В эту ночь Давлятов долго не мог заснуть, думая о подростке, которого возьмет на воспитание. Правда, уже давно он не чувствовал себя отдохнувшим после сна… с того времени, когда судьба повернула его к альманаху, — с тех пор напряжение, суета, взвинченность и повизгивание — весь набор добродетелей современного мужчины…

Но в эту ночь особенно… должно быть, его взбудоражила собака, тянувшаяся к руке Мирабова. Образ ее то возникал из темноты комнаты, то снова потухал. Давлятов вставал несколько раз, пытаясь продолжить — цифра за цифрой, знак за знаком — математические подсчеты, растягивая их в длинную формулу, которая и насытит плотью модель машины-предсказателя…

Но и это не шло, голова затуманена, и, когда Давлятов снова лег, чтобы заставить себя уснуть, раздался стук в ворота.

— Кого черт несет в такой час? — проворчал Давлятов, направляясь через тускло освещенный двор к воротам.

За отодвинутой створкой показалась физиономия того самого инспектора Байбутаева с чемоданчиком-прибором.

— Ну вы уже и по ночам меня беспокоите! — решил с ходу пристыдить его Давлятов на случай, если он поведет себя нагло. — Я же вам все сказал… Даже признался, что страшно обижен на этот пресловутый ОСС за то, что обошли меня…

— Это и подозрительно, — промолвил Байбутаев, но тут же спохватился, боясь раньше времени выдать свое соображение на сей счет. — Простите, я бы никогда по собственной инициативе не беспокоил вас, тем более в теперешнем вашем положении, когда вы уволились и вкушаете одни лишь сухари на сладкой воде… Но мой старший инспектор… Кажется, я вам говорил, какой он вредный старикашка. Он объявил мне на виду всего управления выговор за то, что я не ступил дальше вашего двора и не осмотрел комнаты…

Что-то показалось в его словах неубедительным, и Давлятов раздраженно прервал его словоизлияния:

— И вы не менее подозрительны со своей излишней словоохотливостью… ступайте за мной!

— Этика нашего учреждения не позволяет ходить угрюмо-молчаливыми, чтобы не навлекать на себя еще большее подозрение, — ответил ночной непрошеный гость, переступая порог спальни, где царил полный беспорядок.

Байбутаев лишь глянул, чуть приподняв прибор-чемоданчик, и вышел, отметив очередное:

— Спальня…

— Гостиная, — открыл следующую дверь Давлятов.

Инспектор и сюда лишь глянул, провел бегло взглядом вдоль старого дивана и ступил назад.

— Это — кабинет, судя по чертежам на столе и книгам на полу. Вы, должно быть, работали, когда я постучал, — виновато проговорил Байбутаев, выходя во двор. — Всего три комнаты — странно. Такой большой двор создает иллюзию, будто в доме, по меньшей мере, семь или восемь комнат…

— Тогда пройдите еще раз по дому, чтобы завтра не возвращаться с подозрениями, — раздраженно сказал Давлятов.

— Нет, нет, подозрений насчет количества комнат — никаких… Только есть одно «но»… В паспортном столе мне дали справку о том, что в доме прописаны только вы одни. Диван же, который стоит у вас в гостиной… по заметным только моему глазу признакам можно утверждать, что здесь часто… проводят время еще двое граждан, точнее, гражданка и гражданин, правда, небольших росточком, но довольно толстых, — словом, они уютненько устраиваются на диване, судя по следам: приходят сюда исключительно как в дом свиданий… Я, конечно, далек от мысли, что вы, человек интеллигентный, сдаете сомнительным парочкам свое жилье за плату, но наш старикашка начальник страшно привередлив, и если сие дойдет до него, то он снова погонит меня к вам, не ограничившись просто выговором, — то ли нарочито путано излагал гость свои соображения, то ли из-за сложности умозаключений… словом, высказался.

— Что за нелепые обвинения! — воскликнул возмущенный Давлятов, но в ту же минуту вспомнил о маленьком человечке, который, подхватив на руки свою подругу, вбежал в дом.

