Сегодня у барышни Казмаровой в пятом классе в десять утра был урок чешского языка.
На учительской лестнице она встретила сторожиху. Та смущенно остановилась, уступила дорогу, посмотрела барышне Казмаровой вслед, словно удивляясь, что она тут. Но ведь школы не закрыты? Люди в смятении от мобилизации. В трамвае только об этом и говорили. Женщины везли сумки, набитые всякими продуктами, рассказывали, что торговцы уже придерживают товары. Конечно, через месяц станут продавать втридорога. Мужчины называли призывные возрасты, говорили, что мы занимаем границу, потому что немец хочет вторгнуться в нашу страну. Но все это только слухи, разговоры втихомолку; объявлений о мобилизации нигде не было расклеено.
Большая перемена, шумная как всегда, разливалась журчащими потоками по всем этажам, наполняя школу гомоном святочной ярмарки, в этом звонком гуле высоко взлетали отдельные смеющиеся голоса — все, все, как всегда. Счастливая молодость! Барышня Казмарова торопливо пробежала по коридору к учительской; как и все преподаватели, она старалась избегать приветствий учениц, в ответ торопливо кивая головой. Бартошова, заметив ее, изменилась в лице и явно испугалась. Все пятиклассницы уступали дорогу своей классной руководительнице. Как будто у них нечиста совесть. Что там они опять натворили? Ева проскользнула в учительскую, и как только вошла, все сразу замолкли. Барышню Казмарову встретила мертвая тишина. Коллеги смотрели на нее, как ей показалось, с испуганным недоумением, точно они даже и не ждали ее сегодня. «Фашистка я, что ли, какая, в чем дело? — думает Ева. — Или вы все с ума сошли из-за этой мобилизации?» Законоучитель встал и, внимательно глядя на Еву, решительно пошел ей навстречу. Тут из кабинета директора открылась дверь, и секретарь пригласил доктора Казмарову войти.
Директор указал ей на кресло и подождал, пока она сядет.
— Коллега, я знаю, как вы добросовестны. Но то, что вы пришли даже сегодня…
— Ну, само собой разумеется, — ответила Ева удивленно. — Все педагоги пришли, пока их не призвали. Занятия ведь продолжаются? — стала допытываться она.
— У вас дома нет радио?
— Нет, — сказала Ева, немного пристыженная тем, что опять запоздала. — Было какое-нибудь распоряжение? Все ведь здесь?
— Вы не получали телеграммы из дому?
— Получила, господин директор, еще вчера. Отец благополучно вернулся.
Директор озабоченно посмотрел на нее.
— Вас вызывали по телефону из Ул…
— Приглашение? — перебила Ева нетерпеливо. Все, что связано с отцом, ее раздражает. Даже и в школе ее преследует его имя. — И зачем они вас, пан директор, утруждают? Ведь я написала матери, что до воскресенья не могу. А сейчас такое время…
Раздался звонок, и директор медленно, как-то неохотно встал.
— Коллега, я даю вам отпуск на неделю. Ваш отец… авиационная катастрофа. Примите выражение моего искреннего…
Но Ева вздрогнула и не притронулась к его руке.
— Где? — произнесла она слабым голосом, словно ей не хватало воздуха от ужаса. — Не может быть! Где папа?
— В Улах, — ответил директор.
Да, теперь он лежит перед ней здесь, в улецкой часовне, — никогда уж он не пройдет, прямой, без шапки, по висячему мостику между застекленными кубами зданий, никогда. Сколько угодно можно разыскивать его автоматическим сигналом во всех пятидесяти пяти фабричных корпусах, Хозяин не откликнется больше. Хозяин недвижим. Какое ему дело до распри между народами и государствами, из-за которых столько забот у людей, он предстал перед божьим судом. И на что будет он осужден? Он оставил после себя большое дело. Его трудолюбие было образцовым, а его жестокость беспримерна. Тише, тише, мертвых поминают только добром! Он уже не узнает, что немцы нас испугались, что мобилизация отменена. Вот видишь, ты слишком поторопился. Поторопился — и не построишь уже автострады от Хеб до Бочкова. Но как будто все еще что-то высматривают глаза с энергичными морщинками на осунувшемся лице, которое Розенштам так заботливо подправил именитому покойнику. Шрам, как молния, наискосок рассекает лицо сверху донизу. Глаза необыкновенно жуткие, выпученные от ужаса при падении, они как будто хотели осветить свой собственный конец, эти неумолимые глаза. Они так и остались полуоткрытыми. Он и спал так же. Это знала его вдова. Даже врачу не удалось до конца сомкнуть его веки. И благочестивые пожилые женщины в своих монашеских платках, напоминающие деву Марию и святую Людмилу, объясняли в Улах, почему не могут закрыться глаза Казмара. Это знамение, что не будет покоя его душе и после смерти. На совести у него молодой Аморт.
