Встречаясь в семье, никогда не говорят: «Я тебя люблю. Ты мне дороже всего на свете. Я не могу без тебя жить», — и тому подобные фразы из романов. Каждый занимается своим делом, все сходятся за столом, говорят об обычных вещах или просто спорят о пустяках. Но если в семье кто-нибудь заболеет, если кому-нибудь плохо, даже самый шумливый и тот ходит на цыпочках и еще в дверях, не успев повесить шапку на гвоздь, спрашивает с замирающим сердцем: «Ну как? Что? Какая температура?» И у него щемит сердце от страха и любви.
Еленка, Тоник, Станислав, Гамза должны были думать о работе — у Гамзы именно сейчас было особенно много дела, помимо адвокатской практики. Но Нелла, если она не была нужна в конторе, сидела дома, не отходя от приемника, который заменял ей пресловутый старинный очаг. Она как бы измеряла температуру тяжело больной родины, считала пульс. Он бился то с лихорадочной быстротой, то еле-еле, нитевидно.
Нас еще не бомбили, а мы чувствовали себя как в осажденном городе, под барабанный бой нюрнбергского радио. Адольф Гитлер запугивал Чехию. Но самое тяжелое было не это. Гораздо страшнее был тон, каким он говорил о республике, словно об уличном сброде, неслыханно нагло отзывался о главе государства. Старушки в Крчи не верили собственным ушам, а ведь любая из них девочкой ходила в немецкую школу и до сих пор не забыла этого «единственно надежного языка». И старушкам в Крчи хотелось узнать, почему люди, встречаясь, спрашивают друг у друга, будет ли война. Они слушали и качали головой. В старой Австрии это было бы невозможно. Конечно, и при императоре люди убивали друг друга, но хоть какие-то приличия соблюдались.
— Он говорит о нас, словно мы не люди, — разрыдалась Лидка Гаекова. Как не расплакаться от такого унижения!
— Не хнычь, — рассердился на нее муж. — Не доставляй ему этого удовольствия. Он только того и добивается.
Муж Лидки был прав, муж всегда прав, на то он и глава семьи. Лидка смотрела на него глазами, полными слез, и сурово, по-деревенски, поджимала губы. Она стискивала кулаки и грозила радиоприемнику, точно человеку.
— Погоди же ты, — твердила она, — это тебе даром не пройдет.
Лидка уже поняла, что Гаеку придется идти в армию. Она выстирала ему белье и напекла пирожков из самой лучшей муки. Но сделала все это незаметно, не говоря ему ни слова, чтобы зря не бередить рану.
Конраду Генлейну, гражданину Чехословацкой республики, собиравшемуся отторгнуть от нее своих соплеменников заодно с территорией, устроили торжественную встречу на съезде нацистов в Нюрнберге. Множество обывателей толпилось перед гостиницей, где он остановился, и приглашало его подойти к окну такими «милыми» стишками:
— Кто его туда пустил? — возмущался Станислав. — Как этого прохвоста до сих пор не арестовали?
— Я бы его к стенке поставил, — говорил Тоник. — В Советском Союзе этакую мразь сумели бы вовремя обезвредить.
— За решетку его надо посадить, — вторила ему Нелла Гамзова. — Но только не смертная казнь… — она закрыла лицо руками, — это ужасно…
— Мы погибнем от собственной гуманности, — иронически заметила Еленка.
Станислав приходил в смятение от всего этого. Родина, конечно, гуманна, но всему есть предел. Что у нас творится? До каких пор мы будем терпеть у себя эту дрянь? Где у правительства глаза? В этом таилась какая-то закавыка, какое-то недомыслие, роковая ошибка. Те, кто никогда не думал о политике, бились теперь над этой мучительной загадкой, как муха о стекло. Почему мы так снисходительны к этим изменникам?
— Министр внутренних дел — аграрник, — коротко уронил Гамза. — Он куда охотнее арестует Готвальда, чем Генлейна.
— Все правые боятся прихода Красной Армии, — сказала Еленка, — а поэтому — «Нация превыше всего» и — давайте онемечиваться.