— Вы побледнели, — зевнув, сказал Байбутаев. — Ладно, давайте сейчас не будем отвлекаться на это… Я не думаю, что вы укрываете членов ОСС… Они почти что все уже в наших руках. Есть и материальная улика в живом весе той верблюдицы, которую они прирезали… Каракалпак — хозяин верблюдицы обратился к нам с жалобой…

— И я могу подтвердить… Видел собственными глазами, как во дворе дома по улице Староверова кривыми ножами отрезали от туши лакомые куски…

— Давайте и на это не будем сейчас отвлекаться, чтобы не нагромождать одно на другое. — Байбутаев снова открыл свой журнал. — Распишитесь в осмотре ваших комнат… — И, удовлетворенный то ли быстротой, с которой поставил свою подпись в журнале Давлятов, то ли самим очертанием его подписи в журнале, инспектор миролюбиво добавил, выходя за ворота: — Такой поздний час, и почти всюду во дворах на вашей улице свет… Только у вас его нет, и мне даже, признаться, было неловко вас тревожить…

— Свет оттого, что деньги поглубже закапывают, золотишко, — шутливо проговорил Давлятов. — Я же сплю спокойно по причине неимения сих сокровищ… Занялись бы вы лучше этим, одна облава — и все наши современные князьки в руках правосудия, вместе с их гаремами… и розовой водой, в которой купаются красавицы. Господи боже мой, а вы толкуете о двух маленьких толстеньких шутниках, якобы приходящих сюда, как в дом свиданий… И не стыдно вам?!

— Это не по нашему ведомству, — чопорно ответил Байбутаев и пошел, часто помаргивая от света, просачивающегося через щели в соседних воротах.

В шутке Давлятова насчет закапывателей сокровищ была не то чтобы доля, а изрядная доля правды — и здесь он оказался ясновидцем. Хрусталь, фарфор и иную дорогую посуду складывали поверх ковров в железные сундуки, цена на которые в последние дни резко поднялась. Всюду их ковали, даже в мастерских, традиционно работавших с деревом. Кое-кто из влиятельных умудрялись доставать и железнодорожные контейнеры малых и больших размеров. В них подвешивали и одежду из мехов, втискивали даже мебель из красного дерева, антиквариат шахских времен, кресла наподобие тронов. А во все полое металлическое засовывали ювелирное, бриллиантовое, в ход шли обрезки труб с дном, подкрашенные для эстетики мастеровыми, и казанки-чугунки, спаянные вместе в форме шара, со вделанными отверстиями… Казалось, что всю прочность защиты слижет, смахнет внезапный удар коварной стихии и пощадит лишь ими нажитое для новой, более бодрой их жизни…

Длинные очереди выстраивались у сберегательных касс. Шахградцы, так любившие вкладывать туда честный рубль, теперь требовали сбереженное обратно. Срочно переводили деньги на счета московских и ленинградских сберкасс, в адреса родственников и доверенных знакомых всюду по Союзу, подальше от Шахграда. Казалось также разумным хранить деньги у себя (закопав в палисаднике во дворе), а не в сберегательных кассах, под которые, как в насмешку над самим понятием звонкого рубля, были отведены по всему граду приземистые, невзрачные и непрочные с виду домики. Разумнее было во время болезни отлеживаться у себя дома, чем в больнице, где санитарки в случае тревоги сделают все, чтобы не успеть вынести тебя на носилках… Кривая болезней, на языке статистического отдела градосове-та, ползла вверх день ото дня — инфаркты, инсульты, комы, дурнота, тошнота, слабость и головокружение. Градосовет разослал во все лечебные учреждения циркуляр с требованием к ВКК быть строже и придирчивее и не освобождать легко заболевших от работы, ибо и деловая активность в граде заметно ослабла. Директора заводов и фабрик, руководители трестов уже сейчас предвидели провал месячного плана и просили в градосовете послабления, а самые дальновидные из них и расчетливые, обученные экономике, пророчили и общее недовыполнение годового плана, если деловой ритм и дальше будет скатываться…

Телевидение объявило о предстоящей передаче телефоновопросов и ответов сейсмосветил. Ввиду создавшейся в граде нервозной обстановки академики добровольно изъявили желание остаться с шахградцами до конца, чтобы вместе посмеяться над лжепророком и мошенниками из ОСС. В общем же градосовет твердо властвовал в граде, издавал указы, рассылал циркуляры, и все они неукоснительно принимались к исполнению. Разве что кроме стихийных всплесков и слушков, наподобие того, что город чем-то обижен на своих жителей, готовит для них кару и надобно-де град чем-то умилостивить, хотя бы песнями и плясками…

И вот уже в толпе, которая собралась сегодня вечером на знакомой нам квартальной площади, объявился массовик — песенник-бессребреник, который, поднявшись на камень выше голов, энергично размахивал руками, чтобы в такт его дирижерским движениям все слились в единый хор.

