В нашей практике случаются иногда удивительные вещи. Публика читает в газете в отделе происшествий: «Найден, дескать, труп неизвестного муж­чины с веревкой на шее. К выяснению личности и преступления приняты энергичные меры». Читает и тотчас забывает, а мы в это время ищем, следим, ведем следствие, колесим иной раз по всем притонам и, когда преступник фигурирует на суде, никто и не думает о том, сколько труда, энергии и сметки положено в, казалось бы, заурядное дело. Да и что считается у нас заурядным? Убьют бабу, извозчика, лавочника, мастерового — не стоит и внимания. Убьют кого повиднее — громкое дело. А для нас все равны: найди и обличи убийцу!

Случилось дело давно, еще в начале моего назначения, и как раз на Рождество.

Уехал я к знакомым в Парголово, и, верите ли, вдруг «засосало»: надо в Петербург ехать, наверное, «дело» есть. Не могу, знаете ли, веселиться, собрался и в первый же день — домой.

И что же? Действительно, дело. В Нарвской части — убитый. Я сейчас собрался и еду...

Путиловский завод знаете? Отлично. А Среднюю Рогатку? Ну вот! Тут, если вспомните, железная дорога идет, а за ней речушка маленькая... Так вот, на льду этой речушки лежит убитый мужчина, ограбленный, в одном белье. Голова у него проломлена, на шее затянута веревка, и к концу ее черенок от деревянной ложки привязан.

Я приехал в одно время с властями. Смотрю и думаю: «Вернее всего, где-нибудь на сто­роне убили, а сюда приволокли. Для того и черенок привязали, чтобы легче тащить... А следов нет по­тому, что снегом запорошило».

Но прежде всего необходимо установить личность: кто такой? Подпустили народ, чтобы оглядеть его. Тут фабрич­ные, тут сторожа с железной дороги и разные люди. Нет, не знают...

Только вдруг бежит женщина и, извините меня, беременная. Красивая, лет сорока пяти.

Подбежала, увидела труп, всплеснула руками и заголосила:

— Сын мой, сыночек! Колюшка мой родной!

Я к ней.   

— Позвольте узнать, кто вы будете?

— Я, — говорит, — Анна Степанова, а это сын мой Николай, двадцати трех лет.

Говорит так бойко, ясно, а сама трясется.

— А кто вы такая? — спрашиваю, — и где живете?

Она тотчас объяснила, что живет в получасе ходьбы от этого места и имеет немаленькую сапожную мастерскую.

— Пойдемте, — говорю, — к вам, пока его уберут да доктор осмотрит!

И пошли. Она плачет, убивается, я ее утешаю.

Пришли. Домик такой чистенький, у самой две комнатки и большая мастерская, а при ней кухня. Если идти от Московской заставы, то как раз на середине пути до Средней Рогатки и находится этот дом. Вошли мы к ней в комнатку. Чистенькая такая. Я снял шубу, сел и повел с ней беседу.

— Как звать вас? — спрашиваю.

— Анна Тимофеевна.

— Что же, Анна Тимофеевна, любили ли вы сына ва­шего?

Она опять залилась слезами.

— Господи, — говорит, — как же не любить-то! Один он у меня, как перст. Покойник умирал, только о нем думал...

— Так вы вдова? — спрашиваю, а сам на ее фи­гуру смотрю. Она смутилась.

— Вдова. Восьмой год...

Я как будто ничего и дальше про сына спраши­ваю. Любил ли он ее, путался ли, пил ли, а под конец — в чем одет был?

Знаете, в нашем деле всякая малость пригодиться может. Например, взять это происшествие: все через пуговицу обнаружилось. Ну, да об этом после.

Итак, я ее спрашиваю, а она все рассказывает.

— Смирный был, непьющий, почтительный. На Путиловском работал и жил там... Комнатку имел. А в субботу уже прямо ко мне и все воскресенье у меня, а в понедельник подымется в пять часов и на завод. И теперь шел, голубчик, да не довелось дойти!. — и снова плачет.

— А получал много?

— Какое! Восемь гривен в день.

— Как же так? Сына любите, достаток у вас, видимо, а он за восемьдесят копеек работал?

— А вот подите! Такой почтительный. Покойник мне все заведение оставил и деньгами двенадцать тысяч. Я говорю ему: куплю я тебе тут домик, землю, женись и мать утешай. Нет! Не хочу, говорит, вам вовсе в тягость быть. Так и уперся.

Рассказала, во что он был одет: пальто с воротником, шапка, сапоги, брюки, жилет, часы и пиджачок теплый, нанковый. Сама, говорит, ему шила. И тепло и удобно. В этом пиджаке она, оказывается, по его указанию, внутренний карман с левой стороны на пра­вую перешила, да за неделю до его смерти новую пу­говицу пришила. Таких-то уже не было, так она большую...

