«Осень в горах» Восточный альманах. Выпуск седьмой.

Пурэв Санжийн

Шэ Лао

Кумар Джайнендра

Ву Дао

аль-Куни Ибрагим

Сиркар Бадаль

Карай Рефик Халид

Нуайме Михаил

Ясунари Кавабата

Парвизи Расул

Сю Мяо

Итани Мухаммед

Джоши Арун

Рефик Халид Карай

 

 

Рефик Халид Карай (1888–1965), один из крупнейших турецких прозаиков, выступил на литературной арене в период общественно–политического и культурного подъема после младотурецкой революции 1908 года. Турецкая критика ставит Рефика Халида Карая в один ряд с такими замечательными мастерами прозы, как Омер Сейфеддин, Якуб Кадри Караосманоглу, Решад Нури Гюнтекин, считая его одним из зачинателей критического реализма в турецкой литературе.

Выход в свет первого сборника новелл Рефика Халида «Рассказы о стране» (1919) стал значительным явлением в турецкой литературе. Новеллы отличаются точностью жизненных наблюдений, подлинно народным языком, проникнуты глубоким сочувствием к обездоленным и униженным.

Литературное наследие Рефика Халида Карая обширно: опубликовано семнадцать его романов, несколько сборников рассказов, в том числе сатирических, и большое число публицистических статей. «Покорная Эмине» взята из сборника «Рассказы о стране», на русском языке публикуется впервые. По ее сюжету в Турции был снят фильм, который демонстрировался и в Советском Союзе.

 

Покорная Эмине

 

I

Поздно вечером, когда лейтенант, начальник уездного жандармского участка, уже собрался уходить домой, к нему вошел унтер–офицер, отдал честь и протянул какую–то бумагу. Лейтенант прочитал: «В ваше распоряжение посылается Черная Эмине, недостойное поведение которой служило причиной постоянных эксцессов в губернском центре. Обязываем вас сделать все необходимое для ее устройства, принимая во внимание тот факт, что ей запрещено выезжать за пределы вашего уезда». Внизу была приписка каймакама , сделанная тростниковым пером, обмакнутым в красные чернила — «Во избежание отрицательного влияния на нравственность населения города передается в ведение командования уездной жандармерии с целью принятия соответствующих мер».

Лейтенант совсем недавно закончил училище. Это был блондин с нежной розовой кожей и стройной, гибкой талией. В училище его звали Сабри Стебелек.

Прочитав письмо, он слегка покраснел от смущения: ему еще не приходилось сталкиваться на работе с подобными вещами. Однако, боясь показать перед унтером свою растерянность, он сдвинул брови, как полагается бывалым людям, и громко крикнул внезапно одеревеневшим голосом:

— Приведите!

Он и сам не знал, что ему делать с этой женщиной. Прежде всего надо посмотреть на нее. Потом… потом, наверное, нагнать на нее страху, приказать что–нибудь. Он придвинул бумагу к себе, положил локти на стол и стал ждать.

Уездный город был по сути дела небольшим поселком, расположенным вдали от проезжих дорог, в двух днях ходьбы от Анкары. После двух бесконечных дней изнурительного карабкания по горам измотанный вконец путник не находит здесь ни приличной кофейни, чтобы немного отдохнуть, ни постоялого двора, где бы он мог остановиться на ночь. Оставалось лишь досадовать: зачем нелегкая занесла его в этот голый суровый край, куда он добирался с таким трудом?

Здешние места славились лютой зимой и нестерпимо жарким, сухим летом. Городок, затерянный среди гор, был такой глухоманью, что, глядя на него, даже не верилось: неужели люди могли добровольно забраться на такую высоту, чтобы поселиться здесь навсегда? Скорее можно было предположить, что какая–то злая сила спустила их сюда с неба и, не найдя пути вниз, они поневоле застряли на этом забытом богом и людьми клочке, стиснутом со всех концов голыми, безжизненными скалами.

Прилепившись сверху к высокогорному пастбищу, городок мрачно поглядывал оттуда вниз, как сторожевой на дозоре. Его низенькие мазанки из кирпича–сырца, его унылые улочки, лишенные всякой растительности, производили гнетущее впечатление. Да и лица местных жителей были отмечены той особой печатью обреченности, которая отличает духовно сломленных людей, когда–то отчаянно дравшихся за свое место под солнцем, но в один прекрасный день вдруг осознавших, что вся их борьба тщетна и им остается только умереть от нарастающей в груди тоски. Поневоле задумаешься: зачем карабкались в эти неприступные горы и выжженные солнцем яйлы первые поселенцы? От какого потомка искали они здесь укрытия? Какие бури вынесли их из океана жизни на этот мрачный утес?

По причине замкнутости местных жителей жизнь в городке протекала вяло и угрюмо. Юноши не знали горячечного волнения первых чувственных открытий, старикам неведомы были наслаждения спокойной, достойной старости, попыхивающей чубуками, ведущей неспешные беседы.

Женщины городка, бесчувственные, как камни, неподвижные, как бревна, отличались при этом крепостью и несокрушимым здоровьем. Не имея понятия о микробах малярии и других заразных болезней, на чистом горном воздухе они вырастали мощными чинарами, обреченными на бесконечно долгую, утомительно монотонную жизнь. Да и можно ли было назвать жизнью это существование без единого порыва радости, без единого всплеска чувств?

Бурная, опасная, наполненная событиями, переменами и катастрофами жизнь проходила где–то внизу. Здесь же царило полное спокойствие, напоминающее безмятежное зимнее утро в горах: ни звука, ни ветерка, только снег валит огромными хлопьями…

В деревнях по соседству женщины спокойно расхаживали с открытыми лицами, а здешние красавицы запутывались в покрывала с головы до пят, выставляя на обозрение только один глаз. Невестка, придя в дом, не показывалась свекру, молодой муж не знал в лицо сестер своей жены.

Дни проходили словно тяжелый сон: ни звуков саза, ни песни, ни веселой пляски, ни живого разговора. Только и радости, что пораньше выйти замуж или жениться да нарожать побольше детей. В женщинах ни намека на игривость, в мужчинах — ни намека на страсть. Обычаи здесь соблюдались свято. О таких вещах, как умыкание невест, любовные драмы, люди и думать забыли.

Вот в этот–то сонный городок для исправления нравов и была направлена Эмине, «недостойное поведение которой служило причиной постоянных эксцессов в губернском центре».

