Бац, трах! Что такое? Уже началось! Власта Тихая подбежала к окну. Нет, это не выстрел, просто из соседней зубной клиники выбросили на мостовую портрет Гитлера. Фюрер с остервенелой физиономией, чубом и щеточкой усов остался лежать на трамвайных рельсах посреди улицы. Актриса громко засмеялась.

Пробежал человек в штатском, с охотничьим ружьем за плечом, наступил на портрет, хрустнуло стекло. Другой, постарше, нагнулся и, вытащив портрет из рамы, старательно, с сердитой обстоятельностью чиновника разорвал его на несколько кусков. Из-за угла выбежал мужчина, подобрал уцелевшую раму и, как пес с костью, убежал в переулок. Во дворе слышались короткие, сухие удары, словно кто-то щелкал орехи… Должно быть, и впрямь стреляют!

А ведь все это весело, страшно весело! Власта, словно наэлектризованная, выбежала на улицу. Разве можно усидеть дома?

Из немецкой зубной клиники мужчины с повязками на рукаве выводили упиравшихся нацистов. Сестра в белом халате ревела белугой; один из немцев не хотел идти и поджал ноги, его волокли, взяв под руки… На соседней немецкой гимназии привратник поднял красный флаг, на котором еще заметен был круг от споротой свастики. Около домов сновали люди с искорками трехцветных розеток. (И откуда только взялось такое множество этих розеток? У Тихой тоже была розетка, бог весть когда она ее приколола.)

У всех ворот стояли женщины с детьми. Штепанская улица была похожа на деревенскую площадь. На тротуаре перед «Ямой» подростки развели костер и жгли на нем фашистский флаг со свастикой. Промчалась полицейская машина с чехословацким флажком; люди проводили ее ликующими кликами. А перед отелем «Алькрон» все еще стояли немецкие часовые. Все как-то перепуталось… Тихая поспешила туда, куда в минуту волнения спешит каждый истинный пражанин, — на Вацлавскую площадь.

Словно после долгой разлуки, увидела она опять знакомую площадь. Площадь раскрыла ей объятия, и слезы навернулись на глаза Власты. У актрисы всегда смех и слезы рядом. Да и как не расчувствоваться! Там, где по воскресеньям прогуливались немецкие офицеры, теперь вознеслась радуга чешских флагов. Свобода, свобода, прекраснейшая из жен… Люди, знали бы вы, какую великолепную программу подготовил национальный комитет Большого театра для первого дня республики!

На Вацлавской площади так людно, что яблоку негде упасть, все с трехцветными розетками — свастики исчезли из петлиц уже несколько дней назад. Откуда-то из магазинов высыпали веселые, красивые девушки, настоящие пражанки, и звонко защебетали.

— Это Тихая из Большого! — сказала одна другой, показав на актрису.

Власта оглянулась, засмеялась от радости и расцеловалась с девушками.

— Пойдемте к гестапо! Расправимся с убийцами! — воскликнул в толпе мужской голос.

Тихая ухватила под руку рядом стоявших девушку и парня, и все отправились к гестапо.

И зачем еще здесь эти пятнистые жабы, увешанные пулеметными лентами, как рождественская елка игрушками? И гитлерюгендовцы с кривыми ножами. Теперь уже можно не делать вида, что не замечаешь их, можно смеяться им в лицо и ненавидеть их открыто. И как это мы так долго терпели, почему не сделали этого раньше?! Свобода, пусть еще связанная с риском, стоит того! Прага снова наша, хоть еще и не совсем…

Станислав Гамза в субботу ушел по телефонному вызову, не сказав куда. Митя тщетно просил дядю взять его с собой. Перед уходом Станислав товарищеским тоном сказал мальчику:

— Ты, Митя, охраняй здесь бабушку. Кругом живут паписты, нельзя же двум беззащитным женщинам оставаться без мужчины. Не покидай их ни на минуту. Договорились?

Но Митя был не так глуп, чтобы не раскусить дядину хитрость. Он ухмыльнулся.

