Материнство и материнское воспитание

Даже при беглом чтении документов личного происхождения — писем, дневников, мемуаров XVIII — начала XIX в. — у исследователя складывается неоспоримое убеждение в том, что именно рождение и воспитание детей было содержанием жизни любой женщины — от статс-дамы Е. Р. Дашковой до безвестной сибирской крестьянки.

Западноевропейские веяния начала XVIII в., ориентировавшие женщин на светский образ жизни, при котором семья, хозяйство, воспитание детей оказывались как бы на втором плане по сравнению с участием в балах, празднествах и танцах. Они «задели» лишь верхушечный слой столичных дам, да и то не всех. Женщин, имевших возможность подражать образу жизни императриц и их окружению, было ничтожно мало.

Наполненные духом романтизма и Просвещения 70-е гг. XVIII в. принесли дыхание особого отношения к материнству. После Ж.-Ж. Руссо стало принятым стремиться к природе, «естественности» нравов и поведения. Новые идеи оказали прямое влияние на семью. По всей Европе кормить детей грудью стало признаком нравственности, чертой хорошей матери.

Эти новые идеи очень быстро и легко привились в образованных сословиях России, так как совпали с национальной традицией. Источники личного происхождения второй половины XVIII — начала XIX в. дают убедительные доказательства того, что материнство оставалось для абсолютного большинства женщин ценностью вне моды и времени. Именно перспектива материнства, понимаемого как трудно выразимая на словах, но принимаемая сердцем обязанность рожать и воспитывать детей, в наибольшей степени (по сравнению с иными — в том числе эмоциональными — мотивами) заставляла девушек относиться к замужеству как к самому значительному, переломному рубежу, с которого начиналась новая жизненная фаза.

Мемуары, письма, дневники, написанные представительницами дворянского сословия, не позволили выявить ни одного случая добрачной беременности и рождения ребенка до замужества. Вполне вероятно, что такие случаи были, но остались незафиксированными. В сельской же среде рождение добрачных детей (их называли крапивниками) редкостью не являлось. Одной пословицей XVIII в. даже высмеивались незадачливые ухажеры, боявшиеся доводить легкий флирт до интимных отношений: «Страх причины — не задирай дивчины!» А в середине XIX в. были уже зафиксированы «частые случаи» выхода замуж с добрачным ребенком. Что касается непривилегированной части населения городов, то согласно петровским «артикулам» (1708 и 1720 гг.) в случае «прижития» ребенка до венчания предписывалось не «принуждать к женитьбе» мужчину (лишь «если захотят обе стороны — венчать»). Тем не менее виновный в растлении обязывался законом дать определенную сумму денег «для содержания матери и младенца». Размер суммы определялся состоянием отца ребенка. Отказ от выплаты алиментов того, кто «о супружестве обещал, а потом бросил», карался наказанием плетьми и тюрьмой. Среди дворян представление о «позорности» наживания детей до брака укрепилось, таким образом, прочнее, но, разумеется, в разных семьях бывало всякое.

Мемуары и дневники российских дворянок, равно как их письма XVIII — начала XIX в., не дают ответа на вопрос и о том, как относились их авторы к трудному периоду вынашивания детей. Меж тем в источниках личного происхождения говорится, что если беременная «беспрестанно больна душой и телом» — ребенок может родиться «худеньким и слабеньким». Скупые описания переживаний, связанных с беременностью и родами, можно найти в воспоминаниях княгини В. Н. Головиной, Е. Р. Дашковой, мемуарах Н. И. Цылова и С. Т. Аксакова. Родовспоможение, как и вся медицина в целом, было в тот «просвещенный» век на весьма низком уровне. Даже в дворянских семьях женщины верили подчас старинной примете «если роды будут в доме всем известны — то они будут тяжелыми» и не спешили звать повитух и лекарей, когда начинались схватки. О странном для иностранца обычае дарить родильнице червонец, «не то непременно умрет или мать, или дитя», упомянула, рассказывая о родах в дворянской семье, леди Рондо. Крестьянские поверья, касающиеся родов, причудливым образом соединяли мудрую наблюдательность и откровенное знахарство («Аще который человек родится, а перенесет мать во чреве — то без(с)частен, а которого недонесет — той велми таланен, аще не в доме зачнется и не в доме родится — таковому век дому своего не видать и работы чужой не минуть»), а обычаи, связанные с «родинами», по-детски наивно воспроизводили тяжесть этой «женской работы». «Средствами, облегчающими роды» считалось расплетение косы, развязывание всех узлов, открывание дверей, окон. Факт родов скрывали, поскольку считалось, «что за всякого знающего роженица должна будет лишнее прострадать». В деревнях к родам относились по-будничному: «Жену слушать, что больно родит, — так на свете и людем не быть».

Успешность и последствия каждых родов даже в дворянских семьях были непредсказуемыми. А. Н. Радищев упомянул о смертях рожениц и уродствах детей, вызванных ношением женщинами корсетов («Плачь, мать ваша, следуя плачевной моде, ознаменованной смертью разрешающихся от бремени…»). Многие юные дворянки, проживавшие в холодном и сыром Петербурге, умирали после благополучных родов от «припатков (осложнений. — Н. П.) натуралной сей болезни» (то есть сами роды рассматривались как «натуралная болезнь»), а также от травм и даже обычных простуд. В провинции опасность смерти после родов была еще более высока, причем это в равной степени касалось и дворянок, и простолюдинок. В России, писал М. В. Ломоносов, «молодых более умирает, нежели кои старее, так что едва сороковый человек до 30 лет доживает».

