В первой половине марта пани Ро Хойзлерова уехала с горничной на несколько дней в Нехлебы. В этой вилле все делается будто назло. То вода замерзнет, то мотор испортится, то кипятильник не работает, а паркет и мебель в парадных комнатах, если звать к себе гостей на пасху, тоже придется ремонтировать. Панн Ро осталась недовольна всем. Не лежит у нее сердце к этому забытому богом медвежьему углу. Но что же делать? Ро хотела было на святках, как обычно, поехать в Шпиндл, — Хойзлеры не получили пропуска. Она даже поверить не хотела, что немцы не соглашаются пропустить через новую границу двух таких смиренных чехов, как супруги Хойзлер, и ругала за это Густава. Ни за что не умеет взяться. Утешилась тем, что в феврале они поедут на Ривьеру, так им не выдали паспортов. И все Густав виноват. Он такой разиня. Ему хорошо, ходит себе преспокойно в Праге в суд и в контору, а она торчи тут одна в эту мартовскую слякоть с девчонкой и шофером. Ну, днем она наблюдает за мастерами. Люди растащат у вас крышу над головой, если за ними не следить. А вечером что? Вязанье джемперов, кроссворды и патефон ей уже осточертели.
Нелла Гамзова сортировала утром в конторе почту и записывала в реестр содержание писем, даты и день судебного заседания. Шестнадцатого у Гамзы «казмаровский день» — она подчеркнула число и часы красным карандашом. «Казмаровским днем» в суде называются процессы между работающими у Казмара и дирекцией «Яфеты»; дела подбирают и слушают сразу в одно какое-нибудь утро — Гамза всегда ходит сам защищать рабочих. Когда Нелла закончила с деловой перепиской, ей попался небольшой светло-голубой конверт, надписанный ученическим почерком и адресованный ей. Желтоватые судебные документы кажутся старыми и брюзгливыми, и письмецо среди них выглядит нелепо. Она разрезала конверт, развернула письмо и прочитала:
Всемогущий боже, благослови и спаси нас от всякого зла!
Эта молитва должна быть разослана по всему свету. На десятый день после отсылки молитвы в доме случится радость. Эта цепь начата два года тому назад и должна обойти по всему свету в течение четырех лет. Не рви ее, если не хочешь несчастья. В этом пророчестве — правда. Перепиши ее за девять дней, все исполнится. Шахта Сенсиера обвалилась потому, что ее хозяин не отнесся серьезно к молитве. Раус потерял сына оттого, что порвал цепь.
Не забудь и пошли ее девяти лицам до девятого дня, потому что, если разорвешь ее, у Вас случится несчастье.
Нелла не была суеверна, как покойница мамочка. Она разорвала письмо пополам и еще раз пополам и с давним отвращением ко всему анонимному бросила клочки в корзину. Глупцы! Как будто и без того несчастий мало! Глупцы и негодяи! Еще и угрожать! Ей казалось это каким-то моральным вымогательством. Кто теперь станет думать о таких пустяках? Говорить об этой глупости не стоило, но у Неллы уже столько дней нервы были натянуты как струна. Люди переносили мюнхенское горе, как хроническую болезнь, временами она резко обострялась, заботы постепенно переходили в тревогу. Что, например, произошло третьего дня, в воскресенье? Нелла поднимала утром штору, но именно в этот раз болезнь так дала себя знать, что Нелла резко дернула за шнурок, и штора с грохотом рухнула сначала на подоконник, а потом на пол, — Нелла едва успела отскочить в сторону. Что ты делаешь, Нелла? Тебя не ушибло? Какое там ушибло — ты только взгляни! В нескольких шагах, через дорогу напротив, в слуховом окне виллы колыхался огромный красный флаг с высматривающим глазом в центре. Флаг злобно глядел в окна зигзагообразным зрачком, упрямым черным крестом с загнутыми концами. Почему? Что происходит? Да это у немцев праздник фронтовиков. Неужели, Нелла, ты действительно никогда не видела наяву флага со свастикой? Серьезно? Серьезно: в Лейпциге я с тобой не была и мимо немецкого посольства не хожу. Ладно. Флаги в понедельник сняли. Но тут с таинственным видом пришла Барборка и заявила, что ей очень хотелось бы знать, почему немка напротив устроила генеральную уборку и выколачивает волосяные матрацы и тюфяк совсем не вовремя, до пасхи вроде еще далеко. В немецкой гимназии тоже уборка, — Барборка узнала об этом от Петров — они живут напротив, — там ночью из классов вытащили на двор все парты, и их засыпало снегом. Лучше бы Барборка не беспокоилась и прекратила эту слежку за немцами. Немка покупает к обеду говядину и морковь, а Барборка тотчас же видит в этом бог весть какой признак. Лучше бы не пугала! Вся Прага говорит о том, что будто бы немцы избили в Брно чешскую полицию — вот это куда хуже. Но из Брно приехал какой-то человек и уверял, что там все спокойно. По Праге опять шныряют «влайкары», проникают в квартиры левых, и пока мужья на работе, а дома только жены, они взламывают замки и уносят подозрительные книги, а заодно и кое-что из вещей. Воруют. Но к Гамзам никто не приходил. Должно быть, просто болтовня. Наговорят с три короба! Станя, впрочем, сам был свидетелем, как на Вацлавской площади толпа молодежи, очевидно подкупленной, выкрикивала антисемитские лозунги и требовала нюрнбергских законов. Но мало кто поддался на эту провокацию, и затея с треском провалилась. У нас-то еще что! Но вот в Словакии! Людацкая Словакия причиняет нам много хлопот. Гаха сместил эту спевшуюся троицу: Тисо, Дурчанского и Маху. Это чудо из чудес!
