«Осень в горах» Восточный альманах. Выпуск седьмой.

Пурэв Санжийн

Шэ Лао

Кумар Джайнендра

Ву Дао

аль-Куни Ибрагим

Сиркар Бадаль

Карай Рефик Халид

Нуайме Михаил

Ясунари Кавабата

Парвизи Расул

Сю Мяо

Итани Мухаммед

Джоши Арун

Русские переводы макан аль–Харири в XIX веке

 

 

В эпоху расцвета арабской классической литературы (X–XII и) в столице халифата Багдаде, а также в других больших городах Сирии, Ирака, Ирана любители изящной словесности из числа просвещенных. состоятельных горожан и придворных объединялись в литературно–музыкальные кружки, напоминавшие литературные салоны парижской аристократии начала XVII века. Обычно такие кружки обосновывались в доме богатого мецената, привлекавшего на свои собрания ученых, литераторов и просто образованных людей всех сословий. Участники собраний обсуждали различные философско–богословского и филологического характера вопросы, читали свои сочинения, спорили на литературные темы. При этом особенно ценились красноречие, умение привести к случаю литературный пример, проявить эрудицию, сочинить экспромтом стих. Вот в этом–то кругу знатоков и ценителей, весьма образованных, хотя несколько педантичных, и возник оригинальный прозаический жанр макам — плутовских новелл, которые в сатирической форме изображали нравы средневекового мусульманского города.

Слово «макама» на протяжении многих столетий неоднократно меняло свое значение: так, в доисламской Аравии бедуины этим словом обозначали место сбора племени; позднее под «макамой» стали понимать всякое собрание людей, а еще позднее — беседы, которые велись на этих собраниях. В исламские времена характер бесед изменился: если первоначально в кружках халифов и их приближенных они носили в основном назидательный характер, то начиная с X века приняли чисто литературное направление, а термин «макамы» закрепился за жанром изысканной новеллы, родившимся в литературных кружках.

Центральной фигурой, вокруг которой группировались все изображаемые в макамах события, был обычно средневековый «люмпен». Подобно европейским городам позднего средневековья крупные города Ирака и Ирана были буквально наводнены голью перекатной, стекавшейся из деревень, разоренных непосильными налогами и поборами, бесконечными междоусобными войнами и сектантскими восстаниями. И как профессиональные нищие Европы, весь этот сброд занимался вымогательством и воровством, попрошайничеством и мошенничеством, причем был организован в корпорации со своими шейхами и особыми законами. Поскольку на городское дно опускались и люди из высших сословий, нищую братию часто иронически именовали «бану сасан» — «сасаниды» — по имени иранской династии, правившей в Иране в эпоху, предшествующую арабскому завоеванию.

В избалованном и несколько пресыщенном высшем обществе существовал своеобразный культ нищих и бродяг. Элита жаждала острых приправ к привычным традиционным поэтическим блюдам. Она восхищалась проделками жуликов, проходимцев и бродяг, их грубым бахвальством, дерзкой наглостью, воровским жаргоном, которым была обильно уснащена их речь. Рассказы о ворах и бродягах сопровождались стихами, в которых содержались размышления о непостоянстве фортуны, ничтожности и бесплодности человеческих дел и упований, и с успехом конкурировали с традиционным «серьезным» репертуаром.

Среди участников литературных собраний можно было найти и таких, кто не имел ни устойчивого материального положения, ни постоянного пристанища, кто жил случайным «интеллигентским» заработком. Эти люди особенно остро ощущали непрочность своего бытия — ведь в городских низах было много их собратьев по перу, с которыми фортуна обошлась немилостиво. Потребность в вольных художниках, обладающих литературными способностями и филологическими познаниями, была в халифате не столь уж велика, и в городах начиная с X века все чаще встречался тип образованного «люмпена», кочующего с места на место в поисках пропитания и выступающего перед случайными слушателями со своими стихами и экспромтами. Именно этот тип опустившегося литератора и оказался увековеченным в макамах.

Произведения изящной словесности X–XII веков в первую очередь оценивались с точки зрения стиля. В эту эпоху окончательно сложились каноны эпистолярного жанра, остававшиеся на Арабском Востоке незыблемыми вплоть до XIX века. Огромное распространение получила ритмизованная и рифмованная проза — садж, известная арабам еще с доисламских времен и проникшая в Коран. С X века эта проза широко использовалась и в деловых и научных сочинениях, и в произведениях художественной прозы. В середине века созвучие слов, стоящих в конце синтаксических отрезков и одинаковых по своей грамматической форме, рассматривалось как черта приподнятого стиля (отметим, что в наше время подобная рифмованная проза производит впечатление грубоватых виршей). В соответствии с тогдашними вкусами маканы обычно слагались саджем. причем рифмованная проза периодически прерывалась, чтобы уступить место стихотворным вставкам, в которых строго соблюдались законы арабского стихосложения.