Практически во всех мемуарах рассматриваемого времени, как в «мужских», так и в «женских», — как о будничном явлении! — говорилось о тяжелых детских болезнях и ранних смертях детей. Крестьянки, по словам информаторов середины XIX в., даже надеялись «може не будут жить» — так тяжело было бремя частых родов и многодетности и так ожидаема смерть. «По сто тысяч младенцев не свыше трех лет» — такой высчитал ежегодную смертность М. В. Ломоносов, отметивший, что матерей, «кои до 10, а то и до 16 детей родили, а в живых ни единого не осталось», было немало. Поразительно высокая детская смертность сохранялась в семьях буквально всех сословий XVIII в. Жена Андрея Болотова потеряла своего полугодовалого первенца, когда ей было четырнадцать лет. Смерть сына она восприняла как неизбежность и лишь надеялась, что новая беременность сможет помочь «забыть сие несчастие, буде се несчастьем назвать можно». В семье Ивана Толченова — автора «Журнала или записки жизни и приключений» (конец XVIII в.) из девятерых детей вскоре после рождения умерли семь.

При трагическом исходе (смерти роженицы) вдовец старался возможно быстрее жениться вновь, иногда даже «когда не исполнилась и година». В крестьянском быту «вдовствовали исключительно старики, всех же остальных заставляли (выделено мною. — Н. П.) вступать в новый брак». Также поступали — когда из рациональных, а когда и из эмоциональных соображений — и оставшиеся вдовыми молодые матери, если неожиданно умирал отец ребенка. «Оставшись после мужа молодою вдовой, — вспоминала о А. И. Гагариной Е. П. Янькова, — она влюбилась в учителя своих падчериц, из духовного звания и сделала непростительную глупость — вышла за него замуж… Она поплатилась за свое увлечение. Удаленная от родных, которые осуждали ее за безрассудство, она претерпевала от семинариста самое грубое обращение…» Тем не менее фольклор зафиксировал приоритет наличия именно матери у ребенка: «Отца нет — полсироты, матери нет — круглый сирота!»

Болезни и скоропостижные смерти рожениц были причиной того, что восприемницами, а затем воспитательницами детей часто бывали старшие сестры или тетки (сестры матерей) новорожденных. Вероятно, именно этот фактор и сыграл решающую роль в сохранении и умножении обрядов и ритуалов, связанных с крестинами. С одной стороны, они свидетельствовали об укоренении православных идей, с другой — о контаминации православной обрядности с народной. Опасение умереть непредвиденно рано, преждевременно заставляло родителей брать в крестные матери своим детям совсем юных девочек, зачастую — старших сестер: «Брат на пять лет меня моложе. Я чувствовала к нему что-то вроде материнской нежности и всячески пеклась о нем. Мое участие к нему началось с самого его рождения. Наклонившись над его колыбелью, я долго на него смотрела, и то невыразимое ощущение, которое я тогда испытала, осталось во мне живо и неизменно…» Эти сестры — и женщины, подобные им — и принимали на себя ответственность за воспитание крестниц в случае сиротства.

Бывали случаи удивительные. По воспоминаниям М. С. Николевой, родившейся в начале XIX в., ее бабушка, жена коменданта Нерчинска Я. И. Еремеева, умерла в родах, следом умер отец новорожденной, а девочку (мать мемуаристки) вскормил и воспитал денщик отца, «подкладывая ее к козе». Девочку он берег, как мог, пока не пристроил в дом некой А. А. Николевой, жены губернатора Тобольска, воспитавшей сироту наравне с родными детьми. Поступок «доброй и умной женщины», как охарактеризовала губернаторшу мемуаристка, был типичен для дворянок того времени. Сплошь и рядом в более зажиточных и знатных семьях воспитывались и дети бедных (а иногда и отнюдь не бедных!) родственников, а то и вовсе посторонних людей. В XVIII в., когда была «мода» на крепостные театры, немало девочек из простых семей (признанных одаренными и способными к сцене) воспитывалось в семьях своих «господ». В крестьянских семьях матери «по охоте», как тогда говорили, брали в семью подкидышей. Иногда мотивы подобного поступка (передачи ребенка на воспитание из одной семьи в другую) были морально-педагогические, в иных случаях — житейские, бытовые (здоровье ребенку было легче сохранить «под присмотром»). Например, отец А. П. Волынского в связи с тем, что его вторая жена — по позднейшему определению пасынка — была «женщина весьма непотребного состояния», отдал сына на воспитание в семью родственника, С. А. Салтыкова. В других случаях взятие женщиной ребенка на воспитание (и чаще это касалось девочек!) диктовалось пониманием аксиомы: сохранить здоровье и жизнь ребенку легче в семье, нежели вне ее.

Чаще, разумеется, ребенок рос в родной семье. При этом многие дворянки в своих мемуарах признавались с недоумением и досадой, что их рождению не радовались — оттого только, что они не были мальчиками-первенцами (которым, кстати, в крестьянской среде нередко давали имя Ждан и про которых говорили: «Первые детки — соколятки, последние — воронятки»). Е. Ф. Комаровский записал в своих мемуарах о рождении первого сына: «28 мая 1803 года… Бог мне даровал перваго сына графа Егора Ефграфовича. О рождении прочих моих детей записано в святцахъ, и потому поминать здесь о том я нахожу излишним…» Примерно так же рассуждал и Иван Толченов, отметивший в своем «Журнале» день, когда он был «обрадован благополучным разрешением от бремени Анны Алексеевны. Родился сын» (на девятом году после бракосочетания). О других детях мемуарист упоминать не стал. «Дочери! Что в них проку! ведь они глядят не в дом, а из дому», — рассуждал дед Сергея Аксакова, демонстрируя устойчивость старых, традиционных воззрений на дочерей и сыновей, которые в дворянской среде, казалось бы, должны были быть давно уже вытеснены новыми «чувствованиями».