Заслышав у дверей шаги, начальник жандармерии скорчил строгую мину. В комнату, робко озираясь, вошла тщедушная женщина со спущенным на лицо цветастым пече , завернутая в широкий черный полинявший чаршаф , под которым она спрятала руки. Женщина остановилась у порога.

Лейтенант опешил. Он ждал, что сейчас с развязным видом вкатится густо нарумяненная толстуха, каких он видел на улицах Стамбула, с сигаретой в гнилых зубах и открытым лицом, развязно заговорит с ним и поведет на него такую наглую атаку, что он прикажет жандармам вытолкать ее в шею. От неожиданности лейтенант смешался и залился краской до корней волос. Молчание затягивалось. Наконец, кое–как овладев собой, лейтенант опустил глаза в бумагу, словно пытаясь найти в ней спасительные слова, и с усилием выдавил:

— Ты Эмине? Черная Эмине?

Женщина в ответ даже не пошевелилась. Лишь из–под туго натянутого на лице пече, расписанного фиолетовыми и белыми цветами и сколотого булавкой под подбородком, на него смотрели ее внимательные, живые глаза, сиял белой пуговкой сплющенный тюлем кончик носа.

Сабри искоса посмотрел на женщину. Все тело ее было так плотно закутано, что не могло внушать мужчине никаких чувств: ни любви, ни интереса, ни отвращения. Кончики разношенных туфель со стоптанными каблуками и поднятыми вверх мысками были покрыты пылью. Мятый чаршаф начал кое–где расползаться.

— Да говори же! Ты, что ли?

Она помялась немного, и вдруг из этого хилого тельца вырвался глухой низкий голос, какие бывают часто у старых толстых полек.

— Я… звать меня Эмине. Отца звали Абдулла, а мать — Хюрмюз. Родилась в триста двадцатом, по солнечному календарю. Так в метрике прописано. Там, в бумаге, ошибка вышла. Написали Черная Эмине, а нужно Покорная Эмине…

Все это она произнесла ровным, безучастным голосом, как давно заученную роль, потерявшую для нее всякий смысл от бесконечного повторения в полицейских участках и на судах.

— Послушай, — оборвал ее лейтенант, — называйся хоть Черной, хоть Покорной, хоть чертом назовись, мне до этого дела нет. Запомни одно: здесь тебе не Анкара. Одумайся, начни жить как все люди. Если же я узнаю, что ты опять принялась за старое, велю притащить тебя в участок и сам отделаю как миленькую, все кости переломаю? Ясно? А теперь шагом арш!

Женщина прижалась к двери, съежилась как побитый щенок и молча вышла. «Знаем мы таких! К черту на кулички зря не сошлют. Тощая погань!» Он позвал денщика.

~ Отвести в женскую тюрьму!

Вдев саблю в ножны, Сабри вышел во двор. Там он увидел тесно окруженную жандармами Эмине с открытым лицом, которая сидела на корточках, прислонившись спиной к стене, и причитала:

— Все ноги об камни сбила! Проклятая дорога!

 

II

Никто не собирался давать Покорной Эмине ночлег в своем доме, всюду ее встречали в штыки. Скрытое раздражение жителей перерастало в открытое недовольство. Городок забурлил. Мужчины в кофейнях, женщины у источников — все судачили об одном.

— Ты только глянь, что вытворяют эти власти! Для порченой девки другого места у них не нашлось!

Достоинство благочестивых горожан было явно уязвлено. Несколько членов муниципалитета даже представили каймакаму официальную жалобу, выражавшую возмущение общественного мнения подобным случаем. Но ответ каймакама был строг. Женщина прибыла в город по приказу губернских властей, а приказы надо исполнять. Это раз. Во–вторых, надо гордиться тем, что выбор пал на их уезд. Зная о добропорядочности жителей этого городка, губернатор именно сюда послал на исправление падшую женщину. Несомненно, женщина, идущая по пути порока, в здешних краях осознает пагубность своего поведения и изменит образ жизни. На плечи местных жителей ложится благая задача перевоспитания человека. Честный зарок — на всю жизнь урок.

Нельзя сказать, чтобы такое объяснение убедило воинственно настроенных горожан, однако впредь они стали избегать столь открытых проявлений своих чувств. А пока решено было обождать да посмотреть, как дальше развернутся события. Отношение жителей к Эмине не менялось, а между тем каймакам был всерьез обеспокоен тем, что женщина продолжительное время незаконно содержится в тюрьме. Он уже несколько раз напоминал жандармам, чтобы они поселили ее в городе.

Сама же Эмине была вполне довольна своим тюремным житьем. Вместе со своими товарками по камере — женщиной из юрюкского племени, зарубившей своего возлюбленного топором, и еще одной кочевницей, укравшей монисто у своей соседки, — она жила в тюрьме без забот и без хлопот, понемногу приходя в себя от выпавших на ее долю передряг.

Но однажды ее нашли во дворе тюрьмы лежащей в луже крови… Дело в том, что там росли тутовые деревья. Пока ягоды на них были недозревшими, обитательницы тюрьмы спокойно взирали на то, что кроме них, еще кто–то пользуется божьим даром. Однако когда плоды окончательно поспели, стали сочными и сладкими. положение резко изменилось. Мало того что эта самозванка незаконно тут поселилась, она еще их обьедает! Женщины сговорились и избили Эмине до полусмерти. Узнав об этом, каймакам вызвал лейтенанта.

— Оказывается, несладко живется красотке в вашей тюрьме. А если ее там в один прекрасный день придушат, кто будет отвечать? Мы! Выпустить женщину сегодня же, ясно?

Так Эмине опять оказалась на улице. Никто не давал ей угла. Наконец один старик, сторож уездной канцелярии, согласился приютить ее у себя. В дом к нему, как караваны к оазису, потянулись толпы любопытствующих женщин. Даже цыганки–поденщицы, разбившие на период жатвы свои шатры неподалеку от города, прослышав о какой–то ужасной женщине, не замедлили явиться в дом всем табором.

Эмине, с кровоточащей раной на виске, припадая на зашибленную в тюрьме левую ногу, безропотно позволяла разглядывать себя всем этим крепким, рослым нарумяненным женщинам, бесконечно наводнявшим дом, разнаряженным, как на свадьбу: в расшитых бусами фесках, в монистах, с глухой ревностью взиравшим на соперницу, которая вторглась в их владения. Она сносила все, лишь бы не выгнали, не лишили куска хлеба.