Одним из создателей жанра макам арабская традиция считает аль–Хамазани (969–1008), но свою окончательную форму жанр обрел в творчестве аль–Харири (1054–1122). Аль–Харири родился близ Басры в семье богатого землевладельца, получил великолепное, по понятиям того времени, филологическое образование, пользовался покровительством самых высокопоставленных лиц и даже одно время был весьма высокопоставленным чиновником. Любитель и знаток тонкостей арабского литературного языка, аль–Харири сочинил 50 макам, написанных вычурной прозой и изобилующих такими сложными филологическими ухищрениями, что даже образованные арабы в средние века не всегда понимали их без комментариев.

Повествование в макамах ведется от имени купца, у аль–Харири некоего аль–Хариса ибн Хаммама, странствующего из города в город и неизменно оказывающегося свидетелем очередной проделки главного героя, Абу Зайда. который появляется в разных местах всегда в новом виде, совершает какую–либо хитрость, дабы выманить у наивных людей небольшую сумму денег, необходимую ему для пропитания и для переезда в новое место. Абу Зайд — ловкий плут, сочетающий в себе хитрость и доброту, беззастенчивость и великодушие. Иногда свой замечательный ораторский талант и поэтические способности он использует не только в корыстных целях, но и для защиты бедного, несправедливо обиженного человека, чем напоминает традиционных фольклорных героев Джоху или Насреддина. Повествуя об удивительных способностях героя увлекать слушателей своим красноречием, аль–Харири тем самым получает повод продемонстрировать собственное стилистическое искусство.

Настоящая публикация включает перевод трех макам аль–Харири, выполненный в первой половине XIX века тремя русскими востоковедами — Н. Г. Коноплевым (ок. 1800–1855 гг.), И. Н. Холмогоровым (1818–1891) и Д. П. Ознобишиным (1804–1877).

Ученик известного востоковеда профессора Московского университета А. В. Болдырева (1780–1842), учившийся также и у известного писателя и арабиста О. И. Сенковского (Барона Брамбеуса; 1800–1858), Н. Г. Коноплев преподавал в Московском университете арабский и персидский языки, а также занимался и языком турецким. Кроме интересной статьи, опубликованной им в трудах Московского университета «О духе, богатстве языка и поэзии арабов», им был издан ряд переводов с арабского и персидского языков в различных журналах («Вестник Европы», «Телескоп» и др.).

Большую известность, и не только среди специалистов, получил И. Н. Холмогоров. Питомец Казанского университета, он преподавал персидский и арабский языки и занимался переводами главным образом с персидского, в частности, он перевел знаменитый «Гюлистан» Саади, которому была посвящена и его диссертация. Кроме того, он оставил после себя очерк истории арабской литературы, помещенный во «Всеобщей истории литературы», выходивший под редакцией Корша и Кирпичникова (1882 г.).

Переводчиком третьей маканы, укрывшимся под инициалом «Д», был, по–видимому, ученик А. В. Болдырева — Д. П. Ознобишин, имевший обыкновение сокращать свой постоянный псевдоним «Делибюрадер» (по–персидски: «сорвиголова») до первой буквы. Литературно одаренный человек, Д. П. Ознобишин, кроме многочисленных переводов с арабского и персидского, писал также статьи литературно–критического характера.

Каждый из предлагаемых читателю переводов имеет «свое лицо». «Динарийская макама» (в переводе «Золотая монета») переведена рифмованной прозой, а содержащиеся в ней поэтические куски — стихами, «Баркаидская макама» и «Александрийская макама» — свободной прозой. Поскольку каждый из переводов представляет интерес в качестве образца литературной деятельности русских востоковедов XIX века, они печатаются без каких–либо существенных изменений, уточнено лишь написание собственных имен в соответствии с современными правилами и даны некоторые дополнительные комментарии к текстам.

И. Фильштинский

 

Золотая монета

1

(Динарийская макама)

Харис ибн Хаммам рассказывал:

