Вацлав вернулся с завода после дневной смены и сейчас вместе с Блаженой покрывал мебель лаком. Сколько им пришлось экономить и искать, пока они ее достали! Перед войной у них не хватало денег, а во время войны стало трудно купить все необходимое; одно горе с приданым, если вздумают пожениться вальцовщик и машинистка. Но все налаживается, раз в семье царит любовь. Мать Блажены освободила для молодых комнатку в шахтерском домике, который стоял на склоне, засаженном плодовыми садами, и из окон сквозь кудрявые кроны деревьев был такой чудесный вид на церковь святой Маркеты, где Вацлав и Блажена обвенчались третьего дня. Миртовый венок, еще свежий, висел на раме горняцкой иконы с изображенными на черном стекле святыми с алых и лазоревых одеждах; с другой стороны Блажена засунула за икону вербу, освященную в вербное воскресенье, и нацепила на веточку уже увядший теперь венок, оставшийся после праздника тела господня. Она была набожна и любила наслаждаться красотой мира под открытым небом во время крестного хода с облаками ладана, колыхающимся балдахином, с цветочными лепестками, которые разбрасывают по дороге одетые в белое и розовое подружки невесты, с огоньками свечей, музыкой и колокольным звоном. Свадьба вышла прекрасная, несмотря на нынешние тяжелые времена, и старый священник Штембера (Блажена ходила к нему еще школьницей, когда учила катехизис), перед тем как соединить руки жениха и невесты и обменять кольца, произнес незабываемые слова о любви и верности.
Как блестят новенькие обручальные кольца на смуглой руке Блажены и на огромной руке силача вальцовщика, занятого сейчас такой смешной работой с кисточкой, намоченной в бледно-зеленом лаке. Это высокий парень, у него уверенные и точные движения человека, работающего на металлургическом заводе и привычного к обращению с огнем и металлом, он мог поднять Блажену на воздух, как перышко. Комнатка была для него тесновата, но зато какая это была миленькая комнатка! От розовых занавесок, которые Блажена окрасила краской «радуга», и светло-зеленой мебели комнатка тоже станет похожа на садик. Жаль только, что к розовым занавескам не подходят шторы для затемнения!
Был довольно душный вечер, в комнатке резко пахло скипидаром, олифой и новой материей (хотя Блажена вместе с матерью отбеливала покрывала в садике), — короче говоря, такой свежестью и новизной, как должно пахнуть у молодоженов. Они то целовались, то работали, и при этом Вацлав рассказывал кладненские новости.
— Так вот, мельник Горак с семьей и все Стршибрные сидят в тюрьме в Кладно, об этом сказала Пепику из нашей бригады жена одного надзирателя.
— Бедняги, — посочувствовала Блажена (она ведь их всех знала). — Сколько невинных людей! Скажи на милость, как может знать старый мельник, что делает его племянник в Англии! А что Пепик Горак вернулся и что он парашютист, так я вовсе этому не верю…
— А если даже и так, — сказал Вацлав, — то он не настолько глуп, чтобы ночевать у родственников и показываться в деревне, где он родился и где его все знают, это само собой понятно.
— Слава богу, что у нас уже был этот обыск, — с облегчением вздохнула Блажена. — Ну и праздник тела господня получился в этом году! Хорошо еще, что все это свалилось нам на голову до нашей свадьбы… Представь себе, если бы гестаповцы заявились третьего дня. И я скажу, что лучше бы парашютисты оставили этот подарочек при себе. Одна гадина не стоит стольких человеческих жизней.
— Ну, это совсем не плохо, что его уже нет, — ответил Вацлав. — Но парашютисты могли бы подождать и более подходящего времени — когда русские погонят немцев. И у нас тогда здесь было бы другое положение.