Да, еще одно мертвое тело лежит в часовне, но Ева забыла о нем в эту минуту, она не в силах отвести глаза от отцовского лица. Это ее отец, и никогда он ей не скажет больше своим глуховатым, сдавленным голосом: «Умница, жаль, что ты не мальчишка!» И дочь поникла в слезах. Никогда больше не дрогнут искривленные губы, и он не упрекнет ее в дезертирстве, — если ушла с фабрики, так почему, по крайней мере, не преподает в его школах! Папочка, прости, я не верила в твои теории. Но тебя я любила, любила. А он лежит, вытянувшись во всю длину, что-то высматривая своими настороженными глазами и разоблачая ее половинчатую правду. «Умница, признайся по чистой совести: я был слишком значительным человеком. И потому ты ушла с моего пути». Мертвые, они заглядывают нам в душу. Великан со дня рождения угнетал крошку Еву своим именем. А она хотела чего-нибудь стоить и сама по себе. Этим она гордилась, да, гордилась. Поставила на своем и гордилась. Мертвые умеют перевернуть пашу душу. Зависть и гордость. Она не упрекала отца, не раскаивалась. Теперь все уже поздно. Больше никогда…
По каменному полу прозвучали чьи-то шаги, цветы зашелестели рядом с Евой. Оглянулась, не мачеха ли это? Но шаги направляются в сторону. Рядом с гробом Казмара стоял другой, Ева не думала о нем. К тому гробу подошла женщина. Молодая, в черном платье, с непокрытой головой, в руках у нее корзина цветов. Она поставила ее на пол, преклонила колена, перекрестила мертвого летчика, постояла с убитым видом, потом начала устилать гроб цветами. Она делала это с такой осторожностью, точно прикасаясь к больному, с такой заботливостью, точно верила, что принесет ему пользу.
— Еще несколько розочек в изголовье, — рассуждает она вполголоса, — вот так… чтобы тебе лучше спалось. Мы не думали об этом, когда вместе рыхлили для них землю, правда, Еничек?
Вся скорбь, которая, словно камень, угнетала молчанием дочь Казмара, выливалась из уст женщины певучими словами колыбельной песни. Она думала вслух, как делают женщины из простонародья.
— Еничек, — говорила она, — я знала, я так просила тебя. Злосчастный туман… — И она заплакала. — Не надо было слушать его, не надо. Что ему! Ведь он жил достаточно. А ты, Енда…
Ева Казмарова ужаснулась. Она шевельнулась, чтобы подойти к вдове летчика, но в эту минуту между ними пролез Кашпар. Он осматривал погруженную в полумрак часовню, прежде чем у гроба станет первый почетный караул из молодежи Казмара и к покойникам откроется публичный доступ. Он поспешно зашептал что-то молодой женщине, охваченной горем, указывая глазами на барышню Казмарову… «Его дочь», — слышит та. Но вдову это не тронуло.
— А я жена Аморта, — ответила она.
— Уходите, уходите, пани, вы ему не поможете. Не плачьте, мы о вас позаботимся.
Он попробовал ее увести.
Молодая женщина вырвалась и действительно перестала плакать. Она выпрямилась с пустой корзинкой в руках, глаза ее злобно сверкнули.
— На это мне наплевать, на ваши деньги, слышите? — закричала она, как будто они были не в часовне, и снова залилась слезами. — Верните мне Енду! Мы так любили друг друга…
Страшно было услышать такие слова, а дочери Казмара тем более. Когда она слышала те же слова? Откуда она знала это? Жилистые мужские ноги, кровавые полосы вдоль ободранных голеней, это живое мясо, дергающееся в чудовищной судороге, — обгоревший Горынек. Отец запер его в пылающей прядильне, чтобы спасти склад с хлопком, он опустил за ним противопожарный занавес. Наверное, он не знал, что там кто-то остался. Он же не думал, что они оба погибнут, не стал бы, конечно, уговаривать пилота, если бы тот наотрез отказался лететь?