— Знаешь, как о них говорят у нас на заводе? — вспомнил Тоник. — «Деньги превыше всего».
По Аэровке ходит анекдот. Собралось руководство партии «Нация превыше всего» обсудить — к кому присоединиться. Директор Выкоукал из Ул, крупнейший капиталист, вынул из кармана тысячную бумажку и показал всем присутствующим. «Смотрите, господа, — сказал он. — Если придет Сталин, ее у нас отберут. Если придет Гитлер, она останется у нас. Так за кого же мы?» И все единогласно решили стать на сторону Гитлера.
Но Станислав не очень-то верил в такие низменные побуждения. У отца и Тоника, которые о них говорили, по мнению Стани, сказывалась партийная ограниченность.
— Вы все сводите к экономике, — возражал он. — Разве ты не допускаешь, папа, что и среди правых есть порядочные люди, которые не думают о своем личном обогащении и которым действительно дорога республика, и они стараются ее спасти, как умеют? Не одни же это негодяи. Ведь могут быть также и люди, которые политически ошибаются.
— А сегодня ошибаться нельзя, — взъелся на него Гамза. — Сейчас не время для такой роскоши. — Он встал и сердито заходил по комнате. — Уже на Лейпцигском процессе, — остановился он перед Станей, — нацисты раскрыли свои карты. (Станя беспокойно пересел на другой стул. Отец слишком часто упоминает о Лейпцигском процессе, и Станиславу при этом всегда как-то не по себе, как вообще детям, когда родители повторяют одно и то же.) Еще тогда весь мир убедился, что они обманщики. И консервативные английские газеты писали тогда об этом совершенно открыто. Сегодня же этот старый дурень (он имел в виду Чемберлена) идет у них на поводу. Дай черту ноготок, он потребует с локоток! Это же известные шантажисты.
— Да, — согласился Станя, — но я ведь не утверждаю…
Гамза не стал слушать его дальше, взял шляпу и ушел. Станя — хороший мальчик, жаждет справедливости, но в такое ответственное время до таких ли тонкостей? Простые люди понимали Гамзу куда лучше. В них была цельность. Они верили: случись что — и Красная Армия поможет. Гамзе было легче среди рабочих Колбенки, чем дома. Партийные агитаторы все время были наготове. Приходилось объяснять события, следить, чтобы люди не вешали носа, и раздувать искру сопротивления.
«Папе легко говорить! — думал Станислав. — Когда начнется война, его не заберут в армию. Но все это пусть решают другие, а мне лучше позаботиться о корректуре, пока меня не призвали».
Бог весть в который раз он садился за верстку «Пражских новелл». Сегодня он и глядеть не хотел на то, что писал год назад с таким вдохновением и что так понравилось ему в гранках. Все это милые пустячки, просто срам. Они совершенно бессмысленны. Одна из первых новелл называлась «Освещенные окна». Ну и что ж, что в Праге когда-то освещали окна за белыми занавесками в уютном гнездышке молодоженов, что из того, что влюбленные переживали медовый месяц; разве в спальне у них кричал и хрипел Гитлер из волшебного ящичка? Между двумя поцелуями слышали ли они призывы на помощь, доносившиеся из пограничных районов Чехии? Теперь личной жизни не существовало. Изменились и пражские виды. Днем и ночью над Прагой висит мучительная фата-моргана пограничных гор. Прекрасная Чехия, моя Чехия! Карта детских лет оживала перед глазами: зеленая внутри и темная в гористой части по краям — такова страна, имеющая вид дракона, в которой пастушки с картин Алеша в школьной хрестоматии разводили костры. Выступы Ашский, Фридландский, Шлюкновский… Станя бросал корректуру и шел к матери, сидящей у радио.
— Что? Как?
Дело было плохо.