— А я все ломаю себе голову, — сказала Блажена, — кто же это мог донести в гестапо. Оба парня Горака исчезли еще в тридцать девятом году, и хоть бы кто словечком обмолвился, а тут вдруг…
— Денежки, голубушка, денежки, — процедил Вацлав, жестом показывая, как пересчитывают деньги. — Не забывай, что была назначена награда — и какая!
— Нет! — с досадой воскликнула Блажена и отбросила кисточку, которую держала в руках. — Из лидицких никто не мог. Совесть никому не позволит. Мы здесь всегда ладили…
— Например, католики и социал-демократы, а? — лукаво заметил Вацлав. Он выждал, когда Блажена на минутку перестала работать, и притянул к себе ее красивую темную голову. — Может, хватит? Политура как лед. К завтрашнему дню все подсохнет, и буфет у тебя заблестит, как зеркало.
— Я немножко еще проветрю — здесь пахнет, как у мебельщика.
Блажена потушила свет, подняла штору и открыла окно. Она сделала это осторожно, чтобы не повредить вишневую веточку, которая тянулась в комнату. Она отвела веточку, как волосы со лба любимого человека; веточка упруго согнулась, листья доверчиво зашелестели; поток ночной свежести, пропитанной запахом жасмина, укропа и роз, хлынул в комнату. Вацлав подошел к окну вслед за Блаженой, обнял ее за талию, и они оба высунулись наружу, где стояла тихая темная ночь.
— Сколько звезд!
Они говорили шепотом, чуть дыша, чтобы никого не разбудить. Час до полуночи стоит двух после полуночи, — говаривал отец Блажены, углекоп. У него завтра утренняя смена, мама встанет за сеном для коровы, бабушка, у которой болят суставы от ревматизма, чутко дремлет. Зато четырнадцатилетняя Вена спит как убитая. Через некоторое время глаза привыкли к мраку, теперь можно было различить не только искрящийся Млечный Путь, но и предметы на темной земле; воздушные округлые очертания деревьев, угловатые, плотные силуэты крыш, купол церкви, туманный графитовый блеск пруда. Шахтерская деревушка спала, как в божьей ладони, под крылом холмов. Поблизости от промышленных городов — и все же укрытая от всего мира. О горнах металлургических заводов, о запахе угля, как в соседнем Кладно, нет и помина.
— Чувствуешь, как пахнет сеном?
— Здесь как в раю, — приглушенно произнес Вацлав. (Не часто мужчина скажет такое слово!)
Вацлав был родом из Буштеграда и жил здесь с молодой женой всего три дня. Рядом с ним дышала волшебным воздухом июньской ночи Блажена. Приятный холодок освежал ее юную голову, молодое мужское тело излучало жаркие токи в ночную тьму. В душе Блажены словно пробивалось множество юных, нежных, живых корешков, которыми, через любовь к Вацлаву, она еще только начинала врастать в прелесть мира, где существуют жасмины и розы в садиках, и жасмины звезд на небе, и таинственное бытие родной деревушки с ее яблоневыми ветвями, с человеческим трудом, с ее сердцем — церковью, с ее школой (когда-нибудь Блажена станет посылать туда своих детей, как две капли воды похожих на Вацлава, — ах, как крепко она будет любить их). Ей словно открывалась взаимосвязь всего сущего на земле, но выразить это она не умела, ощущала только, как душа ее ширится, как в ней поднимается что-то похожее на стихи или молитву без слов, прославляющую жизнь.
— Иди, — сказал Вацлав, бесшумно закрывая окно, и поднял ее, как перышко…
Счастливые молодые супруги крепко уснули и знать не знали, что делается на белом свете.
Сквозь сон Блажена услыхала яростный собачий лай под окном. Лаял Брок. Что творится с собакой? Лай не прекращался, и Вацлав встал, не зажигая света, пошел узнать, в чем дело. Тут отчаянно застучали в дверь. К бешеному лаю Брока присоединились громкие крики, на крыльце затопали; кто-то сапогом ударил в дверь, чья-то рука внезапно зажгла свет, и комната вдруг наполнилась солдатами. Блажена подняла голову с подушки, ничего не соображая; потом она сердито, с негодованием натянула одеяло на голову и отвернулась лицом к стене. Это ей только привиделось, это только страшный сон. Обыск ведь у нас уже давным-давно был.