«Случилось мне быть в один из прошедших дней в собрании веселых людей, где господствовала общежительность и снисходительность и изгнана была споров нерассудительность. Между тем как мы нитью слов, кто как мог, забавлялись и в волнении мнений занимались повестями, новостями и стихами, вошел человек в одежде убогий и, судя по походке, хромоногий, который ногу как бы волочил за собою, ступал одной лишь ногою и на палку опирался рукою. Он сказал: «О вы, драгоценные камни святыни, утешительный свет милостыни! Пусть всегда встречает вас день средь наслажденья и уходит, не оставляя огорченья! Да радостно разбудит вас денница, и да утреннее питье усладит гортань любимца! Вы видите человека перед собою, который всем был наделен судьбою, у которого был дом, двор, застольники и яства, пастухи и паства, одежда и одеваемые, награда и награждаемые, питье и утоляемые, поля и рощи, пиры и гости. Но вихри» бедствий вдруг поднялся, червь зависти подкопался, быстро вторглось злополучье за порог благополучья. Все на дворе моем пусто стало, стадо мое пало и пропало, колодцы мои заглохли, деревья засохли, в пыли постеля моя брошена, борода моя всклочена, мои невольники стали роптать, собаки рычать. Конский топот в конюшнях не слышен, дым от огня в зале не виден — так, что и завистник мой начал сетовать со мной, и радующийся бедству, увидев мое, предался бегству. В когтях безнадежности, средь плача бедности, мне стала туфлей на ноге мозоль, а пищей грусть и боль. Я крепко затянул тело, чтобы пламя голода в нем вновь не возгорело. Исчезли в нас гордости внушения, и мы начали жить среди унижения. Теперь не гоним коня рукой, ходим по терниям босой ногой. Нам смерть лишь прибежище, утешение, мы ропщем лишь на судьбы замедление. Может быть, здесь есть кто добросовестливый, доброподатливый, к людям приветливый, который подкрепит безнадежного, сил лишенного, прольет каплю щедрости на изможденного. Клянуся тем, кто от Кайлы3 меня извел на свет, кто бедность мне в удел дает! Мне даже в ночь нигде приюта нет».

Харис ибн Хаммам сказал:

«Чтоб успокоить его жалкую бедность и на опыте видеть слов его верность, остроумия безмерность, вынул я золотую монету, и сказал: «Получишь эту, когда похвалу ей нам скажешь стихами», — и покатились вдруг из уст его перлы рядами:

«Целую желтушку с блестящей каймой! Как солнце, свершаешь ты путь круговой; Моря преплываешь, страну за страной; Тебе всякий берег и край, как родной; Лишь имя промолвишь — все ниц пред тобой. Как гостью встречают отверзшей рукой, Приемля с восторгом, прощаясь с тоской. Будь криво все дело, ты толк дашь прямой; В заботах, в печали — советник благой; В утес постучишь ли, ответит немой, И жалость вольется в холодных душой; Волшебница, шутишь безвредно с змеей; Красавица! всех превосходишь красой; Герой! — побеждаешь, не вышед на бой. Бессильному силу, глупцу ум живой, Надменность и гордость внушаешь порой. С родни тот вельможам, кто друг только твой, Хотя б в низкой доле рожден был судьбой! Кто метит с тобою — бьет верной стрелой! Ты славы и власти залог дорогой. Ты — семя земли; вздор — весь мир остальной».

Когда он к концу был уже близко, то за подачей нагнулся низко, протянул руку смело и воскликнул: «Взявшись, кончи дело; без дождя и облако б не гремело». Тогда я динар ему дал. «Употребляй его в пользу», — сказал. Он сунул его к себе в рот, промолвив: «Мне Бог его сбережет!» Потом пошел он, шатаясь ногами, осыпая нас похвалами и превознося над облаками. Но сладость его сочиненья, исполненного вдохновенья, довела меня до такого упоенья, что я, не жалея иждивенья, вынул из кармана другую монету, восклицая: «Получишь и эту, — когда вместо стихов ей в хваленье ты скажешь стихи в поношенье». И снова — откуда что взялося — красноречье рекой полилося:

«Пусть льстец будет проклят с двуличным челом, Холодным, с притворной улыбкой на нем! Ты всех соблазняешь в наряде своем, Лукавая таешь в томленье немом, Как страстный любовник, палимый огнем. Хоть в мраке родилась и в недре земном, — Но солнце бледнеет пред ложным лучом, И правды не видно в деянье твоем. Ты мир поучаешь коварством и злом, Смеешься над клятвой, играешь добром, И суд прорекаешь судьи языком. Блеснула — и распри, раздоры кругом; Блеснула — и вор обезручен судом, И продана вера, спит долг крепким сном. Завес твой, невежда, прославлен певцом; Ты с тайной боязнью стрегома скупцом; Ты зависть взрываешь, сводя с богачом. Что ж хуже! Без пользы, когда под замком, Полезна, когда покидаешь лишь дом, — За тем ты презренна всегда мудрецом, И он восклицает в порыве живом: «Негодная, прочь, не кажись пред лицом!»

Я воскликнул: «Сам Бог озлатил твои речи!» Он в ответ мне: «Дав слово, ты долг взял на плечи». Я отдал ему вторую, такую же монету золотую, и сказал: «Сделай из нее употребленье, это для тебя Божье благословенье». Он сунул ее с благодареньем к себе в рот, где было прежнее даренье, и удалился, на посох хромая, дарителя и дар прославляя.