— Такой энергии я от него не ожидала, — заявила Еленка.
— Интересно, почему Гитлер сам его предупредил о них, — сказал Тоник. — В этом опять-таки есть какая-то закавыка.
— Они всегда сперва разыгрывают благородную комедию, — сказал Гамза. — Фюрер еще спровоцирует Гаху, подождите.
И действительно. В тот вторник, когда Неллу так расстроило пустяковое бледно-голубое письмо, Словакия отделилась от нас и провозгласила себя самостоятельным государством.
— Скорее всего, все это делается и готовится с ведома нашего же правительства, — горько замечают рабочие Колбенки, — а там, смотришь, и отделились. Каждый дурак такое бы сумел сделать.
В этот же день в советском посольстве праздновался юбилей Шевченко. Но Нелла так горевала о Словакии, что не чувствовала в себе сил переодеваться, причесываться и заплаканной идти на люди. Маленькая республика распалась надвое, и сердце Неллы разрывалось от боли. В час смертельной опасности на нас напал брат-поляк и содрал с нас кожу живьем. А теперь словаки. Немчура обступает со всех сторон, как стены склепа, осталось только глаза закрыть. И словак бросается за гвоздями для нашего гроба, едва только Гитлер мигнет. Немецкие фашисты, те сумели объединиться от Балтики до Рейна. Как они теперь, должно быть, смеются над нами! Как потирает руки их фюрер, радуясь, что посеял между нами раздор. Они уже похоронили нас. И как презирают. В самое тяжелое время брат идет на брата и предает его. Мир охвачен эпидемией предательства. Когда же придет конец этим черным вестям? Нелла чувствовала себя древней, как Сивилла, которая все помнит. Оставьте меня с Митей, мне не до общества.
Но хитрая Еленка знала, как на нее подействовать.
— Мама, ты просто боишься, что тебя увидят шпики Берана, когда ты будешь входить в советское посольство.
Это замечание решило дело. Нелла позволила себя уговорить, оделась и пошла.
На границе Виноград и Шижкова стоит вилла «Тереза» в стиле ампир — гостеприимное советское посольство.
Гамзы помнили ее с первого дня, и то, как они в ней веселились по-студенчески, чувствуя себя там как рыба в воде. Они бывали в вилле «Тереза» задолго до того, как первая республика юридически признала Советский Союз. За это «Народный страж» и другие газеты напали на Гамзу, а он смеялся над их бранью. Все деятели чешской культуры, кто был молод духом и неподкупен — группа левых поэтов, архитекторы-пуристы, «дикие» художники и радикальные политические деятели, — весь авангард пражской интеллигенции собирался на чай в виллу «Тереза» и проводил там веселые дружеские вечера. Когда сегодня супруги Гамза прошли через мокрый садик мимо двух ампирных статуй и вступили в переднюю, куда доносился горьковатый аромат чая и оживленный гул голосов, когда сдали пальто знакомому гардеробщику в русской рубашке, который беспрестанно улыбался своими монгольскими глазами (послы меняются — «домовые» остаются), и, пожав руку хозяину и хозяйке, вошли в соседнюю комнату, где уже сидели старые друзья, казалось, что жизнь повернула вспять, как турникет, и они вступили в беззаботные дни молодости. Как будто не было Гитлера с наполеоновским клоком волос на лбу, ни лживого лица Берана, а только Ленин с головой мудреца и Сталин с лукавой усмешкой и живым решительным взглядом смотрели со стены на шумное общество. Потом все стихло, дамы уселись; плавно полились украинские стихи, целуясь в рифмах и обнимаясь с мелодией песни; Тоник с Еленкой, послушав их, опять повторяли словечки своего медового месяца. В России зима? Север? Сибирские морозы? Кто это сказал? Таким полным человечности теплом веяло от русских в вилле «Тереза», и люди, окоченевшие от забот, оттаивали здесь и молодели. Тут были гостеприимны, просты, равны, полны достоинства и веселья; здесь никто никого не предавал — счастливые люди. В мозгу, чуть затуманенном водкой, в золотистом свете чая, Мюнхен и отторженная Словакия уплывали куда-то далеко-далеко и не так угнетали. Знаете, как бывает, когда дети пришли в гости и хотят остаться в гостях навсегда? «Боже, если бы не нужно было идти домой», — подумала, как старуха, Нелла Гамзова. Они сидели в угловой комнате с несколькими друзьями Гамзы и вспоминали тех, кто когда-то сюда ходил и кого теперь здесь не хватает. Сколько товарищей уехало после Мюнхена за границу! И, конечно, один за другим в эти годы отпадали пражские немцы. Один из писателей, когда-то левый, расстался со своей женой, дочерью раввина (какая это была любовь! — они поженились против воли обеих семей), а сегодня он стал советником нацистского посольства. Нелла сидела против двери в большую гостиную, где гости, стоявшие группами, болтали и смеялись в облаках дыма. Никто не спешил домой. Из виллы «Тереза» никому не хотелось уходить, особенно теперь. Здесь, как в освещенной каюте парохода, уверенно плывущего во мраке политических бурь, вам на короткое время становилось хорошо. А вот и редактор Худоба, Нелла его сегодня еще не видела. Правда, он только что с работы. Но едва он подходил к спокойно разговаривающим группам людей, как разговор обрывался, смех замолкал, точно заткнутый пробкой, навстречу ему поднимались вопросительные и серьезные лица. Точно фонарщик шел по улице и гасил фонарь за фонарем.