О том, что летчик отказывался, в один голос говорили по всем Улам. Это засвидетельствовали в протоколе все до единого: дежурный по аэродрому и механик, все рабочие, кончая самым младшим, помогавшим выводить машину из ангара. И что Хозяин уговаривал Аморта, как мог, — и ласково, и кричал, и льстил ему, обещал и грозил; и это говорили о Казмаре — теперь его больше не боялись. Аморт все время возражал, указывая на туман. Но не поддался Хозяину, даже когда тот предложил ему большие деньги за полет до Праги. Аморт уступил только тогда, когда Казмар сказал, что это нужно республике, и беспрекословно сел за руль.
У «юнкерсов» нет прибора, показывающего положение самолета по отношению к земле, так что в тумане пилот не знает, на какой высоте он летит. Аморт боялся тумана. За поездку в Африку он столько времени провел в воздухе, что нервы у него сдали. Не рассчитав, он взял слишком большой угол подъема, чтобы поскорей подняться над туманом, машина начала запрокидываться. Она потеряла скорость, мотор отказал, и самолет разбился. Знатоки восстановили всю картину катастрофы, и летчики, которые учатся на каждом несчастном случае, разнесли о ней весть по свету. Разве «юнкере» — машина?! Кто летает на трехмоторном «Дугласе», тот и слушать не станет об этом «гробе». Напрасно в нем искать кабину радиста — они летали не по радиопеленгу, а по компасу, этакому старому горшку. У «юнкерсов» нет автоматического пилота, этого нерва самолета, отсутствует пульт управления, где так удобно делать вычисления. Этот гроб имел одинарное управление, разве так летают за море? И после этого удивляются, что у пилота сдали нервы. Аморт облетел все североафриканское побережье один. Он благополучно вернулся из Африки и разбился у места своего рождения. Ему, конечно, нужно было как следует отдохнуть. Пилот имеет право отменить полет, если плохо себя чувствует. Прочитайте-ка коллективный договор. Но какие там в Улах коллективные договоры! Торговые — это верно, здесь их уважают!
Тяжело было барышне Казмаровой, когда она добралась до истины. Всего полностью, как вам рассказываю я, Еве не говорили. Розенштам щадил в ней дочь Казмара, директор Выкоукал — наследницу «Яфеты». Но ей достаточно было увидеть и услышать вдову Аморта. Даже смерть не кончила счетов Евы с отцом.
Двойные похороны были страшны и торжественны. Люди с хуторов, запасшиеся съестным, целыми семьями начали сходиться уже с вечера и, переночевав у родственников, на рассвете, хотя похороны были назначены только на полдень, расположились табором по сторонам улецкого шоссе, по которому должна была следовать процессия на лесное кладбище. Люди держались за места, не желая пропустить зрелища, пришли оплакать Хозяина. Это был жестокий человек, но у женщин с гор в то время были покорные сердца. Каков бы он ни был, он давал их мужьям хлеб, преобразил край своим предприятием и сделался легендарным героем. Ему не удалось смежить веки, но глаза его больше ничего не высматривают. Над ним заколотили крышку, на черный гроб положили тяжелый венок — вдвоем не унести, на венке радуют взгляд трехцветные ленты нашего флага. Не говорил ли Кашпар по улецкому радио, что великий покойник стал первой жертвой пашей мобилизации, то есть тех самых великолепных маневров, которые возбудили уважение к нам у нашего соседа? Пусть говорят как угодно, мы не настолько глупы. Лишь бы немец испугался, а мужчины вернулись домой. Но посмотрите туда, на этот венок из белых роз и сиреневых лент, как это красиво! Это гроб Аморта. Еве его не забыть. Целые товарные поезда с венками прибывают в Улы; автомобильные парки вырастают на всех улицах и площадях. Я не знаю господ министров торговли и промышленности, ни членов дипломатического корпуса, которые сидят на трибуне во дворе заводоуправления, где совершается траурный обряд, ни этих представителей от учреждений и корпораций. Дама с блокнотом, еще достаточно бойкая для своих лет, бывшая обозревательница мод, а теперь театральная рецензентка, расскажет вам все это вместо меня. Ее специальность — спектакли, и она, наверное, трогательнее, чем я, опишет вам траурное сукно и флер улечан, оплакивающих Казмара, и скорбный желтый свет фонарей средь бела дня. Она с глубоким волнением выслушает все эти утомительные нескончаемые речи, чтобы поместить их затем в газете «Народный страж», и умудрится заметить слезы даже на тех глазах, которые остались сухими. А я ручаюсь за старого Горынека. Он сидел в своей коляске и плакал от всего сердца. Лидка стояла над ним, как туча, и сурово, по-крестьянски, поджимала губы. Если бы здесь был Францек Антенна, он кощунственно насмехался бы над торжественными похоронами человека, который отнял мужа у жены.