Солдатские руки сдернули с Блажены одеяло. Она перепугалась и ужасно смутилась, оказавшись перед мужчинами в ночной рубашке цветочками, спрыгнула на пол, ухватилась за образок божьей матери, который она с детства носила на цепочке на шее, и накинула халат.
— Не волнуйся, Вацлав! — крикнула она мужу.
Молодой вальцовщик, увидав, как эти прохвосты обращаются с его женой, покраснел, на лбу у него надулась жила, он сжал кулаки и был готов уже броситься на солдата, сдернувшего одеяло с его Блаженки. Она ужаснулась, что Вацлав что-нибудь натворит, и тогда ему несдобровать.
— Ничего, ничего, не волнуйся! — крикнула она мужу, стараясь говорить спокойно и уже одним тоном голоса показать пришельцам, что она не боится и не знает за собой ничего дурного. — Сейчас все выяснится.
— Alles wird erklärt werden, — ехидно усмехнувшись, перевел солдатам человек с одутловатым лицом, одетый в штатское. Он расставил ноги, поднял брови и обратился к молодоженам по-чешски с отвратительным судетским акцентом:
— Вы, конечно, знаете, что случилось, в чем вы провинились?
— А что такое мы сделали? — спросил Вацлав.
В ответ солдат наградил его таким ударом приклада, что у вальцовщика посыпались искры из глаз.
Блажена со свистом втянула в себя воздух сквозь зубы и закрыла лицо руками.
— После узнаешь, — как-то странно ухмыльнулся штатский. — Собирайтесь и будьте готовы отбыть. Даю вам десять минут. Пойдете на допрос в местное школьное здание. Деньги, драгоценности возьмите с собой, — добавил он с напыщенной небрежностью, — мы здесь сторожить не собираемся. Где у вас сберегательные книжки?
А солдат уже рылся в ящиках.
— Где спрятано продовольствие?
В комнатке Блажены не было и сухой корки — Блажена готовила у матери.
И в душе она пожелала грубияну прилипнуть своим поганым мундиром к буфету, только что покрытому лаком.
Беря пальто из шкафа, стоявшего в простенке между окнами, Блажена заметила, что у соседей напротив горит свет и в открытое окно солдаты выкидывают белье на дорогу. «Грабят», — подумала она, употребив именно это слово, и страх поколений, извечный страх чехов перед угрозой, нависшей со стороны Бранденбурга, охватил ее.
Их всех уже выводили из дому: Вацлава и Блажену, молодых возлюбленных, которые так недавно вместе любовались звездами, шахтера-отца и озабоченную мать, сестренку Вену, четырнадцатилетнюю девочку, стучавшую зубами от страха, и ревматическую бабушку, у которой отнялись ноги. Но она должна была идти со всеми. Солдаты посадили ее на стул и вынесли из дому. Когда эта удивительная процессия переступила порог, Брок как-то непривычно завыл, захлебнулся ужасным лаем и прыгнул прямо в лицо одному из солдат. Раздался короткий выстрел; женщины вскрикнули; лапы у пса обмякли, он сполз набок, и его громкий, сердитый бас сменился жалобным, прерывистым визгом, который ослабевал, по мере того как все удалялись от родного домика, и, наконец, смолк.
— Брочек, — заплакала Венинка. — Мой золотой Брочек!