В возрасте между 30 и 40 годами дворянки рожали весьма часто; такие роды у них были, как правило, не первыми и часто протекали с осложнениями. К пятидесяти женщина считалась уже вышедшей из фертильного возраста (ср.: «В одной толпе старуха лет 50-ти…» — заметил как-то А. Н. Радищев). На рождение новых детей в немолодом возрасте женщины смотрели как на тягость, на неизбежное зло. «Родители мои не чувствовали радости при моем появлении на свет, какую обыкновенно чувствуют при рождении первенцев, — признавалась на страницах своих воспоминаний некая А. Щ. — Они смотрели на меня как на новую обузу, которая свалилась им на шею…» С тем же чувством начинала свои мемуары и одна из первых выпускниц Института благородных девиц при Смольном монастыре Г. И. Ржевская. С горечью констатировав «нерадостность» события своего рождения для родителей, она привела рассказ о нем одного из родственников: «Огорченная мать не могла выносить присутствия своего бедного 19-го ребенка и удалила с глаз мою колыбель… О моем рождении — грустном происшествии — запрещено было разглашать… По прошествии года с трудом уговорили мать взглянуть на меня…»

Что и говорить о крестьянских семьях! «Каб вы, деточки, часто сеялись, да редко всходили!» — горестно восклицали матери-крестьянки (и тем не менее приговаривали: «Много бывает — а лишних не бывает»). По словам аббата Шаппа, побывавшего в России в Екатерининскую эпоху и общавшегося с императрицей, в среде крепостного крестьянства некоторое безразличие к детям объясняется тем, что «сии плоды законной любви» могут быть «похищены» у родителей в любую минуту хозяином-душевладельцем. Теневыми сторонами крестьянского быта, невозможностью прокормить большое число детей объяснялись случаи их заклада и продажи («А буде я, Василей, на тот срок денег не заплачю, волно ему, Андрею, той моей дочерью Овдотьей владеть и на сторону продать и заложить…»). Однако среди найденных нами закладных на детей XVIII — начала XIX в. не встретилось ни одной написанной матерью: все — по инициативе и решению отцов.

Многодетность могла быть вполне в порядке вещей не только в крестьянской среде («У кого детей много — тот не забыт от Бога»), но и в дворянской семье среднего достатка. М. С. Николева упоминала о семье соседа ее родителей Я. Ф. Бунакова, в которой был сын и девять дочерей. Семьи же с одним-двумя детьми попадались нечасто (за исключением тех, где столько детей выживало и доживало до совершеннолетия, в то время как остальные умирали во младенчестве). «Родилась я, шестая дочь… Нас было уже девять человек, и старшему моему брату шел 23 год, — пишет М. С. Николева. — Теперь бы такое приращение почли бы чуть не несчастием. В то время так не думали: многочисленное семейство не считалось бременем, а благословением свыше. Вся семья встретила радостно мое появление на свет…»

Аналогичные по тональности воспоминания о «великой радости» рождения ребенка (дочери!) можно найти и у А. Е. Лабзиной. Н. Б. Долгорукова (урожд. Шереметева) тоже вспоминала, что «была дорога» своей матери, хотя была у нее уже четвертым ребенком, что день ее рождения «блажили, видя радующихся родителей… благодарящих Бога о рождении дочери…». Мать, писала мемуаристка, «льстилась мною веселиться, представляла себе, когда приду в совершенныя леты, буду добрый товарищ во всяких случаях и в печали, и в радости… пребезмерно меня любила…». В эпистолярном наследии русских государей также можно найти примеры исключительной радости родителей, связанной с рождением именно — как ни странно! — дочерей.

Мальчиков-первенцев (а тем более единственных!) ожидали с еще большим, можно сказать — благоговейным нетерпением и старались спасти от возможных хворей. Чего только не предпринимали! «Помянутый сын их был первым от их брака, в младенчестве был весьма мал, слаб и сух, так что… по тогдашнему обычаю народному, должно было его запекать в хлебе, дабы получил он живости…» — записал Г. Р. Державин («слезы радости потекли из глаз родителей моих при виде нетерпеливо ожидаемого младенца»; ср.: «…как единственный сын, он был всеми в семействе любим и балован до крайности, в особенности матерью, которая, находя в нем одно свое утешение, исполняла все прихоти его и ни в чем не отказывала»). Если была необходимость выбора между сыном и дочкой — невольно (или преднамеренно?) предпочитали спасти и выходить в первую очередь мальчика. Судя по воспоминаниям Е. Р. Дашковой, она особенно берегла сына (по сравнению со старшим ребенком, девочкой). Мальчик с детства рос болезненным ребенком: обнаружившийся рахит и склонность к чахотке (нередкие для Петербурга заболевания) заставили бывшую статс-даму «переменить климат» и отправиться в длительное путешествие «для поправки здоровья детей». Мемуаристка не скрывала, что предполагала сделать все для того, чтобы «имущество мужа целиком перешло к… сыну…», поэтому каждая болезнь сына, особенно инфекционная, «смертельно» ее пугала. Но были и семьи, где столь же ревностно оберегали дочерей и для матерей «не существовало разницы между сыном и дочерью».

