На следующее утро рабочие Колбенки прекратили работу. Она просто валилась из рук. Люди, стоявшие у фрезера, у гидравлического пресса или револьверного станка, не находили себе места. У печей сказали: «На Гитлера работать не станем»; у станков собралась сходка, а там пошло и пошло. Начали, конечно, литейщики — тот, кто имеет дело с огнем и металлом, шутить не любит. Забастовала сернистая сталь, а следом и кузница; оттуда стачка перекатилась в токарную; стоило остановиться одному цеху, как к нему тотчас же присоединялись остальные. Вышли из цехов и кузнецы, и конструкторы, и шлифовальщики, и столяры, и механики. У модельной перед ними заперли дверь. Сначала там ничего и слышать не хотели. Но потом пошла и модельная. Пришли все к центральному поворотному кругу, а председатель заводского комитета не согласился с рабочими.
— Куда полетели? — сказал он. — С ума вы, что ли, сошли?
Начальник смены не хотел выдать ключи от главных ворот.
— Плюньте вы на политику, — уговаривал он, — все равно вы ничего не знаете.
— Ключ будет здесь, — ответили ему, — или мы взломаем ворота. Да и ночные смены на работу не выйдут, ручаемся. Пускай мартены гаснут, нам теперь все равно.
Ключ сразу нашелся, все тронулись дальше. Если металлисты задумали что, их никакое начальство не остановит.
Привратник выглянул из своего окошечка.
— Не ходите, — закричал он вслед им, — не валяйте дурака! На Балабенке вас жандармы ждут.
Он покривил душой. Их хотели вернуть. Но не так-то легко провести рабочих. Аэровка, где в конструкторском отделе работал Тоник, вышла вместе с Колбенкой, присоединился и завод Сименса; рабочие выровняли шаг и отправились по Королевскому проспекту — обычным путем своих первомайских демонстраций, по огромной артерии, которая проходит по трем рабочим районам и связывает Высочаны, Либень и Карлин, эти руки Большой Праги, с ее историческим сердцем — Старым Местом.
Поредел дым на Арфе; там тоже бросили работу. Кочегарка столицы и лакокрасочные заводы, выдыхающие резкие химические запахи и разноцветный дым, — Тебеска и Шмолковна — оставили работу, выключили станки и стали. На ноги поднялась вся Арфа, а за ней следом Глоубетин, Филипка — ухо мира, Тунгсрамка — глаза Праги, Сана — миллионы кубиков мыла — все вышли на улицу. Чешско-моравский машиностроительный завод в Либени, этот гигантский, как мамонт, родильный дом машин, как и братская Колбенка, перестал метаться в судорогах и кричать; там наступила тишина. Мужчины высыпали из цехов, женщины — из домов, фабрики и рабочие кварталы отправились в поход к сердцу республики — к парламенту. По пути к ним присоединились более мелкие предприятия; и все это текло к классическому месту сражений, на Балабенку. Трамваи давно перестали ходить. Королевский проспект был переполнен. Люди останавливались и смотрели вслед шествию.
Мелкие торговцы опускали шторы, запирали лавочки и тоже присоединялись к рабочим. И старая бабка, вышедшая с мелочью в лавочку за дрожжами, тоже присоединилась к ним. Учащиеся из общежития порывались было пойти со всеми. Но двери заперли на замок. Все ученики торчали у окон — голова к голове.
Рабочие шли. Они все думали одинаково и знали, чего хотят. Свергнуть правительство, которое сдалось без боя, и защитить республику, если на нее нападет Гитлер. Родная страна не была для них ласковой матерью. Она была для них скорее вроде мачехи из сказок о Золотой прялке или о Золушке. Она прятала куски получше для своих любимчиков, сынков крупных землевладельцев, и отталкивала безземельных. Во времена безработицы у многих не было крова над головой. Они жили в каменоломнях, в заброшенных речных судах, в старых вагонах. Отец родины когда-то дал своим беднякам построить Голодную стену. А мать-республика не слишком ломала себе голову над тем, как им помочь. Вместо работы она отделывалась нищенской подачкой. На нее нельзя было ни жить, ни умереть. До сих пор в память об этих тощих годах существуют поселки «Нужда» и «На крейцер». Но как бы то ни было, кровь — не вода, мать — это мать, это была их родина, и сейчас ей угрожала опасность. Владельцы шахт и металлургических комбинатов, сахарных и винокуренных заводов испугались и отступили. Обездоленные же, гнувшие на них спину, осмелились защищать родную страну.