Женщины не переставали изумляться, глядя на Эмине. Неужели из–за этой тощей клячи мужчины в Анкаре убивали друг друга, мужья бросали своих жен, неужели из–за нее переполошился весь уезд? Роняя короткие смешки, перешептываясь, перемигиваясь, они подолгу стояли возле Эмине, не отрывая от нее пристальных взглядов.

В мужчинах она возбудила еще больший интерес, жаркие дни собираясь у ручья, они теперь только о ней и толковали, однако в присутствии домашних не осмеливались даже упомянуть ее имя, отчего она еще больше завладевала их воображением. Некоторые попытались разузнать о ней что–нибудь у жандармов, однако полученные ответы были скупы: горячая, как раскаленный уголь, но скрытная. Только и всего!

Эмине была обладательницей худенького тела, хотя и лишенного приятных округлостей, но не безобразного. На ее маленьком нежно–белом лице с мелкими, но пропорциональными чертами поражали прежде всего глаза, огромные, блестящие, черные как ночь. В глубине ее долгого взгляда, напоминавшего взгляд хищного зверя в клетке, таились и страсть, и дикая сила, и сознание обреченности. Властный, непобедимый зов пола читался в нем. По телу мужчины прокатывалась горячая волна, когда они ловили на себе этот взгляд необъезженной кобылицы. Все, кто хоть когда–нибудь разговаривал с ней, начиная от бродяг на улице и кончая комиссарами и офицерами жандармерии, с которыми судьба частенько сводила ее, не исключая даже начальника округа и губернатора, подолгу хранили где–то глубоко в тайниках памяти этот взгляд, брошенный на них из–под опущенного покрывала, который как–то странно тревожил и повергал их в задумчивость, вновь и вновь всплывая перед глазами. Невозможно было поверить, что эти глаза, от которых так и веяло силой и духовным здоровьем, принадлежат женщине с таким немощным и щуплым телом. Невольно охватывала досада, что природа наделила ими всего лишь уличную женщину, и подлинными ценителями блаженства, которое они сулили, была горстка бродяг.

Губы Эмине отличались естественным красным цветом, словно были постоянно накрашены. Это сочетание молочной белизны лица с яркой алостью губ особенно раздражало местных жителей, не признававших губной помады. Невзрачное хилое тело Эмине, словно нагретый кирпич, казалось, постоянно излучало тепло. Любой мужчина, от чиновника до крестьянина, при встрече с ней физически ощущал это тепло, и сердце его беспокойно и сладко вздрагивало.

Жена сторожа уездной канцелярии была теперь в центре всеобщего внимания. Когда она шла по улице, из домов выбегали женщины и принимались расспрашивать ее о жиличке. Соседки давали жене сторожа множество советов, чтобы она глаз не спускала со своего мужа, чтоб не давала ему попадаться на глаза черноглазой колдунье. После таких бесед женщина не рада была и гостям, осаждавшим ее дом, и работе, которую выполняла Эмине.

Однажды, в отсутствие хозяйки, вопреки заведенному обычаю, муж заявился домой со службы раньше наложенного времени. Соседки не преминули тут же сообщить ей об этом. Обезумевшая женщина кинулась домой, распахнула все окна, стала вопить на всю улицу, рвать на себе волосы и одежду. Время было послеобеденное, мужчины еще не вернулись со службы. Вскоре весь дом наполнился женщинами в наскоро наброшенных на голову чаршафах и детьми в энтари , волочащихся по полу.

— Вышвырни ее! Вышвырни на улицу! — визжали женщины.

Самые решительные из них прорвались к Эмине, и через несколько минут она мешком вылетела за ограду дома и шмякнулась на землю. Преследовательницы налетели на нее, стали пинать и топтать ногами в сандалиях на деревянной подошве, иногда опасливо переговариваясь между собой, словно это скрюченное на земле, беззвучное существо могло их укусить или ужалить. Эмине лежала молча, обхватив голову руками и стараясь защитить ее от ударов.

Уездное правление было неподалеку. На шум прибежали жандармы и подобрали Эмине. Куда же ее теперь девать? Каймакам не решался отправлять женщину в больницу, боясь ответственности за ее смерть.

— Уж лучше бы она сейчас подохла! — вздыхал он.

Пока думали да гадали, что с ней делать, Эмине восемь часов кряду лежала перед дверью аптеки с закрытым лицом и глухо стонала. Старый грек — аптекарь не стал перевязывать ей раны. Денег при ней нет, прикидывал он. На щедрость муниципалитета тоже надежда слабая. Средства на лечение заключенных давно истрачены, и даже тяжело больным в тюрьме лекарств больше не дают.

Наконец под вечер к Эмине, лежавшей неподвижно, словно мертвая, подошел жандарм с зажатым в кулаке распоряжением, растолкал ее и погнал в тюремную больницу на окраине города, подталкивая в спину и чертыхаясь на каждом шагу. По дороге несколько раз она падала, но удары кованого сапога и плетки приводили ее в чувство, она кое–как поднималась и, издавая носом какие–то странные звуки, похожие на ржание загнанной клячи, плелась дальше.

В больнице ее бросили на кровать, где два часа назад лежал покойник. Она сразу потеряла сознание.

Вот за эту молчаливую покорность в ответ на людскую злобу и насилие она и получила свое прозвище.

 

III

У местных чиновников был заведен обычай: вечером, возвращаясь со службы, заглянуть в аптеку, обменяться новостями, почесать языки. Здесь можно было узнать и про темные делишки каймакама, и про его личную жизнь, равно как и про все другое, случившееся за день в городке. Грек–аптекарь, наполовину скрытый двумя огромными пузатыми стеклянными кувшинами, красным и фиолетовым, настороженно прислушивался к разговорам, изредка бросая из–под очков короткие взгляды, иногда подбегая то с зажженной спичкой к желающему закурить, то с рюмкой имбирного ликера собственного изготовления к желающему выпить.

С особым удовольствием он выслушивал грязные сплетни, однако в разговор не вступал, всячески избегая вынесения собственных сентенций об услышанном, и только в исключительных случаях, когда просто необходимо было что–нибудь сказать, выдавливал: «Осень удивился…» Эта сакраментальная фраза годилась на все случаи и вместе с тем ни к чему не обязывала.

