Атташе в министерстве иностранных дел
Тяжелая, обитая железом дверь главного входа министерства иностранных дел на Вильгельмштрассе, 75, открывалась полностью лишь в торжественно официальных случаях. Обычный посетитель должен был звонить. Раздавался жужжащий звук зуммера, и после некоторой паузы в подъезде открывался небольшой проход, рассчитанный на одного человека. Через несколько шагов посетитель оказывался между двумя большими гранитными сфинксами. Их внушительный вид придавал входу несколько мистический облик.
За сфинксами помещался белый вестибюль, в центре висела бронзовая люстра. Направо была широкая мраморная лестница, которая вела на первый этаж, где было расположено помещение для приемов. Здесь находились секретариаты министра и статс-секретарей, а также отдел личного состава. Коридор был устлан красными велюровыми дорожками, да и вся обстановка была весьма внушительной. По этой причине первый этаж имел у нас кличку «винного отдела», в то время как другие помещения, обставленные, как правило, очень старомодно и по-спартански, именовались «пивным отделом».
В то июльское утро 1925 года мы, пятнадцать вновь принятых атташе, собрались в «винном отделе». Состоялся оживленный обмен приветствиями и поздравлениями. Приема на работу в министерство добивалось свыше трехсот человек, и только нам, пятнадцати избранным, удалось достигнуть цели. Некоторые из нас были уже знакомы друг с другом. По крайней мере мы уже однажды виделись во время экзаменов по языку.
Первого взгляда, брошенного на нашу разнородную братию, было достаточно, чтобы уяснить, с какой тщательностью осуществляло свой выбор министерство иностранных дел, стремясь не давать никакого повода партиям или отдельным группам жаловаться на то, что их обошли. [70] Разумеется, среди нас не было ни одного человека из бедной семьи. Однако, если не считать этого условия, при выборе были учтены самые тончайшие различия. Был представлен каждый сельскохозяйственный район Германии. Среди нас не было и двух человек, которые бы относились к одинаковой категории. Были там сын рейнского промышленника и потомок саксонского газетного издателя, сын бременского купца и отпрыск владельца гамбургской судоходной компании, сын члена наблюдательного совета «ИГ Фарбениндустри» из Вюртемберга и наследник владельца баварского частного банка. Был даже сын мекленбургского пастора — члена Социал-демократической партии.
Всего в группе было четверо дворян, однако и они относились к различным категориям. Лишь двое могли считаться настоящими юнкерами — граф Страхвиц и я. Но и между нами существовало тонкое различие. Руди Страхвиц происходил из строго католической силезской семьи, я же был бранденбургским протестантом.
Обычно на протяжении первого года службы вновь принятые атташе использовались лишь на скучной технической работе. Это делалось для того, чтобы они привыкли к рутине обыденной службы. Атташе направляли в различные отделы, где они составляли так называемые «рубашки». «Рубашками» у нас называли маленькие папки, на которых частично был уже напечатан стандартный текст. В эти папки вкладывались бумаги, подлежащие обработке. Их надлежало направлять в различные инстанции с пометками: «Для ознакомления», «Просьба сообщить свою точку зрения», «По назначению для дальнейшего использования» и т. п.
На протяжении второго года службы атташе проходили специальные курсы, которые отличались от обычного обучения в высших школах лишь тем, что доценты подбирались и контролировались нашим учреждением, а занятия проходили в самом министерстве. Только после окончания этих курсов и сдачи экзамена на дипломата молодой специалист привлекался к ответственной работе в министерстве либо посылался на заграничную работу. [71]
Немцы и поляки
Мне удалось сэкономить год и избежать составления «рубашек». Я попал прямо за границу. Согласно Версальскому договору, 1925 год был последним годом, когда немцы, жившие в районах, отошедших к Польше, и не желающие принять польского гражданства, могли переселиться в Германию. В провинциях Познань и Поморье таких людей были сотни тысяч. Для организации переселения этой массы тамошнему немецкому консульству спешно требовались сотрудники для обработки огромного количества бумаг: Так я попал в Познань.
Я неохотно отказался от жизни в Берлине и от своей удобной квартиры на Тиргартенштрассе. Положительным было то, что в Познани я получал прибавку за службу за границей, в то время как в Берлине я был вынужден сокращать свои расходы. Раньше я получал у Раумера 400 марок в месяц, министерство же иностранных дел платило своим молодым атташе, которые, как правило, были отпрысками богатых семейств, лишь 250 марок. Во всяком случае перевод в Познань освободил меня от неприятной необходимости вновь обращаться к отцу за подачкой.
О жизни служащего немецкого учреждения в Польше в эти годы много приятного не расскажешь. Отношения с нашим восточным соседом на протяжении столетий представляли собой одну из мрачных глав немецкой политики. Трудно было ожидать, что поляки при выселении будут действовать в лайковых перчатках: ведь дело шло о немцах, которые на протяжении веков грабили их страну и выступали в роли безжалостных и высокомерных господ. Разумеется, отдельным немцам во многих. случаях приходилось очень тяжело. Тот, кто, подобно мне, работая в консульстве, был вынужден ежедневно заниматься сотнями судеб этих несчастных, к сожалению, очень легко поддавался настроениям, в результате которых забывал, что в данном случае речь идет о восстановлении исторической справедливости.
