В замке камеры загремел ключ, средневековый ключ. Разговор разом умолк, три узницы вскочили на ноги. В дверях показалась надзирательница с листом бумаги в руке. Две узницы смертельно побледнели, третья порозовела от волнения.

— Скршиванкова Елена, herunter! Alles mit! Sofort!

Перепуганные женщины уставились на Елену. Но Елена словно повеселела. Волнуясь, она всегда выглядела веселей, эту черту она унаследовала от отца.

Быстро одеваясь, Елена старалась сохранить самообладание, но руки у нее дрожали. Как часто в последние дни она внутренне готовилась к этому моменту и все же не верила, что он наступит. Не верилось ей и сейчас, но пальцы плохо слушались, и вещи валились из рук. Мильча нагнулась и подала Елене упавший платок, Галачиха сказала нежно:

— Погоди, дочка, — и подтянула на юбке Елены незастегнутую «молнию».

Как будто сейчас важны такие мелочи! Все трое отлично понимали, что означает этот вечерний вызов из камеры в дни осадного положения. Но, как утопающий за соломинку, они цеплялись за всякие мелочи, потому что иначе можно было сойти с ума. Они старались занять внимание Елены обыденными пустяками и вызвать у нее и у себя ощущение, что она все еще живет, как все другие, а этого как бы не существует. И сама Елена тоже ни слова не говорила об этом. Есть такой неписаный закон у заключенных: те, кому предстоит это, скромно молчат… Да и времени не было разговаривать.

— Los! Los! — кричала надзирательница из коридора.

Елена торопливо обняла Галачиху, потом Мильчу. Она почувствовала, как судорожно вздрагивает девушка, вот-вот прорвутся с трудом сдерживаемые рыдания. И эта слабость товарища помогла Елене справиться с собой.

— Молчи, — сказала она с материнским превосходством. — Не мучайся, в конце концов все обойдется. Прощайте!

Но Мильча прижалась к ней, словно не желая отпускать.

— Willst du mitgehen? — зашипела на нее надзирательница. Девушка не понимала по-немецки. Елена оттолкнула ее и выбежала в коридор. Не хватало еще, чтобы они взяли и Мильчу!

Дверь камеры захлопнулась, и Елена очутилась в коридоре, как птенец, выпавший из гнезда. Как сжились за это недолгое время три обитательницы камеры, как они полюбили друг друга! Кто не сидел в гитлеровских тюрьмах, тот не знает, как крепка взаимная привязанность заключенных. Уже не будет больше Елена возвращаться с допросов к Галачихе, старая работница и Мильча не будут больше заботиться о ней. А она, Елена, уже не принесет им вестей из «четырехсотки», ничего не расскажет им.

Надзирательница в безобразной эсэсовской фуражке вела Елену вниз по лестнице. А лестница здесь не такая, как все лестницы, — тюремная! На каждом этаже пролет затянут металлической сеткой, чтобы отчаявшийся узник не вздумал броситься вниз и сломать себе шею. Но Елена не помышляла о самоубийстве. К чему? Она никого не выдала, держала язык за зубами, а теперь ее уже ни о чем не будут спрашивать…

По этой лестнице вздохов заключенные возвращаются поздно ночью с допросов во дворце Печека. Тюремные ступени словно покрыты тысячами незримых следов: что ни след, то боль, что ни ступень, то тоска. А впрочем, нет, эти ступени знали и веселую, бодрую походку коридорного, спешившего с доброй вестью о том, что Красная Армия гонит гитлеровцев от Москвы, и торопливые шаги выпущенного на волю человека. Ну, Елену-то не выпустят, нечего и думать, ведь она дочь Гамзы, несколько лет работала в горьковской больнице, ее уличили в том, что вместе с группой врачей она пыталась передавать витамины политическим заключенным, лечила подпольщиков; кроме того, она систематически переводила и распространяла советские военные сводки… Собственно говоря, можно было обойтись и без этих улик, ведь после покушения на Гейдриха оккупанты беспощадно казнили чехов, а коммунистов — в первую очередь.

О, господи, сколько народу в нижнем коридоре! Похоже на толпу беженцев. И все одни мужчины. Елена стояла у стены, положив свой узелок у ног, и ждала. Где-то впереди гортанный голос выкрикивал фамилии. Во времена безработицы люди вот так же толпились около биржи труда, а сейчас стоят здесь в очереди за смертью… Все это связано одно с другим, тесно связано!