У Дома инвалидов встретился военный грузовик, солдаты, сидевшие в нем, приветственно махали: «Мы с вами! С народом!»
И поселки «Нужда» и «На крейцер» тянулись на помощь республике, которая когда-то стреляла по ним, когда они объявили, что не хотят умирать с голоду.
Один из организаторов демонстрации быстро шел вдоль процессии.
— Товарищи, не призывайте генерала Сыровы — он же фашист!
Но одноглазый герой воплощал всякое военное правительство, и люди не хотели ничего слушать.
Они шли. Их были десятки тысяч, ими двигала единая воля: не сдадимся! Они — это Готвальдово войско труда — не требовали себе формы, как «соколы». Шли и, несмотря на измену Франции, верили: когда мы будем обороняться, то не останемся одни — Россия поможет. У коммунистов это было политическим убеждением, у остальных — традиционной верой в великого брата, в Россию. Шли мимо редакции «Руде право» — там их приветствовали из окон; и пока одни еще только подходили к карлинскому виадуку, другие уже достигли Староместской площади.
Там есть доска в память двадцати одного казненного чешского дворянина. А сколько их навеки покинуло страну после белогорского несчастья! Эмигрировали целые роды; их имущество досталось чужеземцам; те, кто остался, перешли на сторону врага; мы оказались народом без аристократии. Может быть, потому в Чехии рабочие и интеллигенты ближе друг к другу, что у всех у нас прадеды были малоземельными крестьянами, а прабабушки — знахарками. Барин не барин, — а чехи, сопротивляясь врагу, сумеют договориться.
Существует закон: когда заседает парламент, люди не смеют собираться в толпу на расстоянии километра в окружности. Так, по крайней мере, говорится. Но что делать охране, если вся кровь с окраин прихлынула к сердцу города? Берега шли навстречу друг другу, дымный северо-восток спускался с холмов, а Смихов, старый черный Смихов угля, локомотивов, стекла, пива и спирта, перешел через Влтаву и валил по набережным вместе со злиховской Шкодовкой и иноницкой Вальтровкой. Мужчины, которые выделывают оружие и моторы, рельсы и мосты, вагоны и самолеты, прорвали полицейский кордон, как нитку, смели часовых и осадили площадь Смèтаны. С рабочими из Подскалья тоже шутки были плохи. Подольские обжигальщики извести, браницкие пивовары, водопроводчики, холодильщики и панкрацкая Зброевка стояли от площади Кршижовников до самого Национального театра. Всех и не перечесть, многих я не назвала. Это был бы длинный список заводов. Без этой армии труда, которая явилась к парламенту исполнить свой воинский долг, Прага не ездила бы, не летала, не отапливалась, не освещалась бы и вскоре осталась бы без пищи.
— Вот видите, — сказал Гамза умеренному социалисту, одному из тех справедливых, с кем коммунисты встретились в роковые дни сентября на совещании, чтобы решить, как спасти государство. — А вы не верили, что мы за ночь организуем всеобщую забастовку. Из-за каких-нибудь пустяков они бы не стали бастовать. Но сейчас, когда дело касается жизни и смерти республики, идут все.
И это были рабочие из четырех различных политических партий.
Жаль, что Тоник не слышал Готвальда, когда тот вышел на балкон парламента и первый объявил, что правительство подало в отставку. По воле народа создается новое правительство, опирающееся на армию. Советский Союз с нами. Стойте на своем, не сдавайтесь! Жаль, что Тоник не видел, как обнимаются былые политические противники! В первый раз за все эти годы коммунисты, хотя и находятся в оппозиции, объединились со всеми людьми доброй воли из коалиционных партий. Все благородные силы страны стали единым фронтом, откинув прочь политические разногласия.
