Морхинин достал с этажерки рукопись о мореплавателе Вашку Нуньесе Бальбоа и приготовился продолжить работу. Но почему-то остановился; воспоминания зимы прошлого года повели его вперед.
Кроме работы в правом хоре, участвующем в субботних всенощных и воскресных литургиях, в «двунадесятых» и великих праздничных службах, Тася как-то согласилась проводить будничные службы в храме Святого Феодора Студита. Вставать приходилось в половине шестого, чтобы воспользоваться первым поездом метрополитена и ранним автобусом. Валерьян ворчал и вздыхал, но Тася его подбадривала.
Вообще это была удивительная женщина. Всё в мире, несмотря на политико-экономические изменения последних десятилетий, ей было житейски ясно. Она всё воспринимала спокойно и всё умела, что должна понимать и уметь женщина. Этому не мешало ее музыкальное образование. И не черствел характер, хотя она уже двадцать лет работала руководителем церковных хоров.
Храм находился на окраине непомерно расползающейся Москвы, в дальнем районе, где недавно еще было село. Старинное строение не ремонтировалось. Низкие пределы и основное пространство перед алтарем выглядели мрачновато даже в светлые дни. Зимой же, вечерами, все казалось здесь каким-то особенно страховитым и древним. Черные тени беззвучно ползали по сводчатому закопченному потолку, по углам. А свечи в медных гнездах испуганно трепетали, одновременно наклоняя язычки, когда открывалась входная дверь и с улицы рвался холод.
Морхинину здесь нравилось. Петь нужно было при свете одних свечей. Богослужебные книги, закапанные воском, шелестели желтыми толстыми страницами. Церковнославянские тексты казались особенно соответствующими обстановке. Это навевало нечто особенное и дивное, трогало душу неизбывной русской печалью, какой-то истинно православной кротостью. Голоса певчих звучали приглушенно, тихо по просьбе священника, и оттого молитвенные напевы доходили до сердец прихожан в своих троекратных обращениях «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас…»
И священник отец Петр, и дьякон Даниил тоже смотрелись архаично, истово, постно: костлявые, оба с дремучими бородами и бледными лысинами. А «часы» читал ровно и уверенно, нежным умилительным голоском девятилетний внук дьякона круглолицый Климентий. Создавалась необычайно достоверная атмосфера давнего времени, будто ставил эту церковную картину знающий и проницательный режиссер.
Зимой в такую рань прихожан бывало немного: дряхленькие пергаментные старушки, которым уже не спится ночами, несколько пожилых мужчин с горестным выражением лиц. Кто-нибудь еще из жителей бывшего села – наверно, с детства помнивших эту церковь. Все какие-то полуживые, безмолвные, почти нереальные.
И вдруг из посвиста метели, из тьмы и холода вваливался, подпираясь суковатой клюкой, совершенно невероятный старичина в драном тулупе, в разбитых валенках и клочковатой папахе. Громоздкий, сутулый, с широченной нечесаной бородищей и запорошенной снегом котомкою за спиной. Сразу казалось: это персонаж из прошлого, из призраков Смутного времени или сочувственник боярыни Морозовой. Скинув папаху и обнажив сивый вздыбленный колтун, тут же отпечатываюший на стене косматую тень, он размашисто крестился корявой щепотью. Ревел сиплым басом «О-осподи помилуй!», клал с кряхтом земной поклон перед ликом Спаса Нерукотворного. Распространял тяжелое зловоние вечного бомжа. А возможно, вечного странника.
Морхинин смотрел на это явление всасывающими писательскими глазами, исполненными восторга и сочувственной влаги.
И вот таким же зимним предутреньем кое-кто искоса стал поглядывать на странную прихожанку, стоявшую в стороне от амвона. Молодая женщина с распущенными по плечам волосами, со смертельно бледным лицом и неподвижным взглядом куталась в длинную, до пола, темно-коричневую шубу.
Сначала одна из церковных старушек, совершающих обычно уборку храма и почти постоянно находящихся здесь, приблизилась мягко, словно в байковой обуви и шепнула:
– Нехорошо, доченька, в храме непокрытой-то быть. Не положено. Я тебе платочек какой-нибудь пока принесу.
Другая местная трудница и тихо сказала первой:
– Да ты глянь-ка, она босая. Матерь Божия, это что же?