Наши союзники — Англия и Франция — сами нам советуют уступить соседу пограничные районы, горы, свои естественные рубежи. Уступить Судеты вместе с укреплениями, защищающими нас от вражеского нашествия, с дорогами и шоссе, разорвать транспортную связь и разрушить стратегическую сеть дорог, уступить немцам истоки чешских рек, богатства водной энергии, чудодейственные целебные горячие источники, радий и железную руду, мировые курорты и цветущие города, крупную текстильную и стекольную промышленность. А если кому-нибудь из чехов не понравится в Третьей империи, они могут выселиться.
Рабочие, которым Гамза сообщил это, оцепенели.
И это нам советуют наши союзники?
Да. Английский и французский премьер-министры — Чемберлен и Даладье. Но коммунисты обеих стран за нас. И Советский Союз смотрит на дело совсем иначе, чем французские и английские реакционные круги. В СССР считают, что это было бы самоубийством. Надеются, что мы не согласимся.
Да здравствует Сталин! Да здравствует Советский Союз!
— Районы, на которые зарится Гитлер, — продолжал Гамза, — испокон веков были связаны с нашей страной, как конечности с телом. Но Франция и Англия не считаются с такими пустяками. Они, видите ли, пекутся о мире во всем мире и считают, что значительно укрепят его, если еще больше усилят милитаристскую Германию. (Среди собравшихся рабочих послышался злобный смех.) И поэтому союзники рекомендуют нам добровольно согласиться на ампутацию ног, на которых мы стоим, и рук, которыми мы обороняемся, а после этого-де все успокоится.
— Пусть фюрер пришлет к нам из Третьей империи колясочку для инвалидов, — крикнул кто-то, — у них в Германии есть патент!
Но эта шутка висельника никого не рассмешила.
— Иисусе Христе, да ведь мы изойдем кровью, — запричитал чей-то женский голос.
— Он нас с шерстью проглотит, — послышался мужской бас.
— Уж не сошли ли все с ума?
— Войны не было, мы пока ее не проигрывали!
— Правительство все равно не согласится, — произнес кто-то более рассудительный. — И прежде всего президент.
— Не может!
— Не посмеет!
— То-то к нам лорд Ренсимен рыбку приехал ловить!
— Он к этому способен, как осел к музыке.
— Вот это я понимаю — чужое раздавать!
Возбуждение было невероятное. Бунтовало естественное человеческое чувство справедливости. Чехословакия маленькая, а Третья империя — после присоединения Австрии — огромная; что, если ей захочется стать еще больше? Почему они зарятся именно на паши земли? И почему за нас должны решать господин Чемберлен и господин Даладье, люди, которых мы отродясь не видали, которые у нас не были и которых мы о том не просили? Мы ни в чем не виноваты, не мы подняли этот шум с генлейновцами. Почему же именно мы должны испить эту чашу?
— Ну, на кого господь бог глянет, тому и все святые помогут, — произнес какой-то старик.
— Вот тебе и вся высшая политика, — сказал шутник, состривший перед этим насчет колясочки для инвалидов, и горько усмехнулся.
— Это знаменитое британское равновесие, — заметил кто-то более сведущий.
— Не хотят отдать колонии немцам, вот и продают нас.
— Своя рубашка ближе к телу.
— Но мы не позволим собой торговать!
— Не позволим обкорнать республику!
Однако правительство тоже не согласилось на эти условия, и народ облегченно вздохнул — в той мере, в какой это возможно для народа, в стране которого угнездился дракон. Переговоры продолжались. Но все мы знаем из сказок, каково разговаривать с драконом, задумавшим получить королевскую дочь.
На следующее утро из кооператива прибежала перепуганная насмерть Барборка и шепотом, как рассказывают страшные истории, сообщила Нелле о таинственном ночном визите в Град. (Град расположен по соседству со Стршешовицами, и здесь его жизнью интересуются запросто, как жизнью соседа.) В изложении Барборки это ни дать ни взять нападение Черной Руки. В самую темь, далеко за полночь, перед Градом остановились две черные машины, а в них сидело по черному господину. Им, мол, нужно поговорить с господином президентом, и немедленно. «Что вы выдумали, — ответил им часовой, — сейчас ночь, и президент спит». Но господа стояли на своем, вынь да положь им президента, а не то Прагу в эту же ночь будут бомбить; назвались эти гости французским и английским послами. Даже документы им доставать не пришлось — часовой признал их в лицо. Что же оставалось делать? Разбудили президента — и теперь, говорят, все отдают немцам.