— Знаешь что, дядя, останься-ка здесь ты, а мне дай пистолет, и я пойду.

— Я приду тебя сменить, — сказал на прощанье дядя, захлопнул дверь перед носом Мити и был таков.

Митя, как говорят у них в классе, прямо-таки «опух с досады». Да разве для того он все время тренировался в тире, просадил там последнюю крону, чтобы сидеть дома около радио с двумя старыми женщинами? Нет уж, благодарю покорно!

Митя прислушался к радиопередаче и вдруг засмеялся.

Местное радио с полной серьезностью сообщало, что полицией строго-настрого запрещено снимать немецкие вывески и надписи… под угрозой конфискации тех торговых и ремесленных предприятий, где вывески окажутся снятыми. Спохватились, нечего сказать! «После драки кулаками машут!» — засмеялась Барборка. Немецкой вывески днем с огнем в Праге уже не найти, а трамвайные таблички с немецкими названиями извольте выуживать из Влтавы!

В окне квартиры Гамзы уже развевался тщательно выстиранный чехословацкий флаг. Флаг укреплял Митя, и эта форма участия в восстании на минуту его утешила. В пригородном районе было тихо, не происходило никаких событий; лишь иногда слышался звук открываемой двери, люди выглядывали на улицу или в сад и прислушивались, что делается вокруг.

Во всех домах было включено радио. В эти дни пражане настраивались не на «Кромержиж», а на Прагу. Впервые за шесть лет оккупации они опять вслушивались в пражские радиопередачи с той же напряженной сосредоточенностью, как в роковом сентябре, когда смертельно занемогла их родина.

Утром Барборка принесла из очереди новость, что американцы будто бы уже в Рузыни.

— Опять ОПС, — отрезал Митя. — Ручаюсь, что придет Красная Армия.

— Почему ты так думаешь? — удивленно спросила Нелла. — Ах, как был бы рад этому твой покойный дедушка. Но русские еще далеко, мальчик, — добавила она со вздохом.

Митя знал это. Он часами простаивал перед картой и втыкал флажки в занятые города. Мальчик не сумел бы объяснить, почему он так уверен, что Красная Армия придет. Он просто видел ее своими глазами. Ему представлялось громадное белое нефтехранилище и около него темный силуэт на солнце — красноармеец, часовой с ружьем. Митя видел его так отчетливо, словно в волшебном фонаре. Ничто не могло изгладить из памяти Мити эту красочную картинку времен его жизни в Горьком, когда у него еще были папа и мама и они жили на берегу Волги. Но он стеснялся говорить об этом, чтобы бабушка не подумала, что он еще ребенок, и потому сказал несколько грубовато:

— Русаки нас выручат!

По радио заиграли чешский военный марш. Это был «Марш Двадцать восьмого полка» — тот самый, что передавали и в ночь мобилизации, в 1938 году.

— Наши! — ахнула Нелла и сжала Митину руку. — Слышишь?

— Вот это пражская музыка! — вставила Барборка.

— Ура-а! Я пошел к мальчикам! — крикнул Митя и выскочил в сад. Бабушка за ним. Из окна было слышно радио, оно все еще играло этот замечательный марш. Но вот в приемнике что-то захрипело, словно из-за минутной неисправности, потом на весь сад визгливый женский голос запел по-немецки арию из оперетты. Что случилось там, на радио? Поединок у микрофона? Слушатели замерли. Верите или нет, но Митя даже слышал по радио, как там, в студии, с грохотом падают стулья и раздаются выстрелы. Радио умолкло. Потом снова послышалось несколько тактов того же марша, и вдруг диктор заговорил с тревожной настойчивостью:

— Обращаемся к чешским полицейским, к чешскому правительственному войску, ко всем бывшим военнослужащим, у кого есть оружие! К нам на помощь! Призываем всех чехов! На помощь как можно скорее! Нацисты убивают нас! Вход в радиостудию с Бальбиновой улицы открыт.

