Черепаха Тарази

Пулатов Тимур Исхакович

Часть третья

 

 

I

Сутулый мужчина, слабого телосложения, сквозь халат которого вырисовывалось брюшко, наеденное благодаря уходу Абитая, предстал перед нашими тестудологами. Он второпях натягивал через облысевшую голову рубашку, когда вошли Тарази и Армон, и им пришлось в нетерпении ждать, чтобы увидеть его лицо, неожиданно оказавшееся приятным, хотя и строгим, с проседью на усах.

«Ему уже под пятьдесят», — мелькнуло у Тарази, и он всматривался в Бессаза, будто не мог привыкнуть к этому, хотя подсчеты, прибавление к его двадцати семи годам — каждый раз десяти лет — после первого лечения, второго, были платой за то, что природа позволяла вмешиваться в свой порядок, в раз и навсегда установленную череду лет для каждого существа…

Бессаз же от восторга не знал, что сказать, и глядел на вошедших широко и удивленно; словно видел в их зрачках свое увеличенное отражение, которым не мог налюбоваться.

Тарази, сдерживая волнение, шагнул к Бессазу, стоящему уже не в черепашьем облике, и поспешно, будто торопился куда-то, сказал:

— Ноги покажите!

Бессаз, чуть смущенно, поднял штанину и показал свои загорелые ноги. Тарази пощупал левую, потом правую ногу за икры и, довольный, отметил:

— В порядке! Присядьте, сложите руки. Поясница не болит?

Бессаз делал все с добросовестностью ученика, жаждущего похвалы. Но тестудолог, наблюдая за его жестами, все больше мрачнел и под конец даже как будто обозлился.

— Быстрее! — поторапливал он Бессаза, словно решил поиздеваться, как издевается хозяин цирка над дрессированным, если представление не удалось на славу. — Голову вверх-вниз!

Затем он поманил Бессаза к окну и стал хмуро всматриваться ему в лицо, отчего Бессаз боязливо заморгал глазами.

Он толкнул Бессаза в бок, схватил его за щеку, натянул кожу, да так, будто проверял, лопнет она или нет. На щеке Бессаза появились красные пятна от его пальцев, но когда пятна побледнели, лицо снова приняло болезненно-матовый, бескровный вид маски.

И улыбка на его губах, едва появившись, сразу гасла, и даже, когда Бессаз засмущался, лицо его почему-то выразило противоположное чувство нахальную ухмылку. Будто все его чувства смешались, перепутались — и Бессаз теперь искаженно воспринимал все, и любого, кто говорил с ним, выражение его лица вводило в заблуждение.

«Ничего удивительного, — сказал себе Тарази, — ведь он воскрес из мертвых…»

— Ладно, — досадливо махнул он рукой. — Раздевайтесь!

— Как?! — невольно вырвалось у Бессаза. — А я ведь был рад, что оделся наконец, вы меня поймете… — не терпелось разглядеть себя, ощупать руки, ноги, голову… Но главное — скорее показаться Абитаю и Хатун, которые ждали его за домом, — об этом Бессаз умолчал, хотя для Тарази это было ясно с самого начала.

Тарази кивнул, но, видя, что Бессаз медлит, нетерпеливо расстегнул ему пуговицы, и Бессаз поспешно растянулся на кровати, раздевшись.

Когда Бессаз повернулся на живот, показывая голую спину, Тарази подозвал поближе Армона, и они оба наклонились над телом бывшей черепахи.

Хвост у Бессаза тоже исчез (он отвалился во время опытов, и Абитай, завернув хвост в тряпку, трепетно вынес утром на свалку), но на том месте, где он рос ранее, виднелся небольшой нарост, величиной с орех, огненно-красный, еще не полностью покрытый кожицей, — сам Бессаз назвал это копчиком.

Тарази надавил на него пальцем, но Бессаз не вскрикнул, даже не поморщился: видно, нарост не был болезненным. И краснота на месте, где отвалился хвост, должна была пройти со временем, и тогда копчик снова покроется тонким пушком, не доставляя Бессазу никаких неудобств.

Множество людей рождаются с копчиками, но вовсе не обязательно, что все эти копчики со временем вытянутся в хвосты. Просто копчик лишний раз доказывал, что человек в длинном ряду превращений был животным, и копчик остался как знак, но ненужный, необязательный.

Если бы копчик всегда был на виду, как нос, к нему давно привыкли бы и так же тщательно чистили и мыли бы, кутали зимой от стужи, а те, кто родился с особенно привлекательным копчиком, гордились бы этим, рассчитывая на благорасположенность женщин, тоже имеющих красивые копчики.

Но копчик, который остался у Бессаза, вызывал тревогу, и не случайно поэтому Тарази сердито бросил Бессазу:

— Одевайтесь! — и вышел из комнаты, оставив своего подопечного в беспокойстве.

Страшно стало Бессазу, когда вспомнил он вдруг разговор с Тарази перед последним опытом: тестудолог предупредил, что надо быть готовым ко всему, даже к худшему. Хотя заверил, что сделают все, чтобы обратное воплощение удалось, но даже когда Бессаз будет в своем прежнем, человечен, ском облике, много еще останется неясного, непонятного. И главный воп-; рос навсегда ли Бессаз останется человеком или же снова будет втиснут в панцирь?

Теперь уже тестудологи не спорили, как в первые дни, должен ли подопытный знать о том, что каждый срок лечения стоит ему десяти лет жизни, и так, три лечения за год, успешных или безуспешных, состарят Бессаза сразу на тридцать лет. Тарази был склонен сказать об этом черепахе, безъязыкая, но зато все понимающая, она как-то выразила бы свое отношение — согласилась или же, наоборот, пожелала бы навсегда остаться черепахой, прожившей всего двадцать семь лет, — а это для ее возраста еще безмятежное детство. Но Армон горячо и страстно доказывал, что поскольку заняты они делом благородным, то черепахе вовсе не обязательно знать об этом — она всего лишь для них подопытное животное. Они пробуют, ищут, и, если даже им придется пожертвовать жизнью одной черепахи, уверен он, в будущем это поможет многим сотням испытавшим танасух.

А Бессаз уже шагал по комнате и, поймав себя на том, что ходит легко и твердо стоит на обеих ногах, радостно заволновался. Схватив себя за голову, нормальную, думающую, он ощупывал ее, накручивал на палец волосы, бил себя ладонью по лбу и хохотал…

Неважно, что случится в будущем, — сейчас он снова человек, может выходить, гулять в безопасности среди своих двуногих собратьев, и те, подавая ему руку, и не заподозрят, что перед ними бывшая черепаха, которую можно было брезгливо толкнуть ногой, набросить на нее сеть, гнать и улюлюкать, смотреть на нее как на подопытное животное.

Теперь Бессаз может постоять за себя, любить Хатун, и все, что придумало общество гуманного, все его законы и свободы — для него! Он не изгой, не прокаженный…

Бессаз запрыгал, правда сначала с опаской, боясь, что вывихнет еще неокрепшие ноги, останавливаясь и прислушиваясь к биению сердца и бормотанию живота.

— Все-таки приятно быть человеком! — воскликнул он. — Никакого сравнения с ощущениями черепахи — не давит со всех сторон костяной гроб, не мучают запахи дождевых червей в почве, прелые листья, а главное, время не тянется так нудно, протяжно, под ритм медленных шагов… Все же лучше твердо стоять на земле, подняв от нее нос на расстояние роста, чем все время тыкать мордой в песок, обнюхивать камни… И теперь, когда я побывал в шкуре зверя, готов спорить с любым циником о благе быть человеком, с любым болезненным меланхоликом, кто мрачно смотрит на мир и не верит в людскую добродетель!

А в соседней комнате было совсем иное настроение. Удрученный, подавленный Тарази молча смотрел на Армона, да так, будто винил его в чем-то.

— Вас расстроил его копчик? — спросил Армон, не выдержав взгляда Тарази, который давил на него больше, чем его молчание.

— Да, — не сказал, а вздохнул Тарази. — Похоже, что ничего у нас не вышло… Ошибка, длиною в целую жизнь…

— Но ведь есть еще надежда! — с горячностью сказал Армон, но, устыдившись то ли своей безрассудной веры, то ли напористости, опустив голову. — Еще ведь месяц срока…

— Да, месяц, — как будто смягчился, вспомнив о последнем сроке, Тарази. — И этот месяц мы посвятим познанию… еще раз проверим ошибки…

— Но в чем ошибка? Одно дело, если зверем его сделало падение, продажничество, нравственный порок… Другое — если это заложено в роду…

— Пока мне трудно… Но думаю, что духовная порча ускорила порчу физическую… Погуляем? — тряхнул головой Тарази, как будто отгоняя тяжелые мысли.

Когда незадачливые тестудологи проходили мимо дверей Бессаза, тот высунул голову и, близоруко моргая в сумраке коридора, хотел что-то спросить, но передумал и стал прибивать ручку к двери. Он держал молоток в руке, а в зубах — гвоздь, и Армон вздрогнул, с любопытством всматриваясь, странным и непривычным показалось ему, когда вышел из этой комнаты человек.

— Что у вас со зрением? — спросил Тарази.

— Бельмо в правом глазу, крошечное. С рождения. — Бессаз, как бы любуясь проворством своих рук, ловко застучал молотком. Затем извиняющимся тоном попросил Тарази: — Разрешите мне спуститься в город и купить очки?..

— Пожалуйста, — развел руками Тарази, — вы теперь свободный человек. Я хоть сейчас отпустил бы вас на все четыре стороны света, но надо еще немного понаблюдать за вами. Вы ведь помните наше условие?

— Не волнуйтесь, месяц я еще потерплю, — сказал Бессаз, но вдруг погрустнел, не хотелось прощаться с ними — боязно было. Будущая жизнь немного страшила его, как страшит больного долгая ночь, когда нет рядом врача, который бы помог в случае, если станет хуже.

Уже выйдя из дома, Тарази спросил Армона:

— Вы предупредили Абитая, чтобы он по-прежнему не спускал с него глаз?

— Да, Абитай все знает…

Возле дома Тарази остановился, наслаждаясь солнцем, но к нему уже бежала неизвестно откуда взявшаяся Хатун. Схватила тестудолога за руку, чтобы поцеловать. Тарази с усилием отстранил ее, и она вдруг зарыдала, не то от радости за Бессаза, не то от смущения.

— Спасибо! — шептала она, почему-то оглядываясь в сторону сада. — Вы вернули мне жениха!

Тарази смотрел на нее, удивленно подняв брови, и, когда Хатун трижды повторила свою фразу, понял наконец ее смысл.

— Как? Вы уже договорились обо всем?!

Бедная бесхитростная женщина стыдливо опустила глаза, не умея притворяться, и, заикаясь, высказалась так путано, что Тарази утомился.

— Он пообещал мне, когда был еще… А я смотрела на его черную морду и думала: если ты меня обманываешь, век тебе не быть снова человеком. Брат сказал, что уже видел его… Ой, какой он там? — И она засуетилась, потирая руки в страшном волнении, и вдруг побледнела и остановилась с открытым ртом, не высказав до конца фразу, ибо из ворот старого дома выходил сам Бессаз.

Он ей сразу показался великолепным, веселым, гладко причесанный, в полухалате-полуфраке, шел, будто любуясь собой со стороны, уверенный в успехе. Бессаз посмотрел на сад, потом поднял вверх голову, чтобы почувствовать тепло, которое солнце излучало в этот радостный для него день, — и увидел Хатун.

Хатун стояла, все еще не веря своим глазам. Потом смутилась и лицо ее стало мрачнеть, словно она в чем-то ошиблась. И в самом деле — она ждала увидеть, вернее, хотелось ей, чтобы жених ее не был таким, с приятными манерами, а был простым, грубоватым мужчиной, под стать ей самой, чтобы ни жених, ни невеста не отличались друг от друга.

— Нет, — невольно пробормотала она, — это не он…

Бессаз подошел и молча смотрел ей в лицо, как бы давая возможность Хатун оценить его достоинства, и веселость на его лице сменилась недоумением.

— Вы что? — спросил он досадливо. — Ожидали увидеть другого? Поинтереснее?

— Нет, нет, почему? — Хатун шагнула назад, как будто Бессаз собирался при людях сделать с нею нечто недозволенное, и смотрела на его руки, на то единственное, к чему она уже привыкла, и даже показалось ей, что Бессаз удалился от нее, стал чужим, и ей было странно и непонятно, как она брала раньше его руки и гладила их. К лицу Бессаза, его фигуре, ногам, бесхвостой спине она никак не могла привыкнуть…

Бессаз засмущался, но не от странного поведения Хатун, а от взгляда Тарази, и решил увести свою растерянную невесту.

— Мы побродим с Хатун по городу, — сказал Бессаз и, не услышав возражения Тарази, пошел к спуску с холма.

Хатун же стояла в нерешительности, и глаза ее от страха искали кого-то в саду. И едва Абитай, наблюдавший эту картину, показался за оградой, Хатун робко поспешила за Бессазом.

А когда они скрылись за валунами, Абитай крадучись прошел мимо тестудологов, сделав им заговорщический знак: мол, от меня не сбежит…

Тарази и Армон переглянулись, не в силах сдержать улыбку, — так комично получилось у стража, который теперь был еще и тайным соглядатаем. Посмотрев ему вслед, наши тестудологи молча повернули было обратно, к опустевшему теперь дому, впервые за много дней оставались они здесь одни можно спокойно побродить по саду, погулять вокруг дома, позабыв хотя бы ненадолго о делах, заботах, Бессазе…

Но едва они сделали несколько шагов к дому, как услышали крики и брань Абитая, и, оглянувшись, не сразу разобрали, кого он преследует, обнажив саблю. Мелькнуло даже у Тарази — не Бессаза ли, решившего сбежать, но, приглядевшись, увидел, как карабкается на холм бритоголовый, босоногий, путающийся в длинном своем рубище маленький худой человечек с узелком в руке. Он чуть было не упал, споткнувшись о камень, и в сердцах запустил в Абитая большую луковицу, но тот ловко увернулся, грозно помахав в ответ саблей, решительно настроенный не пускать к дому постороннего.

— Это же Асадулла… тот самый аскет! — воскликнул Армон. — Помните, я рассказывал, он двое суток прождал вашего приезда за городом? Все равно, говорит, встречусь с Тарази-ханом — и пусть не ждет от меня снисхождения в споре…

— Что ж… пустите, — сказал Тарази, почувствовав вдруг, что не хватает ему кого-нибудь постороннего, нового лица, с которым он мог бы просто потолковать, даже поспорить — и забыться, не думать о черепахе и Бессазе, иначе с ума можно сойти…

— Пропусти, Абитай! — крикнул стражу Армон в тот самый момент, когда страж уже нагнал аскета и чуть не схватил его за подол.

Абитай остановился, сконфуженный, и, смахнув пот со лба, бросился догонять Бессаза, ответив на ходу:

— Слушаю и повинуюсь!

Аскет же от неожиданности подпрыгнул на левой ноге и, порывшись в своем узелке, запустил вслед Абитаю еще одну луковицу, пробормотав:

— Давно бы так… послушание и повиновение украшает слугу… — И, успокоившись, сделавшись вдруг важным, медленными шажками пошел к навесу, под которым ждали его Тарази и Армон.

Тарази внимательно всматривался в Асадуллу, но не потому, что хотел заранее предугадать по его виду или походке, какой он спорщик, сильный ли, способный ли посрамить его перед Армоном, — это его мало интересовало. Просто ему действительно было интересно и радостно видеть еще кого-то, кто поднялся сюда, — то маленькое общество, которое окружало его изо дня в день уже несколько месяцев, и надоело ему, и временами раздражало.

