Блажена жила второй год в Равенсбрюкском концентрационном лагере. В ней нельзя было узнать прежнюю цветущую молодую женщину, полную любви. Ее изменили не только хефтлинговский полосатый, как зебра, кринолин и неуклюжие деревянные башмаки, в которых она вначале еле двигалась, не только гладко зачесанные волосы, как полагалось заключенным женщинам будто бы из гигиенических соображений (на самом же деле для того, чтобы узницы выглядели как можно безобразнее и не казались привлекательнее надзирательниц с лошадиными лицами, ходивших в эсэсовских фуражках). Дело было даже не в землисто-желтом цвете лица и не в худобе. Перемена была глубже, она произошла во всем ее существе.
Прежде Блажена была верующей. Ее простая женская душа жила в полном согласии с христианскими праздниками рождества и воскресения, врожденная доброта — с учением о любви к ближнему. Блажену очаровывала поэзия католического календаря, этот венок ежегодных праздничных обрядов, проникнутых в деревне такой задушевной прелестью. Она и бабушка по-прежнему ходили к рождественской заутрене, хотя вместо восковой свечи дорогу им освещал уже электрический фонарик; старинные песнопения трогали ее так же, как стихи в школе; озаренная огнями церковь и полуночное церковное пение влекли ее, как мистерия; потом приходила весна с поющими ручейками; в страстную пятницу, когда колокольный звон достигал самого Рима, она весело смеялась с детьми на маленьком шахтерском кладбище около церкви святой Маркеты, а в страстную субботу шла по деревне с праздничным крестным ходом в честь воскресения Христова. Она с малых лет привыкла проводить время под открытым небом, на солнце, шалить с козлятами, носиться, как жеребенок, по скошенным лугам, а когда на жнивье становилось ветрено, пускать вместе с мальчишками змея и посылать ему «письма» в вышину. О, боже! Вместо веселого дымка, пахнущего картошкой, которая печется в золе костра, сейчас к ней доносится ужасный сладковатый чад из равенсбрюкского крематория, а если ветер чужой стороны по ошибке и принесет заключенным через высокую стену какой-нибудь из ласковых деревенских запахов — дыхание скошенного луга, аромат смолы, — тем хуже, тем хуже. Он томит тоской о вольном чешском крае, о лидицкой долине, о всех милых и близких, от которых оторвали Блажену. Когда она училась в школе, то возила Вену к матери в поле. Мать давала ребенку грудь и опять шла работать, а Блажена охраняла сестричку в холодке под ольхой и орешником и веточкой отгоняла мух, чтобы они не кусали девочку. Чтобы ее никто не ужалил! Где-то теперь Вена? Она написала одну открытку из Польши — и с тех пор ничего. А Вацлав с отцом даже и не написали ни разу. И родители Вацлава, которые жили в Буштеграде и иногда писали Блажене, не обмолвились о нем ни словечком. Он как сквозь землю провалился. Но Блажена надеялась, что отец и Вацлав находятся тоже где-нибудь в Польше.
Уже тогда, когда лидицкие матери поняли безбожную ложь, которой им так хотелось верить, будто дети, увезенные на грузовиках, будут ждать их в лагере, а между тем о детях не было ни слуху ни духу, словно их вообще не существовало, — уже тогда в душе Блажены что-то надломилось, и она, пересиливая себя, читала «Отче наш» бесконечное число раз, не имея сил уснуть от усталости в первую ночь на тюфяке в штубе [71]Здесь: барак (от нем. die Stude — комната).
. «Остави нам долги наши…» — но ведь мы ничего не должны! — «…яко же и мы оставляем должникам нашим…» — нет, Блажена ничего не прощала нацистам, не могла и не хотела простить. И как глух и равнодушен был бог там, в беспредельной вышине, если не внимал отчаянному плачу невинных и позволял совершать грехи, вопиющие к небу!
Больше всего она жалела бабушку. Если молодая Блажена так страдала оттого, что ее вырвали из родной почвы, что же говорить о старушке! Это несчастье ее подкосило. Ей не оставили даже горстки родной земли, которая могла бы ее подбодрить в лагере, отняли последний кусочек Лидице. Ее поселили не в бараке с лидицкими соседками, а отправили в лазарет со старыми штрикеринками [72]Вязальщицами (от нем. stricken — вязать).