— Полно глупости болтать, — накинулся на Барборку Станислав, — кто поверит бабьим сплетням?
Не помня себя, он выскочил из дому, но, когда приехал в библиотеку, его коллеги сообщили ему то же самое не в романтическом, а в более реальном изложении.
Гамза и Тоник так и не вернулись с утра домой — это был дурной признак. Уже темнело. В старину, когда наступали тяжелые времена, бабушки вязали чулки и рассказывали внучатам сказки. Нелла Гамзова сидела у радио.
Зеленый кошачий глазок волшебного ящичка светился в сумраке; внутри что-то потрескивало; и она с сердцем, сжимающимся от горя, измеряла температуру и считала пульс смертельно больной родины.
Наконец это случилось. Беда пришла. Не нужно было и сидеть у радиоприемника. О ней на весь квартал кричал громкоговоритель.
Чехословацкое правительство согласилось на все условия, предложенные союзниками — Францией и Англией, — отдало Третьей империи горы. Мы капитулируем. Иного выхода мы не видим. Ведь Франция, наш первый союзник, обязанная по договору оказать нам помощь в случае нападения, предупредила: если вы не подчинитесь требованию вашего соседа и если из-за этого вспыхнет война, мы будем считать вас нарушителями мира и не поможем вам. Вы останетесь одни.
Нелла, как все неврастеники, сначала подумала, что она, быть может, ослышалась. Как, мы нарушители мира? Ну, это уж слишком! Ведь это же предательство?!
— Нас уже продали! — громко, на всю комнату вырвалось у Барборки.
Еленка осматривала последнего пациента. Часы приема у дочери были для Неллы святы — матери вообще набожно чтут работу своих взрослых детей. Когда Еленка принимала больных, Нелла никогда не позволяла себе даже постучать в дверь, не то что войти. Но сейчас она ворвалась к Еленке вместе с Митей, в этот ужасный миг не посчиталась ни с чем. Впрочем, пациент, забыв о своей болезни, надел пиджак, Еленка тем временем сбросила с себя медицинский халат. Все заторопились, сами не зная куда.
Вошел Станислав, бледный как смерть.
— Это вторая Белая гора, — вздохнул он.
— А кто дал им право? — раскричалась Еленка. — Это же дело парламента, правда?
Нелла опустилась на первый попавшийся стул.
— Я рада, — проговорила она с ледяной улыбкой, так странно, что сын и дочь посмотрели на нее удивленно, — я рада, что мамочка умерла. Какая она счастливая, что не дождалась этого.
Нелла — человек мягкий. Но если она ожесточилась, с ней происходило что-то ужасное. Еленка склонилась над ней.
— Ты что же, хочешь нас покинуть, мама? Это не годится. В такое время ты будешь нужна нам, как никогда, — сказала она, и эти слова подействовали, словно волшебная палочка, воскресили мать.
— Бабушка, что с тобой? — допытывался Митя. — Уже началась война?
И Нелла Гамзова, мать, которая все это время трепетала за сына, ответила внуку:
— Золотой мой мальчик! Есть вещи гораздо хуже войны.
И снова мама разговаривала с дядей, а бабушка с Барборкой, и никто не замечал Мити. И он пришел в полное недоумение.
— Что хуже войны? — допытывался он и дергал бабушку за юбку. — Что хуже?
— Рабство, хорошенько это запомни, детка, — ответила ему Барборка, — но только я немцам служить не стану, наперед вам говорю.
И, заплакав от гнева, выбежала вон.
— Но мы ведь не проиграли? — волновался Митя.
— Не проиграли, — подтвердила мама, — а кто не проиграл, не может и сдаться; Митя, побереги здесь бабушку, — лукаво приказала она ребенку. — Мне нужно сходить к папе.