Худоба принес вечерние телефонные сообщения.
— Вы знаете, что немцы занимают Моравскую Остраву? Гитлеровская армия.
— А как наш гарнизон, держится?
— Боже мой! Опять новый район. Который же по счету?
— Десятый, по крайней мере.
— У Фридека, говорят, идут бои.
— Гаха будто бы уехал в Берлин.
— Как и Тисо.
— Утка!
— Все это, безусловно, связано одно с другим.
— Становится опасно. Ты бы попробовал скрыться, — сказал Худоба Гамзе.
Все забеспокоились, гости начали прощаться. Нелле пришло в голову: вилла «Тереза» — несколько десятков квадратных метров в центре Праги — это ведь советская территория. Она слыхала, что территория посольства неприкосновенна. Никто бы не мог здесь напасть на Гамзу. Ей хотелось попросить: «Оставьте его здесь! Он такой упрямый! Наверняка устроит что-нибудь. Прошу вас, оставьте его здесь».
Но мысль эта показалась ей фантастической, детской — Нелла побоялась, что ей достанется за это от Гамзы, и она не посмела утруждать просьбой, побоялась высказать вслух свое желание. Странно, что даже в минуты большой опасности продолжают действовать общественные условности. Нелла попрощалась с хозяевами, как все, пожала руки, как все, даже улыбнулась своей страдальческой улыбкой первой мировой войны. Они прошли по садику мимо двух чугунных статуй, которые влажно блестели в потемках, и райские врата захлопнулись. Через забор склонялись голые ветви плакучей ивы, растущей на неприкосновенной советской земле. Они снова оказались среди негостеприимной жизни. Боже, какой стоял холод! Люди шли, инстинктивно тесней прижимаясь друг к другу, чтобы согреться. Тоник взял Еленку под руку, Нелла — Гамзу и крепко вцепилась в него. Он был тут, жив и здоров. Худоба шел вместе с ними и уговаривал адвоката уехать в деревню.
— Пойдем куда-нибудь, выпьем черного кофе, там обсудим, — оттягивал разговор Гамза. — Что ты делаешь, Нелла, куда ты? — удивился он, заметив, что она свернула по направлению к Жижкову.
— В контору, — произнесла она недружелюбно. — Там нужно навести порядок.
Еленка всегда противодействовала тревогам матери. На этот раз она сказала:
— Мама права. Я тем временем займусь квартирой.
Итак, желание Неллы Гамзовой не возвращаться домой подольше осуществилось самым странным образом.
Ночью закрытая контора имела призрачный вид. Стулья стояли, тупо растопырив ножки; слабо светила лампочка под потолком, и все-таки можно было пересчитать каждую шишечку и каждую складочку на старых, ободранных кожаных креслах; пепельницы с окурками вызывали отвращение и грусть, как в харчевне; на столе актовые книги с загнутыми углами, из корзины для бумаги торчал обрывок противного бледно-голубого письма — разорванная цепь счастья. На корешках энциклопедии Отто, унаследованной Неллой после отца, неподвижные крылатые фигуры, которых она так боялась в детстве, снова походили на ангелов смерти. («Напрасно я пила водку, я ведь ее не переношу, — говорила она себе, — вот и лезет в голову всякая чушь».)
Без клиентов в приемной, без помощника Клацела, который то и дело подходит с актами к письменному столу Гамзы, без трескотни ундервуда, а также без тряпки и метелки пани Гашковой, которая придет сюда рано утром проветривать и убирать, в конторе было жутко. Как только люди уходят отсюда, духи бумаг, насквозь пропитанные застарелым табачным дымом, наполняют воздух безутешным отчаянием; полки ревматически потрескивают; в потухших печах что-то стучит. Полная противоположность блестящему обществу, откуда супруги только что вернулись. Но Нелла Гамзова даже не пикнула. Она подобрала вечернее платье, стала на колени перед печкой и встряхнула коробку спичек, готовясь поджечь бумаги.
— Ну так, подавай, — только и сказала она.
Она произнесла это так недружелюбно, как будто Гамза был виноват, что немцы в Остраве. Но это происходило оттого, что она принуждала себя к деловитости, чтобы зря не говорить и не расплакаться. Они оба знали это. Да и как не знать после стольких лет.
Господи! Бумаги, бумаги-то сколько! Куда ни поглядишь, за что ни хватишься, что ни копнешь — всюду бумага, и пыль с нее летит тучами, хотя ежедневно здесь наводит чистоту пани Гашкова. Процессы рабочих, политические процессы, тяжбы с Казмаром, процессы партийной печати. Что вы хотите? Гамза — адвокат-коммунист.
Петр мог ворчать из-за мелочей. Но едва приближалась опасность, как на него находил азарт. С бесшабашным выражением уличного мальчишки он окинул взглядом контору, посмотрел на жену.