Взбудораженных людей, как скот на продажу, погнали на площадь. Полуодетые, оглушенные ударами в дверь, накинув на себя что попало, люди шли, ничего не понимая спросонок, и все еще словно не верили, словно их еще не преследовали кошмары. В призрачном свете начинающегося утра они с грустью узнавали друг друга, соседка украдкой кивала соседке. Дети вслух сообщали: «Мамочка, Франтик тоже здесь». Мужчины мрачно молчали. Молодые и старые, взрослые и дети, матери с новорожденными младенцами на руках, прихрамывающие старухи и беззубые старики были собраны здесь со всей деревни, вместе со старостой и священником, — немцы никого не забыли, в домах не осталось ни единой живой души. Только те, кто работал на металлургическом заводе в ночной смене, пока еще не вернулись.
— Женщины и дети — в школу! Мужчины останутся здесь!
Этого Блажена страшно испугалась. «Как так? Мы пойдем на допрос не вместе? Ведь Вацлаву сказали…» Она обхватила его шею обеими руками: «Я без тебя не пойду». Но солдат снова пригрозил прикладом. Солдаты, будто в них вселился дьявол, кидались в толпу, отрывали близких друг от друга, разлучали семьи. Собаки подняли лай, коровы мычали, перепуганная домашняя птица с диким клохтаньем носилась в воздухе. Это было что-то ужасное! Впрочем, все быстро кончилось, и беззащитные женщины с детьми остались одни во власти солдат.
У двери в школу стоял солдат с чемоданом. Когда женщины входили, он отбирал у них драгоценности. Он не вел никаких записей. Женщины не получали на руки ничего.
Драгоценности бедняков! Семейные сувениры и памятки о путешествиях, красочная хроника, отмечающая праздники, когда жизнь переливается всеми красками, свадьбы и крестины. Человек не любит расставаться даже с кронами, заработанными тяжким трудом. Но в конце концов все монеты одинаковы, они побывали в стольких равнодушных руках; придет время, когда эти жалкие протекторатные деньги ничего не будут стоить. Зато драгоценности! У каждой есть своя индивидуальность, как у людей. Голубоглазый перстенек любовно смотрит ласковым взглядом милого; у круглой старинной брошки облик покойной тетки, которая в сочельник закалывала ею воротничок под подбородком; гремящие розовые кораллы, которые так удивительно пахнут чужими странами, рассказывают о дядюшке — пароходном коке, много раз объехавшем вокруг света. Вот эту черную божью матерь ченстоховскую когда-то привез маленькой Блаженке отец после съезда шахтеров в Польше. Мать повесила девочке на шею медальончик на цепочке, чтобы чудотворная божья матерь хранила дочку от всякого зла. Теперь эсэсовец сорвал у Блажены еще хранящую теплоту тела цепочку, бросил в чемодан, снял с пальца обручальное кольцо. Даже кольцо отнял он у Блажены! Было так тяжко расставаться с колечком, полученным от Вацлава. Такое новенькое, такое дорогое сердцу, без пятнышка, такое любимое. На внутренней стороне кольца была выгравирована дата: «7 июня 1942 г.». Блажена носила кольцо ровно три дня. Оно ударилось о дешевенькие сувениры — сокровища деревенских женщин — и зазвенело полновесным золотом.
Да что тут говорить о женщинах — отобрали драгоценности и у детей. Вена Малекова получила от крестного в день первого причастия старинные серебряные часы-луковицу… подавай их сюда! Но и это еще не все. Поверите ли, солдаты не стыдились брать крохотные крестильные сережки у несмышленых девчушек, которые не умели еще ходить! Сережки были как блошки; матери сами сразу же отстегивали их, чтобы поганая рука не коснулась ребенка, чтобы не разорвала, упаси боже, ушка. Но руки матерей, огрубевшие от работы, тряслись, и дело шло недостаточно быстро; маленькие дети раскричались. Школа, где раньше пели школьники, сотрясалась от плача. Что скажут отцы, если услышат детский плач? Где наши мужчины? Что с ними?
