Да, Гамза не исполнил невысказанного желания жены и не остался дома. Передав привезенную девочку ее родным, а практику — Клацелу, он снова выехал в Берлин, город сгоревшего рейхстага, куда временно перенесли процесс, чтоб можно было на месте допросить кое-кого. Не может Гамза пропустить допрос такого редкого свидетеля, как премьер-министр Геринг!
Диктатор Германии стоит спиной к Гамзе, широко расставив ноги в сапогах, блеск которых гипнотизирует: каждая нога — будто столб, будто два столба видит публика, орущая в воинственном опьянении свое «хайль». Огромных размеров галифе вздуваются. Пояс — это экватор на шаре живота. Короткие толстые руки Геринг упер в бока жестом бойкой торговки. Он отвечает высокому, строгому, как мысль, человеку, которого стерегут два солдата. Господи, как же это получилось? Димитров со скамьи подсудимых допрашивает премьера Геринга! И вот, слово за слово, Димитров позволил себе вопрос: по какой причине полицейские чиновники вообще не расследовали, у кого Люббе жил и с кем он встречался за последние два дня до пожара. Этот вопрос, бог знает почему, так возмутил всемогущего свидетеля, что он, вспыхнув, раскричался. Поджигателей надо искать только среди коммунистов! Среди этих врожденных преступников, этой садистской сволочи, у них всегда было растленное мировоззрение!
Димитров, охраняемый с обеих сторон, подал голос:
— Известно ли господину премьер-министру, что партия, имеющая, по вашему утверждению, растленное мировоззрение, правит одной шестой частью мира?
— К сожалению, — хмуро бросил Геринг.
— А знает ли господин премьер-министр, что та экономическая система, какую осуществляет эта партия в Советском Союзе, вывела бы весь мир из нынешней нищеты и безработицы?
Геринг и немецкая публика рассмеялись от всего сердца.
— Отдает ли себе отчет господин премьер-министр в том, что заказы Советского Союза обеспечивают работу сотням тысяч немецких рабочих?
— Русские платят векселями, — перебил Геринг и захохотал. — Я, поверьте, предпочитаю наличные. Потому что с этими русаками никогда не знаешь…
— Советский Союз, — спокойно возразил Димитров, — находится в дипломатических отношениях с Германией. Известно ли это господину премьеру?
Геринг так и взвился.
— Ах вы мерзавец! Бродяга! Горлопан! Этот наглый иностранный сброд околачивается тут, поджигает наш рейхстаг и еще имеет дерзость меня поучать! Вы негодяй, и ваше место — на виселице!
Председатель суда несчастен. Господин премьер-министр не отдает себе отчета в собственных словах. Конечно, он солдат, он несдержан в выражениях, но на суде так не говорят. За нашим процессом следит весь мир!
— Димитров, я запретил вам проводить коммунистическую пропаганду. Не удивляйтесь теперь, что господин свидетель так ослеплен негодованием.
— Наоборот, я очень доволен ответами господина премьер-министра, — весело бросает Димитров. — Однако, господин премьер, вы как будто побаиваетесь моих вопросов?
Геринг откачнулся всей своей тушей, но сейчас же, как бык, нагнул голову и угрожающе двинулся вперед.
— Я боюсь? — прохрипел он. — Мне вас бояться? Что вы себе разрешаете? Вон! Увести этого паршивого коммуниста! — рычал он в припадке ярости, и конвойные обступили обвиняемого.
— Свидетель не имеет права удалять меня! — крикнул Димитров.
— А ну-ка, выведите его, в самом деле! — не помня себя, гаркнул председатель суда.
Какая дерзость! Какой срам!
Премьер-министр погрозил кулаком вслед обвиняемому.
— Подождите, выйдете из-под охраны суда, тогда поговорим!