Харис ибн Хамман продолжал:

«Я подумал, что это, верно, Абу–Зайд и что хромота его только притворный вид, догнав его, воскликнул: «Боишься ль ты Бога! Тебе острота изменяет так много. Давно ли, скажи мне, ты стал хромоногий?» — Тогда он, поглядев на меня, сказал в ответ: «Ты, конечно, Харис. Такой же на волосах твоих черный цвет. Всегда нахожу тебя посреди шумных бесед, где только одно веселье, а забот нет». — «Да, да, я Харис ибн Хаммам! Скажи ж мне теперь, кто ты сам? И также ль ты счастлив по всем делам?» Он отвечал: «Все бывает со мной, сегодня я с ногами, а завтра хромой. Мне в парус всегда дует ветер двойной, и только выбирать остается любой — попутный иль с грозой». Я сказал ему с досадою: «Грешно тебе смущать людей неправдою и хромать ногою здравою». Тогда на лице его показались морщины, и он вскричал: «Не суди, не зная прежде причины.

Хромаю, не с тем, чтоб себя услаждать; Хромаю, чтоб пить мне, чтоб пищу достать; Хромаю, где может надежда сиять; Хромаю, где злато легко мне снискать; Где с просьбой не можно, так хитростью взять, Писанье нас учит: «Греха нет хромать!» 3

Перевод Д. (Д. П. Ознобишина)

Журнал «Сын отечества», 1830

 

Седьмая макама (Баркаидская)

Харис ибн Хаммам рассказывал следующую повесть: «Я вознамерился было отправиться из Баркаида4, но блеск наступающего праздника удержал меня в этом городе: я пожелал видеть торжество сего великого дня. Когда наступил праздник, время исполнения правил веры и данных обетов, и когда всадники и пешие стекались со всех сторон, то я, следуя Сунне5, оделся в новое платье и вышел вместе с другими принять участие в общем празднике. В то время как все сбирались в Муссалу6 и, занимая места по порядку, производили чрезвычайную давку, появился один старик в широком двойном плаще, идущий с закрытыми глазами. Он держал под мышкою род мешка и следовал за старухою страшною, как домовой. Потом остановился, едва держась на ногах от слабости, и начал всех униженно приветствовать. Окончив приветствие, старик вложил руку в мешок и вынул из него несколько листков, расписанных весьма искусно разноцветными красками7. Он отдал листки своей проводнице, удрученной дряхлостью лет, и приказал, чтобы она, заметив людей щедрых и тех, у которых рука привыкла изливать росу благодеяний, оделила бы всех их по одному листку. Ненавистная судьба, — продолжал Харис ибн Хаммам, — назначила и мне один из сих листков, в котором были написаны следующие стихи:

«Я растерзан и измучен болезнями и несчастиями; я соделался добычею людей гордых, хитрых и коварных; я испытал вероломство от брата, который возненавидел меня, за то что я беден, и злобу от начальников, опорочивших мои поступки. Сколько раз я сгорал от ненависти, нищеты и трудных путешествий! Сколько раз я бродил в старой изорванной одежде и ни в одном сердце смертного не пробудил к себе сострадания! О, когда бы судьба, столь жестокая против меня, похитила детей моих! Если бы они не были моими львенками и не составляли бы всех забот и печалей моих, то я никогда не пошел бы просить милостыни у богатых и знатных и никогда не влачил бы пол моей одежды по местам позорным! Я предпочел бы сему унижению мое бедное и темное жилище и для меня лучше было бы носить ветхое рубище. Нет ли между вами человека великодушного, который своим подаянием облегчил бы тяжкие нужды и потушил бы пламя пожирающих меня забот, прикрыв наготу моего тела?»

Когда я, — продолжал Харис ибн Хаммам, — прочитал со вниманием стихи, то пожелал узнать сочинителя их и того, кто так искусно разрисовал края бумаги. Мысль шепнула мне, что я легко могу узнать об этом от старухи; и притом я знал, что закон Пророка позволяет платить награду тому, кто извещает нас о каком–либо деле. Я стал пристально смотреть за старухою, когда она ходила по рядам собраний и убедительно всех просила, чтобы излился на руку ея дождь милостыни, но не имела большого успеха: кошельки присутствовавших не вспотели от подаяний. Как скоро просьбы и старания ея остались тщетными и она, проходя ряды собраний, почувствовала усталость, то обратилась к Богу, прося его о покровительстве обыкновенною формою8. Потом начала сбирать листки, которые раздала, но дьявол надоумил ее забыть мой листок; она не пришла на то место, где я находился, и возвратилась к старику, горько плача по причине худого успеха и жалуясь на жестокость судьбы. Старик сказал: «Мы все создания Бога, и успех дел наших зависит от Него. Нет силы и могущества, гласит Пророк, кроме в Боге!» Потом сказал следующие стихи:

«Нет в нынешнее время ни души добродетельной, ни друга чистосердечного, ни источника, из которого можно было бы почерпнуть воду чистую, ни покровителя, который облегчил бы участь несчастных. Злоба и ненависть к людям у всех одинаковы. Нет человека, кому можно было бы ввериться и кто мог бы ценить достоинства!»