Из Высочан Тонику было дальше идти до парламента, чем Станиславу из Клементинума. Тоник еще шел мимо редакции «Руде право», когда на балкон парламента вышел второй человек с взволнованным лицом.
— Вы знаете, кто я! — воскликнул он. — Я — Рашин, когда-то на моего отца покушался коммунист. Но я говорю вам: сегодня было бы грешно вспоминать о том, что нас разделяет. Мы должны оберегать то, чтó нас объединяет. Это любовь к республике и общий враг. Через единство — к победе!
У Стани от восторга забегали мурашки по спине. «Res publica» — «общее дело». Она, республика, жила вокруг него, в этих сотнях тысяч людей на площади, готовых отдать свою жизнь, лишь бы спасти свое государство. Живая, мечущаяся, кричащая республика могла задавить Станю; а на небе вырисовывалось старое чешское королевство. За рекой на холме стояли Град и собор святого Вита. «А ведь я вижу идею государства», — подумал Станислав, словно в бреду; мановением чьей-то руки перед ним открылась с детства знакомая величественная панорама Градчан, которую он видел ежедневно, но сейчас она ошеломила его, как будто он увидел Градчаны впервые, в новой для него связи, с этими толпами мужчин и женщин перед парламентом. «А ведь я до сих пор вообще не знал Праги», — сказал он себе. И вдруг заторопился домой.
Люди вынесли на руках генерала Сыровы, символ обороноспособности, представители десяти политических партий под руководством Готвальда уехали в Град, и торжествующее ликование было так велико, что можно было какое-то время почти не думать о том, что опасность не только не миновала, а, наоборот, увеличилась.
Родина, которую пинками гнали из Нюрнберга в Берхтесгаден, а из Берхтесгадена в Лондон, теперь очутилась в Готесберге, во вражеском гнезде, где мы отродясь не были, но унылое название которого — Божья гора — точно намекало на гору Елеонскую. Там из-за нас торговались два человека, которых мы и в глаза не видели: человек со свастикой на рукаве и старый министр Чемберлен с дождевым зонтиком. Дай черту с ноготок, он потребует с локоток! Шантажист, почуяв английскую уступчивость, не преминул стать еще нахальнее и, угрожающе глядя из-под пряди на лбу, потребовал еще больше. Барышники не договорились, и британец улетел ни с чем.
В этот вечер в Праге только и разговору было, что ночью начнется бомбардировка.
Ро, приехавшая за покупками (она достала себе мягкий драп на пальто, сукно на костюмчик, крепдешин на комбине и еще кое-что — она вовсе не хочет остаться голой, когда начнется война и станет туго с мануфактурой), снова отправилась, на этот раз с Хойзлером, в нехлебскую виллу. Нелла сожалела теперь, что виллу продали. Будь она у них, можно было бы отправить туда Митю с Барборкой. Гамза не пришел еще в себя после утренних событий. У нас военное правительство, которого требовал народ, и знаете, к чему это привело? В Карлин пришла утром полиция и приостановила печатание «Руде право». Пришлось полдня потратить на телефонные звонки и беготню, пока сняли запрещение.
Станя сидел у себя в комнате, дымил, как фабричная труба, наливал себе черный кофе из хромого прабабушкиного кофейника и, стараясь изо всех сил сосредоточиться, писал. Какой смысл сидеть сложа руки у радио, слушать гнетущие сообщения и бесконечно спорить о них, как Тоник с Еленкой? Мать следит, мать знает, когда его вызвать. А его назначение в том, чтобы писать. Он должен облечь в какую-то форму раскаленную человеческую лаву, пока она еще не остыла в его памяти, рассказать, как она сбегала с пригорков и берегов к парламенту. Он должен написать об этой живой республике между парламентом и Градом. Что за «Пражские новеллы» без народа с фабрик! Он постоянно возвращался в мыслях к Готесбергу, хотя и запрещал себе думать об этом; но чаще, чем обычно, по улице, сотрясая окна, проезжали грузовики. Потом Станя разошелся и стал писать наперегонки со временем.