Тишина спустилась, как занавес, на переполненный зал, — неловкая тишина, какая бывает, когда человек в стремительном порыве обнажит перед всеми свои сокровенные мысли. Ein prächtiger Kerl dieser Goering, да вот беда — не следит за своим языком. К сожалению, премьер-министр компрометирует себя. Это чувствовали даже самые страстные поклонники свастики, из тех, кто рукоплескал Герингу, когда тот поносил коммунистов и смеялся над Димитровым, прославляющим Советский Союз.
Гамза был свидетелем, как грудь с грудью схватились эти двое — пламенный и трезвый Димитров с бешеным и спесивым Герингом. Он видел человека ясной мысли, который силой своего духа, не сломленного арестантскими кандалами, загоняет в тупик распоясавшегося Калибана. Было бы истинным удовольствием следить за борьбой Давида и Голиафа, если бы Гамзу не гипнотизировали эти безупречно начищенные сапоги. Там, где прошли они, не растет трава. Дикие слухи ходили о грубости и распущенности прусского премьера. Гамза им не верил. Сплетни всегда преувеличивают. Как бы не так! На этот раз сплетни бледнели перед действительностью. Геринг превосходил все слухи. Гамза, старый вояка, обстрелянный в судебных битвах, таращил глаза на господина премьера с изумлением ребенка, впервые оказавшегося в зоопарке. Что сейчас сделает медведь? Куда обернется? Больно ли ему оттого, что его ужалила в нос пчела? Конечно, больно. Вот он крутится волчком, молотит лапами, не помня себя от ярости. А что, если медведь вдруг вылезет за ров? Разорвет нас? «Подождите, выйдете из-под охраны суда». Слышали, товарищи адвокаты, как он проговорился? Значит, и Геринг думает, что Димитров выиграет процесс? Да что вы, Геринг ведь не думает. Геринг действует по приливам крови к голове — совершенно в духе учения фюрера об инстинктах.
Только до господина премьера не дошла неловкость этого момента. Он отбушевал, ему стало легче, и теперь, с выражением какой-то людоедской бодрости, со всем превосходством старого солдафона над инфантильными штафирками, он говорит:
— До чего бы мы докатились, господа, если б нянчились с такими фруктами, как это делаете вы? Если бы не я и не мои смелые меры, мы б тут сегодня не сидели. Давно уж обо всех нас не было бы ни слуху ни духу.
И он в стандартных высокопарных выражениях принялся рассказывать, как еще до пожара в его руки попала убедительная улика исключительного значения — план коммунистического вооруженного восстания, согласно которому коммунисты собирались переодеться национал-социалистами и в таком-де виде совершать насилия, жечь дома, схватывать и пытать первых встречных, брать женщин и детей заложниками — словом, коммунисты, видите ли, собирались хозяйничать в точности так, как впоследствии это сделали подлинные эсэсовцы и штурмовики, которым он, Геринг, выносит сейчас публичную благодарность за то, что они спасли Германию.
Жаль, нет здесь Димитрова! Он, без сомнения, захотел бы, чтобы Геринг предъявил этот разоблачающий документ. Никто из судей не решается потребовать этого, адвокат Торглера даже рта не раскрыл, а красноречивый свидетель продолжает пылить и сыпать песком в глаза судей. Гамзе знакома была эта порода людей по его практике. Чтобы сохранить правдоподобие, эти люди излагают события так, как они в действительности происходили, но ответственность за них приписывают кому-нибудь другому, а сами, как говорится на воровском жаргоне, «смываются».
Затем Геринг принялся пространно рассказывать, как он узнал о пожаре. Сначала премьер-министр предположил, что виной всему была простая неосторожность, и только миновав Бранденбургские ворота, спеша на место происшествия, он услышал, как кто-то крикнул: «Подожгли!» У него прояснилось в голове: глас народа — глас божий; с глаз его будто пелена спала, и он в одно мгновение понял (приближенные фюрера вообще судят по наитию), что это преступление совершила коммунистическая партия. Слава богу, что в тот вечер, по прихоти судьбы, все были в Берлине — фюрер, Геббельс, Геринг, короче, весь тот узкий круг лиц, которые работают с предусмотрительностью провидения. Ведь легко могло случиться и так, что их не было бы на месте: шла последняя неделя перед выборами.