И Еленка быстро исчезла. Станислав тоже пропал.
Из всех домов, как по команде, выскакивали люди, словно над их головой загорелась крыша или разверзлась земля под потами, присоединялись друг к другу, потому что всех постигло одно бедствие, и, гневно жестикулируя, стремительно неслись куда-то — спасать республику. Как именно — никто не знал; но спокойно усидеть в одиночестве было невозможно, всех гнала вон из дому неудержимая потребность двигаться, ходить, протестовать против того, что случилось, требовать ответа.
Катастрофа разбила в щепы моральные основы, на которых мы строили нашу жизнь: святость обязательств и доверие к данному слову. Договор о союзе, как только он оказался неподходящим для их лавочки, выбросили в мусорную яму. О Франция, любовь наших поэтов! А мы-то восторгались ею, распевая «Марсельезу», — безумцы! — мы верили ей, были ей верны, все принимали за чистую монету. И вот все пошло прахом, все осмеяно. Елисейские поля стали джунглями — от этого повеяло таким ужасом, словно земной шар соскочил со своей оси. Правым признали шантажиста, а виновником объявлена жертва.
Боже милосердный, чем мы перед тобой провинились?
Когда-то у Лидки Горынковой милый отправился странствовать по свету, и это привело ее в отчаяние. Старого Горынека заперли в горящей прядильне — кто опишет этот ужас, эти муки? Нелла Гамзова собиралась на увеселительную прогулку с матерью и нашла ее мертвой. У барышни Казмаровой отец погиб при авиационной катастрофе, вдобавок на его совести была молодая жизнь. Станислав задумал умереть, когда узнал, что любимая женщина его обманывает. Какое ребячество в сравнении с этим предательством! Что значит и несчастная любовь, и муки отдельного человека, и неожиданная смерть в семье, и превратности суровой жизни по сравнению с этой бездной отчаяния! Они тонут в ней, как капли в морской пучине. Будто плотина прорвалась за нашей границей и вода хлынула с гор, грозя затопить республику.
Людей поразил общий удар, их объединило общее негодование. Они сбивались в гневные толпы и рвались к восстанию, требуя ответа! Все нуждались в свежем воздухе, все задыхались дома. И Нелла с внуком тоже вышла, сначала в садик, перед домом, а потом за ворота; она взяла мальчика за руку, и они отправились, как все, к Граду.
— Народ точно взбесился, — заметил Хойзлер жене и рассказал ей о беспорядках на Вацлавской площади.
Он кое-как добрался до дому окольным путем. Радоваться бы должны, что все кончилось миром.
— Не начали бы грабить, — ужаснулась Ро и пошла искать ключи. — Где опять эта Фанча?
Фанча исчезла.
А Даша?
И ее не было. Супруги Хойзлер остались в бубенечской вилле одни. И шофер, и семья садовника — все разбежались.
В Град! В Град!
Народ валил вверх по Нерудовой улице к Градчанской площади. Шли по Лоретанской, шли со стороны Опыша и от Прашного моста; подходили все новые и новые люди — толпа перед Градом становилась все гуще. Народный гнев накалял воздух; над воротами в стиле барокко боролись два гиганта; в темноте у подножия Града окаменевшим прибоем молчала Прага. Люди кричали: «Позор!», «Измена!» — старались прорваться в Град. Но ворота были на запоре. Это озлобило толпу. Ворота трясли с таким же упорством, с каким горняцкие жены рвутся к шахте, где случился обвал и где остались засыпанными их мужья и дети. Взламывая ворота, люди рвались к сердцу республики, постигнутой катастрофой.
«Град наш!» — слышались крики.
Через поломанные решетки народ, как полая вода, устремился во все четыре двора. Охрана покинула их. У кого подымется рука стрелять в народ, когда у самого от этого несчастья кровью обливается сердце!
Барборка тоже помогала брать приступом Град. К тому времени, когда туда добралась Нелла с Митей, вход с Градчанской площади уже открыли настежь, решетки сломали, люди кишели во дворах замка, как в универмаге.
Главный поток устремился через ворота в третий двор.