Правда, в первое время на холм поднималось еще одно лицо, которому разрешалось не только подходить к дому, но заходить вовнутрь, — невеста Армона, — но она всегда смущенно ждала молодого тестудолога возле валуна. Как и отец Армона, она, должно быть, не одобряла занятия жениха, и Тарази это понял по ее укоризненному взгляду, брошенному как-то в его сторону. Теперь же, когда не было горячки и волнений с черепахой, девушка не появлялась здесь, Армон сам часто уходил с вечера в город, и Тарази заранее напоминал ему об этом шутливым тоном:

— Молодой человек, нам уже тесно мыслить вдвоем под одной крышей. Будьте добры, переночуйте сегодня в городе…

И так всегда — Тарази убегал от людей, чтобы пожить в одиночестве, но, живя без человеческого общения, тосковал, раздражался и с любопытством всматривался в первого попавшегося на дороге, будто не верил, что снова встретил человека. С таким же любопытством смотрел он сейчас и на забавного аскета Асадуллу.

— Хвала любознательному и неутомимому! — с этими словами, несколько комично поклонившись, предстал перед ним Асадулла.

— Прошу вас в дом, — пригласил его Тарази, но аскет замахал руками, запротестовал и подпрыгнул на правой ноге.

— Нет, нет! Позвольте, Тарази-хан, сразу приступить… я хочу попросить, чтобы вы уделили час или другой несчастному, голова которого забита куцыми мыслишками… А поскольку возможен спор, то истинный мусульманин никогда не позволит себе вести его ни за стенами, ни внутри города — поэтому я прождал вас столько за крепостью, Армон-хан свидетель моего усердия, — ни тем более внутри маленького дома. Спор должен вестись в пустыне, друг против друга на барханах. Или хотя бы — Асадулла придирчиво посмотрел вокруг, — прямо здесь, на открытом воздухе. Чтобы солнце касалось своими лучами макушки головы… Вы согласны?

— Согласен, — торопливо ответил Тарази, ибо все, что он сейчас услышал, показалось забавным, живым, комичным.

— И я — с усердием и благодарностью! — воскликнул Асадулла и сел там же, где стоял, — на ровной площадке — каменистой и твердой, — и стал развязывать узелок.

Тарази и Армон, переглянувшись, тоже пристроились на теплых камнях полукругом, молча наблюдая, как аскет вынимал из узелка черную редьку, потом большую белую луковицу, небольшую тыкву и красную свеклу, несколько орехов и кусочек каменной соли — и разложил все это на то место, где дул ветерок, но есть, естественно, не стал и хозяевам не предложил, — видно, просто боялся, что все это сгниет, пока они будут беседовать, — Армон-хан вам, должно быть, назвал мое имя… Асадулла… Я последователь святого Ясави… Я мог бы переспорить вас обоих, но истинный мусульманин всегда спорит один на один. Поэтому я прошу Армон-хана молча внимать… тем более, эту беседу я почему-то самонадеянно назвал спором. Просто несколько вопросов к человеку, чьи сочинения во множестве ходят по рукам, переписанные тайно… хотя бывает, что и продают их на базаре открыто… Особенно — трактат «На приеме у господа…».

Все, что он говорил, польстило Тарази, и он не нашел ничего лучшего, как сказать:

— Пусть читают, как защищать крепости от диких кочевников. Сейчас это важнее…

— Да, я тоже уверен, что будет война. Уже есть первые предвестники вши и нищие. Вы заметили эту странную закономерность — перед каждой войной вдруг становится много вшей и нищих?

— Любопытно… Возможно, есть связь…

— Не возможно, — обиделся аскет, — а проверенный факт. Займитесь вшами — чем они хуже черепах? Разве что меньше — на привязи не удержишь… но зато, узнав, почему вдруг они сильно размножаются перед войной, вы сможете оказать большую услугу человечеству… Но простите, мы отвлеклись… Что вы хотели сказать своей похвалой лени? Понимаю… Лень, так свойственная восточному характеру, есть лучший способ избежать зла, ибо действие — есть захват чужого имущества, чужих жен… Энергия — зло… Война…

Тарази вдруг утомился, выслушав все это, ибо то, что вначале показалось ему интересным в этом человеке, теперь выглядело банальным, прямолинейным — и так всегда: любой человек был ему интересен не более получаса, затем Тарази уставал.

— Поймите, это всего лишь фантазия, выдумка, — мрачно сказал Тарази. Я выразил свои ощущения, не претендуя на философское обобщение, нравоучение и прочее…

— Допустим! Но вы выразили то, что может расширить учение нашего ордена ясавийя. Мы тоже против активного зла. Но боремся мы со злом другой степенью активности — заклинаниями, плясками, которые доводят до транса; бешенства. Мне тоже по душе — бездействие, великая лень, как вы ее называете… я по характеру медлительный, склонный к размышлениям… самоуглублению…

— Какой же я проповедник лени и бездействия?! Сам-то я, как вы видите, действую — ищу, ломаю голову, ошибаюсь, — лишь из вежливости возразил Тарази, стерпел, не встал, не ушел.

— В том-то и загадка! — Аскет переложил на место луковицы свеклу. Учение может отделиться от своего сочинителя и жить своей жизнью, как ваши Я-Так-Себе и Я-Это-Да… А образ господа, удаляющегося с кем-то… с женщиной? С гиеной? С дьяволом? По заснеженному полю… Что это? Каково толкование этого? Ведь вы и этого не утверждаете — господь был в холодном, белом поле или не господь…

Тарази поморщился, и по его выражению аскет понял, о чем он хотел сказать, и возразил:

— Нет, нет, только не говорите, что это плод воображения, ничего под собой не имеющий… смысла, философии… растолкуйте это место ваших замечательных записок, ибо я сам близок к такому умонастроению…

— Какому? — задал встречный вопрос Тарази, думая избавиться от назойливого собеседника.

— Вашему… хотя, простите, не в такой категорической форме… я не принимаю вашего безверия… вселенской скорби…

— Безверия? — удивился и, кажется, даже обиделся Тарази. — Откуда вы это взяли? И скорбь… Чепуха какая-то… — И иронически глянул на Ар-мона, словно ища его поддержки: — Как это до сих пор меня не разрубили на куски и не бросили на съедение собакам?!..

— Простите, я не хотел так резко… ибо я желал бы втолковать вам, что мы, из ордена ясавийя, близки к вашему воззрению… восприятию идеи господа… Лично я домысливаю все так: господь где-то рядом, недалеко от нас, пусть в холодном, ледяном пространстве — не в теплой спальне же, на мягком ложе он должен возлежать, простите меня за кощунство… И, зная, что он рядом, мы можем приблизиться к нему настолько, что посредством транса, озарения слиться с ним…

— А как же лень? Ведь вы толковали о великой лени — спасительнице? то ли от усталости, то ли от раздражения съязвил Тарази, желая скорее встать и уйти в тень, — с ним уже делалось дурно от жары.

— Вы меня обижаете! — Аскет вдруг поднялся и стал в воинственной позе. — Меня предупреждали о вашем ужасном нраве… но такого жестокого, холодного человека я вижу впервые. — И стал с поспешностью собирать плоды и орехи, завязывать узелок. — Во что же вы верите, вы — великан? Джалут?

Тарази тоже встал, сожалея, что обидел аскета, но ведь еще никто не обвинял его в безверии — так зло и агрессивно…

— Верю я в малое, может быть, смешное… в отчий дом, в случайные, всегда неожиданные радости, в прохладу, которую дарит нам вечерами аллах… даже белая луковица… разве этого недостаточно, чтобы еще теплилась душа?

Сам тон человека, о котором Асадулла был наслышан столько дурного, подействовал на аскета, и он подпрыгнул на одной ноге по привычке и сказал:

— Золотые ваши уста… Хвала! Я бы бросил все и пошел за вами… если бы не был рожден для большой, великой веры, боюсь, что вашу веру в малое, вот в эту луковицу, выветрит из меня первый встречный самум в пустыне… и я стану мушриком… Прощайте! — И, прижав к животу узелок, он ушел, путаясь в своем холщовом рубище, шел, пока не скрылся за валунами…

 

II

Уже к полудню улицы города были совершенно пустынными. Загнал людей в дома зной, а может, привычка обедать в один и тот же час. На крутых спусках Бессаз протягивал руку Хатун, чтобы взять ее под локоть, помочь, но она ловко изворачивалась, продолжая чуждаться его.

Бессаз вздыхал, вытирал пот с лица и думал о том, как бы добиться ее расположения, — был уже не тем самонадеянным, нахальным, каким знала его Майра во время прогулок. Если бы не эта гадкая история с танасухом, он бы никогда не глянул в сторону такой женщины, как Хатун. Но Бессаз теперь задумывался и о будущем. И ему хотелось иметь кого-нибудь рядом на случай, если опять почувствует себя плохо. Хатун не удивилась бы, не впала в отчаяние, а, милосердная, помогла бы ему в трудные минуты.

Шагая вперед, Бессаз часто останавливался, делая вид, что поправляет t костюм, и, когда Хатун приближалась к нему, как бы нечаянно касался рукой ее плеча или локтя, думая, что так она скорее привыкнет к нему.

Понимая его уловку, Хатун предупреждала:

— Не надо меня трогать, прошу вас…

— Но почему? — умоляющим голосом спрашивал Бессаз, поправляя ус. — Мне казалось, я надеялся, что вы привыкли, когда, жалея, брали мою, руку. Неужели, чтобы быть счастливым, надо навсегда остаться черепахой? — говорил он это лукаво, чтобы разжалобить добрую женщину.

— Нет, что вы?! — Лицо ее исказила гримаса сострадания. — Там, в саду, вы казались таким беззащитным… Теперь вы другой, сильный, и, может, я вам не нужна такая?.. — И она позволила взять себя за руку, как бы умоляя его не быть сильным, не обмануть ее, не изменить…

Женщина слабая, давно отчаявшаяся выйти замуж, она по-прежнему желала видеть Бессаза немощным, нуждающимся в опеке и, боясь признаться даже себе самой, втайне сожалела, что Бессаз вылез из черепашьего панциря. Она ведь надеялась, что их тихие семейные радости будут держаться на ее милосердии, сострадании к ущербному мужу.

Теперь же он превосходил ее во всем — красоте, уме, здоровье, а это смущало Хатун и напрочь развеяло ее мечты о семейном счастье. И только щедрость, доброта и самопожертвование Бессаза снова могли внушить ей веру… Но нет, Хатун не верила в мужскую добродетель, может оттого, что совсем не знала мужчин или была наслышана о них по пристрастным рассказам неудачливых подруг. Хатун прекрасно знала повадки какой-нибудь овцы или бодливой коровы, которую могла усмирить, прежде чем подоить, но с людьми ей не везло — они почти всегда обманывали и разочаровывали ее.

В тишину жарких улиц неожиданно донесся шум базара за углом.

— Вот где собрались все люди! — вырвалось у Бессаза, ибо на пустых переулках его терзало смутное беспокойство. Думал о встрече с людьми и боялся, что отвык от них за время болезни, и все время вспоминал с содроганием тот день, когда все собрались на пустыре, чтобы поглядеть на черепаху.

У ворот базара он, споткнувшись, остановился: впервые после того злополучного дня видел он толпу — разношерстную, шумную, плутующую… Он даже невольно пощупал свой нос, подергал щеку, хотя все было в порядке, ни один, даже самый проницательный торговец не мог догадаться о его дурном прошлом.

А это прошлое угнетало его, навевало тоску, и Бессазу вдруг захотелось совершить что-нибудь дерзкое, предосудительное, чтобы окружающие увидели в нем человека. Скупить, скажем, у продавца чечевичной каши весь товар, а потом вывалить из котла кашу в яму для собак. И чтобы нищие, юродивые отгоняли собак с проклятиями, ползая вокруг ямы и облизываясь…

Но вместо удальского, дерзкого Бессаз робко предложил Хатун:

— Мне так захотелось каши — простой, грубой… Давно, кажется, с детства, не ел каши. Ваш брат, боюсь, испортил мне желудок вкусными блюдами, — добавил он, чтобы придать своему желанию иронический оттенок. Попробуем?..

— Я люблю чечевицу, — с гоовностью поддержала его Хатун.

И они пошли, сели на низенькие стулья напротив повара, который молча сунул им в руки тарелки с горячей, пахнущей травами кашей.

Сзади — топали, галдели торговцы, да так, что Бессаз в беспокойстве оглядывался, ожидая неприятности.

Казалось ему, что сейчас возникнет перед ним какой-нибудь проказник с хмельным взглядом и схватит его за воротник, смеясь, и закричит: «Смотрите, черепаха ест кашу!» И будет, хам, дергать Бессаза за руку, хлопать по спине, пытаясь схватить за хвост, а Бессаз робко будет стыдить его, мол, не к лицу почтенному человеку такие мальчишеские выходки. И чтобы не получился скандал, Бессазу, может быть, даже придется одобрить поступок хохочущего плута, признавая, что, вполне возможно, на базаре в толпе и бродит переодетая черепаха, которая любит чечевицу, но, простите, сам он вполне нормальный человек, даже состоятельный, с годовым ходом в тысячу золотых динаров, и никогда ни словом, ни поступком не давал повода к таким подозрениям. И чтобы скорее забыть об этом неприятном, готов принять извинения человека, по странному недоразумению принявшего его за зверя.

«Я чересчур мнительный, — решил про себя Бессаз, с трудом проглатывая кашу, — ведь никто в этом городе не знает о моем прошлом…»

Но как бы ни пытался успокоить себя Бессаз, он все равно чувствовал себя одиноким и беззащитным. Пододвинул стул к Хатун и прижался к ее плечу.

Хатун, глотая кашу и посасывая от удовольствия, не чувствовала его прикосновения, и Бессаз уже совсем успокоился, сделался увереннее.

Но едва он забыл о своих подозрениях, явился человек, знавший о его постыдном прошлом, и даже не один, а двое разоблачителей.

Жалкие и оборванные мужчина и женщина, блуждающие глаза, которые выдавали в них чужаков, без денег, без знакомых здесь, сели недалеко от Бессаза перед поваром. И заговорили о цене чечевицы; мужчина что-то бормотал, выворачивая карманы и показывая повару монеты, повар же в злости даже ударил его по рукам и закричал благим матом, так что Бессаз невольно повернулся в их сторону. И с ложкой возле рта так и застыл, изумленный, не в силах поверить, что видит Фарруха и Майру.

«Да, это они… Вместе…» И первое, что хотел сделать Бессаз, закричать, звать всех, чтобы задержали мошенников, и даже решительно встал, но, испугавшись, остался стоять с раскрытым ртом — ведь закричи он сейчас, публика узнает, кем он был, а это покажется ей более забавным, чем сговор между слугой и невестой, прибравшими к рукам его наследство, «Но что бы ни случилось…» — снова мужественно настроился Бессаз, ибо сейчас было подходящее время показать всем свою нормальность — и как человека вообще, и как храброго мужчины, в частности.

Но то ли Фаррух почувствовал, что кто-то пристально на него смотрит, то ли еще раньше увидел Бессаза, а сейчас просто притворялся, разыгрывая сцену, — неизвестно, но он повернулся к своему бывшему хозяину и, ткнув в его сторону пальцем, обрадованно закричал:

— Вот кто заплатит за чечевицу! — и побежал с распростертыми объятиями к Бессазу.

Бессаз сделал шаг назад, всем своим видом подчеркивая неприязнь к слуге.

Фаррух, не зная, бросаться к нему в объятия или же как-то по-иному выразить радость от встречи, поглядывал то на Майру, то на Бессаза и кричал:

— Да что это вы?.. Да как же? Мы же не чужие, Майра, глянь-ка на этого человека!