В один из вечеров «отцы города» вновь собрались в аптеке. И вдруг чиновник из отдела по оформлению купчих, который на два месяца уезжал в центр по служебным делам, громко сказал:

— Да, тут какую–то женщину прислали… не то Эмине, не то Айше. Встречаю я вчера Хаджи Бекира–эфенди, комиссара из жандармерии, а он мне: «Поди глянь на нее. Глазищи ненасытные. Так все нутро и выворачивают». Неужто и впрямь такая?

При упоминании об Эмине жандармский офицер обратился к тюремному врачу:

— В самом деле, что с ней? Все еще больна?

Тюремный врач, хитроглазый смуглолицый человек лет сорока, приехавший сюда из Урфы, слегка покраснел.

— Нет, встала, — живо произнес он с южным, по–видимому, арабским акцентом. — Там уборщица заболела, выкидыш у нее, так эта женщина у нас сейчас за уборщицу.

В аптеке воцарилось напряженное молчание. Еще один влип… Подумать, ведь только что женился! Или этому гяуру одной жены мало? Да по всему видать, ему хоть пять жен подавай, все будет мало.

У Сабри болезненно сжалось сердце.

— Работа ей на пользу, — буркнул он. — Хорошо жар снимает… — Он залпом проглотил рюмку имбирного ликера, протянутую аптекарем, величественно выпрямился, при этом сабля у него на боку угрожающе звякнула, отдал честь по–военному и быстро ушел. Он всегда ретировался подобным образом, когда чувствовал приступы душевного смятения.

Все молчали. Наконец чиновник из отдела купчих проворчал с видом рассерженного хозяина:

— Ну что он вскочил, этот юнец? А ты зачем парня растревожил? — подмигнул он тюремному врачу. — Небось уже успел примоститься?

— Да вы что? Я и не гляжу в ее сторону! У нас на это сторож грузин Сервер мастак. Вот застукаю, сразу обоих вышвырну!

Сабри Стебелек, ни на кого не глядя, быстрыми решительными шагами пересекал базар, словно спешил на срочный вызов. Он даже старался не замечать знакомых и не отвечал на их приветствия. Круглый идиот! Быть начальником жандармерии и не позволить себе еще хоть раз заглянуть в эти глаза, смутившие всю Анкару! Вот тюремный врач, тот не упустил случая, быстро приспособился. Да какое он имеет право держать в больнице здоровую женщину, которая находится под наблюдением жардармерии?! Завтра же надо написать докладную каймакаму!

Перед ним потянулись домики пригорода, окруженные навозными кучами и воткнутыми в землю скелетами падали вместо заборов. Вот и тюремная больница. Неплохо бы заглянуть да разузнать лично, в чем там дело. Лейтенант вошел в мужскую половину. Быстро прошелся по грязным палатам. Пусть знают: он человек деловой. Лучи заходящего солнца не проникали внутрь помещения сквозь частую решетку оконных глазков, всюду царил полумрак. Со двора доносились запахи карболки, помоев и человеческих испражнений. Он уже слыхал, что солдаты, служившие при больнице, часто умирали «от перемены климата».

Покойников обмывали часто, и поскольку сток для воды был засорен, грязный мыльный ручей устремлялся во двор, с каждым разом разливаясь все шире, так что даже палящие лучи солнца не успевали за день высушить это болото. Сабри отдавал короткие приказы санитарам, которые стояли перед ним в почтительной позе, скрестив руки на груди: «Открыть!.. Подмести!.. Вымыть!..»

Не задерживаясь больше на мужской половине, через проволочную калитку сада он вышел в женскую и поднялся по лестнице.

В приемной комнате на скамейке неподвижно сидела женщина: головное покрывало наброшено на плечи, на голове белая тюлевая накидка, лицо открыто. При появлении Сабри она даже не шелохнулась, словно и не слышала топота его сапог. «Спит, что ли?»

В самом деле, она спала: губы немного приоткрыты, в щель между веками виден глазной белок, дыхание глубокое, спокойное. В багровых лучах заходящего солнца, проникавших через дверь, она выглядела весьма привлекательно: белая кожа, красные губы… Красотка, видно, и здесь не забывает мазаться.

Под пристальным взглядом Сабри Эмине проснулась и сразу вскочила на ноги. В глазах ее застыл испуг. Механическим жестом стараясь опустить на лицо покрывало, она вдруг вспомнила, что на голове у нее только тюлевая накидка. Она потянула накидку за конец и закрыла нижнюю часть лица.

— Кто еще здесь есть? — резко спросил Сабри. Глаза его смотрели не на женщину, а в глубину пустого коридора.

Она заговорила низким, глухим голосом:

— Ханифе заболела. Пока она не выйдет, я за нее. Сейчас вот стирку закончила. Присела отдохнуть, да сон сморил…

Тишина и полумрак приемной придали Сабри смелости. Он вдруг повернул голову и посмотрел прямо в глаза Эмине:

— Ну, как, поправилась?

В голосе его неожиданно зазвучали нотки искреннего участия. Но он тут же спохватился и изменил тон:

— Еще одна такая взбучка, и подохнешь!

Однако выражение участия, промелькнувшее на его лице, не ускользнуло от Эмине. Женским чутьем она угадала, что этот стройный красивый юноша, который стоит сейчас перед ней, тянется к ней всем своим существом, как бы ни сопротивлялась этому его воля. Она жадно разглядывала его лицо, игравшее нежными красками, его гибкую талию. И он разглядывал Эмине. Так они стояли некоторое время, внезапно побледневшие, обжигая друг друга взглядами.

Сабри первый опомнился и, повернув голову к двери, с деланным равнодушием спросил:

— А что, врач часто сюда заходит?

Продолжая разговор, они спустились по лестнице, он — впереди, властный, осанистый, она — сзади, покорная, услужливая. Но даже спиной он чувствовал на себе ее обволакивающий взгляд. Перед уходом Сабри вдруг повернулся, еще раз смело посмотрел в эти бездонные глаза и молча решительно зашагал к калитке, как человек, принявший твердое решение.

На следующий день каймакам вызвал к себе тюремного врача:

— Там у тебя одна женщина есть, из Анкары. Так вот, теперь ей в больнице делать нечего. Мы не обязаны брать проституток на государственное содержание. Жандармерия выделяет ей дом. Так что отправьте эту женщину, а на ее место возьмите какую–нибудь порядочную.

Когда Эмине сообщили об этом решении, она, как всегда, выслушала его без возражений. Но сердце ее заныло. Здесь ее кормили, здесь впервые в жизни она вздохнула спокойно, впервые ее не били и не валяли в грязи. «Это все лейтенант, — в тоске думала она, — приревновал меня к врачу, вот и выгоняет».