Как и повсюду, получалось, что тяжелее всех приходилось маленьким людям, в то время как настоящие виновники в большинстве случаев ухитрялись выходить сухими из воды. [72] Так называемые гакатисты, все эти ганземаны, тидеманы и другие пресловутые «пожиратели поляков», в тех случаях, когда им это удавалось, «благоразумно» высказывались в пользу Польши. Теперь они были признанными польскими гражданами и со спокойной душой оставались в своих награбленных латифундиях. В то же время крестьяне, ремесленники и им подобные, честно отстаивавшие свою принадлежность к немецкой нации, очень часто теряли все свое имущество.
Главной обязанностью консульства была организация отправки переселенцев. Ежедневно мы должны были готовить бумаги для тысяч людей. Обычно уже с раннего утра приемная была переполнена, и часто очередь желающих переселиться в Германию тянулась до наружной двери. Люди были в отчаянии, ругались, были даже случаи покушения на самоубийство.
Наша жизнь проходила в работе, ибо со всем этим потоком невозможно было справиться за восемь часов. Как правило, мы задерживались в бюро до позднего вечера.
Общения с польским населением фактически не существовало: поляки избегали нас, а мы, со своей стороны, не искали контакта с ними. Никому из нас не приходила в голову мысль изучить их язык. Каждый польский текст переводился переводчиком. Поэтому не могло быть и речи о том, чтобы мы интересовались польским театром или другими явлениями культурной жизни Польши.
Свободные вечера мы проводили в лучшем случае в ресторане «Бинек», который посещали исключительно немцы и куда поляки не показывали даже носа. То, что там можно было узнать о Польше и об условиях в этой стране, разумеется, не имело ничего общего ни с дружественным отношением ни с объективностью.
Время от времени я навещал своих бывших товарищей по школе и полку, имевших имения в Познани и Поморье. В большинстве они также стали польскими гражданами и, как и прежде, жили в своих замках. Несмотря на это, они не считали необходимым изучать польский язык. Если в наших бранденбургских рыцарских поместьях все еще царили социальные условия, характерные для феодализма, то здесь создавалось впечатление, что ты попал в раннее средневековье. [73] По сравнению с обросшими грязью свинарниками, в которых вынуждены были ютиться польские батраки, дома поденщиков в Лааске могли сойти за солидные и нарядные пригородные виллы. Если у нас дома общий диалект создавал определенное ощущение связи между помещиком и рабочими, то здесь пропасть между господином и батраком подчеркивалась еще и тем, что батрак, желающий обратиться к господину с просьбой, был вынужден прибегать к чужому для него немецкому языку. Я не верил своим глазам, когда в первый раз увидел, как при появлении разряженного помещика не только мужчины, но и женщины подбегали к нему, пытаясь поцеловать руку или даже полу его полупальто. И у нас батраки снимали шапки, когда приветствовали отца, но здесь при этом делался такой земной поклон, что шапки, казалось, подметали землю у сапог господина. Немецкие помещик в Польше принимали эти изъявления покорности в большинстве случаев с высокомерным спокойствием. Мне, однако, рассказывали, что польские помещики с большой строгостью требуют соблюдения этих недостойных обычаев.
Воспитание дипломатов
Моя деятельность в Познани продолжалась ровно десять месяцев. В мае 1926 года в Берлине начались одногодичные теоретические курсы для нашей группы атташе. Обучение было организовано прямо как в школе. Ежедневно мы с очинёнными карандашами сидели в нашей аудитории у полукруглого стола, слушали лекции или зачитывали на семинаре наши собственные рефераты. Мы писали домашние и классные сочинения, а также предпринимали ряд интересных экскурсий. Так, на протяжении нескольких дней мы находились в Рурской области, куда нас пригласила дирекция концерна «Ферейнигте штальверке».
К концу курсов мы почти все были друг с другом на «ты» и были связаны хорошими, дружественными отношениями. Лишь последующий опыт помог мне осознать, что существовавшее у нас чувство общности являлось не чем иным, как эгоистическим классовым чванством. Как правило, вся эта дружба испарялась, как только кто-либо из нас впадал в немилость. [74]
Мы мнили о себе, что являемся своего рода сливками немецкой нации, считали, что перед нами открыта великая перспектива представлять все отечество. Партии и министры приходят и уходят, а мы остаемся, ибо мы — опора, на которой покоится государственный строй империи; мы обслуживаем аппарат, от деятельности которого все зависит. Нас повсеместно баловали, и в результате эти иллюзии превратились в твердую уверенность. Это привело к тому, что среди всего чиновничества Веймарской республики не было группы, более далекой по своим взглядам от общественного развития и поэтому более подверженной оппортунизму, чем высшее чиновничество министерства иностранных дел.
Правда, нам, воспитанникам эры Штреземана, не внушали ярко выраженной звериной идеологии политического хищничества, как это было с нашими преемниками в период господства нацизма. Наоборот, при всей расплывчатости европейской идеи она могла зажечь в нас истинный и благородный энтузиазм. Для меня в то время идея, «Соединенных Штатов Европы», центром которых являлась бы процветающая Германия, не носила милитаристского или завоевательного характера.
Конечно, сегодня я знаю, что и за ширмой европейской концепции Штреземана скрывались владельцы германской тяжелой промышленности и банков, далекие от любого идеализма и желавшие использовать эту идею лишь для того, чтобы расширить сферу своей власти. Эти силы и сегодня в Западной Германии маскируют свои цели при помощи европейской идеи. Под флагом европейского сообщества они делают все, чтобы навеки расколоть не только континент, но и наше немецкое отечество. Разумеется, не случайно, что как раз двое из нашей группы атташе 1925 года выступили в качестве первых суфлеров Аденауэра по вопросу о так называемой «европейской идее». Это были легационерат д-р Буде (впоследствии он был выжит бессовестным Бланкенхорном) и боннский посол в Париже барон Фольрат фон Мальтцан.
В июне 1927 года мы трое — Буде, Мальтцан и я — лучше всех сдали экзамен на дипломата. Мальтцан вскоре был взят самим Штреземаном в его секретариат. Буде попал в приемную министериаль-директора Кепке, который руководил политическим отделом министерства. Я же получил направление в немецкое посольство в Вашингтоне. [75]
Руководителем посольства в Вашингтоне был посол Аго фон Мальтцан. В свое время, будучи статс-секретарем, он был одним из инициаторов Рапалльского договора и наряду с послом в Москве графом Брокдорф-Ранцау считался умнейшим человеком среди тогдашних немецких дипломатов. Реакционные круги и его презрительно называли «красным бароном», однако он не принимал эти нападки близко к сердцу.
Этим летом Мальтцан находился в отпуске в Берлине и жил во дворце Радзивилла, рядом с Бранденбургскими воротами, который принадлежал банкиру Гутману из Дрезденского банка. (Позже, после банковского краха в 1931 году, дворец был продан американскому посольству.) Теперь я должен был ежедневно являться на службу в этот дворец.
В отличие от многих наших менее способных послов, Мальтцан держал себя очень естественно и никогда не пыжился. Он не стеснялся принимать меня в одной рубашке за завтраком или в кальсонах, с намыленными щеками. Я очень охотно выполнял его задания, так как работа с ним была не только полезной, но и приятной.
Однажды общество «Дейче Люфтганза», которое начало интересоваться возможностью деловых отношений с Америкой, пригласило Мальтцана принять участие в пробном полете над Берлином. Он принял это приглашение. До сих пор ни он, ни я никогда не летали на самолете. Тем приятнее было любоваться сверху освещенными солнцем бранденбургскими озерами и лесами. Мальтцан был в таком восторге, что принял решение впредь чаще пользоваться самолетом. Назавтра он должен был по служебным делам отправиться в Мюнхен. Он приказал мне вернуть уже закомпостированный железнодорожный билет и заказать ему место в самолете.
— Жаль, что вы не сможете отправиться вместе со мной, — сказал он на аэродроме Темпельгоф. — Следующий раз я постараюсь захватить вас.
К концу этого же дня мне пришлось вместе с его слугой отправиться в Шлейц (Тюрингия), чтобы опознать среди обломков самолета и положить в гроб его изуродованный труп. Вместе с его племянником Фольратом я организовал траурную церемонию в министерстве иностранных дел. Прощальную речь произнес сам Штреземан. [76]
В стане доллара
Спустя несколько недель я плыл на пароходе «Дейчланд», принадлежащем «ГАПАГ»{7} в Соединенные Штаты.
Поездка от Гамбурга до Нью-Йорка продолжалась ровно десять дней. Если не считать небольших остановок в Саутгемптоне и Шербуре, мы на протяжении целой недели не видели ничего, кроме бесконечного простора волнующегося океана. Я никогда не забуду момента, когда перед нами в далеком мареве впервые вынырнули шпили небоскребов Манхеттена. На первых порах почти не верилось, что это произведение рук человеческих, казалось, что видишь сказочные замки, башни и башенки которых тянутся сквозь облака к небу.
Несмотря на всю осязаемую грубость, с которой встречаешься сразу же при высадке, на протяжении первых часов, проведенных в Нью-Йорке, человека не оставляет впечатление, будто он находится в каком-то нереальном мире. Только постепенно привыкаешь к этим причудливым ущельям улиц с их нечеловеческой спешкой, толкучкой и оглушающим шумом, к подавляющей и ошеломляющей демонстрации великолепия и в то же время отвратительного продукта американской цивилизации, к жутко холодной и обезличенной атмосфере, которую не может разогнать ослепительное море света. Здесь не существует ни традиций, ни сентиментальности, ни учета тонких индивидуальных стремлений. Единственной движущей силой в этом муравейнике является холодная борьба за существование. Человек как таковой ничего не значит. Только доллар, которым он обладает, превращает его в нечто.
В 1927 году США находились на вершине небывалой конъюнктуры. Денег было много. Свежеотлакированные автомобили и тысячи других комфортабельных вещей, которые нескончаемым потоком сходили с конвейеров крупнейших и современнейших заводов мира и выбрасывались на рынок, раскупались, как теплые булочки. Так называемое американское «экономическое чудо» обеспечило широким слоям благосостояние, которое казалось незыблемым и неудержимо росло изо дня в день. [77]
Повсюду утверждали, что скоро даже самый бедный золотарь будет иметь в своем гараже собственный форд, а в кухне — собственный электрический холодильник.
Вашингтон
Нью-Йорк, несмотря на свои размеры и хаотическую сумятицу, все же производит впечатление импозантного, естественно выросшего целого. Столица же Соединенных Штатов Вашингтон, хотя он красив и построен с размахом, с первого же взгляда создает странное впечатление безвкусицы и искусственности. Если бы этот город не был избран правительственным центром огромного государства, он едва ли имел бы право на существование. В нем нет ни промышленности, ни рынка, ни какого-либо ремесла, заслуживающего упоминания. Собственно говоря, в нем нет даже коренного населения. По сути дела, он представляет собой лишь огромный сверхсовременный гостиный двор, владельцы комнат которого каждые несколько лет, обычно после президентских выборов, выезжают, очищая место новым людям.
Грубо говоря, Вашингтон, как и все города южных штатов, состоит из двух очень отличных друг от друга частей. Юго-восток — бедный, грязный район, застроенный в значительной части лишь жалкими хижинами из жести и дерева. Здесь проживают бедняки — негры и белые, которые используются для грязной работы или служат посыльными в других кварталах. Северо-запад с его роскошными дворцами, авеню и холеными парками предоставлен в распоряжение правительственных чиновников и тех, кто тесно связан с их деятельностью. В этом квартале расположены и дипломатические представительства иностранных государств.
Особому характеру города соответствует и так называемая общественная жизнь, то есть визиты и развлечения. Общественная жизнь играет здесь очень своеобразную роль: она используется исключительно в чисто материальных или честолюбивых целях. Приглашают в гости лишь в том случае, если хозяин ждет от приглашенного какой-либо личной выгоды; ни одно приглашение не принимается, если оно не приведет к конкретной цели. [78] Любая встреча имеет какую-либо корыстную цель: идет ли речь о скучающей вдове миллионера со Среднего Запада, которая ищет для своей дочки европейскую графскую корону; о беспутном бездельнике, пытающемся раздобыть хорошо оплачиваемую выгодную должность; о журналисте, который гонится за сенсационной скандальной историей; о сенаторе, прослеживающем нити интриги; или о финансовом магнате, пытающемся урвать из-под носа у конкурента миллионную концессию. Характерным для уровня общественной жизни Вашингтона мне кажется то обстоятельство, что в этой столице крупнейшего государства нет ни одной оперы и даже ни одного постоянного театра.
При этих условиях иностранные миссии являются центром притяжения в гораздо большей степени, чем в столицах других государств. Но в то время дипломаты излучали еще и особое, совершенно непреоборимое очарование. На протяжении нескольких лет в Соединенных Штатах существовал запрет на спиртное, так называемый «сухой закон». Гангстеры и контрабандисты зарабатывали огромные состояния, выбрасывая на рынок немыслимые алкогольные напитки. Но даже самый богатый человек постоянно подвергался опасности проснуться после попойки не только с головной болью, но и с тяжелым отравлением или же вообще не проснуться. Нам, дипломатам, было предоставлено не только право на ввоз любого рода алкогольных напитков, но и освобождение от пошлин. Наши напитки были хорошими, настоящими и имелись в изобилии. Не удивительно, что с нами искали общения.
Многие из американских дипломатов, принятых в качестве атташе в государственный департамент в то время, когда я служил в Вашингтоне, занимали после второй мировой войны высокие должности во внешнеполитических органах США. С приятным чувством вспоминаю я о совместных вечерах с выпивкой, которые мы проводили в моей берлоге на Массачусетс-авеню. Я знаю, что многие из них еще и сегодня остались моими искренними личными друзьями. К ним я могу причислить даже всех заместителей американского верховного комиссара в Германии в период с 1945 по 1954 год. Тогда, в Вашингтоне, мне не приходила мысль, что когда-нибудь они будут играть роль господ в моей стране. Однако, охваченный юношескими иллюзиями, я внушал себе, что эти дружеские связи когда-нибудь сыграют политическую роль и будут способствовать улучшению отношений между нашими странами. [79] Потребовался большой и горький опыт, чтобы я понял, насколько наивной была вера в то, что подобного рода личные связи могут оказать хотя бы малейшее влияние на закономерности развития отношений между народами.
Уважение к Германии растет
С приятным чувством вспоминаю я о туманном осеннем вечере на аэродроме Лейкхерст в Нью-Этверси. Мы прибыли туда для того, чтобы встретить первый цеппелин, совершивший перелет через Атлантический океан. Вместе с нами его прибытия ожидали десятки тысяч американцев. Воздушный корабль запоздал на много часов. Темнело. Погода испортилась. Постепенно даже начал накрапывать дождь. Все ощущали голод, так как давно были съедены имевшиеся в наличии горячие сосиски. Тем не менее толпа не расходилась. Наконец вдалеке раздалось жужжание, и луч прожектора разорвал тьму. Через несколько мгновений на поле спустилась величественная серебряная оболочка, и вся окрестность засверкала огнями. Были ясно видны черно-красно-золотые цвета и буквы «ЦР-3 Фридрихсгафен». Американский оркестр заиграл немецкий национальный гимн, первые же звуки которого были заглушены восторженным гулом многотысячной толпы. Мы, представители посольства, первыми подошли к кабине, из открытых окон которой выглядывал седовласый доктор Гуго Экенер, похожий на морского льва. Белокурая фрау Кип, жена поверенного в делах, протянула ему букет красных роз.
— Ради бога, — раздался в ответ оглушительный голос Экенера, — оставьте меня в покое, пока я не прикреплю цеппелин к мачте.
Фрау Кип так и не удалось избавиться от своих роз. [80]
Подобные сцены, вызывавшие у нас прилив патриотических чувств, я часто наблюдал на протяжении этих лет в США: прибытие в нью-йоркскую гавань под рев всех сирен «Бремена», завоевавшего голубую ленту за самый быстрый переход через Атлантический океан; триумфальная поездка немецких летчиков Кёля и Хюнефельда, пересекших океан, по Бродвею, на котором бушевала снежная метель конфетти; победа боксера Макса Шмелинга, завоевавшего звание чемпиона мира в Медисон-сквер-гарден; премьера Марлен Дитрих в «Голубом ангеле»; прием Альберта Эйнштейна в Белом доме; гастроли немецкого театра под руководством Макса Рейнгарта; торжественное представление в «Метрополитен-опера» с Лотой Леман в роли маршальши в оперетте «Кавалер роз» или Элизабет Шуман в «Свадьбе Фигаро»; выступление Берлинской филармонии под руководством Фуртвенглера в «Карнеги-холл»; вечер в посольстве, на котором Шлюскус исполнял произведения Рихарда Штрауса. Ни одна книга не имела тогда большего успеха, чем «На западе без перемен» Эриха-Марии Ремарка. Огромным успехом пользовались даже мелодии наших боевиков вроде «Я потерял свое сердце в Гейдельберге» или «Я целую вашу руку, мадам».
Германия и успехи немцев были постоянной темой для разговоров среди пораженной американской общественности.
Враждебность — результат мировой войны — исчезла, и барометр настроений в пользу Германии постоянно поднимался. У нас не было необходимости вести изощренную или лживую пропаганду. Нам удалось окончательно разделаться с эпохой кирасирских шлемов и потсдамских моноклей. По крайней мере мы верили в это так же, как и в то, что стали миролюбивыми, полезными членами цивилизованного сообщества народов.
Посол — дворянин и демократ
Нашего посла — преемника фон Мальтцана — фон Притвица нельзя было отнести к числу гениев, зато он был уравновешенным человеком. Его буржуазно-демократические взгляды покоились на убеждениях. Как и я, он служил в свое время в гвардейской кавалерии и порвал с черно-бело-красным окружением не без серьезной внутренней и внешней борьбы. Штреземану пришлось преодолеть определенное сопротивление, прежде чем ему удалось назначить на важный пост посла в Вашингтоне дворянско-демократического ренегата, учитывая при этом и то, что ему было только сорок два года и по служебному рангу он не мог претендовать на такую должность.
Меня влекло к Притвицу, так как я был уверен, что он с его опытом может многому научить меня. [81]
Однажды в один из рождественских вечеров он, его жена и я сидели одни в большом салоне посольства. Я использовал обстановку, чтобы выяснить некоторые интересовавшие меня вопросы.
— Господин посол, — спросил я напрямик, — как это получилось, что вы, в прошлом гвардейский кирасир, то есть выходец из полка с еще более строгими монархическими традициями, чем мой полк, стали таким убежденным защитником черно-красно-золотого флага?
На минуту он задумался:
— Видите ли, Путленок. Как бы вам это объяснить? Дело в том, что я не только сидел в офицерском казино, но и пытался выйти за его рамки. С тысяча девятьсот шестнадцатого года до конца войны я был прикомандирован в качестве офицера-ординарца к имперской канцелярии и служил там при четырех канцлерах: Бетман-Гольвеге, Михаэли, Гертинге и Максе Баденском. Поверьте мне, я имел достаточно возможностей убедиться, какую безответственную игру вел с немецким народом кайзеровский режим. Уже в шестнадцатом году во всей имперской канцелярии не было даже самого мелкого служащего, который бы точно не знал, что война окончательно проиграна. Каждый день затяжки войны означал бесполезное убийство тысяч немецких солдат. И в то же время ни у кого не хватило смелости оказать сопротивление авантюристическим планам верховного командования армии, и прежде всего Людендорфу, охваченному манией величия. Если бы мы рассказали кому-нибудь постороннему о действительном положении, мы были бы преданы за пораженчество военному суду. Все это тянулось до тех пор, пока военное командование полностью не расписалось в своем бессилии и не бросило карты. Миллионы людей были вынуждены умирать лишь потому, что тогдашние владыки империи не имели совести и не хотели рисковать, опасаясь за собственную шкуру или за свой пост. Разве это не самое страшное преступление в истории человечества? Может быть, вы поймете теперь, почему я не могу видеть эти черно-бело-красные цвета.
В качестве представителя Германии Притвиц подписал пакт Келлога, осуждающий войну. Я уверен, что никто не мог сделать этого с более чистой совестью. [82]
Кроме того, Притвиц был единственным из руководителей наших миссий, который немедленно после прихода Гитлера к власти направил в Берлин заявление об отставке и ушел в частную жизнь.
Катастрофа
В 1929 году я нашел своему младшему брату Вальтеру место ученика на одной из самых современных ферм сельскохозяйственного Среднего Запада в штате Миссури. Осенью перед его возвращением в Германию мы провели с ним несколько дней в Нью-Йорке. Просмотрев на Бродвее чудесное представление знаменитого негритянского ревю «Черная птица», мы бродили по темным улицам, любуясь гротескными тенями небоскребов: мерцающий свет реклам делал их похожими на кубистические картины. Пересекая Пятую авеню, мы услышали впереди громкие крики продавцов экстренных выпусков газет: «Штреземан убит», «Сенсация в германском министерстве иностранных дел!», «Удар по делу мира во всем мире!».
— Какой ужас! — озабоченно воскликнул Вальтер.
Да! — Это было все, что я ему ответил.
Я не мог точно объяснить себе почему, но инстинкт подсказывал мне, что дни многообещающих надежд приходят к концу.
Забыты были бодрые негритянские мелодии, которые еще несколько минут назад звучали в голове. Молча вернулись мы в отель. Администратор, урожденный немец, услышавший от нас эту новость, испуганно спросил:
— Что же теперь будет с Германией? Кто придет в Берлине к власти?
Спустя несколько недель пришла другая беда — «черная пятница». Неожиданно почти для всех произошел крах на нью-йоркской бирже: курсы упали до уровня, какого еще не знала история. До этого дня считалось чуть ли не богохульством, если кто-нибудь осмеливался хотя бы намекнуть, что «экономическое чудо» в избранной богом стране может когда-нибудь иметь конец.
Паника была неописуемой.
Один из моих коллег составил путем спекуляций на бирже довольно значительное для него состояние. Обычно он совершал свои операции в вашингтонском отеле «Мейфлауэр», где помещалось фешенебельное бюро одной из крупнейших маклерских фирм. [83] Я часто сопровождал его туда и наблюдал за световым экраном, на котором сменяли друг друга самые последние курсы нью-йоркской биржи. Эти дни он постоянно проводил там, сидя в мягком кресле среди спекулянтов и наблюдая за изменением курсов. Как человек в финансовом отношении не заинтересованный, я следил в первую очередь за лицами заядлых финансистов. Они сидели, как на похоронах, впиваясь взглядом в меняющиеся цифры, которые сообщали им, что за последние пять минут они стали беднее на тысячи или сотни тысяч долларов.
Несмотря на ученую степень доктора наук, я тоже не мог понять, что происходит. Реальные ценности американского народного хозяйства, огромные фабрики, склады с сырьем, запасы товаров, а также рабочая сила оставались на месте, они функционировали. Почему же фиктивные цифры, выраженные в долларах, были в состоянии так парализовать всю экономику, что фабрики закрывали свои ворота, рабочих выбрасывали на улицу и каждый человек внезапно становился беднее? Потребовался еще более суровый опыт, прежде чем я начал понимать действительные причины неизбежности таких кризисов, уничтожающих людей и ценности.
Всем нам, однако, немедленно стало ясно одно: все это окажет пагубное влияние на Германию. У нас было немало умных людей, которые с самого начала характеризовали экономический подъем, переживаемый Германией со времени окончания инфляции, как иллюзорный. Бесспорно, что он не был бы возможен без огромных иностранных займов, прежде всего американского происхождения. Правда, при помощи займов наша экономика была очень расширена, однако в результате этого она больше не принадлежала нам, попав в опасную зависимость от иностранных кредиторов. Крупные банки Уоллстрита брали с нас такие проценты, которые в обычной обстановке никак не могли быть выплачены. Займы из расчета двенадцати и более процентов не являлись редкостью. До сих пор эти проценты оплачивались таким образом: один заем следовал за другим и проценты по первому вычитались из денег, положенных по следующему. Подобные манипуляции позволяли участвующим в них финансистам зарабатывать неслыханные суммы; в то же время экономика все глубже погружалась в трясину задолженности. [84] Это рано или поздно должно было привести к банкротству. Сверххитроумные немецкие финансисты, и прежде всего доктор Яльмар Шахт, который несколько раз осчастливил нас своим визитом в Вашингтон, даже сознательно делали на это ставку, рассчитывая обмануть своих американских родичей. Они цинично говорили в своем кругу: «Здоровое банкротство освободит нас от этого бремени».
Пока что эти расчеты не осуществились. Америка перекрыла поток займов и не проявляла никакого желания отказаться от своих требований — как частных, так и государственных.
Кульминацию мирового экономического кризиса мы пережили в разгар лета 1931 года, после большого банкротства берлинских банков. Это было в июльские и августовские дни, когда в Вашингтоне стояла дикая, парящая жара. Истекающие потом, мы сидели до поздней ночи над кодами, расшифровывая простыни телеграмм с призывами о помощи, которые почти каждый час пересылались из Берлина в Вашингтон. Как сейчас, вижу моего коллегу Алекса Вутенау, сидящего напротив, с мокрым клоком волос, падающим на глаза, и вспотевшей грудью, виднеющейся из-под расстегнутой рубахи.
— Ты на каком месте?
— У меня как раз идет ...неизбежный паралич всей экономической жизни.
— Следующая группа: ...далеко идущие катастрофические последствия.
— А ты?
— Здесь какое-то китайское слово. Читаю: «хао».
Следующий слог искажен.
— Наверно, должно быть «хаос» или «хаотический».
— «Хаотическая»! Ты прав! Дальше следует «обстановка». Все верно: «хаотическая обстановка».
В таком тоне были выдержаны телеграммы, которыми были засыпаны не только мы, но и большинство европейских посольств в Вашингтоне. Поверенный в делах был все время на ногах, передавая Государственному департаменту то новую неотложную ноту, то спешный меморандум. Нам даже перестали выплачивать жалованье, и мы на протяжении целых недель жили в долг.
После длительного сопротивления президент Герберт Гувер оказался вынужденным объявить свой знаменитый мораторий. По крайней мере мы получили небольшую передышку. В связи с завершением переговоров французский посол Поль Клодэ, очень умный человек и известный католический писатель, организовал для всех участников небольшой банкет, на который был приглашен и я. Подняв бокал с шампанским, Клодэ произнес первый тост:
— За короткое мгновение между кризисом и катастрофой, которое еще имеется в нашем распоряжении!
Даже в далеком Вашингтоне мы ощущали, что положение в Европе, и прежде всего развитие в Германии, характеризуется резким поворотом к худшему. Без сомнения, после смерти Штреземана вновь открыто поднял голову прусско-немецкий милитаризм с его характерным шовинистическим духом. Центр политических решений все больше перемещался с Вильгельмштрассе в Министерство рейхсвера на Бендлерштрассе. Чем иным можно было объяснить, что именно теперь, в условиях банкротства, когда у нас было столько забот, мы начали строительство самого дорогого в мире «карманного линкора»? Что иное могло побудить преемника Штреземана г-на Курциуса поставить на карту с трудом завоеванный внешнеполитический престиж Германии, выдвинув на обсуждение проект таможенного союза с Австрией? Почему новый рейхсканцлер Брюнинг все более настойчиво заводил разговор о немецком «равноправии в вопросах вооружения»? Как мог ответственный член правительства министр внутренних дел Тревиранус доводить наши и без того достаточно напряженные отношения с Польшей чуть ли не до разрыва, выступая с публичными речами, в которых содержались откровенные притязания на Данциг и Польский коридор?
Первые ласточки наступающей весны вооружений прилетели к нам еще в 1930 году. Это были два капитана с Бендлерштрассе — Варлимонт и Шпейдель. Они были приданы посольству для изучения в Соединенных Штатах вопросов военной политики. Впоследствии в Третьей империи они стали генералами и получили известность как ведущие организаторы новой, фашистской армии.
Осенью 1931 года я был отозван из Вашингтона и назначен поверенным в делах в Гаити.
Черные и белые в Гаити
«Рай у побережья моря — это родина моя», — так поет молодой туземец в оперетте Пауля Абрахама «Гавайский цветок». Когда я слышу эту песню, перед моими глазами всегда встает страна Гаити, такая, какой я впервые увидел ее с борта самолета, идущего с Кубы: пестрый зеленый гористый сад в лазурно-синем океане. Нигде тропики не выглядят пышнее и прекраснее, чем здесь. Это первый клочок американской земли, к которой пристал Колумб. С тех пор остров называется Эспаньола. Впоследствии в результате борьбы между испанскими и французскими завоевателями остров был разделен на две части — Гаити и Сан-Доминго. С тех пор на этой земле было пролито много крови и много слез, были стерты с лица земли целые народы, совершены зверства, не поддающиеся описанию. Тем не менее тут по-прежнему улыбается природа, освещенная палящим полуденным солнцем, мирно шумят пальмы, а умеренные тропические ночи залиты серебряным светом луны и звезд.
О Гаити написано очень много правды и бессмыслицы, серьезного и смешного. Этот очаровательный уголок земли — первое и единственное в мире негритянское государство, которое нашло в себе силы уже полтора столетия тому назад завоевать в боях освобождение от рабства и колониального господства белых. История, язык, предания, обычаи, музыка и танцы — все, чем славится этот народ, дает такую богатую многокрасочную картину, что для ее подробного описания не хватило бы целой энциклопедии.
Возможно, причиной этого является моя врожденная нечистая совесть феодала, но я всегда проявлял особую внимательность к неграм, которых еще несколько поколений назад люди моей расы и моего класса держали в условиях дикого рабства. Еще в Соединенных Штатах меня заинтересовали негры и их небывало быстро прогрессирующее культурное развитие.
В Вашингтоне существует так называемый Говардский университет — одно из немногих американских высших учебных заведений для негров. Из этого университета уже вышли многие специалисты с мировым именем в целом ряде областей. Хотя я почти ничего не понимал в технических науках, которые там в основном преподавались, местные профессора и студенты никогда не жалели усилий, чтобы с гордостью и радостью продемонстрировать мне свои достижения и разъяснить их смысл. [87] Они проявляли большое уважение к Германии и немецкой науке. Я провел там не один вечер за чашкой кофе и приобрел немало друзей. Бывая в Чикаго, я посещал различные учреждения Фонда Розенвальда, которые содействовали развитию художественных талантов негров. Их достижения, особенно в области живописи и скульптуры, производили большое впечатление.
Здесь же, в Гаити, я попал в полностью черное общество. Так как я был немцем — человеком, страна которого, в отличие от других белых великих держав, никогда не предъявляла здесь непосредственных колониальных притязаний и не требовала расовых привилегий, — для меня оказалось нетрудным завоевать симпатии.
С президентом республики, полным темнокожим господином, постоянно носившим, как и все местные зажиточные граждане, белый полотняный костюм, я вскоре установил настолько дружественные личные отношения, что он часто без предварительного оповещения появлялся в миссии. В свою очередь, я имел к нему доступ в любое время. У него была подруга, которая собирала почтовые марки. Поэтому я попросил мать присылать мне немецкие марки, которым он всегда был очень рад.
— Господин поверенный в делах, — спросил он меня однажды во время утреннего визита, — вы хорошо провели время вчера вечером?
Действительно, в тот вечер я с несколькими знакомыми отправился на своем маленьком форде в горы, где принял участие в довольно диком экзотическом танце под аккомпанемент барабанов.
— Господин президент, в каких смертных грехах вы хотите теперь меня обвинить?
— Смертным грехом это, пожалуй, назвали бы ваши американские друзья. Но можете быть уверены, я им об этом не расскажу. Я радуюсь каждый раз, когда моя служба информации докладывает, что немецкий поверенный в делах явно чувствует себя хорошо среди наших людей.
Сегодня это звучит неправдоподобно, но я искренно ответил ему:
— Господин президент, вы видите, что нам, немцам, совершенно чужды расовые предрассудки.
Очень часто мы обсуждали проблемы, связанные с жизнью немецкой колонии, которую я обязан был опекать. Колония, если не считать некоторых вновь прибывших, состояла почти исключительно из людей, которые в той или иной степени срослись с коренным населением. Эти немцы вне зависимости от того, какой оттенок имела их кожа, зачастую вели себя совсем не как ангелы и часто вступали в неприятные конфликты с законом или полицией. Мне приходилось сглаживать многие инциденты. Но не было случая, чтобы гаитянские власти вели себя некорректно или враждебно. Наоборот, мы, немцы, пользовались благосклонностью, которой едва ли заслуживали своим поведением.
В общем и целом наши земляки занимались полезными и добропорядочными профессиями: они были врачами, аптекарями, метеорологами, инженерами, владельцами гостиниц, мелкими торговцами, государственными служащими или служащими крупных иностранных фирм. Французам общность языка и культуры давала возможность установить с местным населением более естественные и тесные связи, однако воспоминания о временах их колониального господства приводили к тому, что в человеческом и политическом плане они наталкивались на недоверчивую сдержанность. Англичане были господами соседней Ямайки и других Карибских островов. Их тамошняя репутация была известна и в Гаити, так что они никак не могли быть здесь популярными.
Однако настоящими врагами и угнетателями считались на Гаити янки. Многие сезонные рабочие с Гаити бывали в Соединенных Штатах и рассказывали, каким унижениям подвергаются там негры. В Гаити в то время была размещена даже целая американская морская бригада, а у правительства были изъяты все решающие функции власти. Даже руководство Государственным банком, как и управление таможней и финансами, находилось исключительно в руках американцев. Высшей властью в стране был не мой друг президент, а финансовый советник американского правительства де ла Рю из банка Морганов. [89] За то, что Гаити несколько лет тому назад не смогла выплатить проценты по различным займам, предоставленным Уолл-стритом, стране по договору был навязан этот финансовый советник, задача которого состояла якобы в том, чтобы путем реорганизации подвести здоровую основу под экономику и финансы. Таким образом, несмотря на наличие номинального суверенитета, в Гаити господствовал оккупационный статут, который предоставлял финансовому советнику право делать все, что ему захочется. Без его согласия правительство не могло потратить ни одного гроша.
Первым подвергся реорганизации земельный закон, существовавший со времени опубликования Декларации независимости в период Великой французской революции. Согласно этому закону, белым до сих пор запрещалось приобретать в Гаити земельные владения. Теперь было сделано исключение для крупных американских займов. В будущем они могли быть использованы для осуществления проектов развития местной промышленности и сельского хозяйства.
На протяжении полутора столетий свыше девяноста процентов населения проживало на своих маленьких клочках земли в условиях примитивного натурального хозяйства. Даже в мое время в далеко отстоящих от дорог горных районах деньги были почти не известны. Во время прогулок в маленькие отдаленные деревни мне часто не удавалось найти человека, который смог бы мне разменять полдоллара. Еды для скромных потребностей было достаточно. Одежда, отопление или строительство бамбуковых хижин в условиях тропического климата не были проблемой. Ежедневно босоногие продавщицы с корзиной на голове или навьючив осла отправлялись в путешествие по стране. Они везли на рынок несколько фунтов кофе, плоды манго, апельсины и привозили с рынка те немногие вещи, которые были дополнительно необходимы для существования. Однако в самой деревне деньги почти не находили применения.
Эти примитивные отношения должны были быть в корне модернизированы под американским руководством. Американские компании уже скупили в долинах крупные поместья площадью во много тысяч гектаров. Были разбиты плантации, на которых в больