В воскресенье вечером, когда Станя возвращался от матери и от Мити в Прагу, битком набитый поезд не пропустили к Центральному вокзалу. У пассажиров еще раз проверили документы и высадили в Либени. На Центральном вокзале тяжело пыхтел другой поезд, торжественный, страшный. Люди с черепом на рукаве везли мертвого Гейдриха в Берлин. Он любил смерть и теперь был в ее власти. Из уст чехов не вырвалось ни одного вздоха сожаления. Люди говорили: «Помер уже? Давно пора!» Гнев угнетенного и истребляемого народа был страшен. Он сгущался над Прагой, как грозовая туча. И нацистская влюбленность в смерть вспыхивала с новой силой при виде мертвого шефа убийц, напряженная траурная атмосфера снова неистово требовала крови. Воздух был мертвенно неподвижен. Свинцовая духота кошмаром нависала над затемненной Прагой. Может быть, и в самом деле над двумя полюсами, заряженными положительно и отрицательно гневом, проскочила искра и разразилась гроза, какой уже давно не помнили жители Праги.

Станя только-только сошел с поезда в Либени, когда поднялся такой невиданный в нашем умеренном климате вихрь, что люди хватались друг за друга, чтобы устоять на ногах; горячая весенняя пыль столбами кружилась в порывах ветра, как огромная подвижная колоннада; блеснула, рассекая тучи, молния, башни и крыши затемненного города осветились голубоватым огнем, и грянул такой гром, будто небесный свод был из камня и вдруг обрушился.

— И небо-то на него гневается, — заметила Барборка по адресу Гейдриха. Всю жизнь она с наслаждением примечала подобные знамения. Барборка напомнила молодому Гамзе, который вернулся домой, мокрый до костей, непогоду пятнадцатого марта, когда немцы пришли в Прагу и Гитлер приехал в Град.

Барборка слышала от соседок множество волнующих новостей. Например, о Либени. Вы только подумайте, гестапо забрало там всех пятнадцатилетних девчонок. Спятили, что ли, фашисты? Арестовать детей! Ну какое дело этим девчуркам до покушения? Матери хотели отправиться вместе с ними, так нет, не позволили. Подумайте, каково им было, когда увозили дочерей. Господи Иисусе, что им там сделают?

Однако девочкам ничего не сделали. Какой-то человек даже подбодрял их по-чешски. Но девочек заставляли делать странные вещи. В помещении гестапо у стены стоял велосипед. Пусть каждая проведет велосипед по комнате и опять поставит на место. Зачем это? Девочки отворачивались, робели, смеялись от смущения, им было стыдно, когда гестаповцы освещали их ярким светом и внимательно разглядывали, точно раздевали глазами. Некоторые из школьниц умели ездить на велосипеде, но этого от них не требовалось. Другие умели хотя бы обращаться с ним, научившись этому у отца или у брата. Но сейчас велосипед падал у них из рук. Были и такие, кому впервые в жизни пришлось прикоснуться к неустойчивой дребезжащей машине на резиновых шинах, и их охватывал ужас: а вдруг они уронят велосипед, разобьют его, что тогда? Как их накажет гестапо? Чех рассердился.

— Бегите вон туда, за ширму, если вы такие дуры и смущаетесь. Никто не будет на вас смотреть.

И он перевел велосипед туда.

Девочки одна за другой входили за ширму, как заходят у врача, чтобы раздеться, и водили велосипед. Вспыхнул еще более яркий свет, какой-то страшный глаз смотрел на девочек между створками ширмы, как дуло пушки, каждый раз что-то шумело, и школьницы догадались, что их снимают для кино.

Девочкам велели молчать и пригрозили, что за болтовню о том, где они были и что с ними происходило, им опять придется прийти сюда, и отпустили по домам. Но дети рассказали все родителям, матери по секрету сообщили соседкам, тетки — кумам, и новость моментально стала известна всем в Стршешовицах, в том числе и Барборке, которая, естественно, тоже не оставила ее при себе.

Велосипеды покушавшихся! На таком уехал один из участников покушения, и велосипед вместе с велосипедистом бесследно исчез. Другой спасся тоже. Но он бежал на своих двоих, бросив дамский велосипед, на котором приехал, у забора, неподалеку от рокового поворота. Ондржей Урбан, бывший рабочий Казмара, ныне солдат Чехословацкой бригады в Бузулуке, вероятно, был бы очень удивлен, увидав, что выставлено на Вацлавской площади в витрине стеклянного дома «Казмар — «Яфета» — Готовое платье». Там стоял дамский велосипед со старенькой предохранительной сеткой на заднем колесе; на велосипеде торчала кукла в светлом прорезиненном плаще, в плоской шапочке, с повязкой поперек лица — подобие неизвестного велосипедиста. В ногах лежали два портфеля. Кто их опознает? Кто недосчитался кое-каких предметов, забытых на месте преступления? Кто бы мог более подробно сообщить о пятнадцатилетней девочке, которая увела по направлению к Людмилиному проспекту мужской велосипед одного из участников покушения, ушедшего пешком в сторону Тройского моста? Кто поможет разыскать неизвестных злоумышленников? Этот человек получит награду — десять миллионов крон. Деньги будут выплачены наличными.

— Хоть сто миллионов, а я бы ни за что на свете не донесла, если бы и знала, — объявила Барборка Стане.

Она тоже побывала на Вацлавской площади, как и вся Прага. Барборка стояла перед казмаровской витриной в молчаливом созерцании. Она разглядывала черные ободья велосипеда, красный руль и светлый плащ на манекене с таким же восхищением и интересом, с каким Станя рассматривал советское оружие на антисоветской выставке, куда приказали пойти всем служащим библиотеки. Нацисты были глупы и совсем не понимали чехов. Ну, само собой разумеется, жители Праги целый день толпились перед витриной на Вацлавской площади, с любопытством крестников Влтавы, вошедшим в поговорку. Точно они отродясь не видывали велосипедов, плащей и портфелей. Но никто не опознал эти вещи (моя хата с краю — ничего не знаю), никто не заявил, что они ему известны. Ни один человек из миллиона жителей Праги не захотел получить королевскую награду. Фантом в прорезиненном плаще и силуэт страшного велосипеда промелькнули навязчивой идеей во всех кино бывшей республики. Бесполезно. Напрасно полицейские ходили по квартирам и показывали снимки, им не повезло нигде. Неизвестные как сквозь землю провалились.

А тот, второй велосипед, что не успели захватить и руль которого был тогда липок от крови, иногда снился одной либеньской девушке, Индржишке Новаковой. Она кричала после этого во тьме ночи.

Когда-то давно, после измены Власты, Станислав бродил по Праге, сжигаемый любовью, и отводил глаза от театральных афиш, на которых его приводило в смятение имя актрисы. «Сумасшедший, чего я тогда боялся! Какой я был младенец!» Красные объявления с черными списками казненных еще издали кричат теперь на каждом углу. Станислав Гамза мог прочесть на них имя своей сестры. Оно исчезло, сменившись сотнями других. Еще влажные кровавые плакаты с черными столбцами имен расклеивались каждый день на рассвете. Скоро для них не хватит пражских стен. С газетных полос и из витрин — отовсюду смотрела на Станю узкая, украшенная крепом голова птицеящера, с дубовыми листьями из тевтонского доисторического леса на петлицах. Гейдрих умер. Тяжело раненный, перед смертью он лежал в Буловке. Приговоры sondergericht’a [60]Чрезвычайного трибунала (нем.).
подписывали Франк и Далюге. Это же ясно! И тем не менее все, кто жил в Чехии в то невообразимое время, чувствовали, подобно Стане, что мертвый Гейдрих и в июне продолжает посылать на смерть милых сердцу людей. Он гипнотизировал Станю своими змеиными глазами. Действительно, не слишком вдохновляюще на каждом шагу встречать убийцу своей сестры в грохоте улиц, где громкоговоритель вопит, что вермахт наступает в России и побеждает в Африке. И все-таки Станя чувствовал себя на улицах в относительной безопасности. Капелькой воды плыл он в потоке неизвестных прохожих и терялся в толпе.

И в библиотеке все сошло хорошо. По-видимому, немецкие коллеги Стани не жаждали чешской крови. Когда он пришел на работу в первый раз после того, что случилось с Еленкой, одни, вероятно, из осторожности, стали сторониться молодого Гамзы, другие словно стеснялись. Входя в служебную раздевалку, он ощущал вокруг себя не враждебность, а скорее смущение. Но, вероятно, он все это выдумал; может быть, они даже не знали о Еленке. Немцы, естественно, не следили за именами казненных с таким болезненным интересом, как чехи. Впрочем, чешские и немецкие служащие почти не общались. Только Шварц, для которого Станя отказался написать статью о Праге в немецкий альманах, знал о казни Еленки наверняка.

В перерыве, когда большинство служащих ушло обедать, Шварц с первой попавшейся книгой в руках приблизился к письменному столу Стани.

— Коллега, — сказал он, — от души вам сочувствую. Я осуждаю то, что допускает часть моего народа. Поверьте, не все немцы таковы.

Это были опасные слова, и Станислав сделал вид, что не расслышал их. Он только печально улыбнулся.

«Не все таковы! Часть моего народа! А что ты делаешь против этого?» — горячо возразил Станя в душе. И вдруг ему пришло в голову: «А что сделал я сам? Во время осенней мобилизации я как солдат готовился встретить нацистов, это правда. Но с той поры, как нас распустили по домам, я палец о палец не ударил, чтобы не допустить всех этих чудовищных злодеяний, которые происходили у нас после капитуляции. Я мучился, вот и все. А сейчас только и жду, когда за мной придут, потому что я ношу фамилию Гамза».

Отца арестовали в суде, за Станиславом могут прийти в библиотеку. Могут арестовать где угодно. Он нигде не был в безопасности, даже в тихом Клементинуме, где все дышало историей. Но в старинной библиотеке стояла тишина, оживленная присутствием спокойных людей, перед которыми нужно было сдерживать себя, и это хорошо действовало на Станю. На службе он не смел явно проявлять свою нервозность, как иносказательно называют страх, вынужден был подавлять ее усилием воли, и страх действительно отступал. Он прятался где-то в глубине души, как сторожевой пес на привязи. Ночью же, когда Станя спускал его с цепи, страх выскакивал, начинал выть и бегать. Станя уже знал это. Он боялся своего собственного страха больше, чем прихода гестапо.

Вот пока было необходимо сдерживаться перед кем-нибудь, Станя чувствовал себя хорошо. Но дома! Рядом с опечатанным кабинетом Еленки, где как будто еще звучали шаги гестаповцев; у невменяемой прабабушки, которая в самую ясную погоду твердила одно и то же: «Закрой ногу, дует», — и однообразно, до тошноты то и дело рассказывала все ту же страшную небылицу о какой-то неизвестной женщине, которая по ночам высыпает пух из ее перины. Счастливая прабабушка! Она боялась только за свои перины! Страхи Стани были похуже. Запрет появляться вечером на улице слишком рано загонял Станю домой, в душную комнату, обезображенную затемненным окном, которое не разрешалось открывать по вечерам. Он жил словно в мрачном чулане, и ему мерещились всевозможные ужасы. Обе старухи ложились спать вместе с курами, и бесконечными ночами Станислав оставался один-одинешенек. С бьющимся сердцем прислушивался он ко всякому шороху, доносившемуся снаружи, и сох от тоски, ожидая, скоро ли за ним придут. Едва заслышав в отдалении автомобиль, он ждал, напрягая все нервы, не остановится ли машина где-нибудь поблизости, и если шум мотора смолкал, ноги Стани подкашивались, и он был готов отдать душу богу. Всякий звонок в передней пробегал дрожью у него по телу, словно смертоносный ток. Во время чрезвычайного положения никто не знал, когда пробьет его час. Тем более человек, носящий фамилию Гамза. Отец погиб, погибла сестра, и в библиотеку пришла неприметная девочка предупредить о маленьком Мите… а тогда еще не было чрезвычайного положения. Тем более сейчас. Видимо, все Гамзы обречены на смерть, как и другие семьи расстрелянных; этому уже никто не удивится. А он торчит тут, как привязанный к немощной прабабушке (больных старше шестидесяти лет было запрещено принимать в больницы протектората, переполненные солдатами), не может шевельнуться и ждет смерти, как ягненок на бойне. Иногда он даже желал, чтобы это случилось скорей. Пусть приходят, пусть возьмут и уничтожат, лишь бы только скорей все кончилось. Любимой женщины у него нет, писать он не в состоянии… да и о чем писать? Если писать чистосердечно, то ведь его просто повесят. Жить было не для чего.

А потом оказывалось, что звонили не гестаповцы, а соседка из квартиры напротив, пришедшая за ключом от чердака, брюзгливый мужской голос принадлежал человеку, проверявшему газовый счетчик… и Станя каждый раз смущался и приходил в какое-то нелепо-веселое настроение. Он заходил к Барборке в кухню и заводил с ней разговор. Ведь она знала его вот таким, совсем крохотным.

— Барборка, — спрашивал он достаточно прозрачно, — ты тоже плохо спишь?

— Ну, какое там… сплю как убитая. Конечно, за день-то напляшешься. Мне ведь не двадцать лет.

— Тяжело тебе с прабабушкой, правда? С твоей стороны, Барборка, это большая жертва. Но нужно, чтобы мать с Митей еще пожили некоторое время в деревне.

Барборка отмахнулась — Станя может и не объяснять.

— Пускай себе остаются! Хозяйке повсюду бы мерещилась Еленка. — У Барборки чуть дрогнул голос. — А с бабкой я уж как-нибудь управлюсь, — закончила она твердо. — Ты мне только помогай по утрам. Главное — перевернуть ее. Но сейчас она не такая тяжелая, как раньше, от нее и половины не осталось. По правде сказать, Станя, я всегда ее ругала, да и как не ругать — старуха сущая ведьма, а сейчас словно блаженная, бедняжка, и речи у нее — как у малого ребенка. Только и слышишь: «Неллинька, Неллинька…» Никак не может сообразить, что это я.

— А тебя это не сердит?

— Ну вот еще. Пусть зовет хоть Корнелией, хоть Симфонией (Станя улыбнулся) — была бы ее душенька спокойна. Я уж который раз говорю себе: как хорошо, что нам бабку из Крчи вернули. Целый день только и дела, что на нее стирать — вот и не думается. Если бы только еды хватало.

Станя удивленно посмотрел на старую работницу. «Да, да, в этом все дело — чтобы не думалось». Барборка занималась повседневными домашними хлопотами, ей было не до страхов. Заботясь о других, она не думала о себе. Шуточное ли дело — жить в такой опасной семье. Ее могли забрать заодно с ними.

— Барборка, а ты не боишься у нас жить?

Барборка презрительно засмеялась.

— Чему быть, того не миновать, — ответила она. — Да кто станет ломать себе голову над этим. Все равно война скоро кончится.

Гитлеровцы наступают в России как шальные, захватили Крым, скоро падет Севастополь, это совершенно ясно, фон Паулюс рвется к сердцу Донбасса, Роммель побеждает в Ливии; океан от Бенгальского залива до австралийского побережья во власти японцев, которые топят английские и американские военные корабли. А здесь эта неугомонная старуха в пражской кухне спокойно утверждает: скоро конец. Барборка, нам еще придется подождать! Лишь бы дожить до этого времени!

— Вот что здесь написано, — возразила Барборка и вытащила из сумки с карточками листок плохой бумаги. Она протянула его Стане. Фиолетовые буквы, отпечатанные на стеклографе, совсем расплылись.

«Кровавой власти убийцы Гитлера приходит конец…»

— Кто это тебе дал? — переполошился Станя.

— Да швейцар, — спокойно ответила Барборка. — Нашел в почтовом ящике. Пустяки.

— Это листовка, за нее полагается смерть, — воскликнул Станя вне себя, — нелегальная листовка… или провокация. Сжечь… ну, в два счета.

Он хотел бросить бумажку в огонь, но был не настолько ловок, чтобы быстро открыть дверцу плиты. Барборка выхватила у него из рук листовку.

— Сейчас… дай только прочту, — сказала она, с важным видом насаживая очки на нос и заправляя дужки за уши. Станя чувствовал себя как на иголках. — Я хотела прочесть как следует, — говорила Барборка, — да как раз чистила картошку. Думаю: вот только поставлю картошку. А тут бабке что-то понадобилось. Ну, я и забыла.

Она читала медленно, шевеля губами, отчаянно медленно. Станя думал, что он с ума сойдет. Но ему было стыдно прерывать старуху. Барборка дочитала листовку, бросила ее в плиту и захлопнула дверцу.

— Видишь, им скоро конец, — обернулась Барборка к Стане. Она взглянула на него и всплеснула руками.

— На кого ты похож! Краше в гроб кладут. Кости да кожа, и белый как полотно. Станя, видно, мне опять придется съездить в гости.

— Вот как! Выкинь из головы! Посмей только, Барборка! — рассердился он. — И денег у меня все равно нет ни гроша.

— Пустяки. Я тебе одолжу.

— Ни за что на свете!

Барборка один раз во время чрезвычайного положения уже ездила к знакомым за город. Она вернулась значительно толще, чем уехала. На живот она привязала себе свинину, за пазуху положила два комка масла, в подол зашила мак и соль. Возвратилась она сияющая, как после победоносного похода. Таинственно вызвав Станю от прабабушки, она с гордостью показала ему свои трофеи. Но Станя вовсе не вдохновился ее отважным предприятием. Он не проявил никакой благодарности за хлопоты, наоборот, еще сердито выругался. Что за выдумка! Сейчас, во время чрезвычайного положения! Что, если бы она попалась! Стоит ли жертвовать жизнью за два кило свинины?

— А что, не поймали ведь! Ты только попробуй. Силы прибавится.

Барборка явно находила азартное удовольствие в занятиях контрабандой, ей нравилось дурачить нацистов. А у Стани от страха кусок становился поперек горла. Что, если придут с обыском и найдут мак?

— Не беспокойся, он у меня упрятан в надежном местечке. А если и найдут, так стянут и слова о нем не скажут. Они ищут парашютистов, а вовсе не мак.

Откуда взялась эта легенда, никто не знает. Но сейчас вся Прага потихоньку рассказывала, что на Гейдриха покушались парашютисты из Англии. Лучше бы они не делали этого, добавляли люди. Посмотрите, какие ужасы творятся вокруг.

Станислав, чтобы хоть ненадолго вырваться из гнетущей атмосферы, поехал купаться в Браник. Переменить, переменить место! Переключив свою внутреннюю тревогу на внешнее движение, ты успокаиваешься.

Цвели акации, Станины пражские акации; одуряющий запах стоял даже в затемненном трамвайном вагоне, окна которого были замазаны темно-синей краской, безобразной, как цвет бумаги, в которую завертывают головки сахара. К счастью, несколько оконных рам было опущено из-за жары. Станислав примостился у одного из окошек полупустого вагона и не спускал глаз с Влтавы. Ему пришлось надеть темные очки для защиты глаз от яркого солнца и медных его отблесков на лазурной глади реки; а на другом берегу на пологих холмах раскинулась Прага, прекрасная до слез; мимо Стани проплывали окрашенные в нежные тона каменные стены, позеленевшая бронза и черепица, омытая дождем, выгоревшая от солнца, закопченная сажей, овеянная вечерними туманами над градчанскими садами и парками.