Митя быстро нагнулся, набрал в карманы камней, перемахнул через забор и, презрев женские крики и все свои вынужденные обещания, стрелой помчался на помощь чешскому радио.

Ему повезло. Из стршешовицкого трамвайного депо как раз выехал трамвай, Митя вскочил на ходу (что всегда делал охотно) и уехал от бабушки. Просидеть все восстание дома, в безопасности, — как бы не так!

Трамвай, в который вскочил Митя, был особенный: в нем было полно вагоновожатых и кондукторш, билетов никто не брал, вагон мчался как бешеный, минуя все остановки, зато останавливался по требованию, когда вожатому энергично махали чехи, спешившие к Дому радио. Потом они снова ехали по тихим и даже сонным улицам, и Митя волновался: попадет ли он все-таки туда, где происходит главное? Неужели и впрямь началось восстание?

Какая-то кондукторша заметила Митю.

— Ты что тут делаешь, мальчик?

Известное дело — женщина!

Митя не сказал: «Еду на помощь чешскому радио», — пожалуй, в последний момент его вернут домой. Он ответил сокрушенным тоном:

— Мы живем на Вацлаваке, боюсь, что родители будут беспокоиться.

— Уж и не знаю, как ты туда попадешь.

«Гитлеровская молодежь» и немецкие солдаты оцепили Вацлавскую площадь. К радио здесь не пробраться. Но можно было обойти сзади, за Музеем. Вместе со всеми Митя поспешил вверх по Житной улице. Он бежал по осколкам стекла и обрывкам портретов Гитлера и Гахи и, запыхавшись, на ходу смущенно спрашивал взрослых:

— А где же достать оружие?

Видимо, это был глупый, всем уже надоевший вопрос, потому что Митю не слушали и никто ему не отвечал, словно не желая тратить энергию. Люди спешили, и Митя тоже. Некоторые мужчины шли с ружьями, но большинство было безоружно. Митя немного удивился и почувствовал разочарование: пули почему-то не сыпались на него градом. Иногда, правда, что-то щелкало в степы, но это были сущие пустяки. Грузовики, переполненные людьми, с бешеной скоростью проносились по Корунному проспекту.

— Скажите, пожалуйста, где бы мне достать оружие?

Громадный детина с ружьем, возглавлявший группу мужчин сердито смерил Митю взглядом.

— Не болтайся под ногами, птенец, беги-ка лучше к маме.

Митя не мог объяснить ему, что мамы у него нет, потому что ее казнили гитлеровцы. Это было бы похоже на похвальбу. Да ни у кого и времени не было с ним разговаривать, Митя понимал это. Но ему было досадно, что взрослые считают его ненужным, он почувствовал себя отверженным. Черт возьми, он ведь ростом выше бабушки. На лбу у него не написано, что ему только двенадцать лет! Опасаясь, что его, как «маленького», загонят куда-нибудь в убежище, Митя решил ничего больше не спрашивать. Сжимая в кармане свои камешки, он старался быть незаметным в толпе, которая уже повернула на Бальбинову улицу.

Вдруг Митя поскользнулся на чем-то мокром, липком и чуть не упал. Взглянув на мостовую, он увидел лужу крови. «У кого-то кровь пошла горлом», — подумал сын врача. В первую минуту ему не пришло в голову, что алая лужа как-то связана с трещавшими рядом выстрелами. Время от времени слышался торопливый сплошной треск, как будто Барборка шила на машине. Это строчил пулемет.

В конце улицы Митя увидел здание из трех корпусов с круглой башней и на ней часы со стрелкой, отбитой пулями. Толпа полицейских и штатских окружала здание. Ага, вот она, радиостудия. Митя редко бывал на Виноградах, особенно на улицах за Национальным музеем, и плохо там ориентировался. Здание, которое он принял за радиостудию, было школой. Там, кажется, засела «гитлеровская молодежь». «Сволочи, — сказал кто-то, — слышите?» Из школы бил пулемет. Мите стало не страшно, а завидно, когда он услышал этот звук. Он нащупал в кармане камешки, свое единственное оружие. Но какой из них прок, ведь гитлеровцы внутри. Вдруг Митя увидел приближающуюся группу мужчин. Они гуськом делали перебежки в порядке, который резко отличался от восторженной неорганизованности остальных. Мужчины вбежали в подъезд высокого дома на Бальбиновой улице. Но и это была не радиостудия, а соседний пятиэтажный жилой дом. Вскоре с улицы стало видно, как мужчины перелезают по крыше на здание радио. «Вот это здорово, вот это называется по-настоящему взяться за дело», — сказал себе Митя.