Майра нехотя подняла голову, наклоненную над чашкой чечевицы, и, равнодушная, лишь ответила хриплым голосом:

— Узнаю… любовничка.

И ничто так не поразило Бессаза, как ее голос — голос женщины, живущей в нужде, промышляющей воровством, не помнящей ничего светлого из прошлого, ни одного вечера, проведенного вместе с влюбленным Бессазом.

«Это она? — ужаснулся Бессаз, глядя, как некогда женщина изящная, с благородными манерами, так же, как Хатун, вылизывает пальцем чашку и сопит от удовольствия. — Слуга не только обманул меня, завладев моим имуществом, но и испортил нрав Майры своей грубой, хамской натурой…»

Это так возмутило Бессаза, так ослепило его ненавистью, что он, не помня себя, бросился к Фарруху и, схватив его за ухо, толкнул к стене.

— Эй, что с вами?! — удивленно хихикнул Фаррух. — Нельзя так грубо… можете поцарапать…

Бессаз все же успел прижать его к стене и протянул было руку к его подбородку, но жаль, обидчик сбрил себе бороду, чтобы быть неузнаваемым. Бессаз в досаде опустил руку и вдруг понял смысл сказанного Фаррухом, сник и беспокойно отступил назад.

— Что значит поцарапать? — прошептал он. — На что вы намекаете?

— Ногтями… Ведь поцарапать может не только зверь… но и человек. И еще как больно… — Фаррух, чтобы успокоить его, панибратски хлопнул Бессаза по плечу. И, надув щеки, заложил руки за спину и медленно прошелся вокруг растерянного Бессаза, осматривая его со всех сторон, пронзительно и усмехаясь, и задержал свой взгляд на том месте, где болтался раньше у Бессаза хвост.

Но, не обнаружив прежних пороков у своего хозяина, Фаррух удивился, даже, кажется, огорчился и на всякий случай подчеркнул:

— Еще как царапается человек… — И пошел, сел рядом с Майрой, чтобы доесть кашу.

Бессаз хотел было тут же бежать, но передумал: так просто теперь не уйти, надо поговорить и выяснить с Фаррухом отношения. Ведь кто знает, сделай он сейчас шаг к выходу, плут закричит: «Черепаха меня поцарапала, держите ее!» И такой шум поднимется, гвалт — торговцы падки на развлечения.

Хатун не без гордости посмотрела на жениха, когда он обреченно сел с ней рядом, — ей понравилось, как Бессаз прижал Фарруха к стене, хотя и не догадывалась ни о чем, только подумала, что еще немного — и под ее влиянием сделается Бессаз драчливым и задиристым, умеющим, как Абитай, постоять за себя.

Только одного она не понимала — ведь поели они кашу, даже чашки облизали, но не уходят, может, думала Хатун, жених ее решил хорошенько наказать бродягу и ждет удобного момента.

Бессаз действительно готов был сидеть здесь до вечера, если Фаррух того пожелает, — слуга это знал.

— Послушай, а кто эта босоногая? — вдруг развязно обратилась к Бессазу Майра.

Бессаз поежился и опустил голову: скажет «невеста», плутовка захохочет на весь базар: «А у черепах не бывает невест», — и пустится в пляс, кружась в своем ярком, пестром, как у цыганки, одеянии, без конца повторяя: «Не бывает, не бывает… у черепах…»

Хатун терпеливо ждала, что Бессаз объявит торжественно и трепетно, кто она, но не выдержала и зло тряхнула плечами:

— А тебе какое дело? Я его невеста! — сказала так же грубо, бесцеремонно, как Майра.

Невольным жестом Бессазу захотелось прикрыть ей рот, но было уже поздно — Майра побледнела, что-то, видимо, пробудилось в ней дремавшее, ревность, а может, просто обида, желание посмеяться — ведь женщина… без всякого повода вообразившая, что обманута в лучших своих чувствах…

— Как — невеста? — Медленно встала она с места и толкнула Фарруха в бок. — Слышал? Он вызвал меня из деревни, а сам пропал, превратившись в… пугало огородное… и оставил меня с тобой. — И побежала Майра к Бессазу, и наклонилась над ним, позванивая дешевыми безделушками на шее. — Ты думаешь, я сговорилась заранее с Фаррухом? Нет! Я приехала, а тебя уже увезли, милый мой Бессаз-хан… Все вы, мужчины… обещаете золотые горы, а когда мы дуры, — развесив уши, несемся к вам, в последнюю минуту вы сворачиваете в сторону — и бегом… Рады в самую ничтожную тварь превратиться, лишь бы разбить сердце любящей. Скряги вы, мелкие душонки, нет вам веры… Как я тебя любила! А ты взял и… сделал меня тварью, ползающей у ног этого конокрада, — сверкнула Майра злобным взглядом в сторону Фарруха, но Фаррух кратким окриком прервал ее душе-излияния:

— Довольно! Кончай! Хочешь, чтобы навсегда заткнули тебе рот? — И Майра тут же вернулась к мужу и, покорная, села рядом.

Раскрыв рот от удивления, Хатун слушала все это, не зная, как ей быть. И, чувствуя, что сейчас и она может наделать глупостей, вцепиться в волосы Майры, посягающей на ее права, Бессаз хмуро пояснил Хатун:

— Я ведь рассказывал. Это дочь старосты из деревни… А тот стерег прикованного…

И даже это немногое, что сказал Бессаз, сразу все прояснило, успокоило Хатун — подумала она, что не страшна ей замужняя соперница. Встанет она еще раз в ревнивую позу, муж так изобьет ее на виду всего базара — будет прав.

Фаррух ел медленно, обдумывая зловеще: как бы с выгодой шантажировать Бессаза, — ведь видно по всему, что бывшая черепаха боится разоблачения…

— Только я вам больше не слуга, — мрачно пробормотал Фаррух и невольно закрыл себе рот ладонью, как бы боясь, что может выболтать лишнее.

Бессаз промолчал, заерзал на стуле, боясь что-либо ответить Фарруху, слово за словом — и раскроется его тайна…

— Да, теперь вы без слуги и без постоялого двора, — поковыряв в зубах, молвил плут. — Все ваше богатство забрал Господин Песок…

— Ей-богу, он мелет чепуху! — вскричала Хатун: ей надоело сидеть на солнцепеке. — Не понимаю, почему мы сидим? Вам надо купить очки!

— Да, какая-то чушь, — поспешно сказала Бессаз, боясь, что Майра захихикает: «А черепахи не носят очков». — Клеветать на какого-то Господина Песка… Но даже если этот Господин Песок существует на свете… — от сильного напряжения Бессаз забормотал какую-то ерунду, чего с ним раньше никогда не было.

— Слышишь, Майра, — толкнул ее в бок Фаррух, — он не верит, что. Господин Песок…

— А тебе какое дело — верит он или нет?! — в истерике закричала Майра, махая перед носом мужа кулаками.

— Если он не верит, что Господин Песок… то может подать на нас в суд, думая, что мы завладели его имуществом, — спокойно, даже устало пояснял Фаррух.

— Не подаст, побоится. Он бы давно уже ушел отсюда, если бы не боялся… что раскроется…

Бессаз и Хатун сидели с таким видом, будто не слушали их болтовню.

— Я ему еще кое-что сообщу, и мы уйдем, — сказал Фаррух, облизывая ложку. — Слышите? — крикнул он Бессазу. — Теперь мой хозяин сам Денгиз-хан, клянусь богом! А она… — ткнул он пальцем в бок Майре, — стирает и штопает Гольдфингеру…

— Как? Разве они тоже здесь? — вырвалось у Бессаза от удивления.

Но вместо ответа Фаррух наклонился к уху Майры, о чем-то прошептал, и она согласно закивала. Довольный тем, что Майра согласилась с его каким-то хитрым замыслом, Фаррух играючи укусил ее за ухо и приказал Бессазу:

— Заплатите повару! — а сам, схватив Майру за руку, пошел ленивой походкой к выходу, и Бессаз заметил, что Майра еще и боса.

Бессаз, бормоча что-то о милосердии к нищим, заплатил повару торговец все это время сидел совершенно безучастный, — и Хатун облегченно вздохнула:

— Ну, кажется, кончилось… Хотя, убей меня, я ничего не понимаю…

— Они не посмеют кричать и смеяться мне вдогонку, — решительно сказал Бессаз. — Идемте скорее домой, я так устал… А если еще меня увидит сам Денгиз-хан, то мы до вечера не отделаемся от него…

 

III

Абитай наблюдал за перебранкой Бессаза с Фаррухом, спрятавшись за тюками и мешками. И как только Бессаз и Хатун вышли из базара, второпях купил связку лука и, перебросив ее за плечо, побежал догонять жениха с невестой.

Видя, как Бессаз прижимает какого-то бродягу к стене, хотел броситься на защиту друга, но с трудом сдержался — вспомнил о приказе Тарази следить за Бессазом тайком.

Сейчас он притворился, что обрадован случайной встречей, когда поравнялся с Бессазом и Хатун, удрученно шагающими к холму:

— О, и вы тут?! А я сбегал за луком…

— Все же я отвык от людей. Тяжело, — пожаловался Бессаз, вздыхая. Хатун даже не глянула на брата. Для нее он как бы давно не существовал, потому что Абитай никогда ничем не делился с ней, вел себя, как чужой. Наверное, возгордился, поедая остатки с барского стола, думала Затун, ведь Абитай, уехав из деревни, неплохо устроился в городе, прислуживая в доме судьи. Сама же она жила бедно: что заработаешь на несчастье одиноких старух, возле постели которых была она сиделкой?

— Это понятно, — отозвался Абитай, как бы жалея Бессаза. — Но надо заставлять себя привыкать к людям. А то как же без них, без людей?! Говорил Абитай наставительным тоном — ведь теперь, когда все договорено о женитьбе Бессаза на его сестре, старший брат все равно что отец невесты…

Абитай шагал рядом и никак не решался спросить: с кем это Бессаз повздорил на базаре? Может, люди эти из деревни, где он вел расследование? Чего же они хотели? Чем были недовольны?

— Я встретил на базаре приятеля, — схитрил наконец Абитай. — Он сказал, что вы с кем-то поспорили. Правда?

— Это Фаррух и Майра, — безо всяких недомолвок признался Бессаз — и сказал это шепотом, тревожно оглядываясь: а не идут ли преследователи по пятам — Фарруху хитрости не занимать…

«Успеть бы зайти в дом, — прибавил шагу Бессаз, — и не выходить, пока в городе орудует шайка Денгиз-хана…»

— Я даже не спросил, как они здесь оказались, — робко сказал Бессаз. И Денгиз-хан с ними…

— Ну, если и эмир ваш здесь, то понятно… — деловито промолвил Абитай. — Приехали, наверное, договариваться с ним, хотя непонятно, отчего слуги эмира в такой дрянной одежде?..

— Говорит, будто все мое имущество перешло к Денгиз-хану, — начал было жаловаться Бессаз, но, услышав, как Хатун вздохнула, опечаленная, поспешил успокоить ее, а заодно и брата: — Но как только я снова объявлюсь в городе, Денгиз-хан все вернет — будьте уверены… Добро мое в его руках останется в целости-сохранности, а попади плуту Фарруху, он промотал бы все на безделушки Майре, некогда весьма благовидной, воспитанной, но благодаря сожительству с низким слугой… ~ Бессаз, помимо своей воли, снова, как и на базаре, в разговоре с Фаррухом, стал плести такую чепуху, в которой сам запутался…

— Из ваших слов, приятель, я понял, — похлопал его по плечу Абитай, не все еще потеряно. Радуйтесь жизни, веселитесь, на ужин я зажарю печенку с луком… Только Тарази-хану ни слова о вашей встрече на базаре. Увидит, что вы переживаете, волнуетесь зря, — прикажет снова запереть вас, чтобы поберечь ваше здоровье… А мне, признаться, надоело быть стражем у ваших дверей…

Бессаз вдруг приободрился, тряхнул головой:

— Да ведь у вас сабля! Можно их до смерти напугать… А я, глупец, иду и думаю, как быть нам, четырем мужчинам, если в доме появится шайка Денгиз-хана? Хотя их трое, но этот немец-ажнабий , говорят, весьма свиреп. И еще вымогатели могут привести с собой десяток местных бродяг…

— Мнительный! — захохотел от души Абитай. — Поверьте, они и носа не сунут к нашему дому — ведь отец Армон-хана — безжалостный судья!

Доводы Абитая, особенно насчет отца Армона, успокоили Бессаза, но ненадолго. И когда приблизились они уже к дому, Бессаз вдруг закричал, увидев за оградой сада две фигуры:

— Они уже здесь! — И так, будто сам не поверил собственным глазам: ведь был уверен он, что холм — островок защиты от людской толпы, обмана и несчастий, и стоит сделать еще десяток шагов, и Бессаз в полной безопасности.

Бессаз бросился к Абитаю, ища защиты, но тот от неожиданности сам испугался и засуетился, прыгая с камня на камень.

— Сейчас, сейчас я их поймаю, — бормотал он. — Дайте только собраться с духом…

Две фигуры — Бессаз сразу узнал Фарруха и Майру, — задрав головы, смотрели на крышу дома, словно искали путь наверх. Но, заметив Бессаза в компании брата и сестры, супруги спрятались за деревьями, и Бессаз умоляюще просил Абитая не оставлять их одних с Хатун, ибо Фаррух мог в любую минуту выскочить даже из-под земли.

— Я прогоню их! — говорил Абитай, но сам почему-то медлил и, вместо того чтобы действовать, стал пространно объяснять: — Ведь, увидев их снизу, толпа может подумать, что здесь есть нечто любопытное, и все покарабкаются наверх. — Абитай шел, прижавшись плечом к плечу Бессаза, будто не он был приставлен охранять и тайно наблюдать за Бессазом — а наоборот…

Наслышавшись путаных историй о страже на скале и о том, что мошенника земляки приняли за бога мушриков и прочее, прочее, Абитай, еще не видя Фарруха, в душе уже побаивался его.

Так, напуганные, пробирались они к воротам, но открыть их не успели: неизвестно откуда появившиеся Фаррух и Майра деловито пробежали совсем близко от них и скрылись за углом.

Абитай от неожиданности поднял руку, желая схватить Фарруха за шиворот, но промахнулся и первым вбежал в дом. И уже в коридоре, сконфуженный, ощупывал всего себя, не понимая, как это Фаррух сумел ловко и незаметно снять с его плеча связку лука и исчезнуть, чтобы полакомиться в кустах скромным ужином из черствого хлеба и лука.

Хатун — ей все еще не разрешалось появляться в доме — в страхе смотрела на лестницу, ожидая, что с минуты на минуту спустится Тарази и отругает ее, но и выйти наружу тоже боялась. Мужчины своим поведением обескуражили ее. Прижавшись спиной к воротам, она как бы желала принять первый удар на себя. Дерзкое мужество появилось в ней от отчаяния. Страх перед Тарази был столь велик, что она забыла о еще большей опасности, которая ждала ее снаружи. Хатун бросилась к воротам, но не смогла открыть их, в отчаянии застучала кулаками по створкам.

За то короткое время, пока напуганная тройка толпилась в коридоре, растения успели сползти с крыш и закрыть ворота. И Хатун оказалась запертой, как когда-то Бессаз-черепаха, которая пыталась сбежать от Абитая.

Бессаз недавно рассказывал ей, какой ужас испытал он при этом, хотя и был зверем, и Хатун пожалела его, но так и не поняла: отчего запертые ворота могли смертельно напугать ее жениха? Сейчас же, сама оказавшись в таком же положении, всем своим существом почувствовала и пережила то отчаяние, которое испытал тогда Бессаз. И ей стало так жаль его, что через сострадание снова почувствовала с Бессазом родственную близость.