Действительно, женщина без головного убора и в длинной шубе оказалась без какой-либо обуви, стоя на каменном полу со следами растаявшего снега. Вторая старушка дернула странную прихожанку за рукав и сказала внятно:
– Ты чего охальничаешь? Простоволосая да босая в храм заявилась.
Тут на молодую женщину стали обращать пристальное внимание и другие, отвлекаясь от службы. Постепенно стоявшие близ нее начали требовать, чтобы безобразница покинула церковный предел.
И тогда в храме раздался дикий вопль и жуткое завывание. Женщина сбросила на пол свою шубу. Совершенно голая, она стала метаться посреди церкви с криками, явно указывающими, что это умалишенная.
Морхинин оторвался от своего песнопения и увидел белое женское тело, освещенное колеблющимся светом шандалов. Женщина взмахивала руками, показывая черные подмышки. И рвалась к алтарю, не прикрывая лобка. Красивые груди, отблескивающая алебастром кожа поразили Морхинина.
– Держи! – закричал дьякон. – Как бы в алтарь не заскочила!
– Шубу-то, шубу-то на нее напяльте! – взывали старушки. – Ах, бесстыдница! Хулюганка! Милицию сюды!
Рысью прибежал прислуживающий в храме мужчина лет пятидесяти, здоровенный верзила. Он сгреб в охапку голую, неистово отбивающуюся безумную красавицу и закутал в шубу. Женщина, торгующая свечами и церковными брошюрами, позвонила в милицию. Потом вызвали «скорую помощь».
– Щирр! – пронзительно визжала простоволосая, извиваясь в его руках – Мадарга! Булдул! Иги-ги!
Внезапно глаза бесноватой закатились, она обмякла в богатырских объятиях служителя и, укутанную, ее унесли.
Только два человека в церкви – регент Таисья и отец Петр – продолжали службу, как бы нисколько не смутившись скандальным происшествием. Тася продолжала петь и дирижировать певчими. Морхинин заметил ее укоризненный взгляд и присоединил свой голос к хоровому аккорду…
Придя как-то на раннюю обедню уже весной, незадолго до Пасхи, все заметили закрытый гроб. (Иногда родственники просят поставить гроб с покойником вечером, чтобы он простоял в храме ночь и над ним ночью почитали покаянные молитвы псалтири.). Служба окончилась. Почти все прихожане разошлись. Хор раскрыл ноты с ирмосами отпевания. Батюшка в алтаре подготовился. Дьякон подкинул угольки в кадило и, взмахнув им, выпустил кудряво клубящуюся струйку дыма. Священник подошел к гробу, и тут сняли крышку.
Распространилось жуткое зловоние, которого, пожалуй, не припомнил никто из присутствующих, привыкших к отпеванию покойников. В гробе лежала старуха, накрытая до подмышек черным бархатом с вышитыми серебром, непонятными символами. Лицо старухи оказалось на редкость безобразным – типичное уродство сказочной колдуньи: нос, похожий на клюв хищной птицы, перекошенные словно в злобной и презрительной усмешке синие губы, выпирающий острый подбородок, запавшие щеки с каким-то, несмотря на косметику, отвратительным черным крапом.
Подошедший отец Петр нахмурился, что-то угрюмо пробормотал. Дьякон взмахнул кадилом. Тася собралась дать тон певчим. В ту же секунду икона Божьей Матери, находившаяся неподалеку в створчатом стеклянном футляре, старинная, чтимая и «намоленная», отделилась от стены и с грохотом упала на каменный пол. А у покойницы как будто задвигались лежавшие поверх покрывала скрюченные пальцы. Все невольно замерли.
Неожиданно отец Петр отвернулся и сказал крайне сердито:
– Не буду ее отпевать, да простит меня Господь, – и ушел в алтарь, на ходу развязывая нарукавники.
Дьякон почесал в затылке, но остался у гроба, машинально покачивая кадилом. Служители бросились к упавшей иконе, думая, что она повреждена. Однако на стекле не оказалось ни единой трещинки. Икону водворили на прежнее место. Все облегченно перекрестились.
Из алтаря вышел второй священник, молодой отец Спиридон. Этот батюшка отличался громким голосом и даже в благостные моменты службы решительными манерами.
– Я отпою, – произнес он ожесточенно, и в дальнейшем все требуемое совершал словно бы небрежно, грубо и быстро, пропуская часть заупокойных молитв.