Подъехала машина с белыми флажками, полная полицейских, из нее вышел грузный неповоротливый старик.

— Да это Бинерт, — сказал кто-то рядом.

Грузный господин стал пробираться через толпу к входу в радиостудию. Рядом с ним шел полицейский с белым флажком.

— Не ходи туда! — кричали ему с улицы. — Там стреляют. Тебе там нечего делать.

И действительно, Бинерт вскоре вышел, сел в машину с белыми флажками, которую сторожила охрана, и уехал.

Рядом с Митей пожарные направили струи воды из шлангов в полуподвальный этаж облупленного дома с выбитыми оконными стеклами. Это был задний фасад здания радиостудии. В окнах, однако, не видно было ни пламени, ни даже дыма.

— Немцы там забились в подвал, как крысы, вот пожарники и выгоняют их оттуда, — сказал кто-то.

Откуда только люди все знают!

По радио снова раздался чешский марш. Из-за угла выбежал человек, он был вне себя от радости и крикнул, широко улыбаясь:

— Ведут!

Толпа бросилась на проспект Фоша, где находился главный вход в радиостудию. Митя еще успел увидеть последнего гитлеровца с поднятыми руками, которого выводили двое чешских полицейских. Потом все устремились на Вацлавскую площадь, где больше не было кордона. На углу площади и проспекта Фоша пришлось обходить перевернутый трамвайный вагон — первую пражскую баррикаду.

Митя поспел на готовое, ему так и не удалось принять участие в освобождении радиостудии. Это его угнетало. Люди толпились на Вацлавской площади, и Митя чувствовал, что все это не то. Из-за угла с Лютцовой улицы вышли трое юношей с трехцветными ленточками. Митя узнал одного из них, бледного, темноволосого, — это был студент Божек, который сидел вместе с дедушкой в ораниенбургском концлагере. Он до сих пор навещает иногда семью Гамзы.

Митя еще не успел решить, что лучше — подойти к Божеку или, наоборот, смыться, чтобы тот, чего доброго, не отправил Митю домой, как вдруг на глазах мальчика произошло невероятное происшествие. На Вацлавскую площадь вышел эсэсовец. Божек, как кошка, вцепился ему в горло, повалил и отнял оружие. Эсэсовец остался лежать, а Божек взял автомат, нацепил себе на шею патронные ленты, и все трое побежали вниз по площади. Митя, не раздумывая больше, помчался за ними. Так вот как это делается, вот как добывают оружие! Теперь ему все стало ясно.

На Водичковой улице слышно было, как кто-то хлопал бичом. Человек в светлом, издали заметном макинтоше вдруг неловко упал на тротуар близ углового дома. Шляпа свалилась у него с головы. «Споткнулся!» — подумал Митя и побежал помочь упавшему.

— Прижмись к стене! — крикнул чей-то голос. — Они на крыше.

Божек с трофейным автоматом ловким кошачьим движением проскочил к подъезду. Митя не помня себя бросился к стене. Он дрожал всем телом и страшно злился на себя за это. «Трус я, что ли?!» Митя вдруг понял, что хлопали выстрелы, а не бич, и что с крыши подстрелили человека в макинтоше. Он, Митя, тоже мог получить пулю. Он не подумал, видно, из скромности, что могут стрелять и в него.

Но вот стрельба прекратилась. То ли Божек наверху обезвредил эту сволочь, то ли у них кончились патроны.