Стоял долгий день военного лета, солнце еще не село, в выбеленном вестибюле было светло. В этом тоскливом предвечернем освещении Елена не различала фигур, она видела лишь лица людей, изнуренные голодом, пожелтевшие от тюремной жизни, изувеченные кулаками гестаповцев, отражавшие волнение и страх перед тем, что случится в ближайшие несколько минут.

Гортанный голос, коверкающий чешские фамилии, продолжал раздаваться под белыми сводами, над черной толпой заключенных:

— Аусобский Генрих!

На Аусобском уже не было темных очков, которые он носил, живя на нелегальном положении. Их разбили еще на первом допросе. Но он не вешал курчавой головы. Да, да, это был связной Индра Аусобский, которому Елена вручала свои переводы с русского. Но в нем был воплощен Рой из штата Алабама, один из американских юношей, приговоренных к смерти. Он словно сошел со старой фотографии, которую Елена берегла еще девочкой. Образ невинно осужденного негра Роя ожил в этом человеке. «Сколько тогда мне было лет? Четырнадцать, не больше. Когда я в тот день бежала на почту с телеграммами протеста, это были протесты против моей собственной смерти». Все это связано, тесно связано! Словно мощный прожектор с необыкновенной яркостью осветил вдруг в сознании Елены все прошедшее, настоящее и будущее.

Позади Аусобского показалась голова надзирателя. Аусобский как-то неестественно выпрямился, и Елена потеряла его из виду.

Затем были названы имена Кудея, Соларжика, Мразека, Янека — всех арестованных членов их разгромленного национального комитета. За спиной каждого появлялся надзиратель, что-то делал, и вызванных уводили прочь.

Стоя у стены, Елена напрягала слух и, волнуясь, гадала, скоро ли назовут ее имя. «Только бы не уронить честь отца! Как хорошо, что нас не будут вешать, виселицы я боюсь. А в расстреле есть что-то хирургическое… Бедная мама! Ее жизнь начинается и кончается семьей, ей будет очень тяжело».

Сколько раз Елена мысленно писала матери горячее прощальное письмо: так, мол, и так, мамочка, я тебя очень, очень люблю, а если я и была иногда резка, то это только от застенчивости. Мне бы не хотелось, мама, чтобы ты думала, что у тебя была легкомысленная дочь. Пойми, это было необходимо для отвода глаз. Наше дело мы скрывали и от тебя, ведь ты робка… Только бы правильно был воспитан мой Митя, теперь, когда в живых остается лишь слабая половина нашей семьи. Но нет, Митя вырастет настоящим человеком, а Тоник…

На дворе взревел автомобильный мотор, и этот звук ударил по нервам заключенных. Послышался громкий лай овчарки. Заключенных выстраивали для отправки, слышались шаги, скрип высоких сапог и стук их по каменным плитам.

— Los! Los!

Елена хотела было пожать Индре руку — теперь можно не скрывать, что они знают друг друга, — но он с улыбкой оглядел себя сверху донизу и пожал плечами; руки у него были связаны за спиной. Вот откуда эта неестественная поза! Так вот, значит, что делали с ними там, впереди! Их связали, как помешанных в смирительных рубашках, как бандитов; их гонят, как скот на бойню… В «четырехсотое» Елена не раз видела страшно избитых людей, слышала вопли, которые гестаповцам не всегда удавалось заглушить ревом мощных репродукторов, разносивших по всем этажам дворца Печека фривольные мелодии, но ничто не произвело на Елену столь гнетущего впечатления, как эти связанные за спиной руки — воплощение бессилия. Бессилия? Так нет же! Голова-то свободна!

— И все-таки они проиграют! — сказал Аусобский, и лицо у него было такое же оживленное, как у Елены, когда она прощалась в камере. Мужчин погнали во двор.

— Los! Los!

Гестаповцы торопили заключенных, торопились сами, словно бес в них вселился. Они как будто старались убежать от самих себя, нечистая совесть подгоняла их. На лай овчарки начальника тюрьмы отозвались все тюремные псы. Толпа обреченных мужчин вышла во двор, эсэсовцы загнали людей в автобусы и увезли. В белом коридоре вдруг стало пусто и тихо. Время словно остановилось.

Елену не вызвали — в чем же дело? Ее отделили от колонны смертников. Что это значит? Может быть, ее снова повезут на допрос? Но зачем тогда ее вызвали с вещами? Или надзирательница ошиблась? Может быть, по счастливой случайности о Елене забыли и она еще вернется в камеру, к Галачихе и Мильче, проживет еще целую ночь и день, а за это время мало ли что может случиться? Покушение на Гейдриха тоже было как гром среди ясного неба. Разве не принесла Женя сегодня днем весть о восстании в Праге? Говорят, что кто-то из хаусарбейтеров прочел об этом в немецких газетах, которые шли на растопку. Правда, Женя не отличалась трезвостью взглядов и всегда была склонна к фантастическим версиям типа «одна пани сказала». Разумом Елена ясно сознавала свое положение, но ее бьющееся сердце, ее работающие легкие — весь организм молодой женщины просто инстинктивно не допускал возможности близкой смерти. Ведь именно сейчас Елена живет так напряженно, живет каждой клеточкой своего существа. Надежды сплетались с воспоминаниями: вот, например, эти девять негритянских юношей времен ее детства, они ведь все-таки не были казнены! Весь мир возмутился тогда против подготовки узаконенного убийства в Скоттсборо. Да и Лейпцигский процесс благополучно кончился… ведь верно, отец? Елена все время мысленно обращалась к отцу, словно он был тут, рядом с ней.

И вдруг у Елены замерло сердце. «Анка Шебестова! Вот уж не думала я, что испугаюсь тебя, как смерти!»

Надзирательницы выводили узниц, передавали их в руки эсэсовцев, а это значит, всему конец. Нет, нет, я уже стою прямо. Нельзя вселять отчаяние в души товарищей. Это я только на минуточку пошатнулась, только на минуточку меня смутила пустая надежда на спасение. А Анка Шебестова, молодая работница и верная подруга Елены, вошла торжественная, сосредоточенная, спокойная, строгая. В мае у нее должна была быть свадьба, а сейчас она идет на смерть. Каких только узниц здесь нет: пожилые женщины, девушки, у которых вся жизнь была впереди, теперь она обрывается. Есть здесь матери — бог весть, что теперь станется с их детьми, — есть жены революционеров, скрывшихся в подполье или за границу, жены арестованных и вдовы казненных, работницы, учительницы, продавщицы, сестры Красного Креста и старые поборницы женских прав. Вон ту полную седую женщину в молодости называли «Орлеанской девой». Она боролась за женское образование, отстаивала избирательные права женщин. Когда-то ее высмеивали, теперь она идет на смерть за то, что отказалась подписать от имени чешских женщин верноподданническое обращение к империи. Ага, здесь и «тетя Чистая», самоотверженная патриотка, работавшая в мастерской химической чистки. Через ее посредство и с помощью еще одной связной Елена получала русские тексты для переводов.

Среди заключенных были и совсем отсталые женщины, попавшие сюда по странной игре случая, которую так любит гестапо. Вот эту тугоухую бабку, безземельную крестьянку из Радлиц, Елена не раз видела на прогулках в тюремном дворе. Бабка сидела за то, что незаконно продала из-под полы несколько литров молока женщине с целым выводком детей, а соседка донесла на нее. Когда среди заключенных разнеслась весть о покушении на Гейдриха, бабка усиленно допытывалась, кто такой «Геринк» и что с ним такое приключилось. Она, мол, знала одного Геринка, ювелира со Спаленой улицы, — может, это он? Теперь ее расстреляют за «одобрение покушения на германского протектора».

Была тут и молодая цыганка. Она тоже совершенно не понимала, что происходит вокруг. Когда ее вывели из камеры, она засмеялась, радуясь, что ее теперь выпустят.

Но большинство узниц были сознательными патриотками. Все эти мамаши, тетушки, кумы, такие простые и будничные, охотно толковавшие о хлебе насущном, — это был проданный и связанный по рукам и ногам чешский народ, который, несмотря ни на что, словом и делом сопротивлялся чужеземцам, хотел изгнать их, рвался к свободе. Правда, представления о свободе были разные. «Соколки», «маффистки», патриотки старого закала мечтали о прежней республике, которую для них олицетворяли Масарик на коне, легионеры в Граде и Промысловый банк у Прашной браны. Коммунистам было ясно, что после войны от старых представлений не останется камня на камне, и они готовились, засучив рукава, строить новый мир. Но всех узниц объединяла общая ненависть к захватчикам и надежда на освобождение, которое принесет Красная Армия. А сейчас они шли умирать.