В то время Гитлер с энергией, достойной усерднейшего ученика Бенито Муссолини, кружил над Германией в своем самолете. Он летал из Франкфурта в Мюнхен, из Лейпцига в Бреслау, из Гамбурга в Кенигсберг; каждый вечер он был на новом месте и всюду говорил, говорил, говорил. Но у Гамзы дома есть копия плана предвыборной кампании Гитлера. В нем можно по порядку прочитать даты и названия городов, и из расписания поездок явствует, что фюрер оставил себе свободные дни от 25 до 27 января (день пожара рейхстага). Немцы поистине основательный народ, и под чертой в плане было замечено, что, возможно, 25 и 26 января тоже будут выступления. Теперь нам ясно видно, что к чему. 27 января выпало. В этот день ни фюрер, ни его приближенные не двигались из Берлина, и, хотя обычно они на части разрывались, в этот вечер у них, всем на удивление, не было ни одного митинга.
Зато и на месте происшествия они очутились первыми. Что бы делал без них растревоженный Берлин? Только они сошлись на месте преступления, рассказывает Геринг, как сразу по гигантским размерам пожара поняли, что здесь замешана целая толпа поджигателей.
— И не просто поджигателей, а лиц, прекрасно ориентирующихся в здании, — повышенным голосом объявляет премьер-министр и председатель рейхстага Герман Геринг, и его водянистые глаза на отекшем лице, устремившиеся на бывшего депутата Торглера, наводят ужас.
— Этот голландский болван, — добавил премьер-министр в своей оригинальной манере, — носился по лабиринту рейхстага, как вспугнутый заяц, и попал нам прямо в руки. А остальные умники, которые знают рейхстаг, как собственный дом, смотали удочки. И нам известно, каким путем, — разгорячился он, увлеченный собственным красноречием. — Они могли скрыться только подземным ходом, который соединяет рейхстаг с моим дворцом. Ход ведет в общую котельную центрального отопления, а там перелезть через стену и добраться до Шпрее — один пустяк.
И почему здесь нет Димитрова? Он выразил бы удивление по поводу той небрежности, с какой охранялся дворец самого министра внутренних дел, верховного властителя всей имперской полиции. И как только эти злодеи сумели обмануть пресловутую бдительность штурмовых отрядов господина министра, охраняющих днем и ночью его резиденцию? Все это загадка и, верно, останется загадкой в царстве сказок Гофмана.
А может быть, загадку эту объяснит другой высокопоставленный свидетель, молодой человек с мечтательным взглядом, который в эту минуту при свете двух свечей приносит на черном распятии присягу — не говорить ничего, кроме чистой правды? Девять судей в тогах цвета крови, перед которыми он стоит, и цепь откормленных, лоснящихся полицейских, похожих друг на друга, как фабричные куклы, и отделяющих свидетеля от публики, чтоб никто его не обидел, подчеркивают драгоценную хрупкость этого человека, одетого в простой штатский костюм. Как только он вошел, иностранные журналисты тотчас подметили, что он хромает. Чего только не заметят газетные писаки! Однако прихрамывающая походка у этого денди — лишь дополнительный штрих в его обаянии. Она придает ему горделивую небрежность. Что ж, хромал ведь и Байрон!