 Все расспросил я, а под конец и говорю прямо:

— А теперь назовите и покажите мне вашего лю­бовника!

Она так и зарделась. Молчит.

— Вы, — говорю ей, — мне уже все по совести, как на духу.

— Василий Калистратов, у меня в подмастерьях.

— А повидать его можно?

— Можно. Он дома, надо полагать. Вася! Василий! — позвала она в дверь.

— Сейчас, Анна Тимофеевна, — отвечает он, и слышу я голос такой приятный, откровенный.

Через минуту вошел. Рослый, красивый, лицо открытое. Я поглядел на него, и он мне сразу понравился. Заметил только, что он бледный, а она красная. Поговорил по пустякам и уехал.

Дело мне показалось незначительным, и я поручил его своему чиновнику Теплову.

— Знаете, Иван Дмитриевич, — говорит он, — убийца он! Все укладывается так. Он любовник, у нее деньги и прочее. Наследник-сын, да она еще его любит. Убрать сына, и этот Васька хозяин! Надо разузнать, где он был в эти часы...

Я и сам думал то же, только сердце не соглаша­лось. Так-то оно так, а не похож он на убийцу.

Я велел собрать сведения.

Ушел Николай Степанов с завода в 6 часов 24 декабря. Ходу ему до дому менее часа, а до этой речонки — с полчаса. Значит, убийство совер­шилось между 6-ю и 7-ю часами.

Стал узнавать, где Василий был. Он ходил в Шереметьевку, и именно в эти часы, а путь его лежал именно через это место, и, вернув­шись, когда хозяйка беспокоилась о сыне, он спо­койно говорил:

— Ничего не случится, придет!

Все складывается против него, ну а я велел даже вида не подавать ему и только следить.

Надо сказать, что была у меня привычка: около того места, где совершилось преступление, в народе потолкаться да прислушаться. Иногда пустое слово на след наводит. Так и тут. Хожу я, бро­жу, со всеми говорю, иных допрашиваю, и наткнулся я тут на железнодорожного сторожа, что у Средней Рогатки.

Их два там. Один — черный, а другой — рыжий. Чер­ный — человек как человек, а рыжий вдруг сразу мне противен стал. Просто до отвращения. Лицом даже благообразен, а противен — и все...

Я его на допрос.

Начинаю расспрашивать, где был он в эти часы, не слыхал ли криков, не видал ли чего подозрительного, когда поезда проходят, много ли работы у него, знал ли он этого Степанова, в чем он одет был?

Отвечает он мне и путается, т. е. все время сби­вается.

Говорит, на пути был и ничего не видал, а потом — в сторожке сидел, ничего не знает; то путь осматривал, то с приятелем, другим сторожем, сидел.

Путается, а как ему укажешь, он замолкает.

— Я этого и не говорил...

— Как не говорил? Ведь записано.

— Не могу знать. Я человек темный, грамоте не учен, а говорить того не говорил.

Уперся, и все тут.

Надо заметить вам, что с мужиком — самый тяжелый разговор, если хотите правды дознаться, а он не хочет. Сейчас дураком прикинется, и хоть вы что...

Путается, врет, а потом: «Это не облыжно, я того не говорил». Тычешь ему написанное, а он: «Мы без­грамотные».

 Ну вот, и рыжий путается, и толкового ничего от него не добьешься.

Сделал обыск. Подозрительного ничего, но вотчувствую, всем естеством чувствую, что он тут… причем не то помогал, не то сам сработал.

Позвал Теплова и говорю: «Рыжий этот беспременно преступник, и его надо аресто­вать». А Теплов умоляет, чтобы я Василия арестовал.

— Никуда не уедет от нас Василий, — говорю я, — надо за рыжего взяться.

— Нет, Иван Дмитриевич, — отвечает он. — Рыжего вы тоже можете арестовать, а Василия уж для меня, пожалуйста.

Ну, мне что. И арестовал.

Василий побледнел как полотно.

— Если, говорит, насчет убийства, то, Богом клянусь, не повинен!

Анна Тимофеевна плачет, рекой разливается. Жалко мне их, а забрал, но забрал и рыжего.

Теперь-то самое интересное будет насчет чудес.

Прошел день, как я арестовал их обоих, и вдруг ко мне приходит сама мать убитого, Анна Степанова.

— Здравствуйте, — говорит, я к вам!

— Здравствуйте, — отвечаю. — С чем же вы пришли? Новости есть?