Гудящая толпа напоминала осиное гнездо. Самая большая сутолока была перед канцелярией президента. В полумраке, словно асфальт в черном котле, двигалась и бурлила толпа отчаявшихся людей. Глухой ропот шел из ее глубины. Время от времени, как сигнальная ракета, над ней взлетал выкрик:
— А-зо-о-ор е-ра-а-ану-у!
Митя вздрагивал, как от ударов, прибавлял шагу, продирался вперед и тащил за собой бабушку. Она волей-неволей следовала за ним, боясь отпустить его от себя.
— Позор Берану! — кричали люди.
Митя думал, что там, впереди, за всеми этими воротниками, рукавами и спинами, на дворе стоит настоящий живой баран, которого он вот-вот увидит. Он не понимал, зачем там оказался баран, ему очень хотелось узнать, что же с ним сделают, и он проталкивался вперед изо всех сил. Нелла боялась, что Митя потеряется или его затопчут. А что, если сейчас нечаянно опрокинут высоченный обелиск, который так бессмысленно и грозно торчит здесь, и он повалится и задавит Митю?
Волнения за доверенного ей внука, с которым она так неосмотрительно выбежала вечером на улицу, — иначе она не могла поступить, — на время отвлекли ее от измены Франции. Именно в этом разгадка, почему люди не сходят с ума, когда на них обрушивается такое безграничное несчастье; несмотря ни на что, обычная жизнь продолжается, ежеминутно требует чего-нибудь от человека и спасает его от неизбежного заболевания. Наконец Нелла вместе с Митей пристроилась на ступеньках собора святого Вита и прислонилась к стене. Ей удалось уговорить мальчика, что оттуда им будет лучше видно. И вдруг сверху ей бросился в глаза огромный чехословацкий флаг, который какие-то люди принесли с собой и держали очень странно — горизонтально, как балдахин. Может быть, они боялись, что его порвут в этой толчее?
— Да здравствует генерал Сыровы! — кричали люди. — Мы… хотим… генерала Сыровы! Мы хотим… военное правительство!
Народу, который не хотел сдаваться, такое правительство казалось единственным спасением.
Генерал Сыровы, герой Зборова (так, по крайней мере, утверждали), с черной повязкой на одном глазу, напоминал Жижку с картины Брожика, и народ в дни своего крестного пути воспылал великой верой в него. Год назад генерал Сыровы ехал верхом перед гробом Масарика; теперь все верили, что он так же храбро поведет и войну. Это уважаемый старец, он не обманет. Ну, Сыровы, он — наш!
На балкон вышел этакий толстый дядюшка, лицо которого было плохо видно, и стал уговаривать людей разойтись по домам, он их призовет, когда понадобится.
Но кто мог думать о сне?
Маленький сухощавый человек, стоявший впереди Мити, поднял кулак.
— Оружия! — закричал он, и несколько мужчин крикнули вслед за ним:
— Оружия, мы за него платили!
Митя понял это по-своему. Вырвав свою руку из рук бабушки, он закричал во все горло:
— Оружия, мы за него колотили!
Нелла схватила его сзади за курточку.
— Где правительство? — роптали люди и напирали на замок. Толпа гудела, как вешние воды; в ней пробуждались старинные воспоминания о дефенестрации.
— Где они? Куда попрятались? — взвизгнул пронзительный женский голос; к нему грозно присоединился мужской:
— Долой капитулянтов! Выкидывайте их вон!
Поток всколыхнулся и забурлил, вот-вот полая вода хлынет в здание. Тут несколько человек громко запели «Где родина моя». Толпа замерла, как околдованная. Даже те, кто кричал яростней других, обнажили головы, повернулись лицом в ту сторону, откуда послышалось пение, и застыли. Боже, сколько раз мы справляли годовщину 28 октября! Никто не смел шевельнуть даже рукой, чтобы достать платок. Так и стояли и пели в полумраке, и кое у кого в фантастическом освещении текли по лицу слезы.