— Тебе, пожалуй, будет тяжело, — заметил он. — Если жечь все, к чему могут придраться, чего доброго, получится второй пожар рейхстага.
Нелла Гамзова, стоявшая в своем вечернем платье на коленях у печки, поспешно поднялась.
— Да… вот именно, — сказала она и ткнула пальцем в Гамзу. — Материалы Лейпцигского процесса. Это хуже всего, верно? Подожди, я знаю, где они лежат.
Она бросилась в библиотеку, но Гамза притащил ей охапку старых антифашистских листовок и карикатуры на Гитлера.
— Посмотри, девочка. Это вот сожги, а то мы спрячем. Это такой ценный исторический материал — у меня там весь Лондонский процесс, все… лишиться их мне не хотелось бы.
Нелла вышла из себя от его неблагоразумия.
— Когда ты уезжал в Лейпциг, — сказала она твердо, — ты оставил завещание. А теперь вдруг… такое легкомыслие.
— Хорошо, я напишу еще одно завещание, если тебе так хочется, — рассердился на нее Гамза, и Нелла пришла в отчаяние.
— Ну что мне с тобой делать?
Она предложила спрятать ценный материал в чуланчик, где лежит пылесос и всякий хлам. Бумаги она засунула бы за шкаф.
— Да ты в своем уме? Там станут рыться прежде всего. Никаких тайников. Детективные романы учат прятать на видном месте. Никому и в голову не придет их тут искать.
Материал Лондонского процесса пока спокойно полежит в одной куче с макулатурой, а завтра Гамза перевезет его в какое-нибудь укромное местечко, вне подозрений, лучше всего к какой-нибудь пожилой женщине, там никто не станет его искать. Это уж он устроит. С этим материалом время терпит, а вот адресную книгу следует уничтожить, чтобы никого не провалить. И список телефонов — тоже.
Гамза перепачкался, как трубочист, белая грива волос упала ему на глаза, он усердно передавал жене, стоящей на коленях у печки, пачки бумаг «к исполнению». Нелла подбрасывала, смотрела, как пылает, чернеет, свертывается, рассыпается в огне бумага. Мелькнуло в голове: «Наверно, это мне только снится». Возможно ли, чтобы два взрослых человека играли в прятки в своем собственном доме? Кто сошел с ума: мы или весь мир? Но чем больше она сжигала, тем спокойнее становилось у нее на душе, работа действует умиротворяюще. Вот так они и хозяйничали вместе.
— Нелла, помнишь, как меня выбросили из земского комитета и мы с тобой устраивали контору? Ведь мы тогда тоже были здесь ночью, — вспомнил Гамза.
Нет, этого лучше было бы не припоминать. Нелла сдерживалась, чтобы не заплакать, а теперь начала всхлипывать.
— Погоди, — нежно упрашивал ее Гамза. — Тут у тебя сажа. Молчи, не плачь, все опять будет хорошо. И даже гораздо лучше. Только терпение. Главное — не бояться. Ты не боишься, не правда ли?
— Вообще-то нет, — ответила Нелла и подняла на него глаза, полные слез. — А то еще беду накличешь, — проговорила она. — Вот ни капельки не боюсь.
— Ты у меня золотая девочка. — Гамза привлек к себе жену и, хотя они были не молоды, долго не отпускал ее от себя.
— Ты негодный, — сказала ему Нелла чисто по-женски и поправила волосы. — Вот увидит нас пани Гашкова.
Они вернулись домой только во втором часу, но Станислав, который уже знал от Еленки о Моравской Остраве, до сих пор не погасил света и ждал их.
— Ты бы уехал, папа, — сразу начал он, увидев отца.
Гамза улыбнулся.
— Очень вам благодарен, что все вы меня выпроваживаете. Но сначала мы выспимся, а утром посмотрим. Спокойной ночи.
Станислав долго не мог уснуть и ворочался на кушетке. Ему снилось, что он попал в какую-то шахту, выложенную белыми изразцами; собственно, это не шахта, а подземная железная дорога. Станю даже не удивляет, что в Праге метро и по этой железной дороге проезжают переполненные вагоны. Станиславу надо их считать, он следит за ними с таким мучительным вниманием, что не может заснуть. Каждый раз, когда проезжает вагон, раздается звонок; звонок звонит настойчиво, и Станя вдруг понимает, что это дребезжит телефон. Почему так рано? Скупой рассвет, самый грустный час для неврастеников. Он встал, стуча зубами; в коридорчике, не умолкая, дребезжал телефон, так что мороз подирал по коже. Когда Станя поднял трубку, он заметил, что у немцев, живущих напротив, все окна освещены, как на рождество.
— Говорит Алина, — произнес торопливый женский голос. — Немецкая армия идет на Прагу, через час она будет здесь. Защищаться нельзя, иначе придется плохо. Не сердитесь на меня, — к сожалению, это правда.
В телефоне икнуло, вероятно, женщина всхлипнула, и, прежде чем Станя спросонок успел спросить, откуда это она взяла, та повесила трубку.
У Станислава так тряслись неуверенные, окоченевшие пальцы, что он никак не мог повесить трубку.