Окончив сии стихи, старик сказал своей проводнице: «Успокойся и не отчаивайся в надежде на будущее время; сбери листки и сосчитай их». — «Ах! — воскликнула старуха. — Я собрала их и сочла, но одного недостает». — «Презренная! — вскричал старик. – Да низринутся на тебя все бедствия! Несчастная, что ты сделала? Ужели мы потеряли западню и сеть, загасили искру и светильник, способные воспламенять сердца смертных? Увы! Несчастие на несчастных, как рана на рану!»9

После сих укоризн несчастная старуха отправилась снова по прежним следам искать листок. Когда она, — продолжал Харис ибн Хаммам, — приблизилась ко мне, то я, присоединив к листку дерхем10 и другую мелкую монету, сказал ей: «Если ты хочешь открыть мне тайну, то получишь эту серебряную монету; если же нет, то возьми мелкую и удались». Старуха, прельстясь дерхемом, полным и светлым, как звезда в мрачную ночь, сказала мне: «Я согласна, спрашивай у меня, что тебе угодно». — «Я желаю знать, — сказал я ей, — кто этот старик, которого ты водила, и откуда он? Кто сочинил сии стихи и разукрасил их подобно богатой ткани?» — «Этот старик, — отвечала она мне, — из людей Саруджа11. Он сам же сочинил и разрисовал сии стихи!» Потом она схватила у меня дерхем с такою же быстротою, с какою ястреб хватает свою добычу, и исчезла подобно стреле, пущенной из лука. Вдруг пришло мне на мысль, что этот старик должен быть Абу Зайд. Я почувствовал сильную печаль, видя его лишенным зрения, захотел приблизиться к нему и поговорить с ним, чтобы удостовериться в своей догадке, но невозможно было подойти — разве только по шеям людей, что закон наш запрещает делать. И так опасаясь, чтобы не утеснить кого–либо и тем не навлечь на себя упрека, я остался на своем месте и между тем не спускал с глаз старика до тех пор, пока кончилась хутба12 и народ начал расходиться. В это время я устремился к старику и узнал, что у него действительно глаза были закрыты веками. Когда я убедился, что догадка моя так же справедлива, как догадка ибн Аббаса13, и что я имею такую же проницательность, какую имел Ияс14, я известил о себе Абу Зайда, подарил ему одно из своих платьев и пригласил его с собою отобедать. Он весьма был доволен моим подарком и тем, что я узнал его, также принял с удовольствием мое приглашение и отправился со мною. Рука моя была его вожатым и тень предшественником. С нами третьей шла старуха, которая была лишняя спица в колеснице15, мешала нам, так что от нее невозможно было скрыть никакой тайны. Когда Абу Зайд пришел в мое жилище и я по возможности тотчас предложил ему пищу, то он сказал мне: «Харис! Нет ли с нами кого–нибудь третьего?» — «Никого нет, — отвечал я, — кроме старухи». — «От ней не скрыта тайна». Потом тотчас открыл глаза и быстро взглянул на меня. Два светила лица его заблистали, подобно двум ярким звездам. Я весьма обрадовался, что он не лишился зрения, но вместе удивлялся странным его поступкам. Желая поскорее узнать причину сему и не имея возможности удержаться от любопытства, я спросил у него: «Абу Зайд! Что заставило тебя притворяться слепым, скитаться по степям, блуждать по пустыням и ходить по опасным дорогам?» Но он, притворяясь, будто не в силах ничего сказать, ел предложенные мною ему кушанья. Когда ж затушил голод, то бросил на меня быстрый взгляд и сказал следующие стихи:

«Когда рок, отец рода человеческого, притворяясь слепым, отступил в направлениях и действиях своих от пути справедливого, то я стараюсь соделаться достойным его последователем, дабы действительно признали меня слепым. Да и что тут удивительного, если сын так же действует, как и отец его?»

Окончив сии стихи, он мне сказал: «Харис! Встань, поди в кладовую свою и принеси мне мыльного порошка16, который прояснил бы мое зрение, соделал бы белыми мои руки, облаговонил бы дыхание, укрепил бы десны и исправил бы желудок, притом чтобы он был в чистой коробочке, издающей приятный запах, и чтобы истерт был так, что коснувшийся до него мог бы счесть его за сурму, а понюхавший вообразил бы что это камфара. Кроме сего, принеси мне зубочистку, сделанную из самого лучшего дерева, приятную по употреблению, прекрасную по фигуре, возбуждающей аппетит к пище, нежную, как чувствительный любовник, гладкую, как меч или другое орудие военное, и, наконец, гибкую, как молодая ветвь земного дерева». Я тотчас, — продолжал Харис ибн Хаммам, — встал с места, чтобы принести ему то, что он просил, для очищения дурного запаха во рту своем. Я никак не думал, чтобы он обманул меня, посылая в кладовую, и никак не воображал, чтобы он подшутил надо мною, прося мыльного порошка и зубочистку. Но когда я возвратился со всем тем, что он просил, гораздо скорее, нежели можно было дохнуть, то я нашел комнату пустою: старик и старуха исчезли. Обман их воспламенил меня гневом: я бросился вслед за ними, но не мог найти, — они канули как будто в воду или поднялись на облака».