Господи, какая это была ночь! Никто не мог уснуть от возбуждения. И даже бессловесная скотина волновалась. Гоготанье гусей и жалобное мычанье коров оглашали воздух.
Светает, скоро утро. Кто накормит Пеструху, кто подстелет ей свежей соломы? Корова привыкла к чистоте, словно барышня. Под окнами школы расхаживают часовые. Скоро ли? Прошла целая вечность! Все знают, что такой допрос — тяжелая вещь, и у тех, кто припрятывал кур для продажи из-под полы и утаивал муку, душа уходит в пятки. Но когда-нибудь должно же выясниться это чудовищное недоразумение! Уже светало, начинался день. Дети могли бы остаться прямо в школе.
— Будут ли сегодня уроки…
— Конечно, нет. Ведь у детей глаза слипаются…
— Посмотрите-ка на него, уснул, бедненький…
— Ну и детство у этих ребятишек! В их годы мы озоровали.
— А я больше всего рада тому, что мои сейчас при мне, как бы там ни было, поверьте. Оставить их одних — да я от страха высохну.
— Постойте! Едут!
Несколько грузовиков с непромокаемым брезентовым верхом и желтыми слюдяными окошечками остановилось перед школой.
— Auf! Auf! — заревел эсэсовец. — Los! Los! Марш!
Женщин погнали из школы вниз по лестнице, и не успела Блажена опомниться, как сидела под брезентовым верхом в военной машине. Допроса так и не было. У лестницы валялись детские колясочки. Бабушку еле посадили в машину — сама она не могла в нее влезть. В грузовик вскочили эсэсовцы, и он тронулся, провожаемый, словно проклятиями, отчаянным собачьим воем.
Отъезд переполошил всех лидицких собак, которые всеми силами старались защитить своих хозяев, увозимых неведомо куда. В собак стали стрелять солдаты, — в аду не могло быть хуже. Вена вспомнила Брока, ее худое детское тельце содрогалось от рыданий, она тряслась как в лихорадке. Блажена с матерью дергала брезент, желая видеть, что делается снаружи, звала на помощь, женщины кричали вместе с ними. Пока все находились в старой школе, куда они ходили в молодости, куда посылали детей, пока они были в хорошо известной и близкой им обстановке и пока они чувствовали под ногами родную почву, у них еще кое-как хватало сил сдерживаться и сохранять спокойствие. А теперь… грузовик увозил их, кого они дозовутся? Услышат ли их мужья? Узнают ли они, что их жен и детей увозят? Где, где вы? Отогнув уголок брезента, женщины заметили на площади две гигантские бочки… что же это может быть? Для чего их здесь поставили? Может быть, солдаты собираются пьянствовать, но на пиво что-то не похоже. Господи боже, а зачем выставлена мебель? Господи помилуй, да это колясочка нашей Руженки, вот эта, белая, конечно, она. Гронековой показалось, что она узнала свою новую швейную машину «Зингер». Грузовик мчался по деревне в сторону Буштеграда, и всюду, во всех домах возились солдаты и выбрасывали, как мешки с мякиной, перины и одежду. Точно с вещами у людей не связывались живые воспоминания, целые семейные истории. Прелестная, милая, чистенькая деревня стала неузнаваема, превратилась в разбойничье становище. Ни одного знакомого лица! Чужие погонщики гнали мычащий скот за пригорок. Коровы кидались с перепугу куда попало, гуси гоготали под мышками у грабителей. Какие-то парни в мундирах и касках тащили со двора Гораков в сад соломенные маты, с того самого злополучного двора, где все началось еще в праздник тела господня. Блажена вдруг стремительно отдернула руку матери, которая вместе с ней придерживала брезент, и изо всех сил стала оттягивать толстую материю, пытаясь высунуть голову наружу.
— Вацлав! — закричала Блажена. — Папочка! Нас увозят. Слышите!
Все женщины присоединились к ней, и каждая принялась звать своего.
