее было бы недостаточно. Надо было еще обложить место пожара хлопчатой бумагой, смоченной в упомянутом горючем. Но в таком случае преступник издавал бы сильный запах.
Государственный обвинитель насторожился.
— Господин привратник, когда вы открывали Торглеру ворота рейхстага номер пять, не обратили ли вы внимания на какой-нибудь странный запах, шедший от него?
Старик привратник страдальчески улыбается в замешательстве. Стыдно ему даже мысленно обнюхивать господина, которого он хорошо знал и всегда учтиво приветствовал. Все господа депутаты были его, безразлично, от имени какой партии они выступали; речи их так прекрасно звучали под величественным сводом купола. Все они были его и приумножали достоинство и славу его рейхстага. Когда-то он отряхивал пыль с кресла самого кайзера Вильгельма, а тут такое несчастье! Сколько слез пролила его жена! Проклятые чужестранцы! Немец никогда такого не сделает. Нет, привратник ничего не заметил, когда господин депутат Торглер выходил из рейхстага в начале девятого часа. Ни бензином, ни керосином от него не пахло.
— А от Люббе, господин старший сторож?
— Тоже нет.
— И даже осколка какой-либо посуды из-под горючего не нашлось? — добавляет председатель суда.
— Да, кроме того, — заметил директор противопожарного центра, — если бы большой зал был пропитан таким количеством бензина, в нем вскоре скопились бы пары, взрыв которых нанес бы тяжелое увечье поджигателю, как только тот зажег бы огонь.
— Господа, не стоит ломать над этим голову. Дело тут не в бензине и не в керосине. Это — устаревшие средства, — с легким пренебрежением заговорил третий специалист, химик из Галле. — У меня есть формула, — победно продолжал он. — Однако мне не хочется публично оглашать ее. Поймите меня. Я анализировал остатки сгоревшего всеми возможными способами, пока не нашел, мне кажется, правильный путь. Я обнаружил следы жидкости, которая через определенное время вспыхивает сама собой, если она перед этим соприкасалась с каким-нибудь воспламеняющимся веществом. Тут только что господин лейтенант рассказывал нам о языках пламени, похожих на трубки органа. Он подметил верно. Горящие частички долго еще носятся в воздухе над огнем, возникшим от самовоспламеняющейся жидкости, и обрисовывают в своеобразном обманчивом зареве очертания предмета, который уже, собственно, сгорел. Если господин председатель велит освободить зал, — молодой химик так и рвется в бой, — я позволю себе показать суду небольшой опыт на месте.
Оставим это на другой раз. Председателя суда больше интересует, какое количество упомянутой жидкости требуется для поджога большого зала.
— Примерно четыре литра.
— Можно ли, — ухватился за это государственный прокурор, — пронести такое количество в двух портфелях?
— Безусловно, — ответил эксперт, не подумав, в какой ужас поверг он Торглера. Что ему до судьбы какого-то отдельного человека! Он весь пылает, возбужденный своим открытием. Жидкость без цвета и без запаха, и ее сравнительно легко добыть. Портьеры, мебель, панели, ковер в большом зале — все без исключения было обработано самовоспламеняющейся жидкостью. На всех остатках сгоревшей мебели эксперт нашел химические следы этого горючего. По его мнению, исключено, чтобы такую систематическую и тщательную подготовку мог провести один человек.
— Разрешите задать вопрос, — раздался голос Димитрова. Весь зал обратился к нему. Как только он открывает рот, публика ждет чего-то интересного.
— Возможно ли, — спрашивает он, — эффективно обработать материал жидкостью, о которой сейчас идет речь, за двадцать четыре часа до пожара?
Смелый вопрос! Гамза затаил дыхание.
— Исключено, — ответил химик. — Исключено.
Димитров и бровью не повел. Но лица иностранных юристов прояснились, а сердце Гамзы забилось в безумной радости. Молодец Димитров! Публике не измерить той драматической крутизны, с которой он мог сорваться. Он перепрыгнул через пропасть и выиграл в этот момент жизнь. Молодец Димитров! Ни в день, предшествующий пожару, ни в роковую ночь его не было в Берлине. И он не мог подготовить пожар, как это только что подтвердил специалист.
Однако все три эксперта сходятся на том, что голландец поджег не один, что огонь разжигало больше людей, и это раздражает Люббе. Он так заботливо выбирал в лавке свои зажигалки! Он не позволит посягать на свои заслуги.
— Чего они болтают, — обиженно протестует он. — Их-то при этом не было, а я был. Только я могу все знать.
— Так говорите же, раз знаете, — вдруг взорвался Димитров. — Кто вас подговорил? Что вы молчите, как бессловесное животное? Почему вы их покрываете, этих негодяев?
— Димитров, я велю вас вывести! — взвыл председатель, будто его прижгли раскаленным железом. Боже, сжалься над ним, неужели придется искать других виновных! Ведь уже и его голова неуверенно держится на плечах! Боже, сжалься над ним!
Люббе склонил свою низколобую голову, и его незакрывающиеся губы жалобно скривились.
— Это мой процесс! — вскрикнул он и расплакался. — Что вы все время у меня его отнимаете?
И это лицо меланхолика, покрытое тенью голодовки, это уродливое лицо стало вдвойне страшно под шутовским колпаком, нахлобученным на него неизвестными преступниками.