В одном из мемуаров конца XVIII в. приводится описание казавшегося необычным поведения выдающегося русского фельдмаршала А. В. Суворова, который вместе с зятем, Н. А. Зубовым, тревожно ожидал рождения первого внука и сына. По словам мемуаристов, он постоянно крестил живот дочки — Н. А. Зубовой (урожд. Суворовой), когда она в первый раз «была в тягости». Другой мемуарист, А. Т. Болотов, вспоминая о детстве, записал, что его «воспитывали с особливым старанием и берегли, как порох в глазе», так как мать его была уже «не гораздо молода и детей родить уже не надеялась, а сына еще ни одно живого не имела, все бывшие умирали в младенчестве…». Аналогичная ситуация сложилась в то время в семьях современников Болотова — Кудрявцевых, Паниных. В мемуарах российских дворянок начала XIX в., часто описывавших «здоровую» жизнь в деревне и «светскую» в столице (причем последняя требовала участия в балах, ношения легких, тонких платьев, не приспособленных к сырой петербургской погоде), часто проскальзывали упоминания о простудах и похожих на нее болезнях, которые «в несколько месяцев страданий, попечений и тревоги» сжигали жизни юных девочек и женщин.

Высокая детская смертность существовала в семьях всех сословий. Безвременно погибали и отпрыски императорской семьи, и дети простолюдинок: «Дочь императрицы стала предметом ея страсти и постоянных забот. Ея уединенная жизнь стала для нее счастием, как только она вставала, она отправлялась к своему ребенку и не оставляла его почти весь день. Но это счастье продолжалось только 18 месяцев…» Купчиха из семьи Полиловых-Северцевых вспоминала о своем деде, жившем на рубеже XVIII–XIX вв., что «семья его была большая: четыре сына и четыре дочери» (имеются в виду достигшие отрочества или совершеннолетия), но «умерло больше, чем выжило» (в то время как самому деду было всего 40 лет). В книге этой мемуаристки, равно как в воспоминаниях ее современниц, можно найти многочисленные примеры мертворождений, младенческих и детских смертей от гриппа, отравлений, рахита, чахотки, детских и взрослых инфекционных болезней, прежде всего оспы. Сообщениями о детских нездоровьях пестрят и строки писем женщин XVIII — начала XIX в. Даже грудное вскармливание новорожденных матерями-дворянками, бывшее весьма распространенным в семьях среднего достатка («Кормить меня грудью мать моя начала было сама, но, сделавшись нездорова, перепоручила дворовой женщине…») и являвшееся нормой в крестьянском быту, не спасало от опасностей первого года жизни.

На матерях во всех российских семьях по-прежнему лежала обязанность выхаживания больных детей. Поэтому даже в письмах государынь своим мужьям «детская тема» — это прежде всего тема состояния здоровья детей. Пронзительные по боли и сочувствию строки о том, как жена пыталась выходить сразу двух заболевших корью младенцев, из которых один все же умер, содержатся в «Журнале» Ивана Толченова за 1787 г. «Все печали», которые им с женой пришлось тогда пережить, «судить может только одно родительское сердце», резюмировал автор «Журнала». Дневники матерей-дворянок содержат немало записей рецептов домашних лекарств от разных болезней, а также от ушибов («Ушибы с внутренними кровоизлияниями (гематомами) часто бывали причинами детских увечий и даже смертей. Таким образом погибли несколько детей Н. А. Кудрявцева — правителя Казанского края в петровскую эпоху»), переломов, растяжений и иных недомоганий. Судя по дневнику одной валдайской помещицы 1812 г., к ее больным детям сумели вызвать полкового лекаря лишь один раз за многие годы; в остальных же случаях мать довольствовалась собственными примитивными медицинскими знаниями, которые получила, вероятно, в юности и которые мало расширились позже («к затылку шпанскую муху…», то же средство — «шпанские мухи» наряду с «горчичниками к икрам» и «черный хлеб с уксусом к вискам» упоминает как средство от жара и С. Т. Аксаков). Сходную картину можно было наблюдать зачастую и в столичных семьях: матери лечили и детей, и мужей, и родственников, как умели и как могли.

Мемуары русских женщин из дворянского и купеческого сословий позволяют утверждать, что не только вынашивание и рождение детей, не только забота об их здоровье, но и обязанности «матери и наставницы» в широком смысле слова — повседневная эмоциональная поддержка, воспитание, обучение — рассматривались ими в качестве жизненно определяющих. С. В. Скалон, в частности, вспоминала, что ее «мать одна, с помощью одной лишь старшей дочери занималась нашим (т. е. младших детей. — Н. П.) воспитанием».

Средства и методы воспитания девочек и вообще детей в семьях крестьянских, купеческих и дворянских существенно отличались. В крестьянских семьях все задачи трудового и нравственного воспитания решались, главным образом, силой собственного примера: «Чево себе не угодно, тово и людем не творите». Эффективным средством воспитания были в руках родителей-крестьян пословицы и поговорки, сказки, предания, былички, создаваемые не только в познавательных и идейно-эстетических, но и дидактических целях («Покояй матерь свою волю Божию творит», «Не оставь матери на старости лет — Бог тебя не оставит», «Матернее сердце в детках», «Отцов много — мать одна», «Матерни побои не болят», «Мать и бия не бьет», «Добра, да не как мать» и др.). В фольклоре (и позже в сообщениях информаторов РГО) зафиксирован факт большей мягкости материнского воспитания по сравнению с отцовским.