, и ни Блажена, ни мать не имели права навещать ее.
А бабушка не могла даже вязать, руки у нее болели, она не в состоянии была работать, и поэтому ей почти не давали есть. Да ей ничего и не хотелось. Она сидела у окна, смотрела на унылые бараки и проволоку, погибая от тоски и слабости. Блажена знала, что бабушке плохо. Как-то она убежала в обеденный перерыв из пошивочной мастерской в лазарет, к бабушкиному бараку. Бабушка сидела у окна. Блажена стояла вблизи, они видели и слышали друг друга, но их разделяли многочисленные запоры и чужой произвол, и они не могли обняться. Дома Блажена помогала бабушке, а здесь не могла подать ей даже воды. Бабушка, заметив внучку, тихонько заплакала. Сердце разрывается, когда видишь слезы старого человека.
— Помоги мне, помоги, Блаженка, — звала она. — Я так хотела бы умереть дома.
А Блаженка стояла тут же, сердце у нее щемило от жалости и любви, но она ничего, решительно ничего не могла сделать. Такое бессилие может довести до отчаяния. Она не могла и пальцем двинуть ради бабушки. Блажена сказала ей что-то нежное, поспешно пообещала прийти еще и тут же должна была убежать обратно в пошивочную. Она влетела туда в самую последнюю минуту. В спешке черная вьющаяся прядь выбилась у нее из предписанной хефтлинговской прически и упала ей на лоб.
— Bist du denn eine Jüdin, daβ du so kraus bist? — закаркала одна из надзирательниц мастерской по прозвищу «Ворона», в ярости ударив по лицу измученную и расстроенную женщину.
С этим ударом Блажена почувствовала, как в ней стремительно рушится и падает что-то, давно уже подмытое и надломленное, — вероятно, воздушные храмы религии, и вдруг ей стало с беспощадной жестокостью ясно: бога нет.
Вечером бабушка скончалась, а с ней ушла и девичья наивная вера Блажены.
Бабушка умерла, избежала газовой камеры. Газовая камера угрожала матери Блажены. Мать слабела, чахла, преждевременно старела, волосы у нее поседели, возникла опасность, что ее отправят в газовую камеру, как большинство седых женщин. Но подумайте только, что сделала Зденка, чешский врач, когда мать Блажены попала с тяжелым гриппом в лазарет. Зденка подкрасила ей волосы; мать стала опять черноволосой, как в молодости. Если бы об этой проделке догадались, это могло бы стоить Зденке жизни, тем более что она была известная коммунистка, ее отец открыто выступал в Москве, и за ней, конечно, очень следили. Но такие штуки она проделывала ежедневно, как бы между прочим. Своей незаметной отвагой, умом, приветливым спокойствием, за которым таилась непреодолимая энергия, источника которой Блажена пока еще не видела, Зденка сумела завоевать авторитет даже у нацистского лагерного начальства, а узницы называли ее «ангелом-хранителем». Конечно, это был не тот ангел-хранитель, которого изображают на олеографиях расписным красавцем с гусиными крыльями и вешают над красиво застланными постелями. Это была сознательная молодая женщина с дезинфицированными инструментами в руках и с научно обоснованной верой в лучший мир. Галачиха и Мильча, две заключенные из Панкраца, с которыми Блажена часто встречалась во время фрайштунда [74]Перерыва (от нем. die Freistunde).
, единодушно утверждали, что Зденка напоминает им другую докторшу — Елену Скршиванкову, с которой они жили в одной камере и которой до сих пор не забыли. Еленку расстреляли в Кобылисах. Вечная ей память! Как и Зденка, она была ласкова с людьми, весела, всегда могла придумать, как помочь человеку; она тоже была коммунистка. Откуда коммунисты берут эту настойчивость, эту отвагу? Зденка не побоялась рискнуть жизнью ради неизвестной женщины, жены шахтера из Лидиц, и Блаженка боготворила ее за это.