Перевод И. Г. Коноплева

Журнал «Телескоп», 1832

 

Александрийская макама

Харис ибн Хаммам говорит вот что:

«Юношеская бойкость и страсть к наживе доводили меня до того, что я изъездил все дороги от Ферганы до Ганы17, я ввергался в трудные обстоятельства чтобы добыть из того какой–нибудь плод, я пренебрегал всеми опасностями с целью достигнуть желаемого. Между тем из уст людей ученых и из завещаний мудрецов я удержал в своей памяти наставление, что человеку образованному, проницательному, когда он вступает в чужой город, необходимо приобрести расположение и внимание кади18, чтобы в его влиянии иметь точку опоры в сомнительных случаях и на чужбине избавиться от притеснений со стороны городских властей.

И так, взяв себе подобное руководство за имама19 и за поводья в своих делах, я не вступал ни в какой город, ни в какую берлогу без того, чтобы не войти с судьей города в связь столько же тесную, как соединяется вода с вином, и чтобы не укрепиться его помощью, как плоть укрепляется духом.

Между тем как я в один холодный вечер сидел у александрийского судьи (а он в ту пору велел представить себе богадельные деньги для раздачи бедным), вдруг вошел какой–то бедовый старик, которого тащила за собой довольно красивая женщина. «Подкрепи, Господи, кади — продли ему свою милость! — проговорила она. — Я женщина из благородной породы, чистой крови, известная по дядьям с отцовой и материной стороны! Я жена целомудренная, скромная, нравственная, так что между мною и моими соседками огромная разница. Когда меня сватали именитые, богатые женихи, мой отец не хотел о них и слышать, отвергая родство с ними и подарки их и выставляя на вид то обстоятельство, будто он дал клятву Богу не отдавать свою дочь замуж, кроме как за человека, знающего какое–нибудь ремесло. И вот, на мое горе, на мою беду, рок судил явиться этому обманщику в семейство моего родителя, который в кругу родственников поклялся, что этот человек вполне удовлетворяет его условиям, что с давнего времени он принизывает жемчужину к жемчужине и продает такие две жемчужины по червонцу. Мой отец был обольщен его хитростью и выдал меня за него замуж, не справившись предварительно насчет положения его дел. Когда же он, мой муж, вывел меня из моего логовища — отцовского дома, увел от родных и поместил меня, покорную, в свое жилище, тогда только я увидела, что он не более как сидень, лентяй и лежебокий сонуля. Я принесла за собой в приданое богатые платья, пышные уборы, полную домашнюю утварь и деньги, но все это было им распродано за пустяки, все было истрачено на удовлетворение его безмерного аппетита. Мое имущество он издержал на свои нужды, и, когда довел меня до полного расстройства, очистив мой дом глаже ладони, я сказала ему: «Эй ты, послушай! Нечего скрывать нам наше бедственное положение; после Аруса незачем умащаться благовониями20. Вставай, промышляй своим ремеслом, срывай плоды твоих талантов». Однако он полагает, что ремесло его теперь пришло в застой, так как на земле распространилось все негодное. А у меня от него есть дитя, тощее, словно зубочистка; мы оба сидим у него голодные, не осушаем своих слез в такой нужде… Вот я привела и представляю его тебе. Погрызи дерево его извинений21 и рассуди нас, как тебе укажет Бог!»

«Ты слышал речи своей жены, — сказал кади. — Оправдывайся, а иначе я разоблачу твое плутовство и велю отвести тебя в тюрьму!»

И старик, потупясь взорами в землю, будто змея, бойко выступил, как видно, уже на изведанную неоднократно битву. Он начал декламировать следующие стихи:

«Выслушай мою повесть; она удивительна — над ней и посмеешься, и поплачешь. Я человек, которого достоинства несомненны и слава неопровержима; моя родина — город Сарудж22, и по родословной я принадлежу к племени гассан. Мое занятие — науки, углубляться в них — мое искательство, и прекрасное искательство! Мой капитал — чарующие речи, из которых образуются и стихи, и красноречивые проповеди; погружаясь в пучины красноречия, я выбираю оттуда самые лучшие жемчужины Я срываю самые свежие плоды с дерева слова, другие же ораторы подбирают только сухие сучья. Речи в естественном виде я беру, как серебро, но когда я оправлю, обделаю их, мне говорят: это золото.

Прежде мое образование служило для меня источником богатства; мои ноги касались самых высоких ступеней; со всех сторон сыпались на меня подарки, но я принимал их не от всякого. Но в настоящее время кто возлагает свои надежды на образованность, это считается самым плохим, не идущим с рук товаром.

Уж не ценится честь людей образованных, им нет никакого почета, их считают трупами, от которых всякий отстраняется подальше.