Сорвем с Градчан грязную тряпку со свастикой, провозгласил Готвальд в Москве. И вот флаг у нацистов сполз до половины флагштока — в знак траура по Гейдриху. Трамвай миновал музей Смèтаны над поющей водой у плотины, и Станя вспомнил, как Еленка с матерью ходили сюда утром по воскресеньям на лекции профессора Неедлы и возвращались после них празднично просветленные. Еленки уже нет, Неедлы — в Москве (он так обнадеживающе говорил на Всеславянском съезде), а эта верба у скамейки Новотного и по сей день расчесывает свои зеленые волосы, слегка заслоняя вид на реку. «Какой это город, — в тысячный раз думал Станислав, — какой город! Эти продуманные пропорции! Это созвучие веков!» Романские стены, готические шпиля, тонкие витые украшения в стиле барокко на куполах перекликались между собой в музыкальном аккорде точно так же, как скаты дворцовых крыш и кудрявые сады, поднимающиеся по склонам. В королевской Праге нет ничего ни потрясающего, ни ничтожного. Она возвышенна и человечна, она прекрасна, она очаровательна. Она как раз созвучна этому крутому, но невысокому холму, составляющему единое целое с Градом, с собором святого Вита и с этой глубоко задумавшейся мелодичной рекой. Своды моста перекинулись через Влтаву в ритме совершенных метрических стихов, святые шествуют над речной гладью; на берегу выступают прелестные старинные мельницы; продолговатые острова раскинулись по Влтаве, как плавучие букеты. Прага неизданных чешских новелл опять обращалась к Стане. «Ты — город городов, — говорил он себе. — Быть может, я погибну, как сестра, пусть только останется в живых и говорит по-чешски этот город».

После того как Станя пересел у Национального театра, овеянного атмосферой, которую не удалось уничтожить даже в дни «гейдрихиады», тем непередаваемым чешским общественным духом, который непонятен ни одному иностранцу, атмосферой, созданной гением Сметаны, балладой о пожаре театра и легендой о том, как народ снова построил свой сгоревший театр; после того как Станя надышался благоуханием акаций и лип, доносящимся со Славянского острова, когда семнадцатый номер трамвая проехал мимо ограбленного памятника Палацкому (немцы сняли фигуру историка и хотели переплавить изваяния муз на пушки); после того как Станя миновал бывшее Подскали, — почувствовалось, что Влтава стала другой — более народной, более могучей, рекой рыбаков, рабочих с водокачек и холодильников, промышленной и спортивной Влтавой, охраняемой шпалерами тополей, деревом пивоваров.

Смихов и Злихов на другом берегу мощно дышали своими прокопченными и произвесткованными легкими. Заводские трубы стояли рядами, подобные гигантским органам, и играли они нацистам и для их войны… Как тут не чертыхаться? Дымы вились в свете солнца, как белая вата, как сизый бархат и опаловый шелк. Они поднимались из заводских труб, точно дыхание множества людей, как никому не понятные мысли. Станя, бог весть почему, вспомнил, как когда-то друг его юности Ондржей Урбан рассказывал ему, что со дна фабричной трубы даже днем на небе видны звезды. Удивительное дело, колдовство… «Трубы… звезды… красные звезды…» — безотчетно думал Станя. Вероятно, он даже задремал, разморенный солнцем, — результат бессонницы и страхов по ночам. Трамвай свернул ненадолго с набережной на неинтересные подольские улицы. Станя снял очки и, отвернувшись от окна, окинул взглядом вагон.

Огненные вопросительные знаки и красные точки заплясали у него перед глазами после яркого солнца. Наконец глаза приспособились к полумраку в вагоне, и Станислав заметил напротив себя приятное девичье лицо, остановившее его внимание; оно показалось ему знакомым. «Где же я ее видел? В какой-то тяжелый момент. Ага, в тот день, после ареста Елены. Эта девушка пришла в библиотеку предупредить, чтобы мы увезли Митю». Тогда она была в берете, натянутом на уши, и в потертом пальто неопределенного цвета. Сегодня, в ясный погожий день, который больше подходил для народного гулянья, чем для массовых казней, и девочка сбросила с себя невзрачную оболочку. У нее были густые кудри, она сидела с непокрытой головой, в узкой застиранной белой блузке, рядом с каким-то пожилым человеком. Это была скромная, но милая девушка, и Станя уже собирался поклониться ей. Но тут взглядом она дала ему понять, что они незнакомы. «Жива, на свободе, вот и хорошо!» Станя не стал здороваться, и они продолжали путь как незнакомые люди. В Бранике она вышла из вагона. Одновременно с ней встал с места и пожилой человек. Он был худой, небритый, глаза у него были сонные, будто он не выспался. Станислав посмотрел, как они вместе поднялись по браницким лестницам и исчезли в потоке прохожих. Трамвай привез Станю на «Млинек».

Когда-то, еще в дни Первой республики, молодой Карел Выкоукал ездил со стройной Руженой Урбановой, теперешней пани Хойзлеровой, в эти народные купальни, и ее тогда мучило, что «Млинек» недостаточно светское место.