Дом, который ей отвели, стоял на самом краю городка. В здешнем квартале жили бывшие кочевники. Возле дома несколько низкорослых топольков в ряд, которым не давал засохнуть ручей, выбегавший из соседского колодца. ^

Она вошла в дом — одна комната, ни подушки, ни тюфяка, ни занавески. Что есть, чем топить, на что жить? В углу валялась старая рваная циновка. Эмине подобрала ее, постелила перед окном, из которого виднелись тополя, и кое–как при примостилась на ней, свернувшись клубочком. Ах, больница! Благословенное место! Сейчас там разносят суп с хлебом. Сторож грузин Сервер, бывало, стучит ей в стену.

— Эмине, хватай свою миску!

Подливая ей лишний половник супа, непременно скажет:

— Подкрепись маленько. А то таешь на глазах, совсем как мое сердце, когда на тебя гляжу.

Солнце скрылось, и темнота со всех сторон хлынула в комнату, мгновенно затопив ее, как вода затопляет трюмы тонущего корабля. И тут Эмине действительно почувствовала, что, потеряв место в больнице, она лишилась всего. Ей вспомнился Сабри. Ах, собака! Но она тут же не удержалась и вздохнула: «Какой молоденький!»

 

IV

Неподалеку от уездного правления, в переулке за углом, расположились рядком конторы писарей и адвокатов. Крестьяне частенько заглядывали в оконца этих контор, владельцы которых с неизменной чашкой или сигаретой в руках вели бесконечные разговоры с посетителями. Писари составляли крестьянам прошения, адвокаты брались защищать их на суде. В основном это был народ зажиточный, со своими земельными участками. Весьма влиятельные люди часто обращались к ним за помощью и поддерживали с ними самые приятельские отношения, что придавало хозяевам контор особый вес в обществе. Но среди писарей встречались и разжалованные чиновники, которых в свое время со скандалом выгнали из какой–нибудь канцелярии. Они перебивались случайными заработками, составляя прошения за сущие гроши, которые тут же и пропивали.

Эмине ждала несколько дней. Ни от соседей, ни от сержанта из жандармерии, к которому она обратилась, помощи не было. Что ей оставалось делать? Однажды она набралась храбрости, закуталась с головы до пят и отправилась к писарям. Владельцы респектабельных контор быстро смекнули, что это за женщина, плотно завернутая в чаршаф. Общение с такой клиенткой могло серьезно повредить престижу их заведений. Едва завидев ее и не давая ей рта раскрыть, они кричали:

— Проходи дальше, у нас дела!

Другие, из страха потерять репутацию и клиентуру, отделывались советами:

— Прошение не поможет, зря деньги потратишь.

Терпеливо выслушав очередной отказ, Эмине молча выходила на улицу и шла к следующей двери. Наконец в одной конторе писарь сказал ей:

— Три куруша на марки, десять пара на бумагу да за работу один куруш с четвертушкой. Гони деньги, я тебе напишу — любо–дорого!

Когда–то этот писарь был весовщиком в табачной лавке, потом его прогнали, и он стал полупомешанным бродягой. Эмине достала из–за пазухи влажный сафьяновый кошелек, открыла его, пересчитала деньги — их не хватало. Писарь заартачился: он не станет писать, если она не заплатит сполна. Но стоит ей захотеть, он напишет так трогательно, что ее просьбу обязательно исполнят. Она уставила свои огромные умоляющие глаза на этого странного человека с голой грудью и спутанными усами.

— Клянусь, нет денег! — твердила она. — Стала бы и скрывать!

Они были в конторе одни. Палящие лучи солнца разогнали по домам уличных прохожих. На площади не было ни души. Только стайка воробьев весело копошилась в куче конского навоза да важно расхаживающие петухи изредка обменивались громкими приветствиями. Видя, что мужчина раздумывает, как ему быть, Эмине затараторила без передышки, пытаясь разжалобить его:

— Я четыре дня не ела горячего. И не грешно им? Не для того ведь меня сюда послали, чтобы голодом уморить. В Анкаре я, по крайней мере, сыта была. У меня перед глазами все плывет…

Вдруг писарь решился:

— Ладно, беги за маркой.

Получив марку, он взял перо и написал длинное прошение. Эмине протянула ему деньги.

— Не надо, — махнул он рукой, — лучше купи себе мяса.

Охваченные жалостью друг к другу, эти двое бродяг вдруг почувствовали между собой странную близость. Не торопясь уходить, Эмине присела на краешек скамьи. Писарь проверял, как высохли чернила.

— Ты здешний? — спросила женщина.

Он рассказал ей, что прибыл сюда из Румелии и работал при табачной фирме «Режи» за четыреста курушей в месяц. Потом у него что–то случилось с головой. Он заболел, да так и не поправился, и теперь вот пишет людям прошения.

— Ты от них помощи не жди, — говорил писарь, указывая на дом уездного правления. — Им только бы выслать подальше, а на что ты будешь жить, не их забота. Голод не тетка, недолго опять на кривую дорожку вступить. Там, глядишь, потасовка вышла. Перешлют тебя в другое место, оттуда — в третье, к черту на рога…

Увидев, что Эмине словно и не собирается уходить от него, он встал.

— Ну, что ж! Тащи к ним свою бумагу, может, что и выйдет.

Прошение было передано в жандармерию, где находились и другие бумаги Эмине. Увидев входящую в дверь просительницу, Сабри вскипел.

— Это еще что! Работа окончена, а тут изволь заниматься всякими!

Прочитав бумагу, он и вовсе разошелся.

— Вот как! Тебе больница понравилась? Уж чего лучше. Ешь, пей, веселись! А вот послушай, что я тебе скажу: если я еще увижу, что ты тут шляешься с прошениями, прямо в тюрьму тебя засажу! Поняла? Работать надо! Иди в прислуги, стирай, вяжи, шей и сыта будешь. Ну, проваливай!

Сабри все не мог забыть того обжигающего взгляда в больнице, и его бесило, что взгляд этот принадлежал Эмине, женщине такого низкого уровня, что о близости с ней не могло, быть и речи. Мысль об этом вызывала в нем порывы тоскливой злобы и ревности.