В последнюю минуту на трибуну с гостями поднялась красивая дама, обратившая на себя всеобщее внимание. Многие перестали смотреть на трех женщин в глубоком трауре и перевели взгляд на высокую красавицу. Черный цвет выгодно подчеркивает совершенство ее талии в превосходно сшитом и превосходно облегающем ее костюме, под которым скрывается небольшая красивая грудь в замечательном бюстгальтере; нежная белая кожа соблазнительно просвечивает из-под черной ажурной блузки; ожерелье из крупных камней вокруг шеи — просто и вместе с тем оригинально; волосы цвета платины красиво оттеняет пикантная шляпка с вуалеткой, тень от которой придает загадочное выражение глазам с жесткими веерами ресниц. С виноватой улыбкой дама усаживается возле надутого старикашки, похожего на лягушачьего короля. Он, очевидно, ожидал ее и, судя по недовольному выражению лица, сердился, что она явилась так поздно. Но ее нежное, искусно подкрашенное личико, окруженное длинными локонами, само объяснило, почему она опоздала. Дамам из дипломатического корпуса, поскольку они вообще обратили на нее внимание, показалось, что ее завивка чересчур свежа, костюм слишком нов и что она некстати для печального обряда надушилась. Но мужчины так испорчены, что с явным удовольствием смотрят на красивую женщину даже в такие минуты, и Ро это прекрасно понимает. Наконец-то справедливость восторжествовала! Ро на трибуне, на которую когда-то в день Первого мая искоса поглядывала снизу бедная отвергнутая девушка. Теперь она сидит здесь в своем скромном трауре от Хорста, где она некогда была манекеншей, и присутствует.
Но где Карел, чтобы показаться ему? Ради него только и затеяла она всю эту скучную историю: кому охота ехать на похороны постороннего человека, который тебе глубоко безразличен? Инженер Карел Выкоукал, заведующий улецким красильным цехом, должен ведь быть на погребении Казмара? Спрашивать она не хотела. И тщетно искала его глазами.
Обряд погребения затянулся до самого вечера, потом, пока гости разъезжались, им разносили прохладительные напитки. Наследники попросили извинения, и гостей вместо них в здании клуба принимал главный директор Выкоукал с супругой. Ну, нельзя сказать, чтобы это было очень шикарно: Ружена видывала и не такие буфеты; да и общество очень смешанное. Дипломатический корпус уехал сейчас же после печального обряда, и на Ружену напало беспокойство, что опять знатные люди там, где ее нет. Это беспокойство преследовало Ро всю жизнь; все получается, как назло, не так. А тут коллега мужа, дожевывая бутерброды, представил ей большого толстого человека средних лет, с равнодушным выражением лица и водянистыми глазами: инженер Выкоукал. Неужели это Карел? Рассказывайте! Карел таинственный, как актер на экране, с лицом, искаженным страстью, владыка ее дней и ночей, любовник, из-за которого она хотела спрыгнуть на ходу с поезда? Вот дуреха-то! А может быть, она уже видела его на похоронах? Ни за что бы не узнала! Где его обветренная, загорелая худоба спортсмена и любовника, блестящие, как у скакуна, глаза, крепко сжатые губы с соответствующей дозой благородной суровости, которая покоряет женщин? Все добродушно округлилось и заплыло жирком, как и подобает хорошо упитанному женатому человеку. На юном когда-то Кареле скроенный по косой воротник увеличился номеров на пять — это она угадывает с первого взгляда. И то, что Карел опустился, придает Ружене уверенности.
— Вы меня не узнаете? — спрашивает она с улыбкой.
— Ай-ай-ай, Руженка, — говорит он с лукавым добродушием (будто не мог вспомнить ее фамилию), — откуда вы взялись? Не угодно ли рюмочку ликеру?
— Я ведь теперь Хойзлерова, — говорит Ружа с достоинством маркизы из Нуслей, — жена Хойзлера, пражского адвоката «Яфеты», — напоминает она ему.
— Серьезно? — спрашивает Карел с добродушным безразличием, — Представьте, я этого даже не подозревал. Не угодно ли вам чего-нибудь сладкого?
— Рюмочку горького, будьте так любезны.