По радио раздались позывные — аккорды арфы, которые подает Вышеград. Они давно пропитали сентябрь тоской.
«Слушайте, слушайте!»
Всякий чех, слушавший в эту минуту радио, а слушали его все — до смерти будет помнить эту вступительную фразу. Она ничего не говорила, решительно ничего. Но она как бы пропускала через вас ток высокого напряжения.
«Слушайте, слушайте! Важное сообщение».
И снова военные марши.
Если Гитлер играет на наших нервах, то зачем делать это нашему радио? К черту музыку, мы хотим слышать точные слова! Никто в эти дни не выносил музыки. Нелла хорошо знала, что значит, когда играют военные марши.
Всем своим существом Нелла была сторонницей мира. Она не говорила об этом, не писала, но жила этим. У нее был любимый муж, дети, внук. Ее удел был уделом женщины на земле, и она не тосковала о другом. Всем своим существом она чувствовала, как прекрасна человеческая жизнь, окруженная любовью, несмотря на все тревоги, с которыми мы подчас встречаемся. Ее лоно породило новую жизнь, ее рукам были доверены маленькие дети, вот тут у нее на глазах произошло незаметное чудо, превращающее невинное дитя, пасущее барашков, в цветущего взрослого человека. В сына-солдата! И теперь он будет шагать под эту музыку, музыку… хоть бы уж скорее что-нибудь сказали!
«Слушайте, слушайте!»
Она была уже не так молода и знала, что такое война. Три года был Гамза на фронте. Эта мясорубка, эта тоска, клещами стискивающая сердце, когда нет писем полевой почты, — неужели она должна пережить это снова из-за сына?
«Президент республики как верховный главнокомандующий вооруженных сил Чехословакии объявляет всеобщую мобилизацию».
— Дай-то, боже, — тихо произнесла Нелла и тотчас ужаснулась своим словам. Этим она как будто сама отдавала Станю в объятия опасности. Родители встали и пошли к сыну.
— Станя, — начала мать осторожно, таким тоном, каким будила его, бывало, по утрам в библиотеку, — Станя…
— Мобилизация? Хорошо. Сейчас иду, — словно пробуждаясь от сна, ответил Станя и оторвался от работы.
Он отложил перо и сигарету, положил на свою рукопись пестрый камень из Нехлеб, который служил ему с детских лет вместо пресс-папье, и бросился к дверям.
Гамза мягко напомнил ему адрес призывного пункта, Нелла холодными, дрожащими руками перебирала вещи сына. Тоник, подданный Соединенных Штатов Америки, не подлежал призыву и как будто стыдился этого. Он во что бы то ни стало хотел помочь Нелле. Станислав остановил обоих.
— Ничего не надо! — сказал он победоносно, как маленький мальчик, который козыряет свой сметливостью перед большими. — У меня уже все запаковано. Вот, пожалуйста.
Он открыл шкаф, извлек оттуда набитый рюкзак и водрузил его на стол.
В соседней комнате радио еще передавало по-словацки сообщение о мобилизации.
— Когда это ты успел, Станя? Так быстро!
— Еще вчера, — признался Станислав. — Меня все время беспокоила мысль, что в случае чего я не сумею быстро собраться. Так я сделал это заранее, а потом, по крайней мере, мог писать.
Он стал спиной к столу и надел на себя один ремень.
А семья?
Подожди, надо захватить что-нибудь из еды. Будь благоразумен, об этом же объявили. Возьми этот свитер, он будет тебе впору. Гигроскопическую вату! Сейчас принесу из приемной. Тоник совал ему сигареты в нагрудный карман. Они готовы были отдать ему последнее. И эти обыденные мелочи снимали патетику расставания. Ни у кого не было времени подумать о том, что Станя, быть может, никогда не вернется.
— Папа, прошу тебя, — сказал он скороговоркой, когда они на минуту остались одни, скороговоркой, потому что стыдился. — Прости мне… эту глупость со снотворным.
До сих пор ни отец, ни сын ни разу об этом не заикнулись.
Гамза на миг крепко прижал его к себе.
— Молчи. Ты мой мальчик. — И ласково и неловко взъерошил ему волосы.