Погодите, подруги! Мужчинам связали руки, а нам нет — значит, это только отправка в концлагерь. То, что раньше считалось бедой, сейчас показалось удачей. О, господи, как легко стало при мысли, что предстоит поездка в лагерь, а не расстрел. Пусть даже на сопроводительном документе стоят роковые буквы «R.U.» («Rückkehr unerwünscht»), пусть даже там, в Германии или в Польше, Елену ждет смерть! Но во-первых, это не сейчас, и это самое главное, а во-вторых, еще не раз, быть может, тебе повезет и ты избежишь смерти. В концлагерь тебя отправят поездом — а мало ли что может случиться в дороге. Известно, как часты на железных дорогах диверсии, крушения. Тоник с Войтой занимались этим… Что, если и наш поезд потерпит крушение! Поезд сходит с рельс, паника, и я исчезаю… Или, например, воздушный налет. Разве несколько дней назад не было большого налета на Пльзень? Погибнуть от бомбы или увечья не страшно, это отличная смерть по сравнению с казнью. Да и зачем обязательно гибнуть? Можно быть раненой и пролежать в больнице до тех пор, пока русские погонят немцев из Керчи и Севастополя, как погнали их уже от Москвы. Жизнь каждой из узниц гитлеровской тюрьмы Панкрац связана прочными нитями с продвижением Красной Армии. Только бы выиграть время! Каждый лишний день — это благо. Жить можно и в концентрационном лагере, и там можно дождаться свободы. Подумать только! Дожить до победы! Голова кружится при мысли об этом…

Женщинам не связали рук. А так как в каждом живом человеке в минуты волнения и страха теплится искорка надежды, эта искорка сейчас вспыхнула и разгорелась пламенем. Общее настроение захватило и Елену. Она нахмурилась и рассердилась на себя. К чему? Такая неуравновешенность только ослабляет человека. Скорей бы уж гестаповцы взялись за дело и всему пришел бы конец. Елена ждала в тюремном коридоре всего-навсего полчаса. Последние ее минуты. Но именно эти минуты, как ни странно, показались ей вечностью.

Наконец узниц загнали в «Зеленый Антон», туда же вскочили эсэсовцы с револьверами в руках, дверцы захлопнулись, и машина помчалась. На улице все еще было светло, — долгий день, летнее время, — но в закрытой машине царил полумрак. Через затянутую решеткой отдушину нельзя было разглядеть, где они едут. Но определить направление было возможно. Прижатые друг к другу женщины напрягали слух и каждой мышцей своих измученных тел воспринимали эту езду. Они уже знали привычный толчок при выезде из тюремных ворот на улицу, знали звук перевода скоростей, знали короткий гул, когда машина проезжала под Нусельским виадуком. Сейчас их везли под гору знакомым маршрутом, которым обычно возили на допрос. Вильсонов и Масариков вокзалы расположены недалеко от дворца Печека, так что если машина не переедет через мост — значит, мы спасены, подруги! Ну а если мост, тогда мы едем в Кобылисы.

Узницы знали, что переезд через мост решает все. Но ни одна из них не произнесла вслух ни слова.

Рядом с Еленкой сидела Тоничка Северинова, молодая женщина, впервые готовившаяся стать матерью. Ее недавно арестовали на вокзале, где она пыталась передать в вагон кусок хлеба пленному русскому солдату. Тоничка прижалась к Елене. Прижалась не только потому, что в машине было тесно, но и потому, что ей было страшно и тянуло к близкому человеку. А машина мчалась и мчалась, свернула направо и все не останавливалась. Гладкая мостовая вдруг кончилась, заключенных тряхнуло. Тоничка ухватилась за руку Елены.

— Ему это не повредит? — спросила она, думая о будущем ребенке, и этот вопрос показался Елене безумным.

— Не повредит! — тихо успокоила она Тоничку и улыбнулась ей, собрав все силы, улыбнулась той самой «военной улыбкой», которой улыбалась когда-то своему мужу ее мать Нелла. Как будто теперь это не все равно!

Машина с шумом прошла по мосту… «Очевидно, это мост на Штванице, девчонкой я ездила туда играть в теннис… Для мамы это будет страшный удар… Интересно, видны ли отсюда Градчаны? — Елена старалась, но никак не могла вспомнить. — Как это я раньше не обращала внимания!»

Словно в ответ на ее мысли в темной машине раздалось пение. Женщины запели «Где родина моя». Словно порыв ветра ворвался в сердце Елены. Серебряный ветер, пронизанный солнцем, дождем и благоуханием родной земли, увлек Елену с собой, и она запела вместе со всеми. Вначале в голосах узниц отражались неуверенность и страх. Но мелодия ширилась, становилась сильнее и чище, узницы пели, и с них, как увядшие листья с веток, опадали боязнь, страдание и тоска. Словно свет и воздух ворвались вместе с гимном в этот гроб на колесах. Елене казалось, что песня зрительно ощутима.

Шум воды в лугах зеленых, гул лесов на горных склонах, птичий свист в садах весной — всюду словно рай земной! [54]

Внутреннему взору Елены представилась картина, которую она — в те годы счастливая жена и мать — видела, возвращаясь с Тоником и Митей на родину после нескольких лет разлуки. Весенняя земля цвела, яблони стояли в девичьей фате, миллионы цветов виднелись за оградами, и на эти цветы слетались пчелы святого Прокопа. Яблони, выращенные чешскими братьями-садоводами, как веселые подружки, выстроились вдоль дорог по всей Чехии вперемежку с цветущими черешнями.

А переполненная машина мчалась по Голешовицкой набережной мимо боен, и обреченные женщины пели в ней «Где родина моя». Как когда-то Елена пела в школе, как пел Митя и будут петь его дети, как поют чехословацкие солдаты в степях Бузулука и на меловых берегах Великобритании — в разных концах света, по обе стороны креста, на котором гитлеровцы распяли чешский народ. Узницы пели, и перед ними, как наяву, вставало прекрасное лицо родины — черные брови лесов, голубые глаза озер, львиная грива желтеющих нив и тонкие жилки дорог и тропинок, где встречается человек с человеком, милая с милым, край, где природа укрощена и приручена трудолюбивым народом, край, украшенный трудом поколений, зеленая Чехия, белые города, красные трубы на фоне синих гор. Эти горы снова станут нашими! Нашими станут истоки рек, все вернется в руки твои, чешский народ!

Это чешские края, Это родина моя.

Любимая мелодия, близкая сердцу, но слишком трогательная, вызывающая слезы умиления. «Не плачь, мама, не плачь, слезами нам не поможешь…»

Елена всю жизнь стыдилась слез. Мы сражались, подруги, и мы умрем как солдаты. Не уговариваясь, даже не переглянувшись, Анка с Еленой и «тетя Чистая», кончив «Над Татрами», запели:

Вставай, проклятьем заклейменный!..

Машина еще раз с грохотом проехала по мосту, — какой это Тройский или Либеньский? — и помчалась по другому берегу Влтавы. Казалось, в этом пении слышится грозный шум толпы перед Зимним дворцом в Петрограде, вопли жен рабочих после страшного взрыва динамитного завода в Болевке, поступь шахтеров в Мосте и возгласы возмущенного народа перед парламентом, когда буржуазное правительство отдало Гитлеру пограничные горы, речь Готвальда с парламентского балкона… «Тоник, Тоник, тогда мы были вместе… Хорошо, что сейчас тебя нет со мной!» Вспомнилась Елене и забастовка нехлебских ткачей. Тогда застрелили Франтишку Поланскую… Как хорошо знала Елена эту женщину, ее валик для плетения кружев, ласточек, что прилетали к ней каждый год, гиацинтовые луковицы, которые она хранила в погребе… в них дремала весна. Капитал спустил на Поланскую полицейских, а на нас — гитлеровцев. Все это связано, все это тесно связано!..

Шофер переключил скорость, машина накренилась на повороте… уж не в Либени ли мы, недалеко от Буловки?.. Перекресток, звенит трамвай… На шоссе выбегает неизвестный с каким-то предметом в руке, останавливает черную машину Гейдриха. Другой неизвестный бросает бомбу… Молодцы! Наверно, они хорошо натренировались. Итак, мы едем по той самой дороге, где было совершено покушение? Трудно угадать вот так, вслепую. Бог знает, куда нас везут, но, судя по тому, как вдруг взъярились эсэсовцы…

Никто не даст нам избавленья…

— Halt’s Maul! — ревет эсэсовец и вскакивает, как ужаленный. — Shweigen! Sonst schiesse ich!

— Стреляйте! — как во сне говорит Еленка. — По крайней мере, сразу отделаюсь.

На нее обрушивается кулак гестаповца. Но эта расправа — как масло в огонь: женщины поют еще смелее и громче. Мать неродившегося ребенка, которая только что так боялась за него, поет со всеми. Что остается делать эсэсовцам? Они обязаны довезти узниц живыми на место казни.

Ход машины стал мягким, тяжелым и беззвучным, ее резиновые шины катились теперь по немощеной дороге. В закрытом кузове посветлело, в щели проник свежий загородный воздух. Цыганка жадно вдыхала его, раздувая красивые ноздри. «Теперь скоро выпустят», — думала она. Она не понимала ни по-чешски, ни по-немецки и все еще не догадывалась, куда их везут. Никто из попутчиц не станет объяснять ей это, боже упаси!

Теперь они, наверно, проезжают мимо зеленых домиков и небольших садоводств, которых так много в предместьях Праги. Елена любила эти места, где кончается город и начинаются новостройки, стадионы и кладбища. Она не знала точно, где находится стрельбище в Кобылисах, ей в жизни не приходилось бывать там, да и зачем? Но «тетя Чистая», жительница Либени, услышав, как машина поехала по немощеной дороге, тотчас сказала: «Мы уже почти на месте».

Это есть наш последний И решительный бой, С Интернационалом Воспрянет род людской!

Звуки песни вылетали из мчавшейся машины, проносились над розовыми палисадниками предместья Дяблице, бились в наглухо закрытые окна.

— Опять везут коммунистов, — говорили люди в домиках, стоя у тщательно затемненных окон. — Коммунисты всегда поют перед казнью. Боже, и когда придет конец этим убийствам!

Ежедневно, на рассвете и вечером, перед заходом солнца, через Дяблице проносились дьявольские кортежи смерти: впереди в открытых машинах команда гестаповских палачей, за ними полицейские машины с обреченными. Эти кортежи пугали жителей предместья перед сном и будили их на рассвете. А по ночам грузовые машины увозили в крематорий безмолвный груз. С шести вечера до шести утра жителям Дяблице было строжайше запрещено выходить на улицу, все окна должны были быть закрыты и тщательно затемнены, подходить к ним было нельзя. Однажды гитлеровский солдат выстрелил в окно, заметив тень за занавеской. Но жители предместья нашли выход: они выбрали наиболее удобно расположенный домик из тех, что стояли на косогоре, вынули черепицу в крыше и, забираясь на чердак еще до захода солнца, смотрели в это отверстие. Видно было далеко, вплоть до того места, где сейчас на лесистом горном склоне расправил свои белые плечи большой березовый крест. Территория стрельбища была обнесена каменной стеной, огорожена колючей проволокой и охранялась часовыми. Но люди, тайком глядевшие сквозь дыру в крыше, все-таки видели, что там происходит. И тот, кто видел, уже не мог сомкнуть глаз. Рев запущенных моторов, ружейные залпы и пение расстреливаемых страшным призраком врывались в жизнь обитателей уютного предместья, и многие его жительницы еще долго после осадного положения ходили к невропатологам.

Машина, в которой находилась Елена, все ехала, и узницы пели до тех пор, пока шофер не затормозил. Последние ворота. У всех обреченных на минуту замерло сердце. Конвойный эсэсовец высунулся, сердито крикнул часовому какой-то номер или пароль — нацисты орут и друг на друга, — и машина снова тронулась. Она повернула палево, проехала еще немного и окончательно остановилась.

— Alles heraus!

Какой бесконечно долгой была эта поездка! И как она быстро кончилась! А где же наши мужчины, что с ними?

Узницы вышли из машины, которая остановилась на площадке, похожей на стоянку автобусов, — на месте, огороженном колючей проволокой и покрытом лужами дегтя.

Елена увидела небо над головой и глубоко вдохнула свежий вечерний воздух. Стоял июнь, чудесный месяц в Чехии, время, когда весна и лето словно соединяются в поцелуе и губы их окрашены земляничным соком. Запахи чешской земли проникали к Елене через изгородь из колючей проволоки. Лужайки издалека посылали ей благоухание цветов, леса источали аромат смолы, нагретые солнцем нивы дышали хлебом, с огородов и из садиков доносился запах укропа, жасмина и роз. За облупившимися каменными заборами благоухала бузина, а на перекрестках — горькая черемуха. О, запах родины! «А ты, Станя, когда-то хотел лишить себя жизни, дурачок! Слава богу, ты еще остаешься с мамой. Что бы она делала совсем одна!.. А где же наши мужчины, куда их дели? Живы они или уже… Зачем так ревут моторы, ведь автобусы стоят? Почему шоферы не выключат их? Едут обратно, что ли?»