Здесь было, как и прежде, полно народу. Крестники Влтавы любят воду и солнце, и даже чрезвычайное положение не мешает им.

Вода, вода, живая вода! Даже если ты не захочешь, она смоет твои черные мысли и обновит тебе душу. Ты ныряешь во Влтаву стариком, а выходишь из воды юношей; свои заботы ты оставил вместе с платьем на берегу; ты чувствуешь себя освеженным, твой организм возрождается, кровь кипит под гладкой кожей, тело, сильное и легкое, радостно подчиняется твоей воле, твоя душа светится то золотом, то серебром, сверкает лазурью и бирюзой, отражая игру солнца в воде. Лица у всех купальщиков принимают одинаковое глуповато-счастливое выражение. Все весело и беспечно улыбаются на солнышке. Взрослые мужчины на «Млинеке» впадают в детство и резвятся и брызгаются, как мальчишки.

Но масса неподвижных тел, загорающих на песке и лежащих в разных позах, как убитые, была противна Стане. Нет, идти на купальные мостки ему не хотелось. Он нанял у перевоза лодочку, лег в ней навзничь и, лениво взмахивая веслами, чтобы его не снесло течением, стал вдыхать воздух Влтавы. Над рекой пахло солнцем, озоном, ультрафиолетовыми лучами; примешивался резкий запах смолы от лодки и дыхание жасмина и укропа из браницких садов. Ароматы плыли над рекой как напоминание о земле, особенно же сильно благоухала лесопилка. И как благоухала! Как вырубки в горах в жаркий полдень — древесными соками и смолой, эфирными маслами и скипидаром, здесь благоухала здоровьем сама земля, древесина, лесные воспоминания, — от браницкой лесопилки пахло Шумавой. Немцы рубили темные ели, юные лиственницы, мужественные буки в дремучих пограничных лесах, сплавляли лес по Влтаве, истоки которой они отрезали у нас и забрали себе. Душа горных деревьев жила на реке Сметаны. И лесопилка скрипела зубами, жаловалась, содрогалась, грозила. Збраславский берег откликался ей металлическим эхом откуда-то от злиховских фабрик, грохотом железной дороги, гудками локомотивов под баррандовской скалой.

В детстве у Стани была такая раскладная книжка, состоявшая из картонных страниц с наклеенными на них картинками. Она называлась «Наш транспорт». Право, точно так же, как в ней, по-детски детально выглядит баррандовский берег. Вот важный крошечный поезд, пыхтя, как трубка, с шумом мчится во весь опор по путям над рекой и пускает клубы дыма; над ним по извивающейся дороге несется автомобиль к киностудии; ярусом ниже железной дороги, у самой Влтавы, по Збраславскому шоссе бегут навстречу поезду тяжелые грузовики, и все трясется вокруг. А вот, клянусь честью, и влтавский пароходик, идущий прямо в Хухле, комический пароходик из идиллических загородных прогулок Стани с Властой. Он «бороздит воды», как говорится в морских романах. Вертятся колеса, вода брызжет под ударами плиц и пенится, сзади тянутся, расходясь в разные стороны, две длинные волны. Видно, как они бегут по гладкой поверхности. На «Млинеке» их уже поджидают купальщики. Лодочки и пловцы направляются к ним — покачаться.

Пароходик прошел, волны улеглись, люди возвращаются к берегу. Только вон там, над водой, виднеется одинокая женская голова… она похожа на зайца в своем платочке — на макушке торчат два кончика, точно уши. Не слишком ли понадеялась купальщица на свои силы? Не заплыла ли она чересчур далеко? По-видимому, хотела отдохнуть на острове против «Млинека». Не перехватило ли у нее дыхание? Может быть, она уже захлебывается?

Взмахнув несколько раз веслами, Станя очутился около нее.

— Хватайтесь! — закричал он. Но он мог бы и не делать этого. Утопающий хватается за соломинку, не то что за лодку. Купальщица уцепилась обнаженными руками за борт и теперь спокойно отдыхала. Она слегка улыбалась, еле переводя дух. А Станя не мог опомниться от изумления. Так вот какая еще существует опасность, кроме гестапо, подумалось ему. Здоровый молодой человек может погибнуть даже и не от руки нацистов. Странное дело — убедившись в этом, он как-то воспрянул духом.

— Я ведь всегда плавала вполне прилично, — оправдывалась девушка в красном платочке с торчащими концами. Течение заносило ее ноги под лодку. — Но сегодня я немного устала, что ли.

— Отдохните, — любезно сказал Станя, который под влиянием воздуха и солнца стал как-то энергичнее. — Взбирайтесь вот сюда, я вас подвезу. — И он помог девушке влезть в лодку.

Девушка благополучно вскарабкалась, челнок покачнулся; вода лилась с нее ручьями как с русалки. Она уселась на носу лодки, скрестив стройные ноги, развязала намокший платочек. Встряхнув влажными кудрями, поправила их над лбом и улыбнулась чуть виновато. Станя только теперь разглядел ее как следует.

— Боже, это вы!