На шум быстро спустился Армон, но все трое сделали вид, будто ничего не произошло, только Абитай забормотал оправдания:

— Хатун, как всегда, заболталась… забыла о запрете и пошла в дом. И ворота закрылись за ней…

Армон, похоже, не придал этому значения, долгий взгляд его остановился на Бессазе.

— Как вы перенесли первый выход к людям? — кратко и сухо спросил он, подражая интонации Тарази.

— Немного непривычно, — уклончиво ответил Бессаз, но Абитаю не терпелось отвлечь внимание Армона, и он сказал, взбегая вверх по лестнице:

— Я возьму саблю и срублю снаружи мох. Пусть Бессаз-хан мне поможет. Пора приучать его к работе…

— Да, но только не размахивать бесполезно саблей, — усмехнулся Армон и почему-то с жалостью глянул на Бессаза.

Абитай рад был услышать от Армона хотя бы эту колкость — ведь в последние дни хозяин совсем перестал разговаривать с ним, ходил, не замечая никого, подавленный, будто потерял отца или мать. И Абитай мучительно думал, чем же он так провинился перед хозяином, которого нежно и трогательно любил.

Знал бы сейчас Абитай, что творится в душе Армона, как, мучительно переживая, избавляется он от многого, что было ему дорого, — надежд, юношеских мечтаний, честолюбия, слуга конечно же выбросил бы из головы всю эту суету с мужеством сестры и сидел бы день и ночь у порога комнаты Армона, страдая и думая, как бы ему помочь безболезненно перенести горечь утраты.

Ведь теперь, после долгих размышлений, стало ясно, что наши тестудологи так и не смогли ничем помочь Бессазу. Все, чего они добились, изнуряя себя мучительной работой, лишь на короткое время вернуло Бессазу его прежний облик, чтобы уже в последний раз, прощаясь, глянул на себя в зеркало и навсегда запомнил, какое лицо у него было… в длинном, нескончаемом ряду человеческих лиц…

Свежая кровь, которую влили в его сосуды, скоро начнет опять портиться, смешиваясь с дурной, звериной его кровью, и перед тестудологами снова предстанет то беспомощное существо с черной мордой и слоновьими лапами…

— Тарази-хан ждет вас наверху, — сказал Армон и повернулся, понуро ступая по лестнице.

— Можно, ханум еще немного побудет со мной? — в панике спросил Бессаз, и Армон, даже не разобрав, о ком речь, согласно кивнул…

 

IV

Тарази заглянул в комнату Бессаза и случайно поймал его на том, как он любезничает с Хатун.

— Ведь вам запрещено входить в дом! — нахмурился он, но тут же жалостливо добавил, смягчившись: — Нельзя, сестра…

Бессаз вскочил и начал было объяснять, но Тарази не слушал, а лишь укоризненно покачивал головой, поглядывая на дверь:

— Прошу, оставьте нас одних…

Абитай, как всегда неизвестно откуда появившийся, испуганно выглянул из-за спины Тарази и показал саблю, как бы говоря, что не даст ее в обиду Фарруху и Майре, все еще бродившим вокруг дома.

Хатун, устыдившись, молча вышла из комнаты и вместе с братом стала спускаться к воротам.

— Не смейте ее сюда приглашать! — вдруг переменился Тарази и закричал, чтобы скрыть сострадание к несчастной Хатун, ибо знал он, какой удар готовит ей судьба и как тяжело она будет его переживать. — Порядочная и скромная женщина не должна заходить в дом к мужчине, вы это знаете?! А жениться я вам разрешу только после… если, конечно, — не договорил он, ибо не знал, как поубедительнее выразиться. — А пока ведите себя с ней сдержанно! Иначе все наши труды полетят к чертям!

Тарази устало опустился на кровать Бессаза и стал смотреть на него растерянным взглядом. Бессаз в беспокойстве даже пощупал свое лицо, думая, не заметил ли Тарази какие-нибудь изменения к худшему…

— Вы жестоки, — вдруг резко возразил Бессаз. — Я столько времени нахожусь здесь… одни лишь унижения… вы лишаете меня даже маленькой радости…

Тарази почему-то смутили его слова, будто Бессаз уличил его в чем-то постыдном, недозволенном, и тихо сказал:

— А мне разве не хочется этих маленьких радостей? Я как вдовец при живой жене и детях… вынужден скитаться… Вот вы — кем бы вы ни были человеком… черепахой… даже самое маленькое насекомое порхает, машет крылышками, чувствуя дуновения жизни… А я бродяга… отовсюду отторгнутый… Ладно! — махнул рукой Тарази, но, разволновавшись, стал расхаживать взад-вперед по комнате. — Пока у меня нет уверенности в вашем выздоровлении… Зачем же вы даете Хатун надежду? Мы всегда кого-то обманываем, я не говорю. — умышленно. Из слабости, из эгоизма, из ложных мечтаний. Но в итоге-то остаемся обманутыми сами… Вам хочется женщину, и вы стараетесь, не думая, что с ней будет потом. — Тарази остановился посреди комнаты и, скрестив руки на груди, мрачно уставился на Бессаза: Что будет с Хатун, если вы опять… Ведь она не в том уже возрасте и не из тех женщин, которые проглотят досаду и завтра повернутся к другому мужчине. Вы не подумали, что… — Тарази не договорил и вдруг обнял Бессаза за плечи, да с такой теплотой и сочувствием, что Бессаз невольно поежился, не ожидая такого прилива чувств от всегда замкнутого, холодного на вид человека. — И я потеряю все… Вся моя жизнь окажется одной большой ошибкой… хотя и ошибкой свободного человека. Ради этой свободы я потерял семью, друзей, родину… И если я проиграю самое главное — свою свободу, жизнь, тогда и мой орел прилетит… И со мной случится танасух… В этом смысле вам повезло больше — вы испытали это странное чувство раньше — и боль ваша притупилась… Мой же танасух впереди… хотя для вас это не утешение.

Столь искренне Тарази никогда не говорил с ним, и Бессаз не знал, что отвечать от растерянности. Думал Бессаз: все, что сейчас ответит, покажется банальным, неубедительным, ибо раскрылась перед ним такая душа — и увидел Бессаз, как велико ее страдание… не было в ней корысти, мелкого тщеславия… заблудшая душа.

«Он ведь как тот прикованный… Тоже посягнувший… чтобы сделать как лучше… но тоже наказанный», — вдруг подумал Бессаз и почему-то вспомнил пустырь, где они с Тарази впервые встретились.

Мучился ли Бессаз-черепаха вот так, как мучается сейчас Тарази? Все чувства пережил он тогда, на пустыре, когда пытались поймать его сетями, и страх, и изумление, если узнавал в толпе кого-нибудь из знакомых, соседей и старшего судью — своего начальника. Маленький толстяк, он стоял, покусывая кончик уса, и давал приказания, нелепые и бессмысленные, вроде: «Копайте рвы и окружайте чудовище водой, чтобы оно захлебнулось», «Соберите псов из окрестных деревень, и они отгрызут ему хвост», «Смотрите, чтобы чудовище не побежало по улицам, неся заразу. Не спастись нам тогда от чумы», «А вы, двое, что ковыряете в зубах, ступайте в город и узнайте, в каком доме произошло колдовство…» Все это говорил старший судья — человек нравственный, который, напутствуя Бессаза перед его первым делом, запрещал брать взятки, хотя и предупредил, что если вдруг мошенники сумели незаметно сунуть ему деньги под седло лошади или за пояс плаща, то, не возмутившись, надо привезти деньги в город, чтобы вместе решить, что с деньгами делать…

Потом, топая за лошадью Тарази в пустыне, черепаха стала привыкать к своему облику и смирилась с тем, что придется жить ей где-нибудь в норе и другие черепахи так и не узнают ее тайны…

— Но я могу все же надеяться? — робко молвил Бессаз. И еще хотел что-то сказать, может оправдаться, но прибежал, запыхавшись, Абитай, чтобы пожаловаться Тарази на Фарруха. Перед грозным взглядом Тарази никто не устоит, думал он, все другие уже пробовали одернуть плута, бродившего возле дома.

— Я вышел, но мошенник появился неожиданно и выбил у меня из рук саблю. И бросил в сад, и стоит и корчит поганые рожи из-за дерева, взахлеб рассказывал Абитай. — Саблю я отнял, но он требует, чтобы его впустили в дом и накормили. Такого нахала, Тарази-хан, я вижу впервые.

— О ком это вы?

— Фаррух… тот, который принял вас в постоялом дворе, — грустно улыбнулся Бессаз. — Сейчас он бродит вокруг дома…

— С Майрой, — уточнил Абитай и для убедительности поднял вверх указательный палец.

— Что ж, впустите его, — заинтересовался Тарази.

Абитай бросился исполнять его приказ, а Тарази в нетерпении вошел в коридор. И пока спускался по лестнице, Абитай успел переговорить с Фаррухом и уже возвращался назад в дом.

— Разбойник! — в сердцах выругался Абитай. — Он настаивал, чтобы его впустили в дом, теперь отказывается… Он издевается над нами! Я его стыдил: как можно пользоваться слабостью человека и заниматься вымогательством? Давайте, Тарази-хан, я заберу на недельки две Бессаза в деревню к отцу. Там он развеется, успокоится, не то, боюсь, с ним может снова приключиться что-нибудь гадкое. Фаррух не отстанет, пока не исполнит свой подлый замысел…

Тарази, стоя на лестнице, выслушал Абитая и пошел к воротам; Абитай поспешил открыть их.

Тарази, прищурившись, посмотрел по сторонам и успел заметить, как двое спрятались за валуном. Тарази усмехнулся: вспомнил, как он и Фаррух прятались друг от друга на постоялом дворе. Это взбудоражило его, настроило на игривый, юмористический лад, и он побежал вдруг, чтобы притаиться за другим валуном. Потом выглянул и увидел, что Фаррух с Майрой бегут направо к серому валуну, но не успели они залечь там, как Тарази уже встал из-за своего укрытия и бросился к валуну, откуда выбежали вымогатели. Так, то выглядывая, то снова прячась, перебегали они от левого обрыва холма к правому, а Абитай, с открытым ртом наблюдавший за этим, ничего не мог понять.

Только Бессазу, наблюдавшему за всей этой картиной сверху, было видно, как теснит Тарази, шаг за шагом, Фарруха и Майру к обрыву, по строго продуманному, как в шахматной игре, плану.

И вот, когда Фаррух был прижат к самому спуску, он перестал прятаться и, тяжело дыша, сел рядом с Майрой на камень, готовый в любую минуту продолжать бегство.

— А, господин слуга, — приветствовал его Тарази, — приятно снова видеть вас, да еще с такой женщиной. Чем могу быть теперь полезен? — И сделал шаг в их сторону.

Фаррух вскочил и, отступив ровно на шаг, снова сел, дыша ртом. Он грубо потянул к себе Майру, боясь, что она зазевается и будет поймана Тарази.

— Какие новости? По-прежнему ли сердятся ваши посетители, вспоминая, как я въехал в ваш двор с клеткой? А господин судья, он все еще осматривает дыру в комнате пропавшего Бессаза или удовлетворен вашими ложными показаниями? — спрашивал Тарази язвительным тоном, и видно было, что ему не так-то противно вспоминать тот далекий день.

Он сделал движение, будто желая шагнуть к нему, и Фаррух поспешно отодвинулся назад и с тоской глянул на крутой спуск, куда можно было свалиться, сделав неосторожное движение. Испугавшись, он встал и, признавая себя побежденным в хитроумных бегах — от валуна к валуну, — побрел вниз, часто оглядываясь.

Только раз он остановился и прокричал Тарази фразу, видимо услышанную когда-то от имама своей деревушки:

— А вы… вы лучше подумайте о спасении своей души, — и побежал что есть силы, увлекая за собой Майру.

Тарази поморщился, и, хотя слова Фарруха не могли иметь к нему прямого отношения и были сказаны им скорее для красного словца, они почему-то задели тестудолога, и он долго смотрел вымогателям вслед.

— Я забочусь… черт побери, — пробормотал он, огорченный тем, что выражение слуги задело его.

Рядом кашлянул Абитай. Он с уважением глянул в лицо Тарази — ведь до сего дня он думал о тестудологе как о человеке, не вмешивающемся в то, что делается вокруг, думающем только о своих ученых делах.

— Теперь он сюда и носа не сунет, ей-богу… Ловко же вы заморочили плуту голову, перебегая от валуна к валуну и прижимая его к обрыву…

Абитай хотел еще что-то сказать, но Тарази кивнул, прощаясь с ним на сегодня, и заторопился обратно к дому.

 

V

В эту ночь Бессаз никак не мог уснуть. Спал он обычно помногу, как и было ему предписано Тарази в лечебных целях.

Сейчас Бессаза мучил такой же страх, как в доме старосты, когда казалось ему, что прикованный позванивает цепями за окном, взбирается на крышу. Сегодня же, в этом доме, ему чудилось другое: будто кто-то ходит по коридору вкрадчивыми шагами — пройдет, постоит, затем снова вернется, повздыхает у дверей Бессаза и уйдет, чтобы через минуту опять о себе напомнить.

«Это Фаррух», — думал Бессаз и мучительно вспоминал: закрыл ли дверь на задвижку? В темноте не видно, а встать не хватает смелости, — кажется, едва он пошлепает босыми ногами по полу, как тот, кто вздыхает за дверью, ворвется, схватит Бессаза за руки, чтобы связать их…

И действительно, что стоит Фарруху в темноте пробраться в дом, чтобы продолжить преследование? Ведь когда Тарази пристыдил мошенника, он, сбегая с холма, шепнул Майре, что они вернутся ночью, чтобы проверить, надежна ли здесь охрана.

Денгиз-хан, с утра ушедший с Гольдфингером по каким-то своим делам, велел Фарруху и Майре промышлять до вечера самостоятельно, на свой страх и риск.

Как всегда, поздно возвращались наши тестудологи со своей ежевечерней прогулки. Говорили понемногу и обо всем, и уже больше в грустных тонах, чувствуя приближение разлуки. Сколько лет теперь они не увидятся? И увидятся ли вообще?

Армон почему-то вспомнил и о мерзких вшах, найденных Абитаем в складках своих штанов. Страж поднял такой крик, будто те оставили от него лишь голый скелет, и весь вечер прыгал и чесался от мысли, что какая-нибудь вошь могла спрятаться в его пышных усах.

— За много лет я впервые вижу эту дрянь, — сказал Армон. — В детстве, помню, мальчик на базаре сидел и давил их между ногтями — и с таким удовольствием… И вот опять… Неужели прав аскет Асадулла?

— Не знаю, есть ли связь… но войной, чувствуется, пропитан воздух… И самое страшное — люди как будто не ощущают этого — беспечны, плутуют, торгуют… На волне взлета безнравственности — даже самые трезвые головы, самые чуткие души теряют стойкость… Я до сих пор не могу простить себе, что проделал свои опыты без разрешения Бессаза… Кто вернет ему тридцать лет жизни, которые я отнял у него?

— Нет, ради общего блага…

— Но где оно — это общее благо? — прервал его сердито Тарази. — Чего мы добились? Оправдание можно найти всему, даже убийству невинного… Понял я только одно, что перед войной, когда мельчает порода, кровь людская разбавляется водичкой и всплывает пена… вместе с этой пеной поднимаются на поверхность так называемые пытливые умы, якобы для того чтобы улучшить измельчавшую породу… А оправдание можно найти всему, — повторил Тарази и остановился, услышав, как покашливает и ворочается в постели Бессаз.

Тарази постоял за дверью его комнаты и, обеспокоенный, постучал. Бессаз долго не отвечал — затаил от страха дыхание.