— Чтобы предупредить какое-либо недоразумение, — учтиво промолвил председатель суда, — я разрешу себе напомнить вам, господин министр, что нам вовсе не нужно, чтобы вы оправдывались в обвинениях, предъявленных вам Коричневой книгой. Мы все знаем, что следует думать об этом пасквиле, состряпанном продажными политическими подонками. Нам нужно только ваше свидетельское показание, которое поможет нам разобрать сложный случай, а свидетельское показание из уст, столь компетентных, как ваши, господин министр, будет для нас особенно ценным, тем более что вы сами являетесь членом рейхстага и в совершенстве разбираетесь как в политических и психологических взаимоотношениях, царивших в рейхстаге, так и в его топографии. Мы будем вам искренне благодарны, господин министр, за ваше показание.
Ах, этот Геббельс! Он похож на пай-мальчика: зачесанные волосы, галстук бабочкой и сияющие невинные глаза. Где это Гамза видел такой же выразительный взгляд? Сейчас он принял выражение меланхолической скорби — его оскорбляет низость клеветников.
Руководящие работники партии съехались в Берлин для участия в политическом совещании, какое бывает подчас необходимым, чтобы все национал-социалисты придерживались единой линии в выборной кампании, и, право, не могли предполагать, что условленный понедельник станет днем подобного национального несчастья.
Геббельс обращает проникновенный взгляд своих прекрасных глаз на судей, и хотя председатель и предупредил его весьма настоятельно, чтобы он не касался Коричневой книги, защищается от ее обвинений спокойным, уравновешенным, несколько снисходительным тоном человека, который может только усмехнуться в ответ на жалкую глупость — будто это он измыслил план, как поджечь рейхстаг. Никто не был так поражен вестью о пожаре, как Геббельс. У него в это время ужинал фюрер, и разговор за столом, как обычно, был живой и сердечный. Вдруг хозяина вызвали к телефону. Звонил доктор Ханфштенгель, руководитель отдела иностранной печати, и сообщил, что горит рейхстаг. «Бросьте, пожалуйста, — оборвал его Геббельс, — оставьте ваши плоские шутки», — и повесил трубку. Он ни на минуту не поверил этому известию. Министр пропаганды был уверен, что это — утка. Дело в том, что совесть его была нечиста, рассказывает о себе Геббельс, и глаза его так и играют. Но не потому, конечно, что он глубокой ночью состряпал тайный план поджога рейхстага (немецкая публика смеется), нет, такого удовольствия он не доставит Коричневой книге. Но недавно он сам подшутил над любезным Ханфштенгелем, распустив сенсационные слухи об одной кинозвезде. (Господа ведь тоже иногда шутят, и кто упрекнет их за это — при такой-то напряженной государственной деятельности?) Поэтому он принял звонок за отместку и вернулся к столу, не сказав о разговоре фюреру.
Свидетель разрешит себе сделать примечание. Коричневой книге не нравится даже посещение фюрером доктора Геббельса, оно кажется ей подозрительным, а между тем все объясняется чрезвычайно просто. У фюрера в то время не было в Берлине частной квартиры. Наезжая ненадолго в столицу, он останавливался в отеле, где происходили и политические совещания, а после работы отдыхал у домашнего очага доктора Геббельса.
Однако вскоре снова позвонил телефон, руководитель отдела иностранной печати уверял, что он сидит в доме напротив рейхстага и видит в окно рейхстаг, объятый пламенем. Ханфштенгель и в самом деле жил у премьер-министра Геринга, чей дворец стоит напротив рейхстага. У свидетеля пропало желание смеяться; на него свалилась тяжкая обязанность осведомить фюрера об этом несчастье. Адольф Гитлер тоже сначала не поверил вести. Они сели в машину и с бешеной скоростью помчались к рейхстагу. У вторых ворот к ним подошел Геринг и в страшном волнении сообщил, что это — политическая диверсия и что один из преступников, какой-то голландский коммунист, уже арестован.
Гибким, убеждающим баритоном, способным на всевозможные модуляции — от мягкой иронии до юношеского энтузиазма и священного гнева, — говорил Геббельс о Хорсте Бесселе, герое и мученике, которого якобы застрелили коммунисты, из чего он с логичностью, эластичной, как стальная пружина, выводит, что они же подожгли и рейхстаг!