— Не знаю, как и сказать вам, — начала она, садясь подле стола. -Теперь вот, как я одна осталась, да все думаю про горе свое, так многое мне припомнилось, о чем раньше и невдомек. Соседка моя, Агафоновна, говорит: иди да иди, я и пошла. А теперь опять думаю, может, глупости все это.

— Никак, — говорю я ей, — глупостями быть не мо­жет, потому что иногда самый пустяк вдруг все дело озаряет. Пожалуйста, рассказывайте...

Она и начала рассказывать. Поначалу тихо, спо­койно, а там и разволновалась.  

— Был у моего сына сон, — сказала она. — Тогда-то он был пустой, а теперь, выходит, был он от Господа ангелом-хранителем ему внушен. Говорила я вам раньше, что он завсегда в праздники у меня ночевал, а утром в пять часов вставал и на завод шел.

Я кивнул, а сам, пока она говорила, наказал, чтобы ко мне рыжего привели. Хотел его еще порасспросить кое о чем. А она продолжает:

— Ну вот, был он у меня, голубчик, в последнее воскресенье. Веселый такой, с ним в «акульку» поиграли и спать пошли. Он спал завсегда подле меня в чуланчике. Сплю я это и вдруг слышу такой страшный крик. Я вскочила, зажгла огонь — и к сыну. А он, голубчик, сидит на постели, бледный, что наволочка у подушки, весь в поту, и трясется. «Колюшка, — говорю, — что с тобой?!» «Страшное, — гово­рит, — маменька, привиделось. Будто пошел я от вас на завод, и на меня подле самого полотна пять человек напали и бить стали. Во сне-то, — говорит, — маменька, все страшнее. Вот и до сих пор дрожу».

Перекрестила я тут его и говорю: «Сон сном, а только, сыночек, не ходи ты сегодня по своей дороге, а пойди другой». Он так больше и не заснул, а в пять часов ушел. Вот какой сон предсказательный.

— И все? — спрашиваю я.

— Нет, — отвечает, — дальше еще страшнее да изумительнее, батюшка.

И продолжала:

— Весь день мне было страшно за моего Колюшку, и я даже о том Василию говорила. Потом легла спать и вдруг тоже сон вижу. Будто темная ночь и снег крутит. Пусто кругом так. Сторожка стоит, и вокруг ни души. Гляжу, идет мой Коля и так-то то­ропится, и вдруг — как выбегут пять человек, таких страшных, и с ними один рыжий, высокий. Замерла я от страха, хочу крикнуть: «Убегай, сыно­чек!» А они уже на него напали и душат его... Я побежала к нему, кричу, зову на помощь, а тут меня Василий разбудил. Проснулась я сама не своя. Дрожу вся, и на другой же день к сыну пошла. Он здоровый, веселый; к празднику, говорит, ждите... Я и ушла...

Она перевела дух, вытерла вспотевшее лицо и опять начала рассказывать:

— Как он, сын-то мой, приходил, всегда любил он с холоду кофе выпить и всегда из своего ста­кана. Большой такой, я ему в день ангела подарила. Ну вот. Жду я его в тот-то день, 24-го, и кофе сварила, а он не едет. Его нет, Василий ушел, ребята тоже, и так жутко, и все о Николаше беспокоюсь. Ждала, ждала и, надо быть, часов в по­ловине седьмого налила себе в его стакан кофе и пью. Пью и о нем думаю, что это он запоздал... Вдруг...

Тут она вся побледнела и почти шепотом заго­ворила:

— Как что-то загремит, затукает мимо окон. Словно бы пожарные пронеслись. Дом так весь и затрясся, и стакан как лопнет, кофе на пол... Я обмерла. С нами крестная сила!

Сижу ни жива ни мертва и не знаю, как Василия дождалась. Он пришел, я ему говорю, а он усмехается. Был мне праздник не в праздник, и тоскую я, и боюсь, и сама не своя спать легла. Сплю, и опять сон. Пришел ко мне будто тот рыжий, что с дру­гими четырьмя мне тогда привиделся, как две капли он, пришел и со смехом говорит: «Ну, покончили мы твого сына. Приказал тебе долго жить!» Я закричала и проснулась.

А в то время, как она рассказывала, привели ко мне рыжего. Она к двери боком сидела и говорила, а он у порога стоял. Кончила она говорить, повернула голову, да вдруг как закричит!...

У меня даже волосы встали дыбом.

— Что с вами?

— Он, — говорит, — тот самый рыжий, что я во сне видела!.

Я тотчас велел его увести и стал ее успокаивать. Она тресется и свое твердит: «Он да он!»

И вот подите. Понятно, это не улики; можно ска­зать, вздор, а на меня это так повлияло, что сильнее улики всякой. Душой, так сказать, правду чувствую...