Через минуту из дома вышел Божек с автоматом, недавно отнятым у эсэсовца, и еще с ружьем через плечо. Чехи ему горячо рукоплескали. Митя усерднее всех.

— Божек, — крикнул он. — Ярда, дай мне ружье! — И он завертелся около юноши, как голодный песик. — Одолжи, пока я достану себе другое. Я умею стрелять, мы с ребятами упражнялись в тире!

Божек только теперь заметил Митю.

— Ты зачем здесь? — строго спросил он.

— Не буду же я сидеть дома!

Что делать с мальчиком? Домой его не отправишь, а если и отправишь, так он снова удерет… Семья Гамзы, право, и так понесла большие потери, и жаль было бы этого смелого паренька.

— Погоди-ка, Митя, ты нам понадобишься. Пойдем!

Божек передал ружье взрослому товарищу и повел Митю в немецкую гимназию на Штепанской улице. Митя шел счастливый: Национальный комитет выдал ему незаряженное монтекристо (патронов для которого в самом деле не нашлось) и поручил караулить арестованных штатских немцев с женами и детьми, собранных на четвертом этаже в помещении седьмого класса. Божек позвонил Нелле Гамзовой, сообщил ей, где Митя, и посоветовал ни в коем случае не приходить за ним — этим она все испортит! — и не беспокоиться о мальчике.

Легко сказать, не беспокоиться! Нелла чувствовала себя, как квочка на берегу, когда ее утенок плывет через Влтаву. Но какое чудо, что наши сумели уберечь сердце связи — телефонную станцию и нервную систему проводов! Можно поговорить с людьми, которые живут на том берегу Влтавы, доверить мембране свои робкие вопросы и в гудящей трубке услышать слова одобрения.

Ро Хойзлерова стояла над раскрытыми чемоданами и прикидывала, брать ли с собой костюмчик из сурового итальянского шелка, подарок Фрица — бедняжка не вернулся из Тобрука. Погода как будто не совсем подходящая, да в Нехлебах и не придется особенно модничать. Но, с другой стороны, вдруг у них в вилле поселятся американские или русские офицеры, а Ружене будет нечего надеть? А кроме того, «зихр» есть «зихр». Вещи, которые останутся в Праге, могут и совсем пропасть. Босяки начинают безобразничать. Вчера Ро наблюдала на улице сцены, которые ей очень не понравились. Вот уже несколько дней семьи нацистов выезжают из бубенечских особняков. Все лучшее общество покидает Прагу. А так как в доме Хойзлеров муж был под башмаком у жены, то она решила, что они тоже уедут. В конце концов для чего же у нас вилла в Нехлебах? Там мы с тобой, старичок, отсидимся, а когда все уляжется, вернемся в Прагу. К тому времени здесь уже будет новая власть.

В комнату, не постучав, быстро вошел шофер. На нем не было солидной темно-синей униформы, которую он обычно надевал, когда возил своих хозяев. Ро Хойзлерова с таким трудом добыла дефицитную материю на эту униформу — в нынешнее-то военное время! Шофер был в грязных сапогах, измятой одежде и весь запыхался.

— Доктор, вы ведь на улицу не пойдете, одолжите мне свое ружье, — произнес он слегка нараспев, как говорят пражане.

Хойзлер струхнул.

— Ну, конечно, мой друг, ну, конечно… — забормотал он. — Ведь все мы чехи, не правда ли?

С такой же торопливой готовностью Хойзлер откликался, когда к нему приходили за пожертвованиями на «винтерхильфе» [107]Зимняя помощь — так называлась ежегодная зимняя кампания сборов на гитлеровскую армию (от нем. die Winterhilfe).
. Он всегда боялся тех, у кого власть в руках.

Трясущимися руками он достал ключ, открыл нижний ящик книжного шкафа в кабинете и вынул из пахнущего кожей футляра великолепное охотничье ружье. Ружье было тщательно вычищено, смазано и находилось в отличном состоянии. Оно еще помнило веселые охоты с немецкими друзьями Хойзлера.