И на это она положила жизнь! Назло этому дуралею выйти за старика, сделать партию! Думала этим бог весть как ослепить Карела, а он ничего и не подозревал. Карел нередко врал, отрекаясь при ней от Еленки Гамзовой. Но сейчас этот безразличный тон был вполне искренним. Его нисколько не интересовало, что стало с девушкой, которую он бросил, как старую перчатку. Ружа посмотрела на его руку, когда он протягивал ей рюмку с ликером. Частенько наливала ей вино худощавая смуглая мужская рука с длинными пальцами, которая сводила с ума маникюршу Ружу. Рука располнела, побелела, стала пухлой, как у женщины. Такие руки бывают у пасторов.
— А вы пополнели, — уронила Ружа с женской мстительностью. — Я бы вас не узнала. Настоящая дынька, настоящая дынька…
Ничего более обидного не могла сказать женщина женщине, которая следит за своей фигурой. Но не мужчине! Для Карела это, очевидно, было не важно.
— Это от спокойной жизни, — рассмеялся он. — Разрешите познакомить вас с моей женой.
Скромная, приветливая дама не так красива и не так изысканно одета, как Ружа, но она обладает спокойной непринужденностью человека, который всюду чувствует себя дома, и ему не приходится думать о том, что надо сейчас сказать и сделать. Спокойно улыбаясь, она говорила с Руженой об обычных вещах. Но Ро вдруг почувствовала, что ее волосы слишком светлы, завивка слишком свежа, шляпка, пожалуй, действительно чересчур оригинальна, и когда Хойзлер подошел к их группе, она ухватилась за него, как утопающий за соломинку.
— Густичек, — сказала она демонстративно, — ты не устал? Ты должен поберечься! Завтра у тебя здесь еще очень много работы.
«Что-то опять натворила, — подумал он, — уж очень ласкова».
Ружа выпила горькую настойку и добавила:
— Ведь мы познакомились с моим мужем в Улах. Не так ли, Густик? Целый роман…
— Карел, — проговорила осторожно молодая пани Выкоукалова и покосилась на часы, — мне пора домой.
— Пойдем, — очень охотно согласился Карел. — Вы нас извините? Принц дома уже кричит.
И они бросают Ружу с этой старой жабой, не впускают ее в свою жизнь. И она осталась одна, такая униженная, готовая на все — даже на месть.
— Ты же мог подняться, когда я тебе давала знать, — зашипела она на Хойзлера почти с ненавистью. — На что это похоже? Мы опять останемся последними.
Барышня Казмарова хотела уехать тотчас же после похорон, но мачеха со слезами удержала ее.
— У тебя нет сердца, Ева! Тебе все равно, что я осталась после него совсем одна. В эти тяжкие минуты вся семья должна быть вместе. А нас так мало, к сожалению.
«Я не виновата, что вы не родили сына», — с горечью подумала Ева. Она не очень любила мачеху. Но и не чувствовала к ней вражды. Ей всегда казалось, что эта женщина на самом деле любит отца.
— И потом, — несколько робко добавила пани Казмарова, она знает свою падчерицу, — нужно же выяснить с наследством.
Маленькая барышня Казмарова сдвинула очки на лоб и с упреком посмотрела на мачеху.
— Как ты можешь говорить об этом через четыре дня после его смерти, — упрекнула она ее.
— Не я, а директор Выкоукал.
— Какое мне дело до него! Оставьте меня в покое, — объявила Ева. — Я ничего не хочу.
Мачеха пристально посмотрела на нее.
— Не рассуждай, как ребенок, — напомнила она. — Представь себе эти огромные предприятия. Несем мы ответственность за людей или нет?
— Это верно, — горячо согласилась Ева.
Все собрались в первом корпусе — небоскребе главной дирекции — в зале заседаний совета правления. (Что это такое, собственно говоря, совет правления? Ева слыхала это выражение еще в детстве, но никогда, даже став взрослой, не пыталась раскрыть его смысл. Настолько противны и далеки ей эти дела. Совет правления заседал всегда по средам вечером, а мачеха каждый раз волновалась, что отец опять не поужинает, и оставляла ему в американском холодильнике вкусно приготовленный салат, а наутро находила его нетронутым. Вот все, что доктор философии Ева Казмарова знала о совете правления, а сейчас она дрожит перед господами с вечными перьями и блокнотами в верхних карманах пиджаков, точно им предстоит ее экзаменовать, а она к этому не приготовилась.) Обе женщины вошли в этот зал впервые в жизни. Все еще красивая вдова Казмара («Она, конечно, выйдет замуж, и из-за этого начнутся недоразумения», — подумал главный директор Выкоукал) уселась за зеленым столом, но правую руку от Выкоукала, а наследная принцесса, эта оборванная учительница, — слева от него. Кругом на стенах висели карты пяти частей света. Магазины «Яфеты» были обозначены на них красными кружочками. Со стены проницательно и смело смотрел энергичными, слегка прищуренными глазами покойный улецкий король. Литография с его изображением точь-в-точь такой же величины, как портрет президента республики, висевший напротив.