Впервые в жизни Станислав, к своему удивлению, заметил, что у отца в глазах стоят слезы.
Тоник помог ему надеть мешок на спину, и Станя, со своим девичьим носом и светлыми волосами, стал перед матерью. Она не плакала, улыбалась, улыбалась, чтобы у него не было тяжело на душе, — страшно было видеть эту улыбку. Неллину военную улыбку. Станя ее не знал, он был еще мал тогда — во время мировой войны. А когда Гамза был в Лейпциге, Станислав опять-таки не обращал внимания ни на кого из домашних.
Еленка нахмурилась, как всегда, когда сдерживала волнение. Одна только Барборка расплакалась, но постаралась поскорей скрыть эти слезы.
— У тебя пальцы в чернилах, — крикнула она на прощанье Станиславу, когда он торопливо жал ей руку, — смотри, как бы тебе за это в армии не влетело!
Барборка тоже помнила старую Австрию.
Станю это насмешило. Он рассмеялся молодым смехом и так и вышел из дому.
Отец и мать проводили его по садику, до ворот, прошли немного по улице. Но они не могли быть ему полезны, и сын исчез в темноте.
По радио еще не кончили сообщения о мобилизации по-украински, а в ночной тишине уже было слышно, как, лязгая металлом, поворачиваются в замках ключи и через слабо освещенные ворота на улицу выходят торопливым шагом мужчины.
— Папа, — в слезах говорила Лидка своим певучим, убаюкивающим улецким говором. — Я помогу тебе донести чемоданчик на станцию.
Она не называла своего мужа иначе, как «папа», и сейчас вложила всю свою нежность в слово «чемоданчик».
— Останься дома, — погладил ее по щеке муж, — Штепанек может испугаться, если тебя не будет рядом.
Станиславу повезло. Перед стоянкой такси ему удалось поймать машину, он вскочил в нее, назвал вокзал, и они поехали. У Прашного моста им подал знак мужчина с чемоданчиком. Едва он прикоснулся к подножке, как тотчас же, будто оттого, что он стал на нее, всюду в городе погас свет. У Стани возникло ощущение, как в детстве под Новый год, что время надело другой костюм. Точно он прыгал с мостков в воду, из одной стихии в другую… Они поехали. Прошлое в интимном кругу настольной лампы, когда Станя мог сам решать свою судьбу, кончилось, а в том необозримом и неясном будущем, которое еще только предстоит ему и которое надвигается, он уже не принадлежал себе. Встречный военный грузовик мчался из города по Хотковскому шоссе; никто не знал, что в нем везут: пушки или людей. Солдаты в темноте не кричали, не пели, металл и человеческая масса составляли единый сплав. Казалось, надвигается война. Не станут ли немцы бомбардировать Прагу, чтобы помешать мобилизации? Знает ли об этом население? Но не это заботило Станю, его дело — добраться до Вильсонова вокзала… и они ехали. Он, вероятно, боялся бы, но мысль, что он уже не принадлежит себе, приносила ему необыкновенное облегчение.
И все воспринималось, как будто он нырнул в воду; те, кто шли и ехали, совсем не разговаривали, точно вся их энергия была направлена на то, чтобы не опоздать. Пока Станислав добирался до центра, пешеходы с чемоданчиками и с мешками за спиной множились на улицах, как во сне. Темные громады домов и лохматые деревья парков, экзотические в потемках, точно порождали одних мужчин с чемоданчиками. Когда такси подъехало к вокзалу, они двигались уже сплошным потоком, и вместо одного Станислава из автомобиля вышли трое новобранцев.
От Стршешовиц до вокзала немалый конец.
— Сколько с меня?
Шофер махнул рукой.
— Ничего. Сегодня бесплатно.
И повернул, чтобы подвезти новых.
Перед Станиславом в набитый людьми вокзал вошли два парня в дождевиках поверх замасленных комбинезонов: они ушли прямо с ночной смены.
«Как же не победить с таким замечательным народом! — подумал Станя. — Мы никогда не любили военных парадов. Нет, мы не играли в солдатики. Зато, когда становится туго…»