«Дай бог, чтобы это была неправда», — подумал он, сердясь, как всякий человек, на вестницу несчастья. Во всем, что было рокового в жизни Стани, участвовала эта баба, эта сводня. Может быть, она подшучивает надо мной? Но он хорошо знал, что это не так. Такими вещами не шутят даже Алины. Оставалась жалкая надежда, что эта взбалмошная женщина, как всегда, услышала где-нибудь нечто подобное и, не долго думая… Но Острава! Будить отца? Дать ему еще несколько минут поспать? Теперь это все равно. Нет. Станя всю жизнь будет упрекать себя, если отец замешкается.
В то время как Станя стучал в дверь к родителям, опять раздался телефонный звонок. Теперь телефон звонил не умолкая. В одну минуту вся семья была на ногах. Известие подтверждалось и по радио: оно все время призывало солдат уступить превосходящим силам немцев и спокойно позволить разоружить себя, потому что президент Гаха отдал нас под покровительство райха и о нас уже позаботились. Сдать винтовки, револьверы, автоматы… казалось, было слышно, как звякает оружие, когда его бросают в кучу, а перед глазами стояли батареи орудий и ряды танков…
— Говорят, сегодня ночью исчезли какие-то военные самолеты, — принесла Барборка с улицы.
Стояла ненастная погода. Город, где столько обнаженных садов под низким небесным сводом, в часы своего падения походил на костлявого седого старика с косматыми бровями, которые угрожающе нахмурены. Но на улицах пока не происходило решительно ничего особенного. И в это утро шли женщины с бидончиками для молока и несли из булочной рогалики, вставали ученики, чтобы пойти в школу. Дети даже не подозревали, как они помогают взрослым в это призрачное утро тем, что те должны заботиться о них. Из-за плохой погоды Еленка закутала Митю до ушей и проводила его до самых ворот детского сада, хотя раньше он ходил туда один. Он был оскорблен и всячески старался отделаться от провожающей его матери. То, что его отвели в детский сад, как маленького, ему неприятно не меньше, чем то, что немцы занимают Прагу. Ведь если никакой войны не было, значит, мы ее и не проиграли?
Люди не поддавались панике, как в тот раз, когда ждали бомбардировки Праги. И это не была тоска о горах после Мюнхена. Каждый наносимый нам удар вызывал другой оттенок в чувствах, которыми отвечал на него народ. Он не бушевал, как после Берхтесгадена. Нет. Это… было как удар грома. Все окаменели. Уснули в республике, пробудились — ее больше нет. За ночь нашу страну под наркозом оскопили — вот какое было ощущение.
Ах, Нелла знала, почему от звука проезжающего мотоцикла, с этими частыми очередями выхлопов, у нее издавна тоскливо замирало сердце в предчувствии несчастья. Так вот почему! То был не безобидный пан Мразек на красной «индиане», а три мотоциклиста в холодных, гладких резиновых плащах; ветер гнал перед ними снег наискосок через дорогу. К нам шла новая зима. По шоссе от Белой горы, мимо окон Гамзы, на Прагу надвигалась беда. Три мотоциклиста не походили на тех гордых победителей, какими они представлялись. Всю ночь с ними бежала непогода; они ехали медленно, трусливо озираясь, ежеминутно ожидая, что их вот-вот пристукнут из-за угла. В чешских землях готовится большевистское восстание, они пришли подавить его и спасти народ, который обратился к ним за помощью через президента Гаху. Начальники им это все точно растолковали в приказе, а что скажет начальник, то для немца свято.
Но никто не стрелял по напуганным мотоциклистам, никто из чехов их не приветствовал, никто не проявлял благодарности, никто о них не заботился. Люди шли по своим делам и не замечали их. За мотоциклистами вползли танки на своих гусеницах-удавах, и эту колонну движущихся крепостей уже действительно трудно было бы не заметить, тем более что они ехали по правой стороне, а мы привыкли ездить по левой, и на Хотковском шоссе то и дело возникала сутолока и образовывались пробки; полицейским — регулировщикам уличного движения, беднягам, волей-неволей пришлось иметь с ними дело, но прохожие, толкущиеся на тротуарах, эти известные ротозеи, крестники Влтавы, без которых не обойдется ни одно уличное происшествие — будь то павшая почтовая лошадь или чайка, прилетевшая на реку, — попросту их не замечали; не знаю, как это случилось, но когда немцы вошли в Прагу, пражане проходили мимо немецких танков, как мимо пустого места. К Граду ехала немецкая артиллерия, каждый, конечно, знает, как такие пушки грохочут по мостовой и как от этого дребезжат оконные стекла. Но ни одна живая душа их не видела. Пражане, очевидно, оглохли, никто из них не оглядывался на немецкие орудия. Разумеется, так Барборка и доставит вам эту радость — остановится и будет глазеть вслед, разинув рот, — дожидайтесь… Маленькая барышня Казмарова, в запотевших очках спешила на Винограды на частный урок и столкнулась с марширующими флейтистами. Она свернула в боковую улицу и переждала, когда они пройдут. Три франтоватых прусских офицера, громко разговаривая, остановились перед театром, как раз когда Власта шла в полдень на репетицию. Она и бровью не повела. С отсутствующим лицом, глядя перед собой своими совиными глазищами, она шла навстречу им, как будто лейтенанты были из воздуха. «Молчим и презираем, молчим и презираем», — звучали в ее душе стихи любимого поэта. Но плакать? Нет, такой радости вы от нас не дождетесь. Никто не сказал народу, как держаться, когда немцы придут в Прагу. Право, на это не было времени. Но рабочие с Колбенки, и Станислав Гамза, и бабы на рынке вели себя совершенно одинаково: не видим, не слышим, не знаем. Президент Гаха отдал нас под покровительство Третьей империи, даже не спросившись у нас, как и фюрер у него не спрашивал. Премного ему благодарны. Народ отвернулся от него, и он остался в дураках. «Народный страж» мог сколько угодно писать о государственной прозорливости Гахи и о нашей сватовацлавской традиции — на Вацлаваке, назову по-простецки, не было и ноги чехов, когда армия райха шла по городу церемониальным маршем. Пражские уличные мальчишки не торчали на тротуарах главных проспектов, а армия, любая армия для мальчишек — это искушение! Если, быть может, кто-нибудь из них и порывался посмотреть, мама дергала его за рукав, а папа показывал палку, и у мальчика пропадала всякая охота глазеть. И когда красивые пражские девушки высыпали толпой с фабрик и из продуктовых магазинов на улицы, которые стали похожи на военный лагерь — столько было немецкой солдатни, — то они не желали и глядеть на немцев. Чехи — пренеприятный народ. Взглянешь на чеха, а он свертывается, как ежик в клубок; стоит к нему обратиться с чем-нибудь, как сейчас же он спрячется в свою раковину, как улитка, и никогда ты не узнаешь, что он, собственно, думает. Вот и изволь с ними поладить после этого.