Воспитание в купеческих и дворянских семьях проходило на тех же моральных основаниях, но на дворянок в большей мере воздействовали педагогические идеи, сформулированные в литературе. В одних дворянских семьях матери (и шире воспитательницы) изрядно баловали и хвалили своих детей — равно как это зафиксировали пословицы: «Хороша дочь Аннушка, коль хвалит мать да бабушка!», «Всякому свое дитя милее», «Каков ни будь сын — все своих черев урывочек», «Дитя хоть и криво, да матери мило». В иных семьях не гнушались и «стращать», «насмехаться» над ними (что было в целом типично для крестьянского воспитания), а порой не брезговали — как и крестьянки! — и физическими методами воздействия. «…Умеренная строгость не лучше ли неупотребления телесного наказания?» — рассуждал в своих воспоминаниях Л. Н. Энгельгардт, полагая, что необходимо, чтобы дети «с юности попривыкли даже и к несправедливостям». Родительский произвол узаконивался правилом 1775 г., по которому отец и мать могли помещать строптивых детей в смирительные дома. В крестьянском быту родители (одна мать — крайне редко) подчас публично наказывали детей розгами, что не встречало осуждения ни со стороны волостных властей, ни со стороны соседей.

Тем не менее по сравнению с предыдущими столетиями многое изменилось. Во-первых, в непривилегированных сословиях увеличилось число конфликтов родителей и детей. Это было связано с первыми проявлениями кризиса патриархальных основ семейной организации, тягой молодежи к самостоятельности. Во-вторых, в среде образованных и «благородных» менялись воззрения на педагогические методы и цели. «С успехом наставлять детей можно исподволь и только ласкою, — полагал А. Д. Кантемир. — Строгость вселяет в детях ненависть к учению. Ласковость больше в один час исправит, неж суровость в целой год». Правда, эти воззрения на домашнюю педагогику мало кому из матерей были известны. «Тогда не говорили о развитии детей, не задавались наблюдениями за детскими впечатлениями или анализом детских характеров. Главным принципом было держать их в черном теле», — вспоминала дворянка Е. А. Сабанеева, писавшая свои мемуары в середине XIX в.

Конечно, не все матери (и даже не большинство!) склонны были держать своих детей «в черном теле». Но некоторое невнимание к ребенку — с учетом того, что «робят» в семье часто было немало, — все же можно почувствовать в мемуарах некоторых «светских дам». Последние предпочитали долговременные заграничные вояжи вдвоем с мужем «тихим семейным» радостям в поместье. Отлучаясь на несколько месяцев, а то и лет, они передавали детей на воспитание родственникам и лишь изредка, повидав своих чад, восторгались приобретенными ими знаниями и красотою. Весьма часто подобная отстраненность родителей (и особенно — матерей) от воспитания оборачивалась небрежением по отношению к оставленным детям. Так, государственная деятельница, статс-дама Е. Р. Дашкова, вынужденная (в силу своих государственных дел!) оставить своего первенца «Мишеньку» на воспитание бабушке, сокрушалась в своих мемуарах о том, что в результате его потеряла (мальчик умер). Иные обеспеченные матери предпочитали возить детей по заграницам с собой и там давать им начальное воспитание, «почему все они очень плохо знали по-русски» — но, однако ж, не были лишены материнского тепла.

По понятным причинам практически все мемуары известных российских деятелей и деятельниц XVIII в. дышат благоговением перед образами добрых воспитательниц, заменявших в детстве матерей, — нянь и кормилиц. Как правило, няни и кормилицы были до середины XIX в. крепостными. Многие мемуаристы называли нянь «вторыми матерями» («и нянька, и учительница, и ключница, и друг маменьки, и вторая мать»), «нянюшками», «мамушками». «Преданность», «усердие», «опытность», «старание», «верность и рачительность» — эти качества запомнили в своих нянях и кормилицах многие мемуаристы. «Ее (няни. — Н. П.) приверженность, ее нежная заботливость, ее святые молитвы имели великое влияние на судьбу нашу…» — признавалась графиня Эделинг. Такая память о материнской заботе, проявленной няней, сохранилась и у Л. А. Сабанеевой и у А. Щ., оставившей воспоминания о своем «незатейливом воспитании» на рубеже XVIII–XIX вв. Потрясающий случай спасения жизни маленькой девочки ее няней оставил в своих воспоминаниях В. Н. Карпов: «…Умерла и Петровна, исполняя самоотверженно свои обязанности до конца жизни, которую положила на питомицу свою… Лихач (извозчик. — Н. П.) переехал ее всем экипажем, а копыта лошади повредили ей затылочную часть черепа. Ее подняли без чувств, но ребенок был без единой царапины — она его закрыла своим телом». В крестьянских семьях функции нянь выполняли старшие дочери: девочку уже «на 6-ом году называли нянькой», семилетних оставляли играть с малышами и укачивать их.