Главный директор Выкоукал учтиво и сердечно приветствовал обеих дам и высказал им свое глубокое сожаление по поводу того, что только причина столь горестная, как несчастье, постигшее Улы и даже всю республику, впервые привела их сюда. «Но вместе с тем, — добавил он, — нас утешает сознание, что люди, самые дорогие сердцу Хозяина, конечно, будут первыми в его бессмертном завещании и продолжат традиции Казмара, священные для всех нас». Следуя им, по примеру Хозяина, директор Выкоукал экономит дорогое время всех присутствующих и просит доктора Хойзлера взять слово и разъяснить юридические основы наследования. Хорошо, если дамы ознакомятся с ними до опубликования соответствующего нотариального документа. Если бы они обратились к нотариусу сами, по своему почину, они понесли бы лишние расходы. («Лучше уж положить эти денежки в карман Хойзлера», — подумал Розенштам. Он видел, что эта парочка в сговоре.)
Вместо ответа адвокат Хойзлер начал с вопроса, не знает ли кто-нибудь из присутствующих о каком-либо последнем распоряжении умершего. Пусть это будет просто последняя воля, письменно выраженная, или завещание, заверенное у нотариуса.
— Не знаю, — немедленно отзывается Ева, — отец никогда не думал о смерти. И мы тоже, — добавила она, сдерживая слезы.
— Мы просмотрели в правлении переписку покойного, — заявил старый Выкоукал, — и при том идеальном порядке, в котором он ее содержал, невозможно пропустить что бы то ни было.
— На руках у меня ничего нет, — сказала пани Казмарова рассудительно. — Но муж несколько раз говорил о том, что ему хотелось бы оставить виллу мне — это было его пожелание.
Ева удивленно посмотрела на мачеху. Она предполагала, что та, удрученная отцовской смертью, даже и не вспомнит о материальных интересах. А она вон как деятельна…
— Ну, это разумеется, — вмешалась Ева, точно стыдясь за мачеху. — Само собой, вилла твоя. Зачем она мне? В Улах я не живу. А если вздумаю сюда приехать повидаться, так ты же меня не прогонишь, — добавила она, нервно засмеявшись.
Медное лицо директора Выкоукала смотрело неодобрительно. На кой черт ему знать какие-то интимные женские дрязги из-за дома. Интересно, что будет с предприятием.
Адвокат Хойзлер тоже недовольно смотрел жабьими глазами на барышню Казмарову, которая с самого начала внесла беспорядок в юридические понятия; и он попытался объяснить ей, что согласно параграфу такому-то и такому-то закона о наследовании ей как единственному ребенку завещателя причитается три четверти наследства, а мачехе — одна четверть.
Ева едва слушала его.
— Ну так мы с мамочкой разделим все поровну, — заметила она между прочим. — Обо мне не беспокойтесь. Я после отца не хочу получить ни гроша.
Все посмотрели на нее.
— Я пришла сюда только для того, чтобы заявить об этом, — добавила она, вспыхнув до ушей.
— А тебе как бы хотелось? — отчужденно начала пани Казмарова, которой кое-что в этом деле не нравилось. Но доктор Хойзлер перебил ее.
— То есть денег в собственном смысле слова, — произнес он с деликатной усмешкой, — даже и не существует. Разве какая-нибудь сотня тысяч на текущие расходы, так они ничего не значат. Речь идет о недвижимом имуществе и об акциях. Ведь вам, надеюсь, известно, доктор, что «Яфета» — акционерная компания.
— Да, — нерешительно, как школьница, ответила Ева. Она и понятия об этом не имела. Никогда в жизни ее это не интересовало. — Деньги или акции, — рассуждала она вслух, — не все ли равно в конце концов. Отдайте мои акции рабочим, вот и все.
Выкоукалы, отец и сын, переглянулись. Старик прикинулся рассерженным, молодой сочувственно улыбнулся. Доктор Хойзлер подпер подбородок рукой, поставил локоть на колено и наклонился к барышне Казмаровой.
— Каким рабочим? — спросил он с той заботливостью, какую мы проявляем в разговоре с тупыми людьми. — Это — вы извините меня — понятие туманное. Будьте так любезны, объясните нам поточнее.