— Это я, — сказал Тарази, и только тогда Бессаз вскочил, пощупал в темноте — дверь, оказывается, не была заперта.

Свет коридора осветил бледное лицо Бессаза.

— Не спится? — положил ему руку на плечо Тарази.

— Сегодня что-то… — вздохнул Бессаз, успокаиваясь от его прикосновения.

Тарази сел рядом, и Бессаз, всегда чувствовавший себя неловко и неуютно рядом с ним, был сейчас доволен его приходом. И вообще в последние дни изменилось к нему отношение Тарази — был он не столь резким и грубым, как раньше, и Бессаз не мог понять, отчего это, хотя и радовался в душе.

— Вам страшно? — спросил Тарази.

— Да, — не сразу признался Бессаз. — Фаррух преследует меня. Как будто слышал его шаги в коридоре…

— Там никого нет, поймите, никого, — мягко и вкрадчиво объяснил ему Тарази. — Заставьте себя. Вам нельзя не спать…

— Я пытался, — сказал Бессаз и, видя, что Тарази встал, с мольбой протянул к нему руки.

— Идемте в коридор и за ворота. И вы убедитесь, что Фарруха нигде нет, — предложил Тарази.

— Он спрятался на крыше. Я знаю его повадки, — пробормотал Бессаз, и было видно, что мысль о преследователе так засела в его сознании, что даже если они выйдут в коридор и убедятся, что Фарруха нигде нет, — Бес-, саз все равно не успокоится.

Тарази вышел в коридор и, почувствовав себя страшно усталым, прислонился к стене.

«Это дурно, — подумал он. — Значит, все пошло обратно. Страх и беспокойство… Несколько таких кошмарных ночей — и все, кончено…»

Тарази уже был бессилен помочь Бессазу. И от этой мысли чувствовал сейчас такую опустошенность…

Вернуться и посидеть у его кровати, чтобы Бессаз уснул? Отправить в деревню к отцу Абитая? Там он успокоится, хотя и это не спасет Бессаза, ничто ему уже не поможет…

Тарази, держась за перила лестницы и останавливаясь, чтобы отдышаться, с трудом спустился вниз, в сторожку Абитая, и постучал.

— Кто? — испуганно откликнулся Абитай, и что-то упало на пол, видно сабля, которую держал он под подушкой.

— Абитай, — позвап Тарази, не открывая двери. — Накормите лошадь и, приготовьте повозку. А на рассвете тайком от Фарруха уезжайте с Бессазом в деревню…

— Слушаю и повинуюсь! — закричал довольный Абитай и еще что-то говорил, описывая деревенские прелести, но Тарази уже вернулся к лестнице…

А на рассвете возле дома уже стояла повозка, и Абитай, держа лошадь под уздцы, в нетерпении поглядывал на ворота, но Бессаз все не выходил. Уже и Хатун уложила в повозку все свои узлы и сидела, улыбаясь своим мечтам.

А Тарази и Бессаз все ходили взад-вперед по длинному коридору, и Тарази после обычных, ничего не значащих слов сказал:

— Что бы ни случилось, Бессаз, я уверен, вы будете вести себя достойно…

— Да, — просто ответил Бессаз, словно хотел поскорее закончить этот тягостный разговор. — Это судьба… Я восприму все как должное…

— Ведь поймите, — вдруг сделался словоохотливым Тарази, — я бы мог вас обманывать, хитрить, — словом, обнадеживать. Но зачем? Я вам сказал бы: езжайте, отдохните, и, когда с вами что-нибудь случится, я снова постараюсь помочь. Но зачем? — повторял Тарази, словно боялся, что Бессаз не поймет до конца, и вдруг обнял Бессаза на прощанье и задрожал весь от горя и бессилия…

Бессаз уловил его состояние и, второпях целуя Тарази в бороду, подумал: «Такой человек страдает из-за меня…» — а вслух сказал, обращаясь к Тарази:

— Это судьба, — и, через силу улыбнувшись, быстро спустился вниз.

И Тарази услышал, как лениво затопала лошадь по каменистой тропинке, увозя от него навсегда Бессаза — дитя человеческое, которого Тарази воскресил во второй раз, но который, увы, еще до появления на свете, оказался обреченным…

Долго прислушивался Тарази к скрипу повозки, а потом в доме наступила полная тишина. Странная, даже чем-то пугающая, она была столь необычна, что Тарази опустился на ступеньки лестницы и сидел так и смотрел на желтоватые стены, на которых застыли капли воды, на потолок, из щелей которого, пошевеливаясь, выглядывали, как усики, стебли мха.

Такой тишины уже давно не было в доме. Тарази закрыл глаза. Чувствовал он, что истратил все, что теплилось в нем, и теперь к нему, освобожденному, снова подкрадывалась хандра.

Усилием воли Тарази заставил себя подняться, посмотрел в конец коридора, где была комната Армона. Серая пелена застилала глаза, и, хотя Тарази шел посередине коридора, каждый выступ в стене, ручка двери задевали его, толкали в бок. Будто кто-то в потемках подводил его ко всему острому, твердому — и все это сделалось для него враждебным.

Тарази улыбался улыбкой пьяного человека. Его тешила эта игра, этот двойник, который легко и ненавязчиво направлял каждый его шаг к стене, чтобы ударить, поцарапать, толкнуть.

— Армон, — позвал Тарази тихо.

Армон сидел с видом глубоко оскорбленного человека, но, едва Тарази, ударившись боком о проем двери, перешагнул порог, ученик встал и, не зная, как вести себя, опустил голову.

Они повздорили сегодня утром, кажется впервые с тех пор, как знали друг друга. Поэтому Армон не вышел провожать Бессаза и сидел в комнате, переживая. Он не хотел, чтобы Хатун ехала с Бессазом, — боялся, что впадет она в отчаяние, увидев, что Бессаз снова стал черепахой… не вынесет удара, сойдет с ума.

Но Тарази стоял на своем, объясняя, что, коль скоро молодые решили пожениться, пусть Хатун сама все увидит — час за часом — и так ей легче будет перенести утрату.

— Вы бессердечны! — закричал Армон и, рассердившись, ушел к себе. Но сейчас первое, что бросилось ему в глаза, — отрешенный взгляд, странная улыбка Тарази, и Армон шагнул, чтобы взять его холодные руки.

— Вы озябли? — виновато спросил он.

Тарази лишь мельком глянул на Армона — хотелось ему поскорее уйти и остаться одному. В минуты черной хандры даже близкие становились ему в тягость, но Тарази не хотел обижать Армона раздраженным словом или небрежным жестом.

— Я пришел сказать… — с трудом разжал отяжелевшие губы Тарази, и было такое ощущение, что говорит не он, а его двойник со стороны. Займитесь чем-нибудь… Ступайте к отцу в суд, побудьте… Нет, нет, не подумайте… — злясь на себя, махнул рукой Тарази — он боялся, что Армон не сможет понять, как тяжко ему сейчас, приходится через силу объяснять, хотя объяснять он ничего никому не обязан.

— Вы хотите побыть один? — дрогнул голос Армона. Только теперь он понял, что к учителю вернулась его всегдашняя хандра — после дней подъема, споров, нервотрепки и разочарования. Ясно, ведь Тарази пережил потрясение…

Тарази молча вышел и, направляясь к себе, подумал, что вот так всегда, он не может что-то вразумительно объяснить, его неправильно понимают, считают бог весть каким жестоким, бессердечным, нелюдимым, и не только такие, как Армон, которые в общем-то плохо знают его, — но и сестра, которая нянчила его и должна была чувствовать каждое движение его души, и жена, прожившая с ним два десятка лет… «Джалут», — усмехнулся он, вспомнив обвинение аскета.

«А ведь те, кто нелюдим, — всегда с людьми», — подумал Тарази и, добравшись к постели, пощупал ее, словно хотел убедиться, что никто чужой, скажем тот же Джалут, не занял ее.

Первые минуты казалось, что он и не лежит вовсе, а держит на своих плечах тяжесть, равную тяжести собственного тела. Он повернулся на бок и уткнулся носом в прохладную стену, которая вся была пропитана запахом плесени, а ведь до сегодняшнего дня он ее не чувствовал…

Узкая полоса постели, прижатая к стене, и была тем местом, где Тарази чувствовал успокоение, а дальше, вся остальная часть комнаты — чужой мир, на который смотреть даже не хочется. Мир этот все удалялся, закрываясь легким туманом…

 

VI

Высокий, тощий человек, с пятнами песи на лбу и под глазами, пронзительно глянул на сына, когда тот зашел к нему в здание суда, и лицо его застыло в жалостливой гримасе. Никогда еще старик не видел Армона таким подавленным и исхудавшим.

— Рассказывай, но покороче. В зале меня уже ждут, — тихо сказал отец.

— Соскучился… вот и пришел повидать, — пробормотал Армон, отводя глаза в сторону.

— А… — сконфуженно вымолвил судья. — Значит, дела совсем плохи. И ты скоро опять возвращаешься под защиту отчего дома. Так?

И раньше, когда в город приезжал Тарази, Армон перебирался в дом на холме и не появлялся в семье подолгу, зато возвращался к отцу всегда в хорошем настроении, уверенный в себе и оттого, наверное, немного дерзкий. Ссорился с отцом, если тот отмахивался от его рассказов, подолгу не разговаривал с ним, когда отец, ворча, называл его и Тарази — дахри , учениками дьявола.

Старый судья знал, что они возятся с черепахой, пытаясь опять возвратить ей человеческий облик (два анонимных доноса, уже поступивших на днях к судье, обвиняли тестудологов в колдовстве), но по виду сидевшего напротив сына понял, что ничего у них с этой затеей не выходит.

— Ну, ладно, — сказал судья, — вставая. — Не хотел бы ты послушать это дело? Любопытное весьма… Речь как раз пойдет о колдовском танасу-хе…

Армон кивнул, но, когда отец направился к двери, поднял руку, чтобы остановить его, но передумал и вышел на улицу, чтобы вместе с толпой войти в зал с главных ворот суда.

Привратник, со скучающим видом стоящий у входа, увидев Армона, поспешно отскочил в сторону, подобострастно кивая…

Зал был просторным и прохладным, большую часть его занимали не циновки, на которых, сложив крест-накрест ноги, сидели зрители, а деревянный помост с резным столиком судьи и перегородкой для преступника и стражи.

Грязные, с влажными пятнами циновки должны были своим видом напоминать зрителям, что суд вовсе не нуждается в их присутствии и правосудие может преспокойно вестись и за закрытыми дверьми. Но коль скоро посторонние желали пользоваться своим правом зрителей, то пусть довольствуются дырявыми циновками.

Перегородка, за которой сидела старая женщина с отрешенным, никого не замечающим взглядом, была наспех сколочена, но две-три доски, для которых, видимо, не хватило гвоздей, свисали на пол и поскрипывали, когда кто-то из зрителей забегал в зал. Уже одно то, что человека загнали за такую перегородку, делало его в глазах зала преступником, даже если он таковым и не был…

Стены и потолок были в желтых трещинах, из которых выступали капельки ржавой воды, Армону показалось, что возле одной из трещин прилипла улитка, забавно шевеля усиками.

«Все здесь по-прежнему в запустении, а трещин с тех пор, как я не был здесь, стало еще больше». И Армон живо представил картину: привратник после каждого заседания отгоняет длинной палкой улиток, чтобы не ползли они дальше и не повисали над головой судьи…

Забавная картина… Армон даже тихо засмеялся, но тут появился отец и занял свое место. За ним с тазиком и рукомойником засеменил привратник (видно, он запер ворота, не желая пускать опоздавших), стал возле судьи, поспешно разматывая широкий пояс на халате.

Судья в расслабленной позе сел в кресло и принялся ковырять в ухе, покашливать, как будто находился он не на виду у публики, а в умывальной комнате дома. Затем разгладил усы и посмотрел на себя в зеркало, которое подал ему привратник. Но, оставшись недовольным, повелительным жестом потребовал деревянный гребень, несколько раз провел по усам и приготовился мыть руки.

Зрители, переговариваясь друг с другом о разных разностях, не обращали внимания на туалет судьи.

«Чем он приклеивает себе пышные усы так, что они не отваливаются от грубого гребня? — подумал, глядя на отца, Армон. — А вдруг усы отвалились бы… смех и срам, хотя, может, никто не удивился бы этому…»

Привратник наклонился к судье с рукомойником, и тот не спеша омыл каждый палец, словно были они в масле, а с рук судьи вода стекала куда-то под помост в дыру.

Чужестранцу, не знакомому с местным судебным этикетом, все это могло показаться ритуалом, связанным с поверьем. И он очень удивился бы, если бы ему объяснили, что должность судьи считается в этом ханстве неблагодарной. И вовсе не потому, что судьям приходится день и ночь не покидать зал, разбирая десятки срочных дел, или же рисковать своей жизнью, или, на худой конец, довольствоваться маленьким жалованьем. Нет, неблагодарной, черной, грязной эта работа называется потому, что бытует самое обычное, бесхитростное мнение в народе, что один человек, каким бы он ни был праведным, мудрым, справедливым, все равно не вправе судить другого человека — собрата, на это есть только один суд — божий.

Но богу — божье, а за человеческие преступления карать все равно надо, и поэтому судьями назначают таких, как отец Армона, — больных, с пятнами песи на коже, хромых, — словом, тех, кого заранее наказала за то, что поручил им судить от своего имени…

И вот приходится каждому судье по-своему подчеркивать перед публикой пренебрежение к собственной обязанности. Одни, выходя на помост, час или два спят у всех на виду, на коврике, другие долго моют руки, ноги, чихают и сморкаются в платок — и делают это с таким простодушным видом, будто начинать суд без тщательно вычищенного носа — неприлично.

Когда судья помыл руки, привратник вместо полотенца протянул ему свой пояс, спрыгнул с помоста и пошел, чтобы занять свое место возле перегородки, за которой сидела обвиняемая, — один человек служил здесь и сторожем, и банщиком, и стражем.

«Будь у толстяка безобразное лицо, он вполне мог бы выполнять и обязанности судьи», — подумал Армон о привратнике и приготовился слушать, ибо судья уже начал разбирательство, предварительно просигналив ударами деревянного молоточка о стол.

Дела, подобные сегодняшнему — о колдовстве, — слушались так часто, что публика давно потеряла к ним интерес. Циновки были заняты лишь наполовину, да и те, кто пришел сюда, видимо, просто скрываются от зноя. Многие едва уселись, сразу же задремали, не глянув даже в сторону обвиняемой, и бедная старуха, удивленная таким безразличием публики, затосковала и смиренно застыла в отрешенной позе, опустив голову.

— Итак, — сказал судья, направляя в ее сторону указательный палец, видимо с единственной целью — как-то расшевелить обвиняемую, — ты обвиняешься в том, что произвела колдовство над соседкой, превратив ее в кошку! — И, повернувшись к боковой двери, крикнул: — Заходи!

В зал вошел свирепого вида мужчина с небольшой клеткой в руке. Он стал возле перегородки, положив на доски руку, и то, что, свернувшись, лежало в клетке, — черная кошка, — глянув на зрителей, испуганно забилось в угол.

— Рассказывай! — приказал судья, и мужчина сразу заговорил, стал витиевато и утомительно долго рассказывать о том, что кошка некогда была его женой и что жена повздорила с этой колдуньей, которая дала ей кличку одноухая кисонька — и пригрозила отрезать и последнее ухо. Сам он, правда, был в это время в городе, но все видели, как жена его зашла в дом колдуньи, а через час, после ссоры, вместо жены выбежала оттуда кошка, и, вернувшись, он обнаружил ее на своей постели…

Армон утомился от этой болтовни и с тревогой подумал, что нельзя оставлять Тарази в одиночестве. Он тихо встал и пошел к выходу.