Да, они стояли там, во дворе Гораков, у сарая, лицом к стене, под охраной солдат с автоматами. Но никто из мужчин не отозвался, не оглянулся — грузовик пронесся мимо.
Вацлав это был или нет? Третий от края, высокий, стройный, с кудрявой головой. Он, он! Но Блажена не была в этом уверена. Не успела она рассмотреть этих двенадцать — или сколько их там было человек, как машина уже промчалась мимо. И эта схваченная на лету картина была жутко неподвижна и нема. Конечно, если бы кто-нибудь из стоявших у стены шевельнулся, солдаты всадили бы ему пулю в затылок. Возможно, никто из них даже и не слыхал, как мы кричали под брезентовым верхом.
Блажена еще долго ломала себе голову над этим, сидя на соломе в помещении спортзала кладненского общества «Сокол» и глядя в непривычно высокое окно, по которому снаружи струился безутешный дождь. Всех мучила жажда и голод — мутная баланда, которую бог знает как давно роздали в омерзительных мисках надзирательницы, не насытила ни взрослых, ни детей. Хорошо еще, что мать Блажены в последнюю минуту захватила с собой початый каравай хлеба. У кормящих матерей от волнения пропало молоко, и грудные дети, будя друг друга, отчаянно кричали в грязных пеленках. Постирать пеленки было негде, негде было выкупать детей, негде умыться. Женщины в смертельном ужасе обливались потом, одежда прилипала к телу; ощущение грязи, голод и сонливость угнетающе действовали на арестованных, в душном помещении трудно было думать. Но никто ни о чем не спрашивал. Допроса так и не было. Женщин то и дело пересчитывали и переписывали вместе с детьми.
Уже второй день их держали взаперти в полном неведении. Блажена с матерью сидели в Кладно, в получасе езды от родной деревни, но не имели понятия, что с ней произошло. Блажена все еще не знала, что содержали в себе две огромные бочки, поставленные немцами на площади, какую жидкость из них выцедили и разнесли по домам, притащили и в милую комнатку Блажены, где она вместе с Вацлавом третьего дня вечером покрывала мебель светло-зеленым лаком. Никто не сказал Блажене, зачем люди в касках перетаскивали соломенные маты в сад со двора Гораков. Никто не объяснил ей, что соломенные маты, прислоненные к стене, необыкновенно удобны. Пули застревают в соломе и не отскакивают от стены обратно в стрелка.
Блажена узнала все, но не сразу. Все требует времени. Все требует времени, а пока Блажена молилась в душе, чтобы бог как можно скорей благополучно вернул ее домой, к отцу и Вацлаву, — молилась, не подозревая, что Лидице, притулившиеся в долине, как в божьей ладони, вознеслись к небу и на огненных крыльях облетели весь мир, оцепеневший от ужаса.
— Мамочка, — говорит Веноушек Суходолец медленно, рассудительным тоном первоклассника, — пойдем-ка домой, тут нечего делать. Тут очень противно.
Соседки добродушно улыбнулись, хотя им было не до смеха. Устами младенца и юродивых глаголет истина, честное слово.
К вечеру под окнами затопало, загремело, забренчало, и в зал ввалилось не меньше шести десятков вооруженных эсэсовцев. На головах у них были стальные каски, на петлицах «молнии», в руках автоматы. Женщины вытаращили глаза. Дети разинули рты и замолчали. Солдаты гигантского роста промаршировали по залу и построились вдоль стен вокруг женщин, сидящих на соломе с детьми. Один из эсэсовцев выступил вперед и обратился к узницам с краткой повелительной речью:
— Вы хорошо знаете, что совершили преступление против Германии. (Все та же старая песня!) Мы отвезем вас в рабочий лагерь. Придется долго ехать в поезде. Дети могут устать от такой поездки. Мы посадим их в автомашины, и они будут ожидать вас в лагере.
— А это правда? — в отчаянии закричал высокий женский голос.