Но будем справедливы. Правда, по большей части это были немки, которые сберегли честь старой германской области «Чехия и Моравия»; все эти дамочки (как, например, соседка Гамзы) сейчас же нацепили свастику на пальто и, безумно вытаращив глаза над огромными букетами, изнемогали от желания приветствовать героев и предлагали им в своих квартирах образцово убранные комнаты, предпочитая, однако, поручиков из авиационных частей. Но и среди чешек кое-где находилась черная овца или белая ворона (смотря по тому, с какой стороны на это глядеть), короче говоря, симпатичная особа, мгновенно почуявшая тонким женским инстинктом, как должна вести себя с покровителями хозяйка, у которой любвеобильное сердце.
В живописном пограничном местечке Унброт (Нехлебы) к вилле, которая в этом захолустье выглядела вполне прилично, свернуло авто с немецкими офицерами. Маленькая горничная, заикаясь, прибежала к хозяйке:
— Царица небесная, что нам делать, милостивая пани, к нам на постой идут швабы с нашивками!
Ро ответила:
— Дурочка, что ж ты их не пустила? — и вышла, такая стройная, на крыльцо, где покойница старая пани Витова встречала когда-то детей в семейном фордике.
«Ein Prachtstück!» — подумал офицер и бегло окинул взглядом, от высокой груди до стройных лодыжек, фигуру этой женщины, обтянутую спортивным джемпером. У офицера были ясные холодные глаза, прямой нос, один из тех заносчивых носов, которые их владельцы любят показывать в профиль, вздернутая верхняя губа, властная осанка. Этот высокий вояка был одет в зимнюю форму стального защитного цвета, сшитую точно по модели, великолепно напечатанной на роскошном титуле «Рейхсвера». У него внушительный вид, и он это знал. Он произвел на Ружену именно то впечатление, какое хотел произвести. Он весьма учтиво на безукоризненном чешском языке объяснил ей, что в гарнизонном городке нельзя получить приличной квартиры и что для нескольких офицеров из высшего командного состава требуется ночлег.
Ро не сводила с него глаз.
— О, bitte, bitte, — произнесла она высоким приятным голосом «для клиентов», каким она уже давно не говорила после замужества. — Сделайте одолжение, войдите. Какое счастливое совпадение. Мы как раз отремонтировали дом, и für die Herrschaften у нас места достаточно. Мой муж, как нарочно, в Праге.
— Das nenne ich Gastfreundlich zu sein, — одобрительно сказал офицер и вошел в дом. — Вы курите, сударыня?
Чины высшего командного состава оказались действительно очаровательными. Без разговоров они оставили владелице дома «ее бывшую девичью комнатку», и вечером за вином, сидя во главе стола с шестью мужчинами в мундирах германской армии, повеселевшая Ро Хойзлерова почувствовала наконец, что великосветские люди там, где она. (Вот как она вознаграждена за то, что не поленилась переписать девять раз цепь счастья!)
Ненастье не проходило. Вечером начались такой ураган и метелица, что просто ужас, как будто окоченевшие немцы привезли с собой в Прагу новую зиму. Нелла всячески отгораживалась от безрадостной жизни. Митю уложили спать; но взрослым ложиться не хотелось, хотя все после бессонной ночи слонялись как привидения. Они сидели вокруг волшебного ящичка с зеленым глазом и ловили то, что говорил мир об их несчастье. Нового было пока мало; короткие сообщения, к тому же неясные из-за атмосферных помех: безразличие Франции, досада Москвы. Бесконечно курили, разгоняли сон черным кофе из пузатого хромоногого кофейника Неллиной прабабушки; временами кто-нибудь вставал и, нервно зевая, становился спиной к печке. Всех пробирала внутренняя дрожь; Станя с Неллой — более чуткая половина семьи — упорно кашляли, точно они ночью наглотались дыма, когда жгли бумаги.
— Вечера у семейной лампы, — иронически бросила Еленка. — Нам не остается больше ничего другого, как страшные рассказы у семейного очага.
Едва она успела это произнести, как раздался звонок.