Отец даже привстал, оскорбленный такой дерзостью сына, мужчина же, решив, что судью взволновал его рассказ, продолжал с еще большим рвением.

Тарази спал, когда Армон заглянул к нему в комнату, — все дни, после отъезда Бессаза в деревню, Тарази почти не вставал с постели, страдая от хандры.

Армон ходил взад-вперед по коридору и, проходя мимо дверей Тарази, каждый раз останавливался и вздыхал.

Но Тарази очнулся, едва Армон закрыл за собой дверь, и лежал, прислушиваясь к шагам Армона, тревожным и растерянным.

«Как он будет смотреть мне в глаза, когда Бессаз вернется? — подумал Тарази. — Будет чувствовать себя виноватым… хотя ведь я обманул его, оторвал от родных… Надо как-то обнадежить его — он молодой, поверит… Сказать, что познания на этом не кончаются… Вокруг множество тайн… и самая великая из них и сам человек…» И Тарази окликнул его.

Сделав добрый вид, Армон зашел к нему.

— Вы хорошо выглядите, — пожелал он сделать Тарази приятное. — А я только что из суда…

— Подождите, — Тарази поднялся с постели. — Идемте, прогуляемся по саду, и вы расскажете…

Желание Тарази обрадовало Армона — ведь они уже несколько дней не гуляли вместе, и уже на лестнице Армон стал нетерпеливо рассказывать о суде над колдуньей, хотя почему-то был уверен, что это неинтересно Тарази.

Но Тарази просил повторить кое-какие подробности из услышанного на суде и загадочно улыбнулся, словно вдруг решил для себя то, что давно не давало ему покоя.

— Не могли бы вы устроить мне встречу с вашим отцом? — неожиданно спросил Тарази и, не дождавшись ответа, воскликнул: — Прекрасное для вас дело, мой друг! Сумейте доказать судье, что люди подвергаются танасуху не колдовством, не игрой злых чар… Вы понимаете? Сотни, тысячи тех, кого травят невежды, обвиняя их в колдовстве, избежали бы рук палача…

— Понимаю, — Армона поразила больше всего простота самой догадки, которая увлекла Тарази.

Тарази говорил еще что-то, размахивая с увлечением руками, но Армон, уже обдумывающий услышанное, нетерпеливо, с юношеским пылом воскликнул:

— Ведь это так просто! Надо сегодня же пригласить сюда отца…

— Просто?! — прервал его отрезвляющий голос Тарази. — Для нас с вами может быть… Но как убедить публику? Суеверную, для которой все в жизни имеет готовое объяснение? Колдовство — надо прошептать заклинание, мор и землетрясение — от дурного глаза, войны и резня племен — противостояние луны и солнца… Как отменить законы, построенные на суеверии? Не все так просто… Когда я уеду, Армон, уверен, что вы займетесь этим достойным занятием… Дерзайте!

— В следующий раз вы приедете сюда — и убедитесь, что в нашем Орузе никого не будут больше судить как колдунов, — с горячностью сказал Армон. А отца я беру на себя…

— Да, хотя бы одного судью переубедить. Важно начало… — Тарази улыбнулся — ему сделалось легко, ведь он оставлял Армона с надеждой, которая так нужна молодому человеку…

 

VII

Ранним утром, когда наши тестудологи по обыкновению прогуливались вокруг дома, послышались голоса внизу, на склоне холма.

Армон, удивленный, остановился, не понимая, кто это мог осмелиться нарушить тишину здешних мест, зато Тарази, будто догадавшись, побледнел.

И тут же увидели они, как человек десять горожан карабкаются по камням на вершину холма — хохочущие и дерзкие. Они преградили путь повозке, желая как следует развлечься, прежде чем прогонят их.

Но вот и Абитай… невозмутимый тянул лошадь под уздцы и, защищаясь, на всякий случай размахивал в воздухе кнутом.

Армон не сдержал себя, застонал, когда увидел, что из крытой повозки выглядывает морда черепахи. И высунулась она так, глядя на окружающих, будто родилась страшенной, ленивой, будто нет вокруг нее споров, долгих месяцев опытов в этом доме на холме. Все как сон, как бред…

Лишь отметил Тарази, что черепаха не мечется в страхе перед толпой, как тогда, на пустыре, держится даже с достоинством, не обращая внимания на крики и суету. На морде ее уже не было страдальческой маски, напротив, глаза ее в какую-то минуту сверкнули иронией и дерзким вызывом зевакам. Видно было, что она многое поняла и пережила, а сейчас успокоилась и приняла свой обратный танасух как должное и смотрела на все и на всех философски, если, конечно, этот высокий слог можно применить к поведению низкого зверя…

Толпа, опасаясь чего-то, не стала преследовать повозку дальше. Люди остановились, а когда повозка отъехала и приблизилась уже к воротам дома, все расселись на валуны, чтобы обсудить, смакуя, увиденное.

Армон все же не выдержал и, рыдая, бросился в дом, но Тарази остался стоять на месте, не желая выдавать свою растерянность и досаду.

Абитай хотел было уже объясниться, закипая от негодования, но, встретившись с холодным взглядом Тарази, опустил голову, деловито отвязывая какую-то веревку.

— Вылезай, дружище, приехали! — потянул он что есть силы веревку, которой была привязана за шею черепаха.

Черепаха еще раз посмотрела вокруг, как бы желая убедиться в том, что привезли ее на старое место. И когда неуклюже вылезла из повозки, Тарази заметил, что все в ней осталось таким, как прежде, вернее, все прежнее вернулось к ней — коричневый, с черными пятнами панцирь, чешуйчатые, слоновые ноги, поганая морда…

Прыгая с повозки, она нечаянно задела хвостом лошадь, та с неприязнью фыркнула, за что тут же получила от Абитая удар плетью.

Затем Абитай с презреньем посмотрел на черепаху, потянул ее к Тарази и сказал:

— Принимайте… Привез в целости-сохранности…

Черепаха почему-то не подняла морду, не глянула на Тарази, вся она была устремлена к воротам, желая поскорее скрыться от посторонних глаз. И не потому, что боялась чужих, просто ей хотелось тишины и одиночества, чтобы могла она своим плоским умом прерывисто, забывая предыдущее, обдуманное, поразмыслить над своим будущим житьем-бытьем.

Толпа зевак, пораженная размером черепахи, молчала, но какой-то шутник не выдержал и снова захохотал, показывая на зверя пальцем. Все разом вскочили, засвистели, запрыгали, да так, с такой непосредственностью, словно издевались над самым заклятым врагом.

— Ведите! — коротко сказал Тарази, и Абитай, суетясь, потянул черепаху к воротам, не забывая проклинать ее ежесекундно.

Тарази остался возле дома, не зная, что делать от растерянности, затем, сам того не замечая, направился к саду, и толпа, много слышавшая дурного о колдуне Тарази, испугалась. И, разом притихнув, стала спускаться, как будто кто-то снизу дал им знак.

Тарази постоял, поглядел, пока последний зевака не скрылся из вида, и зашел в дом.

Черепаха уже была заперта в своей комнате, и Абитай спускался с саблей по лестнице, да с таким видом, будто уже отсек черепахе голову.

Он думал, что весь распорядок дня будет прежним: слежка, дежурство у дверей черепахи, ловля змей в речке и лазанье по деревьям за яйцами птиц.

— Где Хатун? — Тарази глянул на его саблю.

— В деревне, — испуганно заморгал Абитай, но затем не сдержал себя и поднял крик: — А что вы думали? Этот подлец… кто знал, что он опять появится передо мной со своей поганой мордой! Я его хотел задушить — ведь как-никак она моя сестра… С ней удар случился, и отец ее оставил у себя. А в деревне суды-пересуды, кричат ей вслед: «Черепашья невеста!» — Абитай говорил и размахивал саблей. — А я? Выходит — я черепаший шурин.

Армон вышел на крик и незаметно стал сзади, и Абитай, увидев его, с мольбой протянул к нему руки:

— Ведь так выходит? Правда, в нашем роду встречались конокрады, но черепахи… А он захворал, как только мы приехали туда, перестал спать, а я, дурак, не догадывался, что у него по ночам опять растет хвост! А потом я хотел открыть дверь, разломал ее и вижу: сидит и весь с головы до ног черепаха… Молчит, не разговаривает. Я его, признаюсь, пару раз по панцирю, ведь обидно! Молчит, надулся, словно это я его заколдовал…

— Я приведу к вам отца, Тарази-хан, — сказал Армон, чтобы прервать душеизлияния стража.

— Хорошо, — кивнул Тарази.

— Как?! — поразился Абитай. — Отец ваш, господин судья, сюда пожалует? — И бросился вниз, в свою сторожку. — Надо побриться, такой гость… такой гость…

Тарази остановился возле дверей, но так и не решился открыть их и глянуть на черепаху.

Пошел к себе и стал ждать судью. Он думал о том, как убедительнее объяснить всю эту чертовщину с колдовством. От того, поймут ли они с судьей друг друга, зависит многое. И будущее Армона. Тарази уедет, но юноша не растеряется, будет увлечен новым занятием. А оно, кажется, не такое бесполезное, как тестудология.

А сам Тарази — вечный странник, ищущий истину, но каждый раз снова идущий по ложному кругу…

«Я начал тестудологию и сам же привел ее к краху», — печально заключил он…

 

VIII

Старик судья сдержанно подал Тарази руку и сказал без обиняков:

— Вас давно надо запрятать в тюрьму… бросить в яму к клопам — вот и сидите там и колдуйте сколько душе угодно, — но сказал тоном не совсем серьезным, как бы журя Тарази за чудачество… — Каждый день, поверьте, я получаю анонимки — народ требует, негодует, вот, и сегодня ввалилась ко мне в суд толпа и заявила, что на холме живет колдун… И что помогает ему мой сын — колдуненок, — метнул отец в сторону сына насмешливый взгляд. Благодари бога, что твой отец — судья, человек независимый, не подчиняющийся самому эмиру… К черту мне мое занятие — это кара! Я готов сегодня же отказаться от нее. Ай-яй-яй! От колдунов, правда, вас отличает то, что вы не танцуете вокруг жертвы в исступлении, не пускаете кровь петуха и не закапываете его голову с красным гребнем в золу… Хотя ваше дело — суета, ложь, и вы никогда не измените того, что сотворил всевышний в своем облике и виде… Вы дахри — жертвы заблуждения и гордыни. И вся ваша беда в том, что вас раздирают, как я понимаю, страшные противоречия… Вы, Тарази-хан, говорят, много странствовали по странам ажнабий-цев… Вот откуда эта ваша червоточина… Ажнабийцы воображают, что человек — пуп земли, царь природы, венец творения… посему ему все дозволено. Он мудрее всех, умнее, лучше всех… а это шепчет дьявол, все время накручивает вокруг головы человека, как чалму, аркан гордыни… но боюсь, как бы аркан этот не сполз ниже, вокруг его шеи, и не потянул человека на виселицу…

Но, с другой стороны, вы, выводя человека из животного, низводите его ниже всякой твари. Он уже не сам в петлю лезет, его на аркане тянут, как овцу…

Вы мечетесь, путь ваш ведет в тупик… и все оттого, что вы не знаете, что есть человек — царь или червь? Аллах скрыл от нас эту тайну…

«Он, оказывается, думающий и забавный человек», — подумал Тарази, с симпатией глядя на судью, который говорил все это, размахивая руками и почему-то ощупывая кончик носа.

— Сын мне рассказал о черепахе, якобы запертой в этом доме. — Судья снова сделался важным. — И просил побеседовать с ней, чтобы узнать кое-какие любопытные вещи… Мне эта беседа конечно же делает честь, но я надеюсь, что вы из меня не сделаете черепаху, чтобы мы понимали звериный язык друг друга?

— В этом нет надобности, — шутливо, в тон ему ответил Тарази. — Можете говорить с ней на человеческом языке. И она подтвердит, что никогда и никем не была заколдована…

— Тогда я поговорю с ней с глазу на глаз. Старая привычка судьи, простите. Но прошу вас стоять за дверью на случай, если она попытается говорить со мной на зверином языке. — Судья еще раз выразительно глянул на Тарази: — Признаться, когда я шел сюда, ожидал увидеть шарлатана, обманувшего моего сына… Вижу, что ошибся.

— Спасибо, это лестно для меня… Если черепаха попытается напасть на вас, это будет первый случай такого рода… Но все равно, мы все станем за дверью…

— Кто знает?! Кто знает, во что могла превратиться безобидная тварь после ваших опытов?! — усмехнулся судья.

— Кстати, отец, — вмешался в разговор Армон, — черепаха была судьей, так что можно свободно болтать с ней о правосудии…

— Ах, вон оно что! — сделал испуганный вид судья. — Я так и знал: тех, кто занимается этим недостойным делом, ожидает печальный конец. — И, не переставая шутить, пощупал свою голову: — Боюсь, как бы вам не пришлось и мне делать всякие вливания, когда у меня, скажем, вырастут рога или хобот…

— Можете положиться на мой опыт, — засмеялся Армон.

— На твой?! — удивленно поднял брови отец. — Занятие бесовскими делами, вижу, сделало тебя самоуверенным. И ты рвешься… тебе кажется цель близка… А ведь я, когда нарекал тебя Армоном, хотел, чтобы даже именем своим ты не смел бросать вызов судьбе, не смел высовываться… Ан нет! Ошибся!

Но, желая закончить чем-нибудь приятным, старик судья спросил, как бы между прочим, Тарази:

— Не сын ли вы покойного Мумин-хана?

— Да, — кивнул Тарази.

— Достойный был человек. Богобоязненный. Я много о нем слышал… Ну, веди меня, Армон…

Армон пошел с отцом в комнату черепахи, затем вернулся, и оба они с Тарази, взволнованные, стали расхаживать по коридору.

— В городе только и разговоры о черепахе, — шепнул Армон. — К отцу и вправду прибегала толпа…

— Слухи у нас ползут быстро, неся за собой ложь, — неопределенно пожал плечами Тарази. — А хорошее стараются поскорее закопать в песок…

— Да, но как они могли узнать, что она говорящая?

Тарази рассеянно глянул на Армона и повернулся к двери, за которой судья допрашивал черепаху. И застыл так в напряженной позе, смотря в одну точку.

Молчание его угнетало Армона, и он облегченно вздохнул, когда вышел судья, загадочно теребя кончик носа. И едва они зашли в комнату Тарази, судья снова возбужденно заговорил:

— Да, не будь вас, господа, я так и кончил бы свой век, не увидев такого… И кто бы мог подумать: несчастный — бывший судья! Я-то решил, что вы зловеще пошутили. Странно! Это бросает тень на нашу и без того непопулярную профессию. Впрочем, — успокоил себя судья, — он обещал никому не говорить об этом…

— Не волнуйтесь, — дрогнул голос Тарази, — он скоро потеряет и дар речи…

— Разве? Да, да; понимаю… Ну, что я могу сказать?! Это действительно любопытно… и можно использовать, чтобы оправдывать колдунов. Вернее, тех, кого обвиняют… Сын-то мой — еще дитя, но вы, Тарази-хан, надеюсь, понимаете, что показания одной черепахи — этого так мало, чтобы пересмотреть закон, который существует со дня сотворения мира… Нужны еще показания котов, овец, коров и так далее, — словом, всех четвероногих и пернатых, которые спаслись когда-то в ковчеге святого Нуха… Но обязательно говорящих, чтобы всякий раз, когда слушается дело о колдовстве, животные могли выступить на стороне защиты… Вы меня поняли?

— Конечно, если Армон поймет, что отец готов помочь ему… — деликатно выразился Тарази, хотя и почувствовал утомление от словоохотливого судьи.