Помимо нянь, выхаживанием и воспитанием ребенка в раннем детстве по-прежнему много и часто занимались бабушки. Судя по мемуарам многих выходцев из дворянского сословия, проживание внуков у бабушек — по нескольку месяцев, а то и лет — было весьма типично для российского семейного быта. «Бабушка была обрадована несказанно (рождению внука. — Н. П.) и через шесть недель взяла меня, а потом удержала у себя на воспитании… — вспоминал Н. С. Селивановский. — Конечно, странно, что меня уступили старухе, но все объясняю молодостию матери. Шесть лет провел я у бабушки среди старух и женщин». Он отмечал также, что бабушка спала с ним в одной «двуспальной большой кровати и баловала несказанно». Аналогичная ситуация сложилась в семье С. Н. Глинки: когда он рос, его отправляли погостить к бабушке в имение на лето. То, что бабушки — «все бабушки вообще» — не уставали «баловать напропалую», «нежить», угощать всякими лакомствами, потакать прихотям малышей более, чем родные матери, отметили в своих воспоминаниях буквально все, кому пришлось испытать их любовь и «теплоту душевную». Присловье простого народа также зафиксировало «особость» отношения бабушек к внукам и внучкам: «Дочернины дети милее своих».

Огромное почтение внуков к бабушкам объяснялось тем, что к этим женщинам и другие члены семьи часто относились как к хозяйкам, главным распорядительницам имений и душ, от которых могли зависеть судьбы многих людей: «Дом принадлежал бабушке, которая осталась во главе семьи, управляя всеми имениями, — вспоминала С. В. Мещерская. — Бабушка была предметом общей любви и уважения… идеалом grande dame: любезна, обходительна со всеми, великодушна и очень религиозна».

Иной причиной особенного уважения к бабушкам было признание их огромного воспитательного опыта. С одной стороны, бабушки позволяли внукам больше свободы, с другой — умели по-особому «подойти» к ребенку. Н. Вишняков, писавший свои мемуары в середине XIX в., назвал бабушек «смягчающим элементом детства». Марта Вильмонт объясняла сестре в одном из писем, в чем, по ее мнению, состоит «особость» отношений необычной бабушки — президента двух Российских академий Е. Р. Дашковой и ее внуков, в особенности — любимого, Петруши: «С детьми (речь идет о детях ее сына. — Н. П.) она обращается как со взрослыми, требуя от них такого же ума, понимания и увлечений, которые занимают ее собственные мысли».

Наконец, уважительного обращения к бабушкам требовали и дидактические нормы (отразившиеся в том числе и в фольклоре), воспитывавшие в юном поколении уважение к старшим — проявившись даже в известном образе Бабы-Яги, «реально-бытовом образе матриархальной владычицы».

Эти нормы проникли в переписку. «Дорогая и любезная государыня бабушка!» — обращался к царице Евдокии Федоровне (матери царевича Алексея) ее внук, российский император Петр II, осведомляясь о ее «весьма желательном здравии» и прося «отписать, в чем» он может «услугу и любовь свою показать». Что касается самой бабушки, то ей от внука нужны были, главным образом, внимание и память, «чтоб не оставлена была письмами».

Няни, кормилицы, бабушки, родственницы-воспитательницы — все они, однако, отступают перед образами матерей, сохраненными в памяти мемуаристов. Признательностью за материнскую преданность, «чадолюбие», «добродушие», внимание и заботу пронизаны строки многих воспоминаний — и «мужских», и «женских». А. Т. Болотов писал, например, что мать его «крайне любила и не уставала всяким образом нежить». Безграничную любовь к детям и самопожертвование, «всевозможное попечение, которое только можно доставить», исходящее от матери, всю жизнь, не могли забыть М. В. Данилов, Г. Р. Державин и А. Ф. Львов, а их младший современник И. В. Лопухин, потерявший мать в 10-летнем возрасте, описал смерть ее с пронзительной болью: «Я просил Бога очень усердно, чтоб Он лучше отнял у меня палец или даже всю руку, а только бы она не умерла…» Некоторые эмоциональные мемуаристки, вспоминая о матерях («дочерняя любовь заключает в себе массу воспоминаний…»), отмечали, что «ничего не утаивали» от своих «маменек», потому что безмерно «доверяли» им, их «чувствительности», «проникновенности»; по их словам, именно любовь матерей сформировала их нравственное чувство — «честность и благонравие».

Ты в летах юности меня к добру влекла И совестью моей в час слабостей была, Невидимой рукой хранила ты мое безопытное детство, —

обращался к стареющей матери Н. М. Карамзин. И редкий мемуарист вспоминал о своем детстве обратное: деспотичный характер, самодурство своей родительницы. О строгости матери еще иногда могли быть упоминания («Бабушка моя была строгая мать, дед — нежный отец. Но как в то время жены уважали и боялись мужей своих, то бабушка и не смела наказывать детей в присутствии дедушки. Отца моего она называла балованным сынком…»), но о несправедливом отношении, беспричинных вспышках гнева — почти никогда. Не оттого, вероятно, что такие матери не встречались, а оттого, что неписаные нравственные законы исключали возможность фиксации подобного в письмах или воспоминаниях.

Отношения детей к матери формировали не только внутрисемейный микроклимат, но и православно-идеологические установки, требовавшие оказывать матерям внимание и почтение. Из учительных сборников, распространенных еще в допетровское время, на страницы поучений от отцов к сыновьям, написанных в XVIII в., перешли требования «не злоречить» матери, «чтить матерь». Например, В. Н. Татищев развелся с женой и жил отдельно от семьи, но от сына требовал оказания матери безусловного почтения. «Нет страны, в которой бы уважение к… матерям и людям пожилым простиралось далее, — отмечала Екатерина II (немка по происхождению) в своем сочинении „Антидот“ („Противоядие“). — Дети, давно женатые, не смеют, так сказать, выйти из дому без позволения родителей».