— Только берегите, пожалуйста, оптический прицел, — просительно добавил Хойзлер и заискивающе улыбнулся. — Чтобы не испортился. Жаль было бы такую вещь.

Человек в измятой одежде быстро перекинул ружье через плечо.

— И зачем вы только беспокоитесь, — вслух заметила Ро своему шоферу. — Американцы будут тут с минуты на минуту.

Шофер не ответил. Он стоял около Хойзлера.

— И патроны! — торопил он.

Хойзлер боязливо оглянулся. Он увидел грязные рабочие сапоги на персидском ковре, крепкого мужчину в поношенном пальто, с ружьем за плечами, стоявшего посреди отделанного дубом кабинета, на фоне золотисто-розового будуара Ружены в стиле луикенз, разукрашенного фарфоровыми фигурками пастушек и почтальонов.

«Так вот как выглядит революция», — мелькнуло в голове у Хойзлера.

— Пустите! — нетерпеливо сказал шофер, оттолкнул дрожащие руки Хойзлера, собрал темно-зеленые мешочки с патронами и, даже не поблагодарив, выбежал из комнаты.

Хойзлер подошел к окну.

— Теперь они вооружены, — сказал он задумчиво. — Что поделаешь, такое время. Но когда все это пройдет, кто отнимет у них оружие?

— Ты сглупил, что дал ему ружье, — накинулась на мужа Ро. — Ведь это ценная вещь, тысяч двадцать, не меньше. Почему ты не сказал, что оно в ремонте?.. Интересно знать, кто теперь повезет нас в Нехлебы?

Как бы в ответ на этот вопрос во дворе взревел автомобильный мотор.

Ро, бросив укладываться, как была, с сандалетой в руке, выбежала во двор, к гаражу. Машина разворачивалась перед открытыми настежь воротами. Ро с ужасом увидела, что в ее безупречный «мерседес» лезут такие же типы, как этот негодяй шофер.

— Вы никуда не поедете на нашем бензине! — прикрикнула она на шофера. — И я не хочу иметь неприятности из-за машины. Мы ее владельцы и отвечаем за нее.

Из окна машины высунулся человек в кепке.

— Об этом не беспокойтесь. Именем Национального комитета мы конфискуем вашу машину как имущество коллаборантов.

Другой человек прицепил к радиатору чехословацкий флажок, прыгнул в машину, захлопнул дверцу, и они умчались.

Ро стояла как громом пораженная.

Куда обратиться, кому пожаловаться? Полиция и та с ними заодно, вчера разрешила улице бесчинствовать… А с каким трудом Ро доставала сукно на эту униформу шофера! Этого человека я избавила от тотальной мобилизации, он давно бы уже погиб в разбомбленном Гамбурге, я ему спасла жизнь, и вот она, благодарность!.. А что это за страшное слово «коллаборанты»? Иностранное слово, и все же Ро поняла его и не хотела иметь с ним ничего общего. Это слово ее пугало.

— Ты не волнуйся, деточка, — успокаивал ее Хойзлер, но сам дрожал всем телом, и его апоплексическая физиономия побагровела. — Это же просто грабеж! Но они все-таки вернут нам машину. А когда все это кончится, я притяну шофера к суду.

— Черта с два это тебе поможет! Машину поминай как звали, говорю тебе!

Ро подкрепила свои слова решительным жестом: швырнула сандалеты в чемоданчик, захлопнула крышку и повернула ключ.

— Куда ты? — робко осведомился Хойзлер.

— К маме, на Жижков. Здесь я не останусь, здесь страшно.

Хойзлер поднял на нее свои выцветшие глаза в красноватых жилках. Как он уже, однако, стар!

— Что ж, пойдем, если хочешь, — сказал он.

— А ты-то куда, вот еще! Весь жижковский дом переполошится, если ты придешь. Я — совсем другое дело, я там у себя дома.