Эмине вышла на улицу. За пять–шесть лет жизни уличной бродяжки ей не раз выпадали тяжелые дни. Вот и теперь надвигается трудная полоса. Но и это пройдет, как всегда. Она зашла к булочнику, купила большую сдобную лепешку, из оставшихся денег половину потратила на сыр, половину — на арбуз, который по дороге приглянулся ей на одном из огородов. Усевшись в тенистой прохладе на берегу ручья, она жадно принялась за еду.

Не успела прожевать последний кусок, как сзади послышался знакомый голос:

— Что, Эмине, гуляешь?

Она оглянулась. Это был грузин Сервер — сторож из больницы, ладный, крепкий, как молодой дубок, бывалый парень, успевший на своем веку изрядно поездить, многое повидать. Он любил острые ситуации, сам бывал в сложных переплетах и теперь просто умирал со скуки в этой дыре, куда занесла его судьба. Не будь солдатской службы, он бы здесь и часу не остался, давно бы дал тягу. Сервер подошел и беззаботно сел рядом с Эмине на бугорок.

— Увидят, разговоры пойдут, — забеспокоилась Эмине.

— А вон там печь для обжига извести… Укромное местечко… Пойдем, посидим, потолкуем.

В самом деле, старая печь оказалась хорошим укрытием и от солнца, и от посторонних взглядов. Сервер скрутил две самокрутки: одну для себя, другую — для Эмине. Они и сами не заметили, как, болтая и попыхивая самокрутками среди замершей от жары природы, просидели вместе до самой ночи.

На другой день Сервер сперва зашел к армянину–ювелиру, заказал ему к нужному сроку браслет из черненого серебра. Потом прошелся по всем лавкам на базаре. Взял девять локтей тонкой ткани на платье, разрисованной белыми ромашками на огромных ветках, газовый платок, накупил разных закусок. Навязав два больших узла, он дождался темноты и отправился к Эмине.

Женщина давно спала, когда он постучался в дверь. Никто не открывал ему. Просунув руку в щель калитки, Сервер отодвинул засов, вошел в сад и, приблизившись к окну, слегка щелкнул ногтем по стеклу — ответа не последовало. Тогда он с силой забарабанил в окно костяшками пальцев.

— Кто там? Что надо? — послышался голос.

— Это я. Сервер. Глянь, что принес…

Но женщина, привыкшая к тому, что кто–то всегда грубо будил ее, спросонок никак не могла взять в толк, где она и кто с ней говорит. Наконец она сообразила, в чем дело, и, не решившись открыть дверь, потянула вверх задвижное окошко.

Яркий звездный свет, льющийся с неба, поначалу ослепил Эмине, внезапно вынырнувшую из черноты крепкого сна. Постепенно перед ней вырисовывались угол дома, колодец, лицо Сервера. Они стали разговаривать шепотом, чтобы не разбудить соседей. Сервер не выказывал никакого желания войти в дом, и она не приглашала его.

Принимая от него узлы через окно, она ахала с радостных удивлением:

— Зачем же ты так потратился, а, дорогуш? — В веселые минуты она называла мужчин «дорогушами». — Небось все деньги ухлопал. Ну, что же там такое?

Выговаривая ему за ненужные расходы, она все же не могла скрыть своего удовольствия и острого любопытства.

— Какие там расходы? Гроши… Ты поешь, а потом примерь, — отвечал ей Сервер.

Со двора в комнату врывался ночной холод. На какое–то время шепот прервался. Оба притихли. Только глаза их сверкали во мгле, словно передавая друг другу свое сияние. Сервер поежился.

— Ну и холодина!

— Да ты заходи, а то окоченеешь, — торопливо зашептала она, с кошачьей ловкостью подбегая к двери, словно холод, подобно молнии, мог сию же минуту поразить Сервера, и быстро отодвинула дверную щеколду. Теперь они были одни в темной комнате. Воздух ее показался Серверу горячим от жаркого дыхания Эмине. Лампы в доме не было. Он чиркнул спичкой, но не стал осматриваться, а поднес огонь поближе к лицу женщины и заглянул в ее огромные черные глаза. Пламя потухло, и оба снова погрузились в кромешную тьму.

В ночной тишине отчетливо послышался стук задвигаемого окошка…

Сервер продолжал заботливо относиться к Эмине. Все, что он тайком откладывал для нее на кухне из своего пайка, все, что скупал по дешевке в разных местах, аккуратно связывалось в узлы. С наступлением ночи он выходил на улицу и нес узлы к ней, воровато крадучись вдоль стен, словно прибитая собака, несущая в зубах корм для своих щенков, которая, хоть и боится за свою добычу, вместе с тем в любой миг готова яростно отразить атаку любого обидчика. Он стал бывать на распродажах и постепенно купил подушку, тюфяк и кое–что из посуды.

Комната Эмине приобрела жилой вид: на окнах появились занавески, на стене — лампа, в очаге запылал огонь. Теперь можно было вздохнуть спокойно. Она стала часто ходить в баню. Женщины лопались от зависти, когда Эмине доставала из банного узелка толстый кусок мыла и расческу из слоновой кости.

В другие места Сервер запретил ей ходить. Ей было непривычно и скучно сидеть целыми днями взаперти, но она покорилась, другого выхода не было.

Между тем люди заметили, что Сервер частенько навещает Эмине, и у него появились недоброжелатели. Жителей татарского квартала мало интересовали отношения между этими чужими для них людьми, но они с подозрением стали присматриваться к грузину, таскавшему в дом Эмине тяжелые тюки и узлы. К счастью, лето кончалось, и с наступлением осени все забыли о них, занявшись приготовлениями к зиме.

Вечерние исчезновения Сервера приметил и унтер–офицер из больницы. Как–то в припадке нахлынувшей ревности он пожаловался своему приятелю:

— Ты только посмотри, что этот грузин откалывает! Хоть бы нас с собой позвал.

В тот же день они встретили на улице Эмине, возвращавшуюся из бани. Покачивая бедрами, она проплыла мимо, сделав вид, что не заметила их. Чтобы угодить сержанту, его приятель при виде Эмине скорчил брезгливую рожу.

— Рубануть бы такую штыком по голове!

Их беседа, оживленная этой репликой, продолжалась до самой ночи, и они легли спать с твердым решением донести обо всем ротному каптенармусу.

На другой день Сервера услали в отдаленный район нести возле моста сторожевую службу, у него даже не было времени повидаться с Эмине.

О случившемся известили Сабри. Он пришел в неописуемую ярость.

— Эта проститутка нам еще очки втирала! — загремел он. — Я ей мозги вправлю!