На дворе Града оцепенели толпы людей; с двух сторон их теснили стены храма святого Вита, над ними висел небесный свод с бесчисленными звездами; и мужчины, так чудно державшие знамя, как балдахин, слегка раскачивали его из стороны в сторону, точно творили заклинание. Все было как в театре или во сне, почти нереально. Но гимн отзвучал, и люди пришли в себя. Нет, народ не позволил себя усыпить.
— Военное правительство! Хотим бороться!
Нелла весь сентябрь трепетала за своего сына-солдата.
— Бороться — кричала она теперь со всеми, сжимая Митину ручонку. — Бороться!
Мите вздумалось посмотреть на бабушку снизу, и ему странно было видеть, как открывает рот и кричит бабушка из его обыкновенной жизни, бабушка, посылавшая его вымыть руки или сделать что-нибудь подобное.
На балконе замка появился высокий стройный человек в штатском. Нелла его не знала. Может быть, это председатель Совета министров Годжа? Он перегнулся через перила и заговорил так сердечно и непринужденно, как человек, привыкший выступать перед публикой.
— Добрые люди, вы меня знаете. Вы ведь знаете, что я не желаю вам зла.
— Это Гашлер, — зашептали вокруг Неллы.
Действительно, его все знают, вся республика распевает его градчанские и старопражские песенки. Но как попал эстрадный певец на балкон президентской канцелярии? Все смешалось. Никто ничему не удивлялся. Вон там, у статуи святого Георгия, стояла заплаканная Власта Тихая, из-за которой Нелла чуть не потеряла сына, теперь она — пани Кунешова. Зажженная спичка на мгновение озарила лицо Власты, и Нелла увидела, как та нервно закурила сигарету; но как только погас огонек, она тотчас забыла об актрисе. Здесь собрались продавцы, продавщицы и швеи, малозаметные в городе люди, мелкие торговцы и служащие; они позакрывали магазины, опустили железные шторы и, переполненные роковой новостью, выбежали на улицы. Интеллигенция — студенты, учительницы — терялась в этой толпе. Это та самая Большая Прага, у которой такие разные интересы днем. Люди, конечно, мало что знали об античной трагедии. Гашлер, любимый поэт пражских улиц, певец и патриот, военные песни которого когда-то помогали бороться с Австрией, попытался говорить искренне взволнованным голосом с публикой, которая его любила и которая шла за ним.
— Война при таких обстоятельствах была бы самоубийством! — бросил он в толпу.
А рты открылись и закричали в один голос:
— Самоубийства! Хотим самоубийства! — загремело между Градом и храмом святого Вита. Это шоферы и поварята, официанты, модистки и учителя; это нация, готовая на самопожертвование, давала обет погибнуть. Ведь они любили свободу. Мурашки пробегали по спинам.
— А где президент? — раздался чей-то сердитый голос. — Почему он не показывается?
— Вы его не звали, — ответил генерал Сыровы, которого опять вытребовали на балкон, и ушел в таинственное нутро Града.
Кто там был в эту страшную ночь? Направо от балкона, в освещенном окне этажом выше, за занавеской появился чей-то силуэт. Человек, нервно потирая руки, точно убеждаясь в своей твердости и требуя ее от остальных, поклонился. Некоторые громко с ним поздоровались; но тут же начали свистеть и кричать. Легкая тень человека отошла от окна. Он исчез.
Митя, спотыкаясь, плелся совсем сонный. Нелла то ли донесла, то ли доволокла его до дому, сама падая от усталости.
Митю раздевали в постели, мама сняла с него один башмачок, папа — другой. Большие мальчики разуваются сами, но у него не хватило воли поднять голову. «Я не сплю», — протестовал он. И вдруг, точно кто его пощекотал, он тихонько засмеялся. Перед глазами у него возникло гигантское белое нефтехранилище, и около него темным силуэтом на солнце — часовой с винтовкой. Митя отлично видел его, как в волшебном фонаре.
— Знаешь, папа, — сказал он с закрытыми глазами и протянул руку, — нам на помощь придут красноармейцы!
И Митя блаженно заснул.