Хойзлер уставился на нее, выпучив глаза старого лягушечьего короля. Вот она, Руженка, без которой он не мог жить, которой он дал все, что можно приобрести за деньги, от которой все сносил, лишь бы удержать ее возле себя. Когда-то она манила его своей вызывающей красотой. Сейчас он цеплялся за нее, как старый человек цепляется за молодого, полного сил и решимости.

— Руженка, — произнес он, — неужели ты меня сейчас бросишь?

Ружена вплотную подошла к нему. В ней кипели злоба и яд, копившиеся годами. Сейчас все это прорвалось.

— Всю жизнь ты мне испортил, старый черт! — бросила она ему в лицо. — Может, мне теперь еще и в тюрьму идти из-за тебя… подлый коллаборант? Не-ет, не такая я дура!

Она схватила чемоданчик и выбежала, хлопнув дверью.

Анна Урбанова не виделась с дочерью почти три года после той ужасной ссоры из-за Лидице. И когда в субботу днем к ней в кухоньку вползла промокшая фигура с чемоданчиком в руке, растрепанная и в нахлобученной шляпке, Анна едва узнала Ружену.

— Господи боже, на кого ты похожа, девочка!

— На улицах стреляют, — измученным голосом сказала Ружена. — Пустите меня к себе, маменька, мне плохо…

Она схватилась за угол стола, покрытого дырявой клеенкой, и, пошатываясь, прошла через кухню в комнату.

— Да ты не ранена ли? — ужаснулась мать, скидывая передник. — Я сбегаю за доктором.

— Не выдумывайте, это пройдет! — быстро возразила Ружена.

Она с трудом поставила чемоданчик на пол и ногой запихнула его под кровать. Потом сняла шляпку, разулась, не раздеваясь залезла под полосатое мамино одеяло и закрыла глаза со следами туши под ними.

Анна Урбанова суетилась, как перепуганная наседка.

— Вот видишь, дочка, вот видишь! — вздыхала она. — Знала бы ты, чего я тут про тебя наслушалась от соседок.

— Не пускайте сюда никого, — сказала Ружена, тревожно озираясь. — Мне нужен покой.

Но какой может быть покой в квартирке привратницы? Каждую минуту заходит кто-нибудь. С вокзала неподалеку слышны выстрелы.

Мать развела огонь, вскипятила чай, уговорила Ружену выпить.

— Выпей-ка тепленького, у тебя сразу прибавится сил. Ты простыла.

Она села на край кровати с чашкой горячего липового чая в руке и спросила шепотом:

— А муж-то твой где? Случилось с ним что?

— Не говорите мне о нем, — вспылила Ружена. — Слышать о нем не хочу.

Она отвернулась к стене и больше не разговаривала. Вокзал все время напоминал о себе металлическим грохотом и выстрелами. Кто знает, о чем думала Ружена в эту ночь с субботы на воскресенье, ночь, когда матери с детьми сидели в убежищах, а мужчины и смелые девушки строили баррикады. Ружена уснула только под утро. Ее разбудил шум и переполох во дворе, куда выходило окно. На дворе кто-то причитал, кто-то сердито говорил, что нельзя было выпускать ребенка на улицу, когда там стреляют. Какая-то женщина доказывала, что ребенка все равно не удержишь. Спор мужских и женских голосов был похож на спор Чувства с Разумом, они старались переубедить друг друга. Потом чей-то рассудительный бас сказал под самым окном:

— Не болтайте глупостей, ведь мы вчера осмотрели весь дом от подвала до чердака. Спросите вот хоть привратницу.

Анна Урбанова подтвердила и добавила, что с семи вечера дом был на замке.

— Это не важно, всегда кто-нибудь может пробраться! — крикнул пронзительный женский голос, и Ружене показалось, что он исполнен ненависти лично к ней. А впрочем, при чем тут она, если где-то ребенок попал под пули?

— Наверно, стреляли со стороны гаража, с пригорка, — снова вмешался рассудительный бас. — Туда мы тоже заглянем.