Сколько раз он вспоминал девочку, пришедшую однажды в библиотеку предупредить его, но девочка бесследно исчезла. А сегодня он встречает ее уже во второй раз. Как нарочно! Станя оглянулся по сторонам — они были одни на середине реки.

— Как я рад, — сказал он искренне. — Я, по крайней мере, хоть здесь смогу поблагодарить вас за то, что в тот раз вы…

— Не будем говорить об этом, — перебила она его поспешно. — Мы познакомились здесь, на «Млинеке», так?

— Понимаю, — ответил Станя.

Некоторое время он греб молча. Он не повез ее ни к острову, ни к купальным мосткам. Они ехали посередине реки, где никто не мог их подслушать. Лодочка плыла, весла шлепали по воде, и присутствие девушки завершало летний пейзаж над рекой. Это была не девочка-подросток, как когда-то показалось Стане в библиотеке, а молодая женщина; у нее были длинные тонкие ноги и высокая грудь под мокрым купальным костюмом, прилипшим к телу. Станя нахмурился и продолжал грести.

— Но мне бы хотелось спросить вас кое о чем, — сказал он. — Может быть, вы знаете что-нибудь о Еленке? О моей сестре, которой уже нет в живых. Понимаете, что значило бы это для нас? Ведь мы даже не знаем, как это случилось, где ее арестовали, ничего. Все произошло совершенно внезапно.

Девушка слегка откинула голову, по ее глазам было видно, что она обдумывает и запоминает каждое произнесенное Станей слово. Видимо, у нее был навык в этом. Небольшие искрящиеся голубые глаза светились изнутри, не отражая света извне, — по крайней мере, так показалось Стане.

— К сожалению, я не знала вашей сестры, — ответила она искренне и вместе с тем сдержанно, — я не посвящена в эту историю. Я слышала только, что ее арестовали где-то на Виноградах у больного, который жил там в одной семье под чужим именем и тяжело заболел. Ему стало плохо, вызвали Еленку, Еленка прибежала.

— Я прямо вижу ее, — растроганно заметил Станя.

— Гестаповцы пришли за этим человеком, а заодно забрали с собой и Еленку. При исполнении обязанностей врача. Мне жаль, — добавила девушка от души, — что я не была знакома с ней. Все говорят, что она была таким чудесным человеком. Говорят, это была веселая и мужественная женщина, которую все любили. Ее называли солнышком.

Станя слушал молча и смотрел перед собой, опустив весла в воду вдоль лодки.

— Будьте так добры, — произнесла девушка с ласковой осторожностью, как будто она будила Станю от сна, и посмотрела так выразительно, словно собиралась просить прощения за то, что скажет сейчас. — Не повернете ли вы к мосткам? Подвезите немножко, а там уж я доплыву.

— Я больше ни о чем не стану вас спрашивать, — торопливо пообещал Станя. — Погодите еще немножко. Если бы вы знали, как я одинок в это страшное время.

— Одинок? — протянула девушка. — У нас ведь столько хороших людей.

— Но сейчас все боятся друг друга. — Станя наклонился к девушке. — Прошу вас, скажите мне правду: вы тоже испытываете такой ужас? Вероятно, стыдно, что я, мужчина, признаюсь в этом вам, но я сейчас испытываю животный страх, — произнес он тихо, с абсолютной, почти невозможной прямотой, свойственной детям Гамзы. — Каждый автомобиль… каждый звонок… Глотаю снотворное и не сплю. Это настоящий психоз.

Девичьи голубые глаза при этих словах стали печальны.

— Вот этого-то они и добиваются, — упрекнула она Станю и добавила просительно: — Не доставляйте же им этой радости. Нужно бороться с этим в себе. Ведь не поддается же весь народ меланхолии. Иначе нацисты давно бы с нами разделались.

Станя пожал плечами, опустил руки на колени и уставился в пространство.

— Осторожно, весло! — воскликнула девушка.

Она пересела к Стане, засунула весло в уключину — и они стали грести вместе: она одним, Станя — другим. Они просто гладили воду.

— Как хорошо было бы… — вздохнул Станя.

Девушка испуганно посмотрела на него.

— Я сперва их тоже очень боялась, когда они пришли в Прагу, — принялась она утешать Станю. — Но еще больше они меня злили. От страха есть только одно лекарство: нужно делать что-нибудь против них.

— Сейчас, в такое время? Это было бы безумием.

— Почему? — спросила она тонким, серебристым голоском. — Они хватают как невинных людей, так и тех, кто почему-либо на подозрении. Так что же? — тряхнула она головой. — Если кое-кто и провалится (при этом неожиданном жаргонном словечке возникла какая-то сложная, неясная для Стани атмосфера, напоминающая о Еленке), так, по крайней мере, человек хоть будет знать, за что умирает…

Станя отрицательно замотал головой.

— Зачем уговаривать себя. У нас здесь нет сил бороться с ними.

— Неправда.

— Наоборот, мы им еще помогаем. Посмотрите вон туда, на Злихов, как он жужжит. Мы работаем на них изо всех сил.