– Все, аминь, – заключил наконец отец Спиридон. – Пускай забирают.
Вошли люди, пришедшие за покойницей в церковь. Их было четверо. Высокие мужчины среднего возраста в длинных одинаковых и черных, наглухо застегнутых пальто. Лица у всех четверых с острыми профилями, жесткими челюстями, желтовато-смуглой кожей. Они легко подняли гроб и понесли к выходу. Еще какой-то сопровождавший прихватил крышку гроба и протянул священнику внушительную пачку денег.
– Нет, не возьмем, – решительно сказал отец Спиридон.
Он повернулся к женщине, принимавшей обычно деньги за свечи, махнул и хору:
– Ничего от них не брать, слышите?
– Слушаюсь, отче честный, – по уставу ответила Тася со смиренным поклоном. – Да упасет нас Бог от всякого зла и соблазна.
Возвращаясь домой, они с Морхининым, конечно, обсуждали происшедшее событие.
– Мне кажется, – как-то неодобрительно рассуждал Морхинин, – в действиях наших попов явно приметно обыкновенное суеверие, ничего общего не имеющее с христианством. Сказано ведь: «Господь всех рассудит». Ну а внешность у людей может быть всякой, даже такой, как у этой покойницы. По-моему, перестарались отцы.
– А икона Богородицы почему вдруг упала? – испуганным голосом проговорила Тася. – Такого еще никогда не случалось. Я за все годы работы в разных церквах ничего подобного не видела.
– Чистая случайность, – пожав плечами, отпарировал писатель. – А то и чья-то заранее подготовленная проделка.
– Но ведь даже стекло не разбилось, – упорствовала Тася, сердито поглядывая на вольнодумствующего Морхинина.
– Значит, знали, что и не должно разбиться.
– Выходит, ты утверждаешь: это мошенничество.
– Я ничего не утверждаю. Я просто думаю про то, как много подвохов, хитростей, плутней и наглых обманов создают люди ради своей выгоды. Погляди-ка на выкрутасы и ложь политиков. А они ведь избранные руководители государств и народов.
– Но ведь иконы мироточат? Ведь священный огонь вспыхивает при гробе Господнем в Иерусалиме и не обжигает? И никто из самых авторитетных ученых не умеет этого объяснить.
– Ученые многое не могут объяснить. Когда-нибудь объяснят. Или не объяснят, если какое-то явление недоступно человеческому разуму. Как сказано неким мудрецом: ум человеческий ограничен, а глупость беспредельна.
– Ты у меня очень умный, Валечка, – неожиданно прошептала Тася, прижимаясь к Морхинину. – Только несчастливый бываешь, дерзкий и торопливый. А я все равно тебя люблю и жалею, потому что ты добрый и талантливый. Прочитай свои стихи про деревню…
– У меня много про деревню… Какие тебе? – засмеялся Морхинин, иронически подбадривая себя тем, что поклонницей его является хотя бы собственная жена.
Воспоминания эти возникли, наверное, неспроста. Накануне Морхинину приснился тяжелый сон.
Вот он идет посреди улицы, лавируя между беспорядочно мчащимися автомобилями. Он боится быть сбитым каким-нибудь из них, но продолжает идти, рискуя жизнью. Он знает, что в каких-то из этих машин находятся люди, незаконно арестовавшие майора Колоскова и избившие его самого, что в какой-нибудь иномарке злобно высматривает незадачливого писателя редактор Ирина Яковлевна или стремится настигнуть его на повороте некто – совершивший смертельный наезд на сына Зименкова. Автомобилей потоки, а человеческих лиц не видно за стеклами машин. Уличные фонари погашены. Множество автомобильных фар шарят, пересекаясь, лучами синеватого и сиреневого цвета, а над всем этим нависло бурое небо с дымящимися тучами.
Наконец Морхинин видит церковь – старинную, низенькую и направляется к ней. На ступенях заснеженной паперти единственный след небольших ног ведет к входной двери. Морхинин с трудом открывает эту дверь. Храм пуст и погружен в гулкий мрак. Только у медного столика для поминовения усопших со множеством свечных гнезд стоит спиной к нему женщина и ставит «на канон» тонкую свечку, мигающую неуверенным огоньком.