Мать, однако, нуждалась не только в окраске волос — необходимо было поставить ее на ноги. Каждый лимон, который дойдет до лагеря, прятать для больной из Лидиц! Ей нужны витамины. Связные разнесли по лагерю тайный приказ Зденки, и множество людей протянуло руку помощи. Один присылал лимон, другой банку сгущенного молока, третий — какао, четвертый — плиточку шоколада, пятый — кусочек сахара… сколько всего нашлось в голодном лагере, когда Здена сумела волшебной палочкой открыть в людях источники доброй воли и свести их в единое русло. В лагере были норвежки, которые получали обильные посылки через Красный Крест и делились ими с подругами по лагерю, подружки, в свою очередь, передавали продукты дальше; многие узницы, например Мильча, ходили работать к Сименсу, а там шел бойкий обменный торг среди попавших под тотальную мобилизацию рабочих всех национальностей (у Сименса был настоящий Вавилон), а тот, кто не работал у Сименса и не получал посылок из дому, делился с больной из Лидиц хотя бы воскресным пайком маргарина. И мать Блажены действительно выздоровела, спаслась от газовой камеры и благополучно вернулась в барак к дочери. Какая радость! Тогда Блажена всем существом поняла, какая чудотворная сила таится в солидарности. Не одна Зденка, а весь коллектив спас мать Блажены.
Концентрационный лагерь окружала проволока, по которой был пущен смертоносный ток. Но через некоторое время Блажена, словно у нее глаза привыкли к темноте, начала распознавать другую, невидимую сеть проводов. Они не убивали, они побуждали к хорошим поступкам и мужественным подвигам; они несли надежду выжить. В эту подпольную сеть проводов включилась вся возможная антифашистская энергия. А ее источником всегда была коммунистка.
Удивительная жизнь, полная противоречий! Франция позорно предала нас в тридцать восьмом году, бросила нашу страну на растерзание нацистам и вместе со старым правительством Первой республики помогла уготовить для Блажены лидицкую судьбу. И вот из этой проклинаемой нами Франции в Равенсбрюк попала молодая перчаточница, входившая в организацию «Jeunes filles de France», и первая дала Блажене в руки большевистскую библию — «Историю ВКП(б)». Француженка пронесла книгу в лагерь в крохотном подпольном издании, напоминающем форматом наши старинные шпалички, с маскирующим титульным листом: «Стихи Виктора Гюго».
Ева Казмарова, учительница средней школы, знающая французский язык, вкратце излагала содержание, а Блажена записывала его на узеньких полосках бумаги, на которые наматывались нитки в пошивочной мастерской, — это были буквально «мотки». Иногда в переводе оказывались пропуски. Это бывало в тех случаях, когда в мастерскую неожиданно врывалась Ворона или особенно опасный эсэсовец, недоросль Франц, и переводчице приходилось глотать записку. Над этим потом смеялись во время перерыва, если заключенные были одни. Вообще же иногда они смеялись только для того, чтобы казалось, будто они болтают глупости. Они гуляли по двору разрозненными группами, разбившись по национальностям, а Ева или Густа говорили немного громче обычного: они учили других. Регулярно на прогулках, а иногда и по воскресеньям в блоке узницы изучали «Историю ВКП(б)».
Гиммлер, властелин всех застенков в «новой Европе», был когда-то учителем математики. Но он не сумел подсчитать, что вместе с Гейдрихом основал столько же нелегальных школ коммунизма, сколько существовало концентрационных лагерей. В руки людей, принадлежавших к старым кадрам, людей стойких, как гранит, крепких духом, прекрасных, опытных политических работников, умеющих влиять на окружающих, попадали мягкие, наивные, неопытные новички. Опытные политработники помогали им и формировали их сознание. А те влюблялись в своих учителей, в благородство их деятельности и поэтому шли за ними. Нацисты загоняли в ворота между пулеметными башнями узников несознательных, как жертвенные ягнята, а в лагере узники становились сознательными бойцами. Как ни удивительно, но в Равенсбрюке горизонт Блажены стал шире, хотя она жила за высокой стеной. Она видела гораздо больше, чем в Лидице, где ее, хотя она и была на свободе, связывали мелкие домашние заботы. Из деревенской «соседки» она превратилась в товарища, и ей стал интересен весь мир! И когда-нибудь она станет его переделывать. Да, станет! Чтобы не было больше фашизма и войн!