По телу Неллы пробежал электрический ток: гестапо. Пришли за Гамзой. Кто же еще может быть? В первый вечер никто не смел выйти из дому.
— Это я, Барборка! — Она пошла к соседям в нижний этаж и, выбитая из колеи сегодняшними событиями, забыла ключ от квартиры. — Значит, он у нас уже здесь, — сообщила она.
— Да кто?
— Ну этот разбойник. Он уже в Граде.
Гамза свистнул.
— Черт возьми, как ему не терпится! Хозяин ведь еще и вернуться не успел…
— Гаха и в Берлин не поспел, когда немцы занимали Остраву.
— Говорят, на Нерудовой улице машину-то у Гитлера занесло, — рассказывала Барборка с некоторым оттенком ужаса. — В гору въехать не могла по этим сугробам. Знамение это, Град его принять не хочет.
— Жаль, что не разбился! — пылко воскликнула Нелла. — Представьте себе такое счастье! Ах, в каких зверей нас превратили! Раньше я никому никогда не желала смерти.
— Наломать себе здесь бока в первый же вечер, — говорит Еленка, употребляя крепкие выражения нехлебской бабушки. — Честное слово, я посовестилась бы все-таки. Приехала бы… ну хоть через недельку.
Они шутили с юмором висельников; а вьюга завывала в печной трубе, как на любительском спектакле. У Станислава все еще сохранялось ощущение чего-то нереального, как будто он все воспринимал под наркозом, от которого оцепенели все чувства. Ради бога, скажите, возможно ли сегодня, в двадцатом веке, чтобы какому-то злобному фантазеру с нашивками на рукаве ради какой-то свастики в кружочке взбрело в голову сделать несчастным целый народ?
— Знаете, что будет ужасно, — пришло в голову Тонику, и он беспокойно встал, — если он вдруг возьмется за ум и удовлетворится нами. Потом, конечно…
— Что ты выдумываешь? — рассердился Гамза. — Это не конец, это начало.
— Не беспокойся, — добавила Еленка. — Это психопат, описанный в учебнике.
Но и на самом деле было что-то пугающее в мысли, что мы отданы на милость бандиту, который теперь хозяйничает в пяти минутах от нас, в Граде.
— А по-моему, вам бы перебраться подальше куда от дома, — посоветовала Гамзе Барборка, которая считала близость Гитлера в местных масштабах опасным соседством, словно из цирка на Летне сбежал тигр и бродил теперь по Стршешовицам.
— Ну, — сказал Гамза, — я не Рем, чтобы Гитлер соизволил меня застрелить собственноручно.
— Мне такие шуточки совсем не по душе, — заметила Нелла.
— Вот что, папа, можно подумать, что ты в жизни никогда не сидел, — напрямик сказала Еленка, — Сажали тебя при первой республике, к тому дело идет и сейчас. Признавайся, что это было бы ни к чему.
— Я не хотел бы, — ответил Гамза, — пока у меня не закончены кое-какие дела. Да, представьте себе! Теперь поговорим серьезно. За мною наверняка придут, на этот счет у меня нет никаких иллюзий. Правда, не сейчас, не в первую очередь. Не такая уж я важная птица. А тем временем я скроюсь… не говорю, за границу.
— Ночевал бы ты где-нибудь в другом месте с завтрашнего дня, — посоветовала ему Нелла.
— Это можно. А что ты им скажешь? — спросил он чуть насмешливо.
— Что ты старый гуляка и я не знаю, где ты шляешься. И в контору лучше пока не показывайся. Там, как на пражском мосту. Там всякий может…
— Так или иначе, завтра с утра меня там не будет, у меня «казмаровский день».
— Ты думаешь, суд состоится?
— Ну конечно, ведь все идет своим чередом.
На следующее утро в жижковской конторе, где вечно хлопали двери, воцарилась необычная тишина, и помощник Гамзы Клацел с Неллой говорили, что у чехов перед лицом общего врага пропала всякая охота заводить кляузы. Несчастная женщина! Вошла и сразу заплакала. Вчера, когда немцы начали ездить по правой стороне улицы, они сбили ее мужа, фабричного сторожа, возвращавшегося на велосипеде домой после ночного дежурства. Переехали ему обе ноги. Пришлось отправить прямо на операционный стол. В больнице врач сказал ей, что он останется калекой. У них четверо детей. Что делать? Кто выплатит им вспомоществование за увечье? «Знаете, жаловаться на рейхсвер — дело трудное». Но Клацел пообещал сделать все возможное, а пока женщине оказали денежную помощь.
Нелла достукивала на своем ундервуде заявление пострадавшего сторожа, когда в канцелярию вошел человек в потертом, но тщательно вычищенном черном зимнем пальто, галантно снял шляпу, низко поклонился и спросил доктора Гамзу.
— Он на заседании суда, — ответил Клацел. — Что вам угодно? Я его замещаю.
Господин со сморщенным лицом и с мягким пушком вместо волос на голом шишковатом черепе учтиво подошел к письменному столу. Он держал шляпу обеими руками, точно в церкви. Нелле показалось, что он смотрит через плечо Клацела в реестровую книгу.
— Мне нужно поговорить с доктором лично, — ответил он сдержанно. — Он будет здесь после полудня? В четыре? Хорошо. Я зайду, с вашего разрешения. Премного благодарен. Нижайшее почтение.