Ева вспыхнула. Она почувствовала, что кажется им очень глупой, и это ее рассердило.
— Тем, кто здесь работает, — ответила она немного раздраженно. — По-моему, это ясно. Я здесь не работаю и никогда не работала, так почему же я должна что-то получить отсюда?
Дело принимало опасный оборот.
— Но позволь, — вмешалась мачеха, — если ты так думаешь…
— Да, именно так, — подтвердила маленькая барышня Казмарова в очках. — Я давно все обдумала. Не сочтите это каким-то минутным капризом. Доктор Розенштам, помните, как я вам однажды сказала — это было как раз Первого мая, — что я знаю, как поступить, если отец вдруг умрет? Я думала именно об этом.
Врач уже не помнил. Наследная принцесса всегда помнила лучше то, что они говорили друг другу. Но он подтвердил ее слова — хотя бы из вежливости.
— Вы коммунистка? — спросил ее главный директор Выкоукал таким тоном, в котором уже заранее звучало «да», и глаза у него потемнели от злости.
— Я не состою ни в какой политической партии, — ответила она. — У меня нет к этому склонности. Понимаете, бывать на собраниях, и прочее… я, наверное, не стала бы их посещать. Но такое решение мне подсказывает здравый смысл. Не понимаю, чему вы так удивляетесь. Если рабочие работают здесь, почему им не могут принадлежать и акции?
— Мы здесь тоже работаем, — произнес Выкоукал почти скорбно. — И, вероятно, больше, чем они. После гудка рабочий останавливает мотор, и поминай как звали. А у нас голова полна забот круглые сутки. Мы сидим здесь до ночи, наши семьи нас вообще не видят.
Его сын Карел равнодушно смотрел перед собой.
— Это и я скажу, — вмешалась пани Казмарова. — Папочка надрывался здесь в тысячу раз больше, чем самый последний рабочий, это правда. — И она расплакалась. — Вот бы ты его обрадовала, нечего сказать.
Барышня Казмарова холодно посмотрела на нее.
— Но я его и не упрекаю ни одним словом, — сказала она только.
Она не станет вспоминать ни о Горынеке, которого дочь возит в коляске, ни об убитом Аморте. Все равно никто не признает его вины. Казмар — ее отец, а мертвых поминают только добром. К чему разбираться в чужих грехах и брать на душу то, чего мы не делали?
— Знаете, дамы, мы, конечно, столкуемся, — миролюбиво произнес директор Выкоукал. — Вы, доктор, в будущем не захотите возиться с заводами, у вас другие интересы, я понимаю. Решить все это ровным счетом ничего не стоит. Доктор Хойзлер как юрист поддержит меня. Мы покупаем у вас эти акции — пани Казмарова, доктор Розенштам, вы ведь ему доверяете…
Розенштам иронически поднял брови на треугольном лице.
— Я предпочел бы наличные деньги, а не бумаги, — бросил он.
— …доктор Хойзлер, мой сын, я, безусловно, любой из акционеров, а вы с этими деньгами можете сделать все, что вам угодно. Это уж ваше дело. Убытка вы не потерпите, мы, разумеется, уплатим за бумаги не по нарицательной стоимости, а по курсу дня.
Хойзлер дружески наклонил к ней голову.
— Если вы опасаетесь пошлин на наследство, у меня есть знакомый советник в налоговом управлении. Мы подадим просьбу в Министерство финансов — нам разрешат уплатить пошлины в рассрочку.
Ева пришла в смятение. До сих пор она никогда не слышала ни о каких пошлинах на наследство и «нарицательные» знает только в грамматике. Она видела, что ее втягивают в какие-то сложные дела, в которых она ничего не смыслит и которые ей неприятны, и она волей-неволей все больше в них запутывается.
Совершенно убитая, она продолжала говорить:
— Зачем я стану продавать акции, если я хочу их подарить? И почему я не имею права дарить их кому захочу, если вы сами говорите, что они мои?
— Да потому, милая барышня, — произнес доктор Хойзлер с тонкой победоносной улыбкой, точно восхищаясь ловкостью, с которой состряпано дельце, — что бумаги именные. Вам понятно, что это значит?
— Нет, — упрямо твердила Ева. Она вообще больше не стыдится своего невежества.
— В данном случае это означает, — стал объяснять ей адвокат, — что акции не могут свободно переходить из рук в руки, как прочие ценные бумаги, продаваемые и покупаемые на бирже. Акции записаны на фамилии семейств, основавших «Яфету», и только с согласия общего собрания всех акционеров они могут быть переписаны на лиц с другой фамилией. Сам покойник выбрал такую юридическую форму, и надо сказать, поступил очень остроумно.