Позвал опять Теплова и рассказываю все, а тот только улыбнулся.

— Эх, — говорит, — самое обыкновенное дело. Не видите вы, что баба пришла просто следы замести? Сына уже нет, его не вернуть, а любовник жив и в беде. Вот она его по-своему и выручает. Наво­дит тень на майский день, и вас спутала!.. Нет, — говорит, — вы уже дали мне, я и окончу.

Мой принцип был — не мешать моим чиновникам. И Василия, и рыжего направил к следова­телю, и все тут!

Ну сам еще похлопотал. Был у Василия, был в сторожке у рыжего, все обшарил, переглядел. Ничего! То есть никакого следа!..

Я ничего не сделал, а следователь еще меньше. Повозился с ними месяц и из-за недостатка улик отпустил, а дело следствием прекратил.

Прекратил, а мне покоя нет. Все думается: неужели убийцы не найти? И Василия жалко. За время следствия полюбил я его. Такой хороший парень, а тут как никак в подозрении, и все от него сторонятся. Совсем извелся бедняга. А помочь нечем.

Прошло месяца два, а то и три. И вдруг...

Вы, может быть, помните, в газетах писали, что из пересыльной тюрьмы, подпилив решетку на окне, бежало четверо арестантов? Так вот, получаем мы телеграмму из Петергофа, что задержаны четыре молодца, сказываются бродягами, но головы будто бриты, и надо думать, что они и есть те самые беглые арестанты.

Пишем: «Доставить», а у меня вдруг мысль. И сейчас же я добавляю, нет ли кого в нанковом на вате пиджаке, и если есть, то какой пиджак, какая подкладка и пуговицы? Велю отписать тотчас и по­дробно.

Жду и дрожу весь. Ночь не спал.

Через день ответ, и в нем как по заказу: «На одном был пиджак из нанки, на вате; под­кладка шерстяная, черная, в белых полосках, и на левой стороне будто след от споротого кармана. Пуговиц по пять с каждого борта, роговые, темные, а одна, справа верхняя, против других гораздо больше».

Вот они! Вот и убийцы! И сейчас мне в голову сон: во сне пять, а тут — четыре. Кто же пятый? А пятый — сторож, рыжий.

Я — Теплова.

— Убийцы Степанова найдены!

— Кто?

— А вот кто! Извольте рыжего снова арестовать и потом, как тех привезут, ставку сделать.

Смущенный Теплов тотчас его арестовал и привел ко мне.

Я, едва увидев его, говорю:

— Теперь сознавайся, братец, потому что сюда везут твоих четверых приятелей!

— Каких приятелей?

— А беглых из тюрьмы, которые у тебя гостили!

Это я уже от себя сказал.

Он побледнел, дрогнул и говорит:

— Точно, есть и моя вина! Только я не убивал...

— А что делал?

Тут он все и рассказал...

Дело было так. Сидел он у себя в сторожке, сапоги чинил. Вдруг дверь распахнулась и к нему вошли четыре арестанта в серых куртках: «Давай им есть, пить, деньги и одежды на всех».

Он перепугался до смерти и отдал им все, что мог. Съели они весь хлеб, кашу, квас выпили. Взяли у него всю его одежонку — и старую и новую, ну а на четверых все мало.

Наряжаются они, а один заглянул в окно и го­ворит:

— Вон добрый человек идет, он нам поможет.

А это шел несчастный Степанов.

Тут вот дело темное. Рыжий говорит, что он не помогал им, а надо думать, что помогал.

Вот они взяли из сторожки молот, которым рельсы проверяют, и вышли на дорогу. Степанов увидел их и побежал. Они нагнали его, повалили...

Все, как во сне!. И убили ударом молота, а потом приволокли в сторожку, раздели его, ограбили дочиста, бросили и хотели идти, но тут рыжий и взмолился: они уйдут, труп оставят, его затаскают, а то и засудят.

— Помогите уволочь его!

Они согласились. И вот он нашел веревку, затянул ее убитому на шее, привязал старый черенок от ложки, чтобы удобнее было тащить, и они пота­щили труп к речке.

Трое волокли, а двое следы заметали.

Труп бросили; беглые пошли дальше, рыжий вер­нулся в сторожку, всю кровь выскоблил, а снег, что пошел вскоре, все следы запорошил.

Так и погиб Николай Степанов.

Вот теперь и подумайте о вещих снах и предчувствиях. И сам Степанов, и мать видели все убийство: и пятерых человек, и рыжего. Этот рыжий опять ей во сне привиделся, и в час смерти стакан лопнул...

— Да! И опять, не будь пиджака с пуговицей, никогда бы убийцы не были найдены, и Василий считался бы в подозрении.