Морхинин смотрит отчаянным взглядом и боится, что женщина обернется. Ах, лучше бы она не оборачивалась!.. Но женщина оборачивается, и он видит: это Тася в черном платочке поверх совершенно седых волос. Господи, отчего она так поседела? Она смотрит на него печально и прижимает указательный палец к губам. «Тише, – говорит она с грустной улыбкой. – Никто не ходит молиться за тебя, Валечка. Все забыли о тебе. Только я одна прихожу, только я… Ни дети твои, ни товарищи, ни знакомые…». Она снова отворачивается к поминальному столику… «Но ведь я жив, Тасенька», – хочет крикнуть Морхинин. Но Тася опять смотрит на него печально и отрицательно качает головой…
У Морхинина разболелась голова. Он долго сидел в раздумье. Тася отправилась за продуктами в неблизкий магазин: там продукты дешевле, чем рядом с домом.
Морхинин неожиданно полез в шкафчик, где хранились документы. Он достал паспорта – свой и Тасин, ордер, подтверждающий приватизацию его комнаты, свою книжку о пенсии, полученную по уходе из оперного театра. Взял некоторую сумму денег и пошел в нотариальную контору. Затем оплатил в сбербанке госпошлину и оформил генеральную доверенность на право переиздания всех своих немногочисленных книг и публикаций (если такая возможность представится) Таисье Федоровне Таганьковой. Нотариус оформил и написанную им дарственную, передающую в собственность упомянутой Таганьковой комнату, где они теперь проживали.
Зашел на почту. Быстро написал письмецо, приклеив к конверту марки «до Италии». В письме были следующие строчки: «Дорогой Владимиро! Как жаль, что переписка между нами со временем прекратилась. Тем не менее хочу еще раз поблагодарить вас за все бесконечные хлопоты по изданию «Проперция». Время, проведенное в вашем доме и в общении с вами, незабываемо. Сердечный привет синьорам Федерике и Виттории, вашему сыну Джино и остальным родственникам. Отдельно – бравому парню Риккардо. Желаю вам прочного здоровья, творческих успехов и нескончаемого благополучия. Ваш Валерьян Морхинин.
P.S. Мечталось бы о встрече в Москве».
Вернувшись домой, Морхинин положил дарственную и доверенность в большой почтовый конверт. Подписал его аккуратно: «Таганьковой Таисье Федоровне». Убрал в шкафчик для документов на самое дно и тоже заторопился по делам.
В редакцию Лямченко он явился вовремя, когда рабочий день подходил к концу. И требовалась соответствующая разрядка для поднятия настроения. Морхинин извлек из вместительного полиэтиленового пакета литровую бутыль водки, черную бутылку полусладкого вина «Изабелла», учитывая вкусы некоторых редакционных дам, и приличествующую закуску к ним.
– Ну вот, брат, я наконец узнаю широту твоей славянской души, – с пафосом произнес Лямченко, узрев поклажу Морхинина, освобожденную от упаковки. – Люба, – закричал он жене, – хлеб есть?
– Хлеб есть и чай тоже, – ответила симпатичная жена Лямченко. – Рюмки нести?
– Про чай не надо говорить перед началом заседания и портить мне настроение, – грозно предупредил Николай Иванович. – Шо ты, жинка, порядков не знаешь? Прошу всех сотрудников покинуть производственное помещение. Следует занять места вокруг моего стола в соответствии с занимаемой должностью. Миссис Соболева, убедительно вас прошу не увиливать от предложения употребить спиртные напитки и не строить коварные глазки моему другу Валерьяну Морхинину…
– Я не увиливаю и не строю, – смеялась Лида Соболева, ласково глядя на Валерьяна Александровича, и добавила, обращаясь к нему: – А Романа выпустили под подписку о невыезде. Но он хочет подавать в суд.
– На кого? – заинтересовался Морхинин.
– Еще неизвестно.
– Гарно, аж слеза прошибает, – заявил Лямченко, услышав сообщение Лиды. – Один человек, герой чеченской войны, скован наручниками и посажен на несколько дней за решетку. Другой, член Союза писателей, избит просто за компанию, без всяких оснований. Но никто пока не может решить: на кого же все-таки подавать в суд? Да здравствуют наши правоохранительные органы, самые туманные в мире! – Лямченко сделал комически торжественный жест. – Валерьян, разливай!
И начался скромный редакционный праздник, основным виновником которого оказался Валерьян Морхинин.