— В противном случае, к нам проникли бы ненадежные элементы, — добавил директор Выкоукал, глаза которого все больше и больше темнели, — надо быть сумасшедшим, чтобы допустить это. Все сейчас же пойдет прахом! Хозяин в гробу перевернется.
— Так вот как обстоит дело, — вздохнула Ева. — Благодарю вас, господа. Я все обдумаю и завтра скажу вам.
Она пригласила Розенштама, старого друга, посоветоваться. Врач за те годы, что они знакомы, доставил барышне Казмаровой немало горьких минут своей иронией. Несмотря на это, он — единственный человек, которому она доверяла в улецком штабе.
— Итак, Донья Кихота, — обратился он к ней, — вы бились отважно, с открытым забралом. Никто так не смеет нападать на этих старых лицемеров! Вы сразу опрокинули все их расчеты. Почему же вы раньше не посоветовались со мной?
— Я знаю, что я очень бестолкова!..
— Вы очень хорошо выглядите, — сказал Розенштам, переменив тему разговора, чтобы ободрить Еву. Мучительная рана ее несчастной любви за годы жизни в Праге зажила, и он смело может говорить с барышней Казмаровой. — Вам идет черный цвет. Я вовсе не хочу сказать этим, что мне приятно видеть вас в трауре. Хозяин не имел права устраивать нам такие сюрпризы. Я, как мальчишка, рыдал над ним. Но он был не из тех, кто умирает на своей постели, не правда ли?
— Если бы не было Аморта, — прошептала Ева. — Если бы разбился только отец, это, по крайней мере, было бы горе, ничем не омраченное.
— Понимаю. Но в этом разбираться не стоит. Этим никому не поможешь. Большинство летчиков умирает тоже не своей смертью. Знаете, мне кажется, — задумчиво произнес Розенштам (он сидел лицом к свету, и Еве при взгляде на него пришло в голову: «А ведь он старик!»), — мне кажется, что с Хозяином кончилась целая эра.
— Нет, не кончилась, — перебила его Ева, — вы сегодня могли видеть, что ее продолжают.
— Ну, они просто лишь грубы, а он был силен.
— Так что же вы посоветуете?
— Чтобы вы никак не следовали моим советам, — повернул он разговор чисто по-розенштамовски. — То есть я постараюсь как можно скорее продать свои акции.
— А почему?
— Так. Я когда-нибудь это вам скажу, — вскользь заметил Розенштам и принялся горячо уговаривать барышню Казмарову ни за что не выпускать акций из своих рук. Не сдавать позиций. Ведь барышня Казмарова как владелица стольких акций может иметь большое влияние на управление предприятиями. И если Розенштам не уверен, что ей удастся провести какие-нибудь потрясающие мир реформы, то она может хотя бы помешать кое-чему плохому.
— Ни за что на свете, — заупрямилась Ева, — как можно дальше от всего этого. Мне противно, я ничего не понимаю в делах и не хочу ими заниматься.
— Это очень удобная точка зрения, — заметил Розенштам.
— Все равно в совете они меня перекричат. И надуют. Я это понимаю.
— Не бойтесь, — успокоил ее Розенштам. — Если вы им продадите все свои акции, они тоже вас надуют. Вы разве не обратили внимания, как подыгрывают друг другу Выкоукал и Хойзлер?
— Кое-чего я все-таки добьюсь, — говорит Ева. — Я уже все разделила: треть Горынеку, треть жене Аморта (надеюсь, что она примет) и треть на ясли.
— Так, — заметил Розенштам. — А если вы решили все это заранее, зачем вы советуетесь?
Ева впервые после смерти отца засмеялась.
— Девочка, — сердечно повторил Розенштам, — повторяю вам: помните о себе. Не будьте блаженной. Жалованье у учителей тощее. Помните о черном дне! Нас ждут тяжелые времена, деньги вам пригодятся. Положитесь на меня, у меня хорошее еврейское чутье.
— Слышать не могу, когда вы так противно говорите о себе, — запротестовала барышня Казмарова. — У вас, в Улах, что-нибудь случилось? Почему вы мне ничего не скажете?
— Пока ничего.
— А война, — неуверенно старается убедить себя Ева Казмарова, — войны, вероятно, не будет?
— На этой неделе не будет наверняка, — серьезно ответил Розенштам и погладил Еву по голове. — Евочка, завидую вам и вашим детским мыслям, — сказал он.