Особой темой в истории развития внутрисемейных отношений в России XVIII — начала XIX в. являются отношения матерей с выросшими детьми. Несмотря на поговорку «Взрослый ребенок — отрезанный ломоть», для русской традиционной культуры, сложившейся задолго до петровских реформ, характерно было сохранение крепких родственных связей между представителями (и представительницами!) разных поколений, в том числе между матерями и выросшими детьми, сыновьями. В крестьянском быту дети обязаны были быть кормильцами («пропитателями») состарившихся матерей. Частная переписка XVIII — начала XIX в. свидетельствует о сохранении этой черты традиционной культуры. «Почитайте свою родительницу, — поучал крестьянин Иван Худяков взрослых женатых сыновей. — Имейте во всем к ней повиновение и послушание и без благословения ея ничего не начинайте». Письма взрослых сыновей матерям, которые, по удачному выражению С. Н. Глинки, писались «не пером, а душой», отличает почтительность и уважение к тем, кого их родил и воспитал.

Став императором, Петр I посылал матери смиренные записки («паче живота моего телесного вселюбезной матушке моей…»), называя ее «радость моя», «вселюбезная». Смерть Натальи Кирилловны он пережил мучительно тяжело: «Беду свою и последнюю печаль глухо объявляю, о которой подробно писать рука моя не может, купно же и сердце…» Под стать этому письму и письма младших современников Петра I. «За великие несчастие для себя приемлю, что при отъезде своем не отдал тебе, матушка, должного поклона», — сокрушался, например, в письме к родительнице сын Петра царевич Алексей. Взрослые сыновья старались не только регулярно писать матерям, но и приезжать к ним, как бы далеко они ни жили. Г. И. Добрынин, описав один из таких приездов (а для них он должен был отпрашиваться со службы, получать специальный отпуск!), резюмировал: «Любовь родительская к детям имеет большой перевес в рассуждении детской любви к родителям».

И действительно, внутренне осознаваемая обязанность «поднять» детей, ответственность за них, даже когда они станут взрослыми, заставляли многих матерей забывать о собственном душевном и физическом состоянии. Так, вдова молдавского господаря Д. К. Кантемира Настасья Ивановна, мать 16-летнего Антиоха, впоследствии ставшего известным поэтом, приобрела нервное расстройство в судебной тяжбе с пасынком — К. Д. Кантемиром, завладевшим в силу закона о майорате всем отцовским наследством. Вдова выдержала три судебные тяжбы, пока не добилась решения в свою пользу — во имя своего дражайшего Антиоха, взыскав с ответчика (пасынка) штраф за противозаконное пользование ее «частью» в течение 1723–1729 гг.

«Мне стоило больших усилий поехать, но чего не вынесет материнская любовь!» — признавалась на страницах своих «Записок» Е. Р. Дашкова, рассказывая, как в период тяжелой болезни, изнемогая от жара и физической боли, тем не менее поехала к государыне и князю Г. А. Потемкину, дабы обеспечить благополучное будущее сына. «Сама я испытывала всевозможные лишения, но они были мне безразличны, ибо меня полностью захватили материнская любовь и родительские обязанности», — признавалась мемуаристка. По столь понятным ей самой мотивам Е. Р. Дашкова помогла позже вдове Я. Б. Княжнина опубликовать посмертно одну из его трагедий «в пользу ее детей» и «сделать так, чтобы вдова несла по возможности меньшие расходы». Другим убедительным примером материнской самоотдачи является Н. Б. Долгорукова, мужественно переносившая и трудности сибирской ссылки, и безденежье во имя двух сыновей. Об умениях матерей «устраивать свои дела», управлять имениями, «соблюдая порядок и экономию», «справляться с домашними расходами» и к тому же получать немалый доход — и все во имя детей — говорят многие воспоминания русских дворянок XVIII — начала XIX в.

Своеобразно понятая материнская «любовь» и «обязанности» простирались и на выросших детей (Е. Р. Дашкова, в частности, понимала, что ее взрослая замужняя дочь — мотовка, но неоднократно выплачивала все ее долги и долги ее мужа), в том числе сыновей, довольно активно стремившихся в самостоятельности. К. Вильмот вообще сделала вывод о том, что в России «дряхлые старухи всемогущи, так как у них больше наград и знаков отличия, чем у молодежи». Заезжая англичанка не поняла, однако, что у «дряхлых старух» было больше не только «наград и знаков отличия», но и жизненного опыта, в том числе опыта управления и распоряжения земельной собственностью. Мемуары позволяют привести немало случаев, когда матери оставляли в своих руках все управление поместьями («Владея большим имением мужа (6000 душ), неустроенным и, следственно, малодоходным, она… употребляла все средства, чтобы дать хорошее образование своим четырем сыновьям…»), выделяя детям (в том числе взрослым сыновьям!) лишь определенную сумму «на прожиток» и поручая лишь выполнение разовых покупок недвижимости.

Весьма часто подобное отношение к сыновьям со стороны матерей диктовалось вполне осознаваемым (или подспудно ощущаемым) желанием «направить» их в жизни, добиться «приличного места», обещающего служебный успех. «Когда-нибудь мой сын станет фаворитом (он в это время продолжал усердно ухаживать за госпожой N, и их связь не была тайной), мне понадобится его влияние, чтобы получить отпуск на несколько лет и паспорт для поездки за границу», — мечтала Е. Р. Дашкова, не подозревая, что сын вскоре решится на мезальянс: женится — не из карьерных побуждений, а по любви — на купеческой дочери. Впрочем, М. И. Дашков — стараниями матери — все-таки стал приближенным государя.