Он говорил по-чешски, по-видимому, это был настоящий чех, по произношению ведь сразу видно. Но почему, когда он проходил мимо груды макулатуры, где до сих пор лежал материал заседаний международной следственной комиссии, у Неллы возникло такое чувство, будто посетитель идет около мины, и если он ее зацепит, то взорвется вся контора? К счастью, он спокойно прошел мимо кучи старой бумаги и с низким поклоном вышел из комнаты.
— Н-да, — буркнул Клацел, когда за посетителем захлопнулась дверь на лестницу. — Мы ждем Гамзу ровно в четыре, так-то так. Но, Нелла, мне что-то не нравится этот тип… Хотя… такой, конечно, мог спросить Гамзу, чтобы выкачать из него деньги.
— Нет, нет, — перебила Нелла и схватилась за шляпу. — Когда у нас в прошлый раз в доме был обыск, шпик был так же галантен, разговаривая со мной в передней. Съезжу-ка я к Петру в суд.
— Погоди минутку, чтобы не встретиться с этим субъектом внизу, — посоветовал ей Клацел.
«Больше Петр в конторе не появится, — подумала Нелла, пылая решимостью, и сбежала по лестнице. — Отпуск по болезни — и в деревню. Например, в Черновице, откуда Барборка родом».
Такси не было, в них ездили господа с нашивками.
Площадка трамвая была переполнена немецкими солдатами. Они громко разговаривали — чего им стесняться. Сегодня они больше не были озабочены и ничего уже не боялись. Никто их и пальцем не тронул, они нажрались и напились до отвала, им так понравилось в этой богатой стране. Они хохотали гортанным смехом — где бы ни заговорил немец, его сразу можно узнать по смеху. Все солдаты были подпоясаны ремнем с выбитым на пряжке лозунгом: «С нами бог». Немка с завитыми волосами (откуда они только взялись, эти женщины?) объясняла серьезным голосом своему сынку (у всех мальчишки — это ужасно!), что означает солдатский лозунг «Gott mit uns». Нелла всегда любила детей, всех детей. Но теперь, когда немецкий карапуз открыл ротик и сказал «Mutti», ей стало тошно, она с удивлением почувствовала, боясь признаться самой себе, что она его ненавидит. Ребенок не был виноват в том, кто его родители, она не позволила бы себе обидеть его, но она ненавидела его от души. Что вы с нами сделали? И как, почему мы не выходим толпой на улицу, не кричим, сжав кулаки, не протестуем против всего этого? Уж лучше бы нас расстреляли…
Однако она не теряла самообладания ни на минуту, отлично понимая, что происходит. Она стояла молча в вагоне пражского трамвая, приличная, хорошо одетая, в вагоне, гудящем от немецкого говора, держалась рукой в перчатке за кожаную петлю, чтобы не упасть, и ехала из Жижкова на Карлову площадь в суд по рабочим делам предупредить Гамзу.
Только когда она проходила мимо какого-то авто в знакомое здание суда, привычно пахнущее табаком, печами и пылью, стертой мокрой тряпкой, когда она увидела ожидающих, которые, как всегда, сидели на скамейках или прохаживались по широкому коридору, ее вдруг охватили сомнения. «Что же я ему скажу? Тебя спрашивал в конторе какой-то тип, который нам не понравился». И это все? Ей придется вызвать Гамзу с заседания, чтобы сказать: «Я за тебя боюсь, я ужасно за тебя боюсь». Ведь ей достанется от него — и поделом. Страх всегда накликает несчастье. Она растерянно плелась по сводчатому коридору, где отдавался каждый ее шаг, мимо людей на скамейках, которые на нее смотрели, к залу заседаний, номер которого ей был известен, раздумывая, не послать ли за Гамзой служителя или подождать перерыва, — и вдруг двери отворились, и Гамза вышел, будто по вызову. Впрочем, он был не один. Возле него шагал тот самый учтивый человек в потертом, но тщательно вычищенном черном зимнем пальто и прикидывался деликатным.
Гамза, как всегда, когда волновался, казался веселым.
— Я должен кое-что объяснить в полиции, — сказал он торопливо. — Я скоро вернусь.
Нелла кивнула, взяла его за руку и улыбнулась ему, улыбнулась той же улыбкой, какой она провожала его в Лейпциг.
Учтивый человек подвел Гамзу к авто, в котором ожидали двое, все сели и уехали по направлению к Спаленой улице.
Нелла твердила про себя, как безумная:
«Это, может быть, не гестапо. Может быть, все-таки не гестапо».
Представлялись удары ногой в дверь, взломанные замки и потом мертвая тишина… Что теперь? За кем придут раньше? За Еленкой? За Клацелом? За Станей?
Когда она свернула у Новоместской башни, она увидела, что на доске в память молодых патриотов наклеено какое-то объявление, около которого толпился народ. Два молодых парня в спецовках только что отделились от группы людей и пошли рядом.
— Ну, так знаешь, что теперь у нас здесь? — произнес один певучим пражским говором. — Протекторат.
— Так-то так, — медленно процедил второй. — А тем, кто рад, недолго радоваться.
Они широко шагали по пражской мостовой, спокойные и уверенные в себе, ничем не замечательные парни, и взволнованная худощавая дама, обгоняя их, почувствовала, несмотря на всю свою тоску, что какая-то сила поднимает ее голову и распрямляет ей плечи…