— Разве? — удивленно глянул отец на сына. — Неужели он стал таким ученым? — И ласково потрепал сына за волосы. Затем снова сделался важным: Законы составляются для граждан. Если они, скажем, верят в десятикрылого дьявола, нам, судьям, ничего не остается, как принять закон, карающий козни этого дьявола, чтобы у всех было ощущение, что мы стоим на стороне граждан… Это я говорю, как вы сами понимаете, не для того, чтобы оправдать себя, я готов хоть сегодня отменить закон, преследующий колдунов. У меня здравый ум, слава аллаху, и ваша истинная вера запрещает верить во всякую чертовщину… Но пока я вынужден, закрыв глаза, отдать какую-нибудь несчастную, обвиненную в колдовстве, в руки палача… Мое занятие проклятое, и только такие несчастные, как я, работают в суде… Это… — он ткнул пальцем на пятно песи на щеке, — связывает меня по рукам и ногам… И повторяю: надо, чтобы у самих граждан появилась потребность отменить закон о колдунах, а для этого пока терпеливо надо убеждать их, глупых, упрямых, не желающих ничего слышать дальше своего уха, видеть дальше своего носа…

— Этим я и хочу теперь заняться! — воскликнул Армон.

— Прекрасно! Избавлять отца от ненужных законов — куда более благородное дело, чем вливать в несчастных животных кровь и ждать, что они превратятся в порядочных людей! — захохотал вдруг судья.

Затем неожиданно повернулся к окну, постоял, обдумывая что-то, и сказал строго:

— Но вы сейчас же, повторяю — немедленно, должны вернуть черепаху ее законному владельцу. Иначе я вынужден буду привлечь вас, Тарази-хан, к ответственности… Ко мне поступила жалоба некоего Денгиз-хана. Вы о нем слышали?

Тарази побледнел и повернулся к Армону, словно ища у него защиты.

— Но ведь он сам велел мне забрать черепаху, когда я был проездом в его городе. Хотя я…

— Денгиз-хан утверждает, что человек, превращенный в черепаху, был его подданным. А закон повелевает, чтобы вы вернули его собственность…

Тарази молчал, подавленный горечью, затем сказал дерзко:

— На вашем месте я бы наказал этого мошенника! Посудите сами: должен ли оставаться без наказания человек, создавший своим подданным такую жизнь? — Тарази хотел еще что-то сказать, но понял, что выглядит сейчас в глазах судьи человеком несерьезным, доверяющим голосу чувства, а не рассудка. Хорошо, — обреченно добавил он, — я верну ему подданного…

— Вот и прекрасно! И разрешите в таком случае пригласить Денгиз-хана сюда. Он ведь тоже может подтвердить, что в этом деле нет никакого колдовства. Он и его свита ждут внизу…

Армон пошел мрачно вниз и вернулся, ведя за собой Денгиз-хана, Гольдфингера, а также Фарруха с Майрой.

Тарази стоял и, не веря своим глазам, смотрел, как изменился эмир и его прислужник — немец. Денгиз-хана можно было узнать лишь по надменному виду, хотя в потрепанной одежде он больше походил на нищего бродягу.

Фаррух и Майра, увидев Тарази, спрятались под лестницей и, сколько Денгиз-хан ни звал их властным жестом, не желали выходить.

— Мой дорогой друг! — бросился к Тарази Денгиз-хан, желая обнять его так же дружески, как в саду у дворца, но Тарази хмуро отступил на шаг, и эмир остался стоять с поднятыми руками.

— Не думал снова увидеть вас, да еще в таком экзотическом виде, усмехнулся Тарази и дольше всех задержал взгляд на Гольдфингере.

Немец в ответ лишь кашлянул и поправил усы, не желая разговаривать. Зато Денгиз-хан был словоохотлив, весел, как и в прошлый раз.

— Да, я уже больше не владыка, — сказал он без особого сожаления. — И мне легко и хорошо. Во мне всегда жила эта бродяжья стихия… Мы бы с вами, Тарази-хан, жили бы лучше любого эмира, если бы бродяжничали вдвоем…

— А ваши подданные? Они прогнали вас? — озадачился Тарази.

— Если бы так… они сами… В одно прекрасное утро все поднялись и укатили на повозках — весь город… И случилось это сразу после того, как вы, мой друг, уехали с черепахой. Вы уехали, а в городе начались болезни. Кто виноват? Конечно же заколдованная черепаха! Это она принесла все несчастья! И укатили на своих повозках подальше от этого проклятого места. Ах, народ… Впрочем, я не стал уговаривать, убеждать. Я смотрел, как они уезжают, и чувствовал, как во мне просыпается вольный дух бродяжничества… Я уже хотел было броситься искать вас, Тарази-хан, чтобы бродяжничать вместе… Но не успел… Сразу же, на другой день, по опустевшему городу, озираясь жадно, промчался со своей конницей этот дикий Чингисхан… Друг мой Гольдфингер прибежал ко мне с доспехами… но я не стал… без армии… Тогда Гольдфингер посоветовал мне переждать в тоннеле… пока Чингисхан не нагонит мой народ где-нибудь в песках «Барса-кельмеса», чтобы истребить их всех до единого… в отместку за то, что они оставили меня одного… У государей, даже смертельно ненавидящих друг друга, есть негласный закон полностью, до последнего семени, истреблять народ, покинувший в тяжелый час своего владыку… А после набега дикарей — вы ведь знаете — просыпается Господин Песок, поднимает голову, ползет и проглатывает все. Все! Дома, сады. Мой дворец и, кстати, постоялый двор черепахи — тоже. Все начисто вылизал шершавым языком Господин Песок. Города, увы, больше нет. Но я свободен и весел. И езжу по свету со своими друзьями, с Гольдфингером, Фаррухом и его женой. Она нам варит и стирает. И что нужно бывшему князю? Я счастлив! И надеюсь, что судья вам все объяснил…

— Да, можете забирать своего подданного, — презрительно глянул на него Тарази и отвернулся.

Видя, что Тарази уходит, Денгиз-хан хотел было схватить его за руку, чтобы объясниться до конца, но только Армон и судья слышали, как он оправдывается:

— Я ведь говорил вам о каре, помните? Эта черепаха покарала и вас, и город, и судьба возвращает ее опять мне. Неужели и мне как кару? Как будто мне мало того, что я уже больше не хан, а шут? И сплю с этими плутами в одной повозке! — И вдруг на радостях, что дело его решилось быстро, Денгиз-хан запел, направляясь к выходу:

Когда приходит в срок сам Господин Песок Взглянуть на этот мир, смежив сухие вежды, Не отыскать тогда колодцев и дорог, Засыпаны дома, богатства и надежды…

Он пел и когда спускался с холма, и вся свита ему подпевала…

 

IX

Еще три дня Тарази пробыл в Орузе, и они говорили теперь с Армоном о тех, кого обвиняют в колдовстве.

Армон не был уже столь суетлив и нетерпелив, он будто повзрослел, пережив неудачу, и сделался более задумчивым, даже спокойным.

— Природа иногда ошибается, — но сама исправляет свои ошибки — это я понял… — говорил Тарази. — Она очень ревнива и пускает к своим тайнам только избранных… Когда мы поймем, как же все-таки природа исправляет свои ошибки, в наших руках будет такая сила… поистине дьявольская… Какой-нибудь кроткой овце можно будет вернуть ее человеческий облик, а Денгиз-хана, скажем, превратить в варана…

Разговаривая, они спускались с холма в город — все эти дни неудачливые тестудологи подолгу бродили по улицам, свободные теперь от дел, гуляли в толпе, шутили на базаре, вставляя в спор и грубоватое, вольное словечко, подтрунивая над каким-нибудь торговцем, заломившим дикую цену за свой товар.

Это было отдушиной, освобождением от горечи неудачи.

Тарази в такие минуты превращался в ребенка, которому разрешили проказничать. И он проказничал, смешил Армона, когда, скажем, приставал к какой-нибудь толстой торговке, начиная разговор о ценах на базарах Багдада и Исфахана, где ему пришлось побывать, и кончая неожиданно утверждением, что приходится ей дальним родственником.

Бедная торговка поначалу как будто начинала верить в эту несусветную чушь, ибо, глядя на ее лицо, Тарази безошибочно мог сказать, как выглядели ее родственники с самого первого колена, сухоруки ли были или с пятнами песи на коже, Но, видя, что Армон не в силах сдержать смех, она кричала в бешенстве, придвигая к Тарази тарелку похлебки:

— Так бы и сказал, бродяга, что хочешь поесть бесплатно! К чему тревожишь сердце бедной женщины?!

Сегодня, когда они бродили по базару, разнесся слух, что приехал цирк, и торговцы, самые, казалось бы, невозмутимые люди, стали поспешно закрывать свои лавки, чтобы с толпой зевак броситься к воротам.

Подталкиваемые со всех сторон, Тарази и Армон вышли на площадь перед базаром, где обычно устраивали зрелища — петушиный бой или ходьбу по высокому канату.

Но сегодняшнее зрелище, судя по возбуждению зрителей, было не совсем обычным — толпа спорила, обсуждая что-то, и на устах у всех было: «говорящая черепаха».

Тарази и Армон догадались, о чем речь, в испорченном настроении молча приблизились к большой повозке, украшенной разноцветными лентами. Представление, видно, уже началось. Ибо едва тестудологи встали на удобное место, как из юрты на повозке вышел сам Гольдфингер в помятом цилиндре и потертом фраке, с тростью в руке и поклонился публике.

У хмурого и злого немца руки и тело артистично легко изгибались, и Тарази подумал, что он, должно быть, не новичок в балаганных делах.

— Говорящая черепаха… Но сначала еще два-три не менее интересных номера! — объявил Гольдфингер и поспешно исчез в юрте.

Несколько секунд из юрты была слышна какая-то возня — вся она тряслась, как от самума, но вот вышел человек в маске с двумя козьими рогами.

Хотя маска была сделана наспех и неряшливо, она вполне скрывала лицо того, кто не хотел, чтобы его узнали.

Человек в маске растерянно стоял перед публикой, вытирая потную шею, но зрители, всегда по-доброму относящиеся к шутам, рассмеялись дружно, чтобы подбодрить его.

Когда приходит в срок сам Господин Песок Взглянуть на этот мир, смежив сухие вежды, Не отыскать тогда колодцев и дорог, Засыпаны дома, богатства и надежды, — запел он довольно дурным голосом, и никто, кроме наших тестудологов, уже слышавших эту песенку, так и не понял, что под маской скрывается сам Денгиз-хан.

Пускай он спит, Песок, ты не буди его. И не вставай вовек ты на пути его, Ты не кляни его, ты не гневи его, К тебе беда придет, коль разбудить его. Не найдешь в песке очагов, дорог, Пусть он вечно спит — Господин Песок…

Зрители, нетерпеливо ожидавшие главный номер — говорящую черепаху, все же выслушали пение Денгиз-хана, который, пробормотав последние слова, вдруг сердито, словно проклиная судьбу, махнул рукой и понуро направился к юрте.

И снова юрта покачнулась, будто тот, кто должен был теперь выйти, отпирался, не хотел, а его насильно заставляли. И опять вышел Гольдфингер, неся с собой маленький стульчик. По-прежнему угрюмый, с неподвижным лицом циника, так портившим общее впечатление от спектакля, Гольдфингер сел на стульчик и начал:

Schlaft, ausgglassene Kinder da Rommf zu euch Soldfinger. Ach, sie FrSume, FrSume…

песенку, услышанную Тарази в саду из уст Денгиз-хана, Гольдфингер пел на своем родном языке, рассчитывая на эффект, — ведь казалось, что, как только публика услышит немецкую речь, она тут же захохочет и придет в восторг от необычного для восточного слуха сочетания звуков…

И вправду номер удался, ибо после первых фраз многие хохотали, показывая на Гольдфингера пальцами, а те, кто не успел еще оценить прелесть немецкой речи, должны были обязательно оценить, когда Гольдфингер пропоет до конца.

Довольный тем, что честно зарабатывает свой хлеб насущный, Гольдфингер постепенно забыл, где находится и кому поет. Лицо его смягчилось, глаза подобрели, а голос стал тише и слабее — ведь Гольдфингер уже напевал самому себе, улетая мысленно в родной город Бриттенбург, где впервые услышал эту песенку от милых, чумазых детей, дразнивших Гольдфингера, в цилиндре и во фраке шагавшего утром под дождем к молочнице Зитте, чтобы купить у вдовы сливок и полюбезничать с ней. Вдова страстнее всех аплодировала Гольдфингеру, когда тот выступал в туманном, тихом Бриттен-бурге со своим бродячим цирком, и теперь каждое утро он шел к ней, чтобы, поцеловав ей ручку, кокетливо выслушать вздохи Зитты.

Ах, Бриттенбург, далекая страна, куда Гольдфингер не мог уже вернуться, ибо скрывался здесь от либерального немецкого правосудия, решительно настроенного покарать его за грабеж и убийство вдовы Зитты.

Чувствуя, что не может сдержать слезы, Гольдфингер прервал пение и, схватив стульчик, побежал в юрту, подгоняемый криками одобрения.

Чувствовалось по нетерпению зрителей, что наступил черед говорящей черепахи. Но сначала из юрты испуганно выглянул Фаррух, которого вид любой толпы приводил в ужас, и пропустил вперед Майру.

Майра, вся обвешанная яркими стекляшками, стала перед публикой, как бы давая возможность полюбоваться собой, затем властным жестом позвала на помост Фарруха.

Несчастный вышел и долго тянул веревку, наматывая конец на руку, и сам трюк этот с бесконечно длинной веревкой тоже, видимо, входил как смешной штрих в общий замысел представления.

Когда веревка была вытянута из юрты, оказалось, что конец ее привязан к шее черепахи. Видно было, что она и сейчас не хочет показываться публике, — едва высунув морду, черепаха стала и не пожелала ступить дальше. Но едва вспомнила она, как угрожал ей Гольдфингер голодной смертью, как бил ее немец тростью по панцирю и по толстым лапам, сразу засеменила на помост.

Многие из тех, кто собрался на площади, уже видели черепаху на повозке, когда Абитай гнал к дому, посему особенно не удивились ее размерам. Все с трепетом ждали, что она скажет.

— Смотрите! — крикнула Майра, показывая на черепаху, и наклонилась над ней, кокетливо спрашивая: — Поговорим? Вспомним о былом?

Все замерли с открытыми ртами, только Армон не выдержал и подался вперед, будто хотел побежать на помост, чтобы остановить весь этот балаган. Но Тарази сжал ему руку и так до конца представления держал Армона властно и повелительно.

— Расскажи, как мы любили друг друга, — попросила Майра черепаху. Как ты обещал жениться на мне… и обманул…

Черепаха, доселе стоявшая как неживая, сердито повела мордой по сторонам, чтобы увидели все на ее губах презрительную гримасу, и ответила:

— Я был наивен, а ты, плутовка, обманула меня и приехала к негодяю Фарруху, моему слуге. Я вас всех презираю, и тебя, и Денгиз-хана…

Зрители, после нескольких минут шока, справились наконец с изумлением, и такой хохот поднялся, так воздух затрясся… Ведь все поверили, наивно думая, что это заученный черепахой текст, бесхитростный, но житейски правдивый, такой и должен быть в балаганных пьесах.

Кстати, и сама Майра, и все, кто был в юрте, на это и надеялись, зная наперед, что даже самые правдивые и сокровенные слова черепахи зритель воспримет как вымысел, — поэтому не боялись вымогатели разоблачения.