Он выражается изысканным немецким языком с патетическим придыханием на букве «t», с глубокими оттенками звуков «ä», «ö», «ü» — сразу узнаешь бывшего литератора. Некогда он пописывал романы, не нашедшие сбыта. Тогда он бросил беллетристику и взялся за политику, которая столь полно компенсировала его за первую жизненную неудачу. Ах, оставьте, здесь тоже замешано провидение. Если бы еврейские критики хвалили романы Геббельса, если бы рисунки Гитлера увидели свет — что сталось бы с Германией? Кто взял бы ее под защиту? И как выглядела бы теперь история? Сам добрый немецкий господь бог устроил так, что сохранил обоих художников для империи.
Геббельс и Геринг — небо и земля. Геринг завораживал блеском сапог, Геббельс завораживает взглядом. Но почему они так знакомы Гамзе, эти сияющие черные глаза? Никак не вспомнить. Геринг — бочка с порохом — взрывался по первому же поводу. Он весь как на ладони. Геббельс — гладкий, как угорь, и неуязвимый.
К неудовольствию многих, на это заседание пришлось допустить Димитрова. Он опять начал задавать свои неуместные вопросы, например, совершенно излишне спросил, кто мог убить Розу Люксембург и Карла Либкнехта, на что Геббельс, усмехаясь, бросил: «Не начать ли нам лучше с Адама и Евы? В то время фюрер был еще солдатом. Ослепнув после контузии, он лежал в военном госпитале». Пораженный таким странным сопоставлением фактов, доктор Бюнгер предоставил слишком любезному свидетелю право решать, не лучше ли вообще воздержаться от ответов на подобные вопросы, которые ни в малейшей степени не связаны с пожаром рейхстага, а преследуют совершенно иную цель — протаскивать красную пропаганду.
— Ах, оставьте его, господин председатель, — пренебрежительно ответил министр, — мне доводилось давать отпор и не таким противникам, как этот провинциальный коммунистический агитаторишка. Прошу вас, — обернулся он с улыбкой к Димитрову; и в этот момент Гамза вспомнил: многоженец-аферист крупного масштаба, чей процесс наделал столько шума в Праге, — вот у кого были такие же чарующие глаза. Только глаза Геббельса еще прекраснее.
Вот они снова горят священным гневом, когда он вторично обращается к скамье подсудимых и называет Торглера, этого волка в овечьей шкуре, одним из главных поджигателей. Нет, он, Геббельс, никогда с Торглером не разговаривал, но он много лет весьма внимательно слушал выступления Торглера в рейхстаге и осмеливается утверждать, что примиряющие речи, на которые Торглер теперь ссылается, при помощи которых он якобы пытался разрешить спор с национал-социалистами добром, считая, что можно спокойно дискутировать о политических убеждениях, — эти благородные речи, говорит Геббельс, и глаза его пылают, не что иное, как только ширма, призванная замаскировать те насилия, которые коммунисты всегда допускали и допускают. По мнению его, Геббельса, этот человек способен на все.
Министр пропаганды, почти незаметно припадая на укороченную ногу, обутую в ортопедический башмак, ушел как победитель, провожаемый нацистским приветствием восторженной публики и застывшими шеренгами полицейских, а процесс, ползущий, как улитка, не сдвинулся ни на пядь.
Действие этой книги пойдет дальше событий, связанных с пожаром немецкого рейхстага, и у меня нет времени демонстрировать перед читателем процессию свидетелей, которые проходили через судебный зал по вызову неутомимого государственного прокурора. Шествуя за хоругвью со свастикой, они распевали псалмы, каким их обучал суфлер, пресловутый следственный судья Фогт. Свидетели хорошо спелись, а то, что несколько раз прозвучали фальшивые ноты, ничего не меняет в общем благочестивом их хоре.