Где-то в стороне от стоянки щелкали негромкие сухие выстрелы, а порой слышались целые очереди из автоматов. Наверно, солдаты упражняются в стрельбе, на то ведь и стрельбище. В сознании Елены эти звуки не ассоциировались с казнью. Противный запах синтетических смазочных масел, разлитых по земле, смешивался с ароматом земли и осквернял его. За вереницей пестрых ревущих автобусов Елена увидела нечто тихое, прекрасное, незабываемое. За колючей проволокой тянулось поле молодой свеклы, посаженной рядами в иссиня-коричневой земле. За полем на пригорке кудрявился лиственный лес. Кто сказал, что свекольные поля неприглядны с виду? Елена готова была всю жизнь глядеть на это свекольное поле и не насмотрелась бы. Хорошо бы побежать по нему, как дитя или жеребенок, ни о чем не думать и бежать!.. Справа от поля виднелся поселок — группа белых и светло-желтых домиков с красными и серыми крышами. Домики жались друг к другу, над ними торчала какая-то башенка. Люди в этих домах могут, когда им вздумается, пойти из комнаты в кухню, растопить плиту, сварить кашу детям, зажечь лампу, сесть рядом с Митей, — помочь ему сделать урок по арифметике, выйти из дому, сесть на трамвай, поехать в город, пойти там вдвоем в кино… Они ведут сказочную жизнь, которую Елена уже даже не может представить себе…

Узниц построили в шеренги и по узкой дороге повели в сторону от стоянки автобусов. Дорога заворачивала за деревянный сарай, похожий на кегельбан. По сторонам лежали какие-то длинные ящики. «К чему они здесь?» — подумала Елена.

Вот и небольшой двор, с трех сторон окруженный насыпью и немного похожий на дно высохшего пруда. О, господи, сколько здесь солдат против нас, женщин. Как им не стыдно! Проходя мимо, Елена нарочно поглядела в глаза одному из них. У солдата были зеленые глаза без ресниц, какие бывают у рыжих людей. Он уклонился от взгляда Елены, и глаза его забегали.

От солдат пахло кожей, капустой и водкой. Верю, что вам пришлось подкрепиться для такого дела. Не хотела бы я быть на их месте. Пахло здесь и еще чем-то: Елена не узнала острого запаха крови, ведь в операционных ее тотчас смывают. Вот и санитары в белых, забрызганных кровью резиновых халатах… Ага, на это резины хватает!

— Мне… мне дурно, — прошептала беременная Тоничка Северинова, та, что подала кусок хлеба русскому пленному. И пошатнулась.

«Может быть, для тебя было бы лучше потерять сознание», — подумала Елена, но она не могла оставаться пассивной и крепко подхватила подругу под руку.

— Тебе ничего не сделают, пока не родится ребенок, они не имеют права, слышишь? Они только хотят припугнуть тебя, не поддавайся!

Елена не верила тому, что говорит, но это помогло Тоничке. А кроме того, помогло и самой Елене. Когда поддерживаешь слабого, уговариваешь его не бояться, хотя боишься сам, тебе становится легче, ты забываешь о собственной судьбе. В камере, когда пришли за Еленой, у нее все валилось из рук и подкашивались ноги, но потом она начала ободрять Мильчу. Так и сейчас она шла твердо, и сердце у нее не трепетало. Она видела «тетю Чистую», та держалась естественно, как всегда, видела седовласую «Орлеанскую деву», шагавшую, словно женщина-рыцарь. Елена посмотрела на величественную Анну — Анна не вешала головы, она отважно и насмешливо глядела на убийц, и от этого прибавилось мужества и у Елены.

Вся обстановка этого стрельбища времен Фридриха Великого, насыпи, и «кегельбан» (очевидно, крытые тиры), и тот факт, что узницы сейчас станут живыми мишенями для множества вооруженных тупиц, у которых на форменных пряжках выгравировав девиз «С нами бог!» — все это было не только жестоко и гнусно, все это было, кроме того, невыразимо дико, нелепо, мучительно глупо. Столько чудес совершает современная наука, например в области хирургии, и неужели наряду с этим в двадцатом веке возможен вот такой дурацкий дворик? (Елена даже про себя не называла его местом казни.) Мучить и убивать людей — как это несовременно! С этим варварством будет покончено, черт возьми, но мы его еще застали…

Тоничка Северинова держалась за Елену.

— Видишь эти ящики? — прошептала она.

— Не смотри туда, — сказала Елена спокойным тоном, каким разговаривала с пациентами. — Выше голову, гляди на небо!

После захода солнца западная сторона неба была красной, словно кровоточащая рана. Но вверху над головой уже прояснился серебристо-зеленый, ясный, глубокий и высокий, изумительно спокойный и прекрасный небосвод. По нему безмятежно плыли несколько легких золотисто-серых облачков.

— В какой стороне от нас Град? — тихо спросила «Орлеанская дева».