В одном из воспоминаний приведен удивительный казус наказания матерью взрослого («под двадцать лет») сына-офицера (!), которого мать собственноручно высекла («вошла с лакеями… заставила их сына держать, а сама выпорола, так что он день от стыда и боли пролежал не вставая») за то, что он «замотался, возвратился домой, выпив, распроигрался…». Любопытно, что сам «пострадавший» оправдывал мать в этом поступке. Что же говорить о чувствах благодарности, которую испытывали сыновья-кутежники к своим матерям, которые подчас принуждены были «не только все скопленное издержать, но многое продать или заложить», лишь бы спасти от долговой ямы любимое чадо.

В описанном «самовластье» матери проявилась стойкая российская традиция приоритета материнского слова и поступка по отношению к ребенку, каким бы взрослым он ни был. При всей исключительности описанных эпизодов они отразили особый консерватизм семейно-бытовых отношений, в том числе в среде дворянства. Личностно-эмоциональные отношения матерей и детей, как то замечали сами авторы мемуаров XVIII — начала XIX в., претерпев за более чем вековой период заметную эволюцию, остались важнейшими в цементировании «семейной связки», «силы объединения».

Повзрослевшие сыновья, чувствуя ответственность за тех, кто дал им жизнь, воспитание и образование, став самостоятельными, старались отличиться по службе и тем самым обеспечить старость своих матерей, заслужить их похвалы. Этот мотив особенно ярко прозвучал в переписке рода Раевских, в частности Н. Н. Раевского и его матери Е. Н. Давыдовой-Раевской в 1790-х гг.

Но, несмотря на всю любовь и нежность к детям, в редкой семье родители понимали, что состояние детства — это особое, драгоценное состояние, «золотые дни» — как назвал их С. Н. Глинка, родившийся в 1776 г. Напротив, ранние годы старались «пробежать», как можно скорее, чтобы ребенок не выглядел недоразвитым и глупым недорослем-митрофаном. В течение почти всей первой половины XVIII в., если судить по источникам личного происхождения, в обществе отсутствовало понимание существования особого детского мира. Вплоть до конца столетия не было детской моды: детей одевали, как маленьких взрослых. Показательно, что воспоминаниям раннего детства уделено, как правило, очень мало места в мемуарах первой половины XVIII в. — и в «женских», и в «мужских». Пользуясь словами Андрея Болотова, писавшего свои заметки в конце столетия, «о первом периоде жизни» говорить никто не считал нужным, «ибо не происходило ничего обособливого». Болотову вторил его современник Протасьев: «Лета ребяческие ничьи не интересны».

Осознание ценности детства заметно в первую очередь именно в воспоминаниях женщин: ведь именно для них частная сфера жизни была если не единственной, то главной. Русские дворянки, родившиеся на рубеже веков и писавшие свои мемуары в 20–40-е годы XIX в., характеризовали свое детство, исходя из новой системы ценностей, на которую — пусть опосредованно, косвенно — оказали влияние идеи Руссо. Правда, одна из мемуаристок иронически заметила: «Бабка моя не только не читала сего автора, но едва ли знала хорошо российскую грамоту». Тем не менее русские дворянки в начале XIX в. нередко рассуждали о «правильности» или «неправильности» воспитания, его полноте, качестве, «утонченности», целях. Как заметила Г. И. Ржевская, воспитание «не перерождает человека, а лишь развивает его природные склонности и дает им хорошее или дурное направление».

Многие дворянки, появившиеся на свет в XVIII в., описывая свое детство, вспоминали любимые ими шумные игры («Я любила прыгать, скакать, говорить, что мне приходило в голову»; «Мать давала нам довольно времени для игры летом и приучала нас к беганью, и я в десять лет была так сильна и проворна, что нонче и пятнадцать лет не вижу, чтоб была такая крепость и в мальчике… У меня любимое занятие было беганье и лазить по деревьям…»). В то же время младшие современницы этих мемуаристок, родившиеся на рубеже веков или в первые годы XIX столетия, стремились подчеркнуть роль не столько игр, сколько книг и чтения. «В куклы я никогда не играла, и очень была счастлива, если могла участвовать в домашних работах и помогать кому-нибудь в шитье или вязанье, — вспоминала о себе А. П. Керн, родившаяся в 1800 г. И продолжала назидательно: — Мне кажется, что большой промах дают воспитатели, позволяя играть детям до скуки и не придумывая для них занимательного и полезного труда». Ниже она подчеркивала, что характер ее в детстве сформировала именно «страсть к чтению», заложившая особое видение мира.

Мемуарная литература XVIII — начала XIX в. позволяет сделать одно существенное наблюдение. В русской дворянской культуре сформировалось два пути женского воспитания. Они были противоположны и порождали полярные виды поведения. Один — характеризовался естественностью поведения и выражения чувств. Получившие такое воспитание девушки, выросшие при крепостных няньках, в деревне у бабушек или проводившие там значительную часть года с родителями, умели вести себя сдержанно, но в то же время естественно — как это было принято в народной среде. Для этого типа женщин материнство и все, что с ним связано, составляло главное содержание их частной жизни.

Иной тип женского поведения, также сложившийся в XVIII — начале XIX в., характеризовался повышенной экзальтированностью, большей раскованностью публичного поведения (кокетством, игривостью), следованием моде и презрением прежних «условностей». Такие женщины жили, как правило, в крупных городах и принадлежали к дворянскому сословию. Их образ жизни не был ориентирован на материнство. На него влияли прежде всего образцы поведения, которые давало чтение, предоставляла столичная публика и, конечно же, «высший свет».