Я растерялся от переменчивых, испытывающих мое терпение ночей; подлинно, они удивительны. Мои таланты иссякли вследствие нищеты, на меня нахлынули горе и заботы; судьба, достойная укоров, повела меня к поступкам неодобрительным; я распродал все, до последнего шерстяного лоскута, до войлока, на котором можно бы уснуть. Я нахватал на свою шею долгов и теперь сгибаюсь под этой ношей, которая тяжелее смерти. Затем я стал голодать по пяти дней и когда дошел до полного изнурения, то не видал другого выхода, кроме продажи ее приданого; хотя моя душа и не желала этого, хотя глаз мой плакал, а сердце уязвлялось печалью. Впрочем, это я делал с ее согласия, дабы избежать ее гнева.

Если она сердится, думая, будто я наживаю себе состояние, нанизывая жемчуг, или негодует на то, что я, когда решился сватать ее, то ради лучшего успеха в этом деле подкрасил ложью свою речь, то я клянусь тем. ко храму которого Каабе23 стекаются путники на отличных, благородных верблюдах, что не в моем обычае обманывать честных женщин; я не притворяюсь и не лгу. С тех пор как я подрос, в моих руках не было других орудий, кроме перьев и книг. Моя мысль, а не рука нижет ожерелья; мое низанье — это стихи, а не благовонные шарики, и вот на такое–то ремесло я и указывал, таким трудом я и приобретал себе богатство. Выслушай мое объяснение, как ты выслушал объяснение моей жены, действуй без лицеприятия и рассуди нас, как должно».

Когда старик кончил свою импровизацию, — говорит рассказчик, — кади обратился к женщине. Тронутый сердечно стихами, он сказал ей: «Теперь всем судьям и правителям стадо известно, что поколение благородных людей прекратилось и что счастие перешло на сторону негодяев — потому–то я и считаю твоего мужа правдивым в его речах, свободным от укоров. Он признается тебе, что задолжал; он высказал сущую правду, объяснил, что он разумеет под низаньем жемчуга и что его кости обглоданы нищетой; итак, укорять извиняющегося было бы делом низким, запирать в темницу бедняка — тяжелый грех, скрывать от людей свою бедность — дело благочестия, ожидать терпеливо лучшего конца, значит — исполнять предписания религии. Ступай же домой и извини своего супруга; перестань плакать, поручи себя Господней воле!» Затем кади отделил им обоим часть милостыни и, подавая им серебряные монеты, прибавил: «Воспользуйтесь этими брызгами, утешьтесь в своих несчастиях, потерпите невзгоды судьбы, и, может статься, Бог дарует вам счастье или ниспошлет какую–нибудь помощь!»

Оба супруга отправились. Старик выказывал такую радость, будто узник, вырвавшийся из плена или внезапно разбогатевший бедняк.

Я догадался, — говорил рассказчик, — что это Абу Зайд, догадался с того самого часа, как показалось его солнышко, его лицо, и его жена начала препираться с ним. Я чуть–чуть было не высказался насчет его разнообразных талантов и плодов его знаний, но побоялся, что кади откроет его обман и его лживый язык, а вследствие этого откажет в благотворении. Я воздержался от речей, как будто неуверенный в их правдивости; я не стал более говорить, как безмолвно свертывает свой свиток тот ангел, который записывает людские грехи. Только по уходе старика, уже получившего подарки, я сказал: «Вот кабы нам теперь такого человечка, который отправился бы по следам старика и принес вести насчет его, какие еще он там развертывает узоры!»

Кади отправил одного из своих доверенных чинов, приказав разузнать все дело. Этот вскоре вернулся, вкатываясь в комнату, как круглый булыжник, и помирая со смеху.

«Что с тобой, Абу Марьям?» — спросил кади. «Я видел диво и слышал то, что привело меня в веселость», — сказал чиновник кади. «Ну, что же ты видел и что слышал?» — «Старик, как только вышел отсюда, беспрестанно приплясывал, хлопал в ладоши и во все горло распевал: «Чуть–чуть было я не попал в беду из–за моей хитрой бесстыдницы. Посидеть бы мне в темнице, если бы не александрийский кади».

При этих словах кади залился таким громким смехом, что его судейская шапка съехала набок и вся важность его пропала. Но вслед за хохотом он снова принял степенный вид, проговорив: «Прости меня, Господи! О боже, — прибавил кади, — во имя святости твоих приближенных рабов, не допусти меня сажать в тюрьму людей ученых».

«Поди приведи его сюда», — сказал он чиновнику. Тот поспешил исполнить приказание, но возвратился через несколько времени с известием об уходе старика.

«Вот если бы он был здесь, — проговорил кади, — ему нечего было бы бояться, и я доказал бы ему, что последний мой дар был бы лучше первого!»

Харис ибн Хаммам говорит: «Когда я увидал, что кади благосклонен к Абу Зайду и что этот последний лишится плода таких благодеяний, то мною овладело такое же сожаление, какое чувствовал Аль–Фераздак при разлуке с своей возлюбленной ан–Навар24, или какое испытал Кусаий с наступлением дневного света»25.