Пронзительный крик вдруг потряс воздух. Испугались даже ко всему привычные узницы дворца Печека, вздрогнули вооруженные солдаты. На середину замкнутого насыпями дворика, как на сцену, выбежала дикая темная фигура и, словно затравленный зверь, заметалась по кругу, визжа высоким, резким, нечеловеческим голосом. Это была цыганка. Когда ее привели во дворик, она почуяла запах крови, увидела солдат с винтовками, вдруг поняла все, прорвалась через цепь конвойных и кинулась бежать, обезумев от страха.

Но бежать было некуда — она была в ловушке. Несколько солдат, топоча сапогами, бросились вслед, схватили ее и потащили обратно в шеренгу, чтобы она ждала там, пока прокурор прочтет приговор и передаст его для исполнения офицеру эсэсовской команды. Цыганка упиралась, и ее, всю сжавшуюся, волокли по хрустящему песку.

Умирать тяжело даже за идею. Но идея придает смысл твоей смерти и вооружает тебя мужеством. Идея — это оружие и щит. А каково вот этому существу, целиком объятому животным страхом? Какое отношение могла иметь эта бедняга к одобрению покушения на Гейдриха, к заговору против Германской империи и к государственной измене? При чем же тут она? Наверно, понадобилась для круглого счета. На каждый день установлено определенное количество жертв.

Цыганка умолкла в руках конвойных и лишь громко и быстро дышала, поводя блестящими глазами. Она притихла, и все поняли, что она сдалась. Гестаповские офицеры с надменными, безразличными лицами докуривали сигареты и о чем-то совещались. Цыганка вдруг согнулась быстрым кошачьим движением, укусила за руку одного из конвойных, выскользнула из рук другого и снова, на этот раз молча, кинулась бежать, странно дергаясь всем телом, чтобы удержать равновесие (руки у нее были связаны за спиной). Она вбежала прямо в группу эсэсовских офицеров. Один из них, не моргнув глазом, выхватил револьвер и, сделав недовольную мину, выстрелил цыганке в затылок. Звук был совсем негромкий, словно треснул расколотый орех. Цыганка неловко споткнулась, наклонилась как-то вбок и упала ничком, раскинув ноги. Елена невольно сделала движение, чтобы подбежать к ней и оказать первую помощь. Такова уж сила профессиональной привычки. Да что врач! Разве найдется в Праге человек, который не подбежал бы к упавшему пешеходу, чтобы помочь ему подняться? Елену удержали, а цыганку убрали люди в белых халатах. Так убирают вещь, не имеющую человеческого подобия, ее унесли вниз головой к тем длинным ящикам, что стояли за «кегельбаном».

Весь этот эпизод разыгрался так быстро, что бегство и вопли цыганки ошеломили женщин даже больше, чем ее смерть.

Прокурор, лысый, потеющий пожилой чиновник со свастикой на отвороте черного сюртука, — среди палачей в военной форме он был единственным штатским, — стал в углу двора, возле шеренги окруженных конвоем узниц и против стоящих «смирно» солдат команды исполнения, и «именем Германской империи» начал читать сперва по-немецки, а потом на скверном чешском языке фамилии приговоренных.

— Мы не признаем Германской империи! — прозвенел кристально твердый голос Анны. — Мы вас сюда не звали и не хотим вас слушать! Да здравствует Чехословацкая республика!

— Да здравствует Чехословакия! — раздалось из шеренги, и эти высокие женские голоса здесь, перед лицом вооруженных мужчин, прозвучали как ликование.

— Да здравствует Советский Союз!

— Да здравствует Красная Армия!

Ах, читатель, читатель! Теперь нам нетрудно провозглашать все это. Сегодня гестаповцы не ведут нас под пули, сегодня никто не заглушает наших возгласов дьявольским ревом моторов… О чем вдруг напомнили Елене эти моторы? А, это было давно, в Улах. Первого мая там вышел на трибуну молодой рабочий и стал говорить правду… но оркестр грянул что было мочи. По приказу эсэсовского офицера взревели моторы… Солдаты с ружьями подошли совсем близко, этого Елена не ожидала. Но не все ли равно… Елена сорвала тряпку, которой кто-то пытался завязать ей глаза и отбросила ее далеко в сторону — этим движением она словно освобождалась от всего окружающего. Она уже не видела идиотских фигурок времен Фридриха Великого, которые целятся в мишени и воображают себя солдатами… Елена подняла голову к ясному небу, где мерцала первая звезда. Перед глазами у нее вспыхнула молния, и Елена обрела сверкающий мир, где нет ни войн, ни казней. Она упала куда-то в пустоту, но чешская земля подхватила ее, и сознание Елены угасло.