— Честное слово, — сказал начальник и даже бровью не повел. — Mein Ehrenwort. Для детей так будет лучше. Те, кого я сейчас назову, пусть приготовятся и выйдут вперед.
Он взял список, и на руке у него блеснул перстень, украшенный черепом; глядя из-под стальной каски, надвинутой на брови, эсэсовец начал горестную перекличку:
— Брейха Иозеф…
Пепичек Брейха! Его отец работал с Вацлавом на заводе «Польдинка». Чудесный пятилетний, подстриженный в скобочку мальчуган с глазенками, как вишни, единственный сын. Брейхова так его берегла!
Он сжал кулачки и закричал:
— Никуда я не пойду! Не хочу!
И мальчик, заливаясь слезами, кинулся к матери и спрятал голову у нее в коленях. Он плакал так, что, глядя на него, заплакали и остальные дети. Матери уговаривали их, боясь, что рассерженные солдаты обидят детишек. При виде этих верзил рядом с такими малышами становилось жутко. Марженка Гулакова отчаянно кричала на весь зал:
— Какая же ты мама, если меня отдаешь!
— И как только бог все это терпит! — крестилась бабушка Блажены.
Здесь сидели матери и жены шахтеров и металлургов, жены людей, которые из поколения в поколение боролись со стихиями — с огнем, землей и металлом. Эти женщины помнили катастрофы в шахтах, помнили локауты и забастовки. Эти женщины не отличались словоохотливостью. Деревенский образ жизни в глухом приходе приучил их к крестьянскому спокойствию, а религия научила покорно нести свой крест. Ах, боже, боже мой, ведь и семью Блажены ожидала та же душераздирающая минута прощания. В горле стоял ком, пока они ждали, когда дойдет очередь до Вены, и они переживали снова и снова вместе с каждой матерью, отдающей своего ребенка, боль расставания. Ведь они знали всех детей с пеленок, видели, как они копошатся в пыли вместе с лидицкими цыплятами; трудно сказать, кого они больше жалели: малышей, которые еще ничего, бедняжки, не понимали, или школьников, которые уже во всем хорошо разбираются. Плохо будет Вене — она соединяет в себе чувствительность ребенка с разумом взрослого человека, для нее разлука тяжелей, чем для других.
— Фрюхауфова Венцеслава…
Вышла девочка-подросток, худенькая, хорошенькая, глаза у нее сверкали, как черные алмазы. Длинные ресницы были черны, как уголь, который добывал ее отец. У многих детей из шахтерской деревни были такие необыкновенно темные глаза и смуглые лица, точно закопченные пламенем плавильных печей и домен.
— Вена уже большая, — зашептала мать. — Она выдержит дорогу в поезде, пусть ее оставят с нами. Скажи ему об этом.
Блажена повторила слова матери по-немецки. Эсэсовец холодно взглянул на нее.
— Только с шестнадцати лет, — сказал он. — Следующий.
И мать подошла к Вене и сунула ей ломтик лидицкого хлеба на дорогу. Хорошо, что она захватила его позавчера ночью, несмотря на суматоху. Она делилась хлебом с соседками, и у нее ничего не осталось. Это был последний кусочек.
— Не падай духом, Венушка, — сказала мать, стараясь казаться спокойной, чтобы не волновать ребенка. — Мы скоро приедем.
К удивлению, Вена не заплакала. На худом нежном личике играл каждый мускул, но девочка не хотела причинять горе матери.
— Я буду смотреть за маленькими, — вздохнула она не без гордости. — Прощай, мамочка.
И вдруг по-детски стремительно она подскочила к бабушке, обняла ее за шею и прошептала на ухо:
— Как ты думаешь, быть может, Брочек только ранен и останется жив, а?
— Ну, конечно, золотая моя девочка, — ответила бабушка.
Дети под конвоем солдат длинной вереницей вышли из школы.