Перевод И. Н. Холмогорова

«Всеобщая история литературы» под редакцией Корша и Кирпичникова,

т. 2. СПб., 1885

 

Комментарии

 

Динарийская макама

1. «Золотая монета». — Так назвал переводчик «Динарийскую макаму». Динар — крупная золотая монета.

2. Кайла — женщина из рода гассан, считается у арабов родоначальницей двух племен аус и хазрадж, населявших в доисламские времена город Медину (в древности Ясриб). Из этих племен вышли ближайшие сподвижники пророка Мухаммада, и таким образом этими словами Абу Зайд подчеркивает знатность своего происхождения.

3. «Греха нет хромать!» — Коран обязывает правоверных вести священную войну за распространение ислама. Однако в нем также говорится, что «если слепой, хромой и слабый не пойдут на войну, то не будет им это поставлено в вину» (сура 98, стих 17).

 

Баркаидская макама

4 Баркаид — селение близ Мосула (Ирак).

5 Сунна — мусульманское священное предание, собрание хадисов — рассказов о речах и поступках пророка Мухаммада, составляющее один из главных источников мусульманского права.

6 Мусалла — место для молитвы, молельня.

7….расписанных весьма искусно разноцветными красками. — В средние века на арабском Востоке искусство каллиграфии достигло высокого совершенства, и рукописи, написанные красивым почерком и разукрашенные разноцветным орнаментом, очень ценились.

8….прося его о покровительстве обыкновенной формой. — Имеется в виду традиционная формула: «Мы все — создания Бога и к нему возвратимся».

9….несчастие на несчастных, как рана на рану. — В подлиннике пословица: связку сена на связку дров. (Примеч. переводчика.)

10. Дирхем — серебряная монета, а также старая мера веса, равная примерно 2,97 грамма.

11….из людей Саруджа. — Имеется в виду уроженцы города Саруджа в Месопотамии.

12. Хутба — проповедь.

13….догадка ибн Аббаса… — По арабскому преданию, некий ибн Аббас славился принципиальностью в предугадывании событий.

14….проницательность, какую имел Ияс… — По арабскому преданию, некий Ияс славился сообразительностью.

15….лишняя спица в колеснице. — В подлиннике — третий из камней или подставок, на которые бедуин ставил кошель, когда варил пищу. Но так как бедуины в этом случае употребляли лишь два камня, то третий, естественно, был излишний, и с ним–то Харис и сравнивает старуху. Я это место заменил русской пословицей. (Примеч. переводчика.)

16. Мыльный порошок. — В тексте «гасуль» — мыльная трава.

 

Александрийская макама

17….я изъездил все дороги от Ферганы до Ганы… — Фергана — город в Средней Азии, Гана — в Африке, то есть от одного края халифата до другого.

18. Кади — судья, осуществляющий судопроизводство на основе мусульманского права, шариата.

19. Имам — дословно: «стоящий впереди», человек, руководящий молитвой мусульман, а также глава мусульманской общины.

20….после Аруса незачем умащаться благовониями. — Арабская пословица, которой средневековые комментаторы дают следующее объяснение. Женщина, по имени Асма, из бедуинского племени узра была замужем за красивым мужчиной по имени Арус, а после его смерти вторично вышла замуж за некого Науфаля, человека с безобразной внешностью, у которого вдобавок изо рта исходил дурной запах. Видя, что Асме не нравится этот запах, Науфаль предложил опрыскать себя благовониями, на что Асма ответила: «После Аруса нет благоуханий». Таким образом, смысл пословицы: «теперь беде ничем не поможешь».

21….погрызи дерево его извинений… — то есть выслушай его оправдания и реши, сколь они справедливы.

22. Сарудж — см. примеч. 11.

23. Кааба — храм в Мекке, мусульманская святыня, паломничество к которому хотя бы раз в жизни считается одной из основных заповедей ислама.

24….чувствовал аль–Фераздак при разлуке со своей возлюбленной ан–Навар. — По свидетельству средневековых арабских филологов, арабский поэт аль–Фараздак (ок. 641 —ок. 732 гг.) развелся со своей женой ан–Навар, о чем позднее в стихах выражал сожаление.

25….какое испытал Кусаий с наступлением дневного света… — Согласно преданию бедуин по имени Кусаий, считавшийся отличным стрелком, как–то во время ночной охоты выследил у водопоя диких ослов и пятерых из них убил стрелами навылет, причем всякий раз стрела, пробивая животное, ударялась о скалу и выбивала искру. При виде искры охотник всякий раз решал, что промахнулся, и в сердцах изломал свой лук, но с наступлением дня увидел убитых животных, понял, что обманулся и напрасно изломал свой лук, и огорчился.

Подготовка текста и примечания

П. М. Фильштинского