Его слова, видимо, задели девушку. Она чуточку отодвинулась, и ее почти высохшие волосы точно ощетинились.

— Не беспокойтесь, — сказала она обиженно. — Чешские рабочие не очень-то надрываются на работе. А когда немецкий самолет потерпит аварию, потому что выскочил винтик, когда на русском фронте не взорвется бомба, сделанная на Шкодовке, когда у нас сойдет с рельсов поезд со снарядами, то все это не попадет в газеты. Вы в самом деле ничего не знаете о таких случаях? И не слыхали даже о том, что некоторые чехи хватаются за револьвер, когда к ним приходят гестаповцы? Извините, я разговариваю действительно с молодым Гамзой?

Станя покраснел до корней волос.

— Именно в этом все дело. Ведь я говорю вам об этом самом, — залепетал он. — У меня нет того мужества, которое было у отца и у сестры. Я в мать. У меня ее нервы. В этом отношении наша семья была расколота на две половины. Мы с Еленой любили друг друга по-настоящему. Но она никогда ни во что меня не посвящала, зная, что я стал бы ее отговаривать и что от меня не будет проку. Да, да, она была совершенно права. Ведь мне стыдно перед отцом и Еленой, что я еще хожу по белу свету. А я когда-то покушался на самоубийство… из-за пустяков, сегодня я это сознаю… Но мне не удалось, — добавил он виновато. — И особенно странно то, что сейчас мне не хватает смелости даже на самоубийство.

Девушка всплеснула руками.

— Только этого недоставало! И это говорите вы. Такой здоровый, способный человек. Станя, вы нужны народу. Нас так мало. Каждого человека жаль. Вы извините, если я осмелюсь сказать вам кое-что? Вы слишком много носитесь с собой. Если бы вы получили задание, вам пришлось бы сосредоточиться на нем, чтобы выполнить его, и не осталось бы времени копаться в себе.

— Задание? Что еще за задание? Я живу не в Советском Союзе и не в Англии, чтобы стать солдатом, а что делать здесь? С тайным радиопередатчиком я обращаться не умею.

У Стани было какое-то неясное, обывательское представление, будто вся подпольная работа заключается в тайных радиопередачах.

— Будите надежду в людях, — тихо произнесла девушка. — Это сейчас так же необходимо, как воздух. В этом можно убедиться, глядя на вас.

Станислав вспомнил Барборку и нелегальную листовку. Ему показалось тогда, что она написана преувеличенно напыщенным стилем, судя по тому, что он успел в волнении прочесть, пробегая листовку глазами. А на Барборку листовка подействовала. Барборка ссылалась на нее. Да, листовка поддерживала веру Барборки в хороший конец и помогала ей жить.

— Не вечно будет осадное положение, — говорила девушка. — И нацисты не будут здесь вечно. Вспомните Гейдриха. С каким торжеством он приехал сюда в день святого Вацлава, а что от него осталось!

— Но это стоило крови! И сколько ее еще прольется!

— Но в конце концов эти сволочи полетят к черту. Всему приходит конец. Советы выиграют войну, после победы русских под Москвой это ведь понятно каждому ребенку, все будет хорошо и у нас. Вы должны были бы написать об этом. Я знаю, что вы можете прекрасно писать.

— Кто вам сказал?

Станислав зажмурился от солнца, уже низко опустившегося над водой.

— Гестапо, кто же еще, — рассердилась девушка. — Нет, серьезно, пока гестапо не взяло вас на заметку, вы бы пригодились… (От нее опять повеяло той самой таинственной атмосферой, которая одновременно и пугала и притягивала Станислава.)

Лицо у него несколько прояснилось при упоминании о том, что гестаповцы им еще не интересуются.

Голубые глаза это заметили, и серебристый голосок добавил будто невзначай:

— С мальчиком, я думаю, тогда была напрасная тревога. Ну что ж, за городом сейчас чудесно, пусть поживет там пока, чтобы не волноваться за него, а после отмены осадного положения вернется… Итак, мы знакомы по «Млинеку», — весело добавила девушка на прощание. — В пятницу же в половине седьмого мы встретимся у скамейки Новотного. Я пока не стану морочить вам голову насчет рукописи. (Она заметила, что Станя облегченно вздохнул.) Тем временем я узнаю, что от вас потребуется, в пятницу мы все обсудим. А в случае чего я приду в библиотеку, чтобы вернуть книгу.

— Вы настоящий ангел. Вас ведь зовут Андела Пехова? Я запомнил ваше имя по абонементной карточке. Извините, а это ваше настоящее имя?

Девушка засмеялась.

— Об этом не спрашивают. Но меня зовут так по-настоящему. Мне не выбрали бы такой глупой клички. Да она и не нужна. Я не играю никакой роли. В общем, я самая обыкновенная ассистентка у зубного врача доктора Томека на Мысликовой улице. Если вам понадобится что-нибудь мне сообщить, у вас может ни с того ни с сего заболеть зуб. Я сама впускаю пациентов.