Вызвав Эмине к себе, он приказал двум жандармам держать ее, а сам стал бить наотмашь сабельной рукояткой:

— Я тебе что говорил? Живи тихо, а то все кости переломаю! Теперь получай!

Он чувствовал странное удовольствие, избивая женщину, которой хотел обладать. С каждым ударом ярость его утихала. Эмине не проронила ни звука.

После экзекуции она направилась прямо к писарю, считая его теперь своим искренним доброжелателем. Показывая ему свои руки и ноги в кровоподтеках, она громко охала:

— Глянь, что он со мной сделал!

Но в голосе ее звучали радостные нотки, словно побои, которыми ее осыпал этот красивый юноша, были не наказанием, а удовольствием. Заметивший это писарь отвечал ей с философским спокойствием:

— Все они такие, готовы шкуру с человека спустить.

Эмине захотела непременно отблагодарить писаря, который проявил к ней участие. Она вынула из сумки две монетки достоинством в четверть лиры и протянула их ему с видом человека, который на радостях не скупится.

— Задолжала я тебе, возьми, а то аллах на том свете с меня спросит.

— Иди, иди, — отмахивался от нее писарь, отворачиваясь и жмуря глаза, — не надо мне твоих денег.

Но женщина слушать ничего не желала. Экзекуция просто преобразила ее. Бледное лицо порозовело, а губы, обычно красные, приобрели синюшный оттенок. В черной глубине усталых глаз, слегка подернутых дымкой, как у пьяницы, горел лихорадочный огонь.

— Да возьми же, дорогуш, — упрашивала она и вдруг начинала бормотать про себя: — Ай, парень! Живого места на мне не оставил…

При этом она глотала слюну и сладко жмурилась. Ее давно уже не били из ревности…

Несколько человек, возвращавшихся домой с третьей молитвы, остановились возле витрины конторы и стали наблюдать происходящее. Писарь переполошился: что люди подумают? На смех его подымут! Чертова баба! Охваченный одним из приступов внезапной ярости, которые в последнее время частенько накатывали на него, он схватил Эмине за плечи, повернул ее к дверям и ударом ноги с силой вытолкнул на улицу.

В кофейнях городка потом долго обсуждали этот случай. Говорили и о том, что после отъезда Сервера городская шантрапа стала по ночам ошиваться возле дома Эмине, что однажды днем двое дюжих парней взломали дверь и ворвались к ней. Некоторые даже утверждали, что среди навещавших Эмине был и чиновник, прибывший из Урфы.

Эмине не подозревала, какие небылицы рассказывают про нее. Между тем к ней однажды действительно ворвались. Это были женщины татарского района. Обшарив дом, они утащили из него все вещи вплоть до тюфяков и подушек. В ответ на жалобу Эмине полицейские только руками разводили:

— Какие еще вещи! Откуда они у тебя? Ты прибыла в город под конвоем, и никаких вещей при тебе не было!

Бедняжка уж решилась было опять пойти к Сабри, но тут узнала, что он в отъезде, и беспокойство ее по поводу разграбления дома, поначалу утихшее немного от радостного предвкушения встречи с лейтенантом, переросло в отчаяние.

Она отправилась к жандармам и долго пыталась вызвать у них сочувствие к своему бедственному положению.

— Я в своем доме, как в гробу. Гребенку из слоновой кости и ту утащили, последняя радость была.

Жандармы молча слушали и посмеивались, однако, заметив, что чиновники демонстративно покидают свои места и выходят из комнаты, спохватились и быстренько прогнали Эмине.

Она провела тревожную ночь в пустом доме, пытаясь утешить себя тем, что скоро вернется лейтенант. «Вот приедет, — думала она, — пойду к нему, все расскажу. Пусть хоть прибьет, только бы помог!»

Однако лейтенант все не приезжал.

Оборванная, изголодавшаяся, Эмине бродила по базару между продуктовыми лавками, привлекаемая запахами съестного, отовсюду ее гнали, осыпали ругательствами. Иногда она забредала на чей–нибудь огород, в изнеможении падала на землю и забывалась на какое–то время. Над ней смеялись, задирали ее. Никому в голову не приходило подать милостыню обессилевшей от голода женщине.

Ударили холода. Зарядили дожди, порой с мокрым снегом. Эмине стала побираться, стучась в двери тех домов, откуда доносился запах свежеиспеченного хлеба. Но ответы были неизменны: «Не пекли еще», «Из печи не вынимали».

Однажды она целый день провела у дверей полицейского комиссара.

— Пусть ждет хоть сорок дней, ничего не добьется, — отмахивался комиссар, когда дверь открывалась, и он видел, что Эмине все еще ждет.

Какой–то молоденький полицейский сжалился над ней, достал кошелек, вынул куруш. Куруш — это же целая лепешка! Но комиссар, заметивший через открытую дверь, что полицейский собирается подать милостыню, вылетел из комнаты как ошпаренный.

— Не давай ей! — заорал он, дико вращая глазами.

И рука Эмине, протянутая за монеткой, повисла в воздухе.

Судьба уже сбила с ног эту женщину, обрушив на нее цепь невыносимых страданий. Удар каждого звена этой бесконечно длинной цепи всякий раз причинял ей особую, не сравнимую ни с чем боль, превращая все ее тело в одну сплошную кровоточащую рану.

Для Эмине, привыкшей с фатальной покорностью сносить все превратности судьбы, эта молотящая ее цепь стала единственной реальностью ее жизни. Женщина почти физически ощущала ее удары… но с таким откровенным зверством она сталкивалась впервые.

Она подняла на комиссара свои большие глаза и посмотрела на него долгим взглядом. Любой человек на ее месте глядел бы на своих обидчиков голодным волком, готовым растерзать их на месте. Но в этом взгляде отражалась только бесконечная боль, боль всех ее мук, испытанных за годы бродячей жизни.

Ни слова не говоря, Эмине повернулась и, пошатываясь, пошла прочь со двора.

 

VI

Влиятельные жильцы города были возмущены поведением Эмине, которая, побираясь, слонялась по базару, заглядывала в лавки, отсыпалась в придорожных канавах.