Майра с улыбкой выслушала черепаху, невозмутим был и Фаррух. И только сама черепаха смутилась. Она надеялась, что толпа поймет, о чем речь, осудит Майру и всю компанию, если узнает, как жестоко поступили они с бывшим судьей и хозяином постоялого двора, — думала она об этом еще до выхода на помост, хотя была готова и к тому, что за такое откровение немец обязательно пройдется тростью по ее спине.

Черепаха, справившись со смущением, хотела крикнуть в толпу, сказать, что она не лжет, но подумала, что здесь даже человек с нормальным обликом ничего не докажет, ну а черепахе и подавно не поверят, ибо те, кто готов платить, уже заранее приготовились к забавному представлению…

— Скажи, как ты смогла сделать дыру в стене, чтобы убежать из дома? — поглаживая черепаху по панцирю, задал свой вопрос Фаррух.

Но черепаха опустила моду, прижав ее к сырым доскам, уже своим видом подчеркивая нежелание говорить больше.

— Ладно, — начал выходить из положения Фаррух, — на сегодня хватит. Если ты сразу расскажешь все, чему тебя учили, завтра никто не захочет прийти сюда. Мы разоримся…

— Пусть говорит! — закричали из толпы. — Говори, черепаха!

Эти два-три голоса потянули за собой гул толпы, которая требовала, умоляла, угрожала:

— Ну, еще несколько слов, черепашенька, черепуленька, черепашище… Но черепаху уже увели в юрту, и Майра переждала, пока утихнут крики, и прыгнула вниз, чтобы пройти по кругу с чашкой. И каждый добросовестно бросал в чашку монету, слыша от Майры: «На яйца ей, на змей, бедняжке…» И только трое не заплатили за представление — Тарази, Армон и Кумыш, тот самый горец, которого встретил однажды наш тестудолог на пустыре, во владениях Денгиз-хана.

Видя, что Майра приближается к ним с чашкой по кругу, Тарази и Армон повернулись и ушли с площади. Кумыш же сразу пробрался к Майре, чтобы смотреть, кто сколько бросает, и подсчитывать.

Кумыш был пайщиком этой компании. Еще задолго до первого представления он узнал, что где-то за городом Гольдфингер готовит цирк, самым доходным номером которого будет номер с говорящей черепахой.

Упрямый горец все же нашел Гольдфингера, чтобы потребовать у владельца черепахи долги. И слово в слово, как рассказывал он когда-то Тарази, Кумыш повторил Гольдфингеру историю того, как пропал у них в деревне торговец, который задолжал ему кругленькую сумму.

— Вы что, не верите? — кричал Кумыш и бил себя в грудь. — Посмотрите, на что похож ее панцирь? На чашу весов. А повадки? Трусливые, подлые, так и хочет спрятать морду от стыда!

— Да что ты мелешь? — толкнул его в шею Голдфингер, боясь, как бы незнакомец не помешал его предприятию.

Вместе с Фаррухом прогнали они назойливого Кумыша до самых городских ворот, но под вечер Кумыш снова выглянул из-за юрты шутов.

— Смотрите! — закричал он, размахивая какой-то бумагой. — Я все подробно написал судье. Лучше решим все мирно. — И на всякий случай приготовился к бегству.

— Ну, что с ним делать? — взмолился Гольдфингер, толкая в бок спящего Денгиз-хана. — Он может все испортить…

— Пусть черепаха сама ему объяснит, — умно решил Денгиз-хан, не видя из-за перегородки, что черепаха, слышавшая весь этот разговор, зловеще улыбнулась.

— Объясни ему, что ты никакой не торговец! — пнул ее по панцирю Гольдфингер, думая, что сейчас все благополучно решится.

Кумыш опустился на колени перед черепахой и умоляюще протянул к ней руки:

— Ну, скажи, земляк, не соври, ты ведь Али-Тошбаккол? А я Кумыш, ей-богу, помнишь? Мы по пятницам с тобой чай пили, сидя на валуне возле твоей лавки, и меня скорпион ужалил… Признайся, тебе ведь все равно не платить. Я бы простил долги, но ведь шуты зарабатывают на тебе, земляк… А мне тебя до смерти жаль…

— Да, я Али-Тошбаккол, — криво усмехнулась черепаха.

— Ну, слышите?! — вскочил Кумыш, быстро справившись с изумлением. — Я ведь сразу догадался, что он — Али-Тошбаккол. Так что давайте мирно… Без судьи…

С минуту Гольдфингер с ненавистью смотрел на черепаху, не ожидая от нее такой выходки. Но затем махнул рукой, быстро подсчитав в уме: долг, который надо вернуть, лишь сотая часть того, что они зарабатывают на говорящей черепахе. А хорошее наказание ей за Кумыша — унижение перед толпой зевак и веревка на шее, за которую Фаррух ее будет тянуть из юрты…

 

X

И снова лошадь увозила своего хозяина, ступая по песку, покрытому утренней росой. Рядом с ней семенил черный мул с пустой клеткой и остальным бесхитростным скарбом нашего путешественника.

Армон и Абитай глядели вслед Тарази, стоя, не шелохнувшись, возле того самого привратника, который столь торжественно встречал когда-то гостя. Впрочем, и сейчас привратник выглядел не менее торжественно — как и Абитай, держа свою саблю прижав к уху.

Армон трудно переживал расставание, хотя и верил, что снова встретит здесь когда-нибудь Тарази, чтобы провести с ним долгие дни в доме на холме.

Тарази уже перестал оборачиваться и махать им, ехал и грустно поглядывал на желтые пески — они обещали зной и нелегкую дорогу.

Странно, но тот черный бархан, который провожал Тарази и черепаху к городу, снова стоял, отряхиваясь, словно прождал здесь, не шелохнувшись, возвращения путешественника. И едва Тарази приблизился к нему, как бархан сбросил с себя порывом ветра верхушку, приветствуя такого же, как и сам, одинокого странника.

Тарази проехал мимо знакомого бархана, который, повернувшись, заслонил собой город…

Погруженный в дрему, не заметил он, как с бархана побежали к нему Денгиз-хан и Гольдфингер.

— Мой дорогой друг! — кричал Денгиз-хан, чуть не падая от усердия.

Тарази вздрогнул и остановил лошадь. И пока они бежали к нему, путешественник успел разглядеть цирковую повозку, из которой, прищурившись, смотрела на него черепаха.

Майра сидела, обняв ее за шею, безразличная ко всему, зато Фарруху досталось самое тяжелое занятие — он был впряжен в повозку вместо лошади.

— Дорогой друг! — подбежал и бросился на колени у самых ног лошади Денгиз-хан. — Помогите, умоляю вас…

— Курфюрст… — осуждающе глянул на Денгиз-хана Гольдфингер, чувствуя, что такое почтительное обращение уже давно не украшает оборванца, а звучит издевательски над самим этим немецким титулом, и посему добавил, правда чуть тише: — Денгиз… damlich . Но потом подумал и тоже упал на колени, ибо то, что они просили, с лихвой перекрывало любое унижение…

— Она перестала разговаривать, — забормотал Денгиз-хан. — И мы разорились! Умоляю, верните ей голос. Хотя бы на время… — и толкнул Гольдфингера в бок, чтобы и тот молвил словечко.

— Мы возьмем вас в компаньоны, — угрюмо молвил Гольдфингер.

И оба они застыли, ожидая ответа Тарази. Но Тарази упрямо молчал. Нечто похожее на злорадство мелькнуло на его лице, и оно снова сделалось замкнутым.

— Хотите, я буду лизать соль из-под ваших следов?! — прокричал Денгиз-хан и несколько раз ударился лбом о песок. — Мы обнищали. Продали лошадь…

Тарази еще раз глянул в сторону повозки и не без грусти подумал:

«Все, как обычно, вернулось на свои места… Слуга Фаррух возит своего господина, а Майра ласкает его, как любовника». Хотя и знал он, прежде чем полностью избавиться от всего человеческого в себе, черепаха еще доставит им много хлопот.

Подняв плеть, Тарази в сердцах, сильнее, чем следует, ударил лошадь, и та поскакала вперед, оставив Денгиз-хана и Гольдфингера на песке.

Должно быть, они еще долго лежали, умоляли, падая на песок, но Тарази уже ничего не слышал… Прищурившись, он посмотрел на горизонт, словно там, куда он ехал, ждало его еще более неожиданное…

 

XI

А куда направит теперь свой шаг растерянная, не управляемая твердой рукой Тарази, лошадь?

Только что-то смутное, как тоска, взволновало Тарази, прочертив острой болью полосу в его остывших уже чувствах. И, едва перетерпев эту боль, он придержал лошадь, сполз на песок…

Сел, пристроившись на гребне бархана… Заброшенная мечеть на окраине Бухары… минарет… Почему-то именно здесь он вспомнил… Не в силах больше сдерживать себя, он, горьким опытом умудренный человек, неожиданно стал писать наивноватым, ностальгическим стилем, что придавало особый, волнующий тон его рассказу, который, правда, приглушался меланхоличностью персидского языка…

…В этой соборной мечети уже нет духа того, ради чего она была создана и воспета, — духа веры, она не манит к себе толпы, проезжающей мимо из деревни, лишь глянет на миг, прищурившись от солнца, и ничего не почувствует, как и заезжий путешественник, скользящий взгляд которого не родит в нем эмоций от созерцания купола и голубого обрамления поверх главного входа. Мечеть окаменела в одиночестве, и ровный камень ее стен, местами смещенный, местами обваленный, рождает из себя другую форму, близкую к языческой, — и вот воображение видит у основания купола рисунок птицы, непохожей ни на одну из птиц, летающих над луковым полем рядом, а глядя на малый вход, можно рассмотреть, что плиты без всякого постороннего участия сотворили руку, в напряжении и муках вскинутую вверх, чтобы поддержать треснутый портик.

Сейчас я по-юношески беззаботен, мне восемнадцать лет, и я часто делю с мечетью «Намазгох», которая стоит за городской крепостью, одиночество.

Главный вход обращен к югу, а два входа поменьше — к западу и востоку, задняя стена — вся зеленая от вьющихся растений. Они тянутся к куполу, всегда влажному и теплому. Я люблю лежать долго, прижавшись к боку купола, и слушать гул, что идет изнутри мечети, — это гуляют сквозняки, обегая темные углы и дыша паром на стены, разрисованные голубым и перламутровым, и стоит такой гул, будто мечеть медная. Вот еще одно ее загадочное свойство казаться медной. Я уже ощущал в ней мягкость глины в дождливый день, а в солнечный — она казалась выточенной из дерева — дымилась издалека и трещала.

«Намазгох» стоит на возвышенности, чуть приподнявшись над поляной, сплошь покрытой солью, и как бы боясь поцарапаться о колючие кусты, что растут рядом. Чуть поодаль тянется потонувшая в пыли дорога, почти всегда безлюдная, выглянув из городских ворот и уменьшившись, дорога робко идет вдаль, к полосе деревьев, где начинается самая близкая к Бухаре деревня, семилетними мальчишками мы так любили совершать набеги на ее сады…

По пути к деревне стоит и дымит маленький заводик, где обжигали кирпич для мечети сто лет назад, а рядом на холмике — такие же древние две домны, навсегда уже потухшие, где предки плавили металл, чтобы укрепить им камень мечети.

Запах травы, короткий и печальный зов горлицы, вот синица села ненадолго на крышу и раскрыла оба свои крыла, чтобы высушить их на солнце, на нее упрямо и не мигая смотрит ящерица… Мое тело набирается сил, казалось бы потерянных этой зимой навсегда, и я отдаю себя лени, чтобы раствориться в сплетении лучей солнца, гула ветра и плотности тишины. Как и мечеть, я становлюсь в эти минуты язычником. Любить! Ведь и мечеть, чтобы убежать от одиночества, кощунственно сотворила из себя и запечатлела на правой стене лик женщины. Как из ребра…

Сколько раз, возвращаясь потом в отчий дом после странствий, усталый, с горечью в душе, я смотрел напряженно, чтобы увидеть сквозь пыльную завесу, никогда не улетающую с неба Бухары, высокий минарет, пристроившийся сбоку этой мечети. И сколько раз, увидев, как он медленно поднимается из-за горизонта, чтобы величественно предстать потом над всем городом, как страж, как надежда и утешение, думал: «Как бы там ни было, потери, разочарования, но вот он здесь, уже виден… родина…».

Господи, молю тебя… Закрой ворота города… Не дай коням понюхать след… Спаси душу мою от леденящего взгляда Чингисхана… Господи. Господи…

..А дальше снова кругом лежала пустыня, та пустыня, которую забываешь, прощаясь с ней, но сразу же снова попадаешь в ее плен, едва ступишь на песок, — ребра на песке — извилины ее памяти…

Знал Тарази, что путь его лежит через деревню, где, по рассказам Бессаза, на холме был прикован неизвестный.

Так вот, в деревне Тарази был встречен новым старостой — молодым, полным дерзких надежд, поставившим себе целью еще в этом поколении обратить мушриков в ислам. Рассказал он за чаем, что имама, у которого жил Бессаз, уже нет на свете. И умер, бедняга, не собственной смертью, дожив до благородной старости и с сознанием выполненного долга.

Ведь он так надеялся, что после осуждения Бессазом прикованного бога мушриков прихожане задумаются о смысле жизни и, страдая и радуясь, придут наконец к истинной вере.

Все поначалу шло как будто к этому, но то ли дьявол снова вмешался, то ли не выдержали мушрики глубокого внутреннего переживания, постигая аллаха, словом, в старый свой праздник селяне снова зажгли костры и так усердно молились огню и ансабам, что староста, глядя на их страстные лица, понял, что ничего не добился… Три дня он не вставал с постели, страдая, одинокий. И ему, как и Бессазу, тогда-то стало казаться, что прикованный по ночам спускается со скалы и стоит возле его окна, позванивая цепями… В беспокойстве он поднялся даже на холм — и долго смотрел на прикованного, и что-то шептал, будто разговаривал с ним.

А потом мушрики услышали душераздирающий крик старика… А когда выбежали из своих соляных мешков — поняли, что старик в момент сильного переживания бросился с холма вниз головой… Словом, кончил свои дни, как и предсказывал Бессаз, шахидом.

…В своих странствиях Тарази проехал и мимо того места, где был знакомый город. Господин Песок покрыл его, да так тщательно, словно города этого никогда и не было под луной.

Несколько черепах выползли из ямы, отправляясь на ловлю змей. И увидел Тарази, что идут они за знакомой черепахой, которая была их вожаком.

Тарази спрыгнул с лошади и легко поймал ее за лапу. Она покорно легла, и позволила осмотреть себя, и не льстила уже, не закатывала от удивления глаза, и Тарази понял, что черепахи научили ее нормальным, звериным повадкам. В конце концов, сбежавшая и от своих новых хозяев, она освободилась от всего человеческого, не чувствовала боли, не знала хитрости, лести, вернее, знала все это в ином, черепашьем качестве…

«Сколько же ей теперь? — подумал Тарази, но не стал считать перламутровые кольца на ее лапе, чтобы определить возраст. — Двадцать семь… и еще на тридцать лет состарили ее опыты… и три или четыре года, как она живет среди своих сородичей… Срок достаточный, чтобы человек благополучно кончил свой век… Но для черепахи — шестьдесят — золотая середина… Ей еще долго жить…»

Возможно, это и успокоило Тарази, показалось ему оправданием. Он наклонился и осторожно снял с ее шеи голубой лоскуток — все, что осталось от фрака, с таким старанием сшитого для нее Абитаем.

Может получиться так, что она случайно повернет морду — и в нос ей ударит запах одежды, которую она когда-то носила… Смутное беспокойство охватит тогда черепаху, и она поднимет морду, чтобы глянуть на звезды и понять, откуда эта тоска… извечная тоска всех ее сородичей по человеческому?..