Мужчины разделились на группы и снова начали осмотр. Слышались шаги на лестнице, звонки или стук в двери. Обход начался сверху и длился долго, страшно долго. Ружене показалось, что прошла вечность. Наконец все-таки пришли и к ним. Шевельнулась дверная ручка, звякнул звоночек (еще дедушкин), такой, какие бывают в лавке. Ружене было слышно все, что происходило рядом в кухоньке.

— Говорят, у вас со вчерашнего дня кто-то в гостях?

— Да это моя дочь. Она лежит, ей нездоровится. Переволновалась из-за стрельбы, хочет отдохнуть.

Но мужчины не посчитались с этим и вошли в комнату. Ружена чувствовала себя как в горячечном сне: ей показалось, что это те же люди, от которых она удрала из дома Хойзлера в Бубенече и которых потом со страхом встречала по всей Праге. Заметив ее чемоданчик и предполагая, что в нем оружие, они останавливали ее, но, увидев вместо ручных гранат дамские блузки и комбинации, махали рукой и отпускали презрительные шуточки. От своего особняка в Бубенече до кухоньки привратницы на Жижкове Ружена словно прошла сквозь строй позора. И вот они снова здесь! Она боялась их и все же, несмотря на испуг, досадовала, что она не напудрена и не накрашена. Оказаться перед мужчинами в таком виде — измятой, растрепанной, страшной! Но вошедших это, видимо, не интересовало.

— Удостоверение личности!

Один из мужчин тем временем осмотрел чемодан и шкаф. В кухоньку набились соседки и заглядывали в комнату.

— У меня… у меня его нет, я… его потеряла, когда бежала мимо радиостудии, там стреляли.

— Интересно! — недоверчиво сказали мужчины. — Чемодан цел, сумочка цела, а вот удостоверение личности она потеряла!

— Я чешка! — крикнула Ро и тотчас поняла, что зря так сказала: ведь об этом ее никто не спрашивал.

— Не верьте ей, суке! — послышались женские голоса, и соседки устремились в комнату. — Нацистка она, потаскуха этакая! Путалась с гестаповцами — поглядите, что от них получала!

Женщины кричали наперебой, выкидывая из чемодана французские блузки и итальянское шелковое белье.

— От нее и родная мать отреклась! Сколько из-за нее перестрадала!

— А теперь у себя прячет! — укоризненно сказал Анне один из мужчин, подняв глаза от Ружениной надушенной сумочки, которую он тщательно рассматривал.

Анна плакала.

— Что мне было делать, не гнать же на улицу? Как-никак родная дочь. А я ведь одна как перст. Сын уже сколько лет в России, сейчас служит в чехословацкой армии, меня из-за него даже таскали в гестапо…

— У меня брат в Красной Армии, слышите? — закричала Ружена, хватаясь за последний козырь. — Брат вернется, он вас проучит! Чего вы ко мне привязываетесь, я буду жаловаться. Брат этого так не оставит!

— Не очень-то рассчитывайте на брата, ошибетесь, дамочка. Надевайте-ка пальто и ступайте с нами.

Ро побледнела как мел и истерически взвизгнула:

— Я че-шка! Я из народа! Я ничего не сделала! Я не виновата, что где-то подстрелили ребенка! Я тут ни при чем!

Какая-то разъяренная женщина закатила ей пощечину.

— Тебе все равно, что наших детей убивают, шлюха ты этакая!

— Я чешка, я чешка-а-а! Маменька, скажите же им! Я за чехов, эта ошибка, отпустите меня.

— А это что? — строго спросил один из мужчин, раскрыв перед ней надушенную сумочку из крокодиловой кожи (подарок Вилли, сувенир из Антверпена) и вынул из нее что-то. — Немецкие продуктовые карточки! Вы их забыли уничтожить.

— Продалась за жратву и тряпки. Тьфу!

— Верно говорил наш отец: отуреченный хуже турка.

— Иди, иди, потаскушка!

— Что же вы стоите, митбюргерин [108]Гражданка (от нем. die Mitbürgerin).
. Марш, марш! Хотели к немцам — мы вас к ним и отведем.

И Ружену увели туда, где сидели арестованные нацисты.