Однажды к каймакаму прибыла делегация чинных мусульман в пышных чалмах. Смысл их просьбы был таков: в городе живут достойные люди, никто не поможет этой грязной потаскухе, даже если она будет подыхать с голоду. Поэтому от греха неплохо бы сплавить ее отсюда куда–нибудь подальше. Каймакам отвечал им, что самолично он ничего сделать не может. Однако, видя, что дело принимает серьезный оборот, согласился написать письмо начальнику округа. Письмо было написано и отправлено, однако каймакам знал по опыту, что, пока оно дойдет до центра, пройдет там через нужное количество инстанций и вернется обратно, пролетит не один месяц.

Тем временем из отъезда вернулся Сабри и, неожиданно подобрев, отдал хозяину пекарни приказ выдавать Эмине в день по одной булке из своего пая. Эта булка показалась ей слаще меда. Женщина делилась своим счастьем со всеми подряд.

— Один раз откусываю, тыщу раз благодарю, — обращалась она то к разносчику, то к подмастерью. — Благослови его аллах! Отважный лев!

Однако разносчик очень быстро сообразил, что можно нажиться за ее счет.

— Только что получила и опять просишь, — вдруг заявил он Эмине, явившейся за хлебом. — Проваливай отсюда!

Прохожие сочувственно поддакивали ему. Вот грязная скотина! Дай ей волю, так она всю пекарню унесет.

Подобные случаи стали повторяться все чаще. Кому жаловаться, у кого просить защиты? Эмине поворачивалась и молча уходила. Но однажды все же не выдержала.

Два дня у нее в желудке не было ничего, кроме листка капусты, который она стащила на соседском огороде. Когда разносчик заявил ей, что она только что получила хлеб и он не намерен кормить ее пять раз в день, она быстро протянула руку к прилавку, схватила горячую белую булку, разломила ее пополам и тут же отправила себе в рот большой кусок. Сбежались подмастерья, стали вырывать у нее хлеб из рук и даже изо рта. Но тут кто–то выскочил из–за угла и разогнал их, отпуская направо и налево увесистые оплеухи.

Прибежавший оказался писарем.

—– Ах, собаки! гремел он. — Не видите — голодный человек! А то стала бы она хлеб хватать!

Проходя мимо, он оказался невольным свидетелем происходящего, не выдержал и вступился за Эмине. Его слушали молча: здешний народ побаивался писаря, зная его горячий нрав. Пока Эмине убегала, стиснув пальцами оставшийся у нее кусок хлеба, он продолжал причитать:

— У вас амбары от запасов ломятся! Армию прокормить можно! А вам жалко куска хлеба для голодной женщины! Подлые твари!

Почувствовав, что он заходит далеко, затрагивая честь жителей города, собравшиеся забеспокоились,. Из толпы вышел благообразный старец в чалме.

— Зачем тебе неприятности, Исмаил–бей? Не впутывай нас в беду!

Поглаживая писаря по спине, вежливо, но настойчиво он увел его с места происшествия. Увидев, что площадь опустела, хозяин пекарни осмелел.

— Глаза этой шлюхи ему покоя не дают! — забормотал он. — Защитник нашелся! Огреть бы тебя мешалкой по голове, паршивый пес! Скажи спасибо Хатибу–эфенди!

Скатав фартук и опоясавшись им, как кушаком, он направился прямо в жандармерию, к лейтенанту.

— Мой паша! — начал он с видом оскорбленного достоинства. — Не могу я больше давать хлеб этой грязной бабе. При всем народе она меня позором покрывает.

Сабри был занят тогда поимкой разбойничьей банды.

— Не давай, — раздраженно отрезал он. — Пусть подыхает!

На следующий день, как только унылая фигура Эмине показалась в дверях пекарни, на нее заорали:

— Пошла прочь! Отказано тебе!..

На дворе стояла промозглая октябрьская ночь. Ветер бешено крутил в воздухе и расшвыривал в разные стороны охапки мокрого снега. В комнате, где раньше жил Сервер, сидели возле мангала двое: унтер–офицер со своим приятелем, и разговаривали. В темноте яркими точками светились огоньки сигарет. Клубы пара, вырывавшиеся из губ собеседников, высвеченные красным огнем раскаленных углей, вспыхивали большими розовыми цветками и рассеивались в воздухе пропадая от соприкосновения с лицами.

А что, если пойти да постучаться к ней в дверь? Грузин ведь ходил, и они не хуже. Уличной девке все едино, кто к ней ходит. Решив так, приятели встали и, укрыв поплотнее головы накидками, двинулись в путь! Они шли быстро, не разбирая дороги, молча шлепая по лужам, так что, подойдя к дому, даже вспотели, несмотря на холод. Унтер–офицер налег на калитку — щеколда была не задвинута. Теперь осталось нащупать входную дверь. Они пошли вдоль стены, шаря по ней руками. Ветер лепил им прямо в лицо слипшиеся комья снега. «До утра зарядил!» — пробормотал один из них.

Наконец руки мужчин, скользившие по кладке кирпича–сырца, наткнулись на деревянную доску. Вот и дверь! Дернули — крючок не спущен. Вошли в дом. После резкого ветра, от которого сводило дыхание, здесь им показалось особенно тихо.

— Эй, Эмине!

Ответа не последовало. В поисках коробки со спичками унтер–офицер стал рыться в карманах. В тишине слышно было, как под его пальцами ключ звякает о табакерку. Вот нащупал полупустую коробку, чиркнул спичкой о наждачную бумагу — спичка не зажглась, видно, отсырела. Он стал пробовать спички одну за другой — вместо огня вылетали фосфоресцирующие искры, синими молниями прочерчивали тьму комнаты и гасли. Наконец слабый ленивый язычок пламени, окруженный густым облаком дыма, как бы нехотя осветил комнату.

В углу на сложенной вдвое рваной циновке кто–то лежал. Нашлась–таки! Они с радостью бросились к лежащей фигуре. Спичка погасла, но теперь она была уже не нужна. Унтер–офицер первым шагнул в угол, вытянув вперед руки.

— Ой, да она холодная как лед, — послышалось его испуганное бормотанье.

Труп Эмине закоченел. Должно быть, она уже несколько дней лежала здесь мертвая. Тьфу, пропасть! Чтобы окончательно убедиться в ее смерти, солдат тоже пощупал тело.

— Опоздали мы, подохла! — вздохнул он.

Они постояли немного, мысленно проклиная обманувшую их надежды женщину.

— Что ж, пошли! — сказал один.

Словно очнувшись вдруг от дурного сна, они затопали к выходу, толкаясь в дверях, вывалились на улицу и с ругательствами удалились, быстро затерявшись в снежной мгле.

Перевод с турецкого Л. Дудиной