Все наемники этого крестового похода были людьми, одаренными буйной фантазией. Некоторые из них отличались даже способностью видеть на сверхдальнем расстоянии. Так, один официант, по фамилии Хельмер, обслуживал Димитрова накануне пожара в берлинском ресторане «Баварский двор», то есть как раз тогда, когда злоумышленник, будто нарочно, находился в настоящей Баварии, в Мюнхене; тот же сверхзоркий факир видел, как в его подвальчике Люббе распивал пиво с болгарами прошлым летом, в то самое время, когда голландец в действительности был у себя на родине: разбив стекла в лейденской ратуше, он отсиживал свой срок в гаагской тюрьме. Отличился и другой берлинский свидетель: вместе с женой и служанкой они якобы наблюдали в бинокль, прямо из окна в окно, за Поповым, явившимся на сборище каких-то заговорщиков. У этих людей был, видимо, волшебный бинокль, потому что свидетели ухитрились разглядеть болгарского студента на огромном расстоянии: Попов в ту пору жил в Советском Союзе.
Происходили странные и таинственные вещи. За несколько дней до пожара во дворце премьер-министра появилось привидение. В подземном ходе слышны были шаги. Боязливый привратник налепил на двери тоненькие полоски бумаги, желая убедиться в том, что слух его не обманывает, и — смотри-ка! — на другое утро полоски были порваны. Привратник доложил об этом случае коменданту дворца Скранновитцу, спрашивая, что ему делать. «То же самое, что и делали, — буркнул Скранновитц, — продолжайте наблюдение». И что бы вы думали? Почти каждое утро полоски на дверях были порваны. Как объяснить такое явление в охраняемом дворце? Странные творились вещи… Другой участник крестового похода, пруссак, носящий фамилию славянского происхождения, Карване, видел собственными глазами и слышал собственными ушами, как оживленно беседовали болгарский сапожник, не знающий немецкого языка, с немецким депутатом, не умеющим слова сказать по-болгарски. На них, без сомнения, снизошел дух святой во образе языков пламени, и они вели беседу на латыни поджигателей. Ведьма, с которой не поздоровался в скверике Эрнст Торглер, прожгла своим глазом бабы-яги бычью кожу двух портфелей, которые он нес под мышкой, и обнаружила в них банку с горючим: оно вспыхнуло перед глазами колдуньи. Грабитель, напавший на человека из-за двадцати пяти серебряных монет, с глубоким моральным возмущением отверг тысячу двести марок, предложенных ему депутатом за поджог рейхстага. Да, да, вот какие творились чудеса! Этого проходимца привезли из острога для того, чтобы он возложил правую руку на Евангелие, чтобы поднял к присяге два перста — так же, как Герман Геринг, как Иозеф Геббельс, — и дал свидетельское показание против обвиняемого. Именно в том и заключается восхитительная стихийность нацизма, что энтузиазм к «священному» делу вовлекает в единый крестовый поход членов правительства вместе с карманником, фальшивомонетчиком и контрабандистом; они идут рядышком, нога в ногу. Говорите после этого, что нацизм не народен!
Однако на суде были и другие люди: их привезли из мест, обнесенных колючей проволокой, по которой проходит смертоносный ток. Привезли их, связанных чуть ли не в узел. Люди из-за колючей проволоки выглядели как мученики. Им сулили золотые горы, обещали свободу в награду за то, что они пропоют перед судом песни, сложенные теми, кто насыщал их вздохами и поил слезами. Но эти свидетели заупрямились — у них не было слуха, они не стали петь. И хотя они едва держались на ногах, но галлюцинациями, подобно рыцарям крестового похода, они все же не страдали. Их речи — да, да, нет, нет — были те же, что и речи богатыря Димитрова и героя Тельмана. То были немцы, свидетельствовавшие в пользу истины, они вернулись за колючую проволоку, по которой бежит смертоносный ток, и сегодня их, вероятно, уже нет в живых.