— Начали! — скомандовал массовик и затянул: — «На Востоке добрый город… Светлый город наш Шахград».

Поначалу вяло, в несколько голосов, затем все больше воодушевляясь, толпа пела:

На Востоке добрый город,  Светлый город — наш Шахград, Каждый камень здесь нам дорог, Каждый житель словно брат. Утром, вечером, зимою И в палящий летний зной, Город милый, ты со мною, Не нарушишь мой покой.

От этого слова «покой» толпа внезапно пришла в необычайное возбуждение и закачалась в такт мелодии.

Так храни наш сон ночами, В полдень бодрость духа дай, Будь, Шахград, навечно с нами, Ограждай и защищай! Утром, вечером, зимою И в палящий летний зной, Город милый, ты со мною, Не нарушишь мой покой.

Пели Давлятов и Мирабов, и кристальным своим голоском его дочь — Хури, даже те угрюмые, кто за свою жизнь не спели до конца ни одной песни, подстегиваемые укоризненными взглядами соседей по толпе, тоже вторили, пытаясь польстить своему доброму граду… граду, который каждому из них с рожденья казался местами плоским, местами скучным, но и пестрым от смешения разностильных зданий, но при этом всегда твердостоящим, державным… вдруг сделавшимся чужим, загадочным, пугающим, непредсказуемым и неподвластным…

Не каждому шахградцу мог увидеться город таким, каким привиделся он Давлятову. В первые дни после возвращения из Москвы, обозревая Шахград с площадки телебашни, откуда хорошо просматривался весь град, окруженный кольцевой дорогой — главным своим трактом, — он подумал с тоской:

«Странно, как можно любить такой город? Чтобы любить этот изломанный, безвкусный, без красоты и комфорта, бесчеловечный город, надо иметь извращенный вкус…»

И тут же будто с высоты проник он оком в толщу, на которой стоял город, и живо представил всю подземную жизнь, с которой город связан, как связаны артерии и кровеносные сосуды в организме. Причудливая сеть трубопроводов… в них, булькая и чмокая, течет вода, несутся отбросы канализации, нефть и газ, провода электричества, также протянутые через трубы, тоннели метро, ходы и выходы под зданиями и улицами, по которым снуют, разгрызая металл, керамику, каменную кладку, толпы крыс… миллионы тупоносых зверьков с мокрой, прилизанной шерстью…

Как можно чувствовать себя защищенным в таком граде, где даже памятники лучшим умам прошлых, незамутненных времен заменены монументами, воплощающими не людские деяния, а идеи, вдохновляющие их на эти деяния? Идеи и сам дух воплощенной современности, половинчатой и двойственной даже в главном своем назначении — материальном?

Даже в повседневности и быту направленность на материальную тщету и сиюминутность, хотя эта же материальность олицетворена в постройках, как бы символизирующих самое Вечность, — в Дворце свободных народов, в десятках мраморных зданий постоянной выставки достижений, Всесред-неазиатском Дворце живописцев-монументалистов, Дворце народного искусства… Вечность, сама Вечность.

И все же не кто иной, как Давлятов, первым забил тревогу о предстоящем смертельном, первым бросился спорить, доказывать вопреки академическим авторитетам, поплатился за дерзость своей службой и сейчас ходит подозреваемый в связях с теми, кто рассылает по почте предупреждения, — с ОСС…

Таков уж он, современный нигилист, — ему и хочется, но не можется, а если и можется, то колется… Ибо Давлятов давно заметил в себе такую особенность: мысль его словно пробирается в лабиринте с двумя, тремя ходами, блуждает почти вслепую, переходя от одной искомой точки к другой, пока наконец не придет снова к первоначальному, — и так блуждает по замкнутому кругу, в поисках решения, которого никогда не найдет. Мыслить, чтобы воплотить свою мысль в дело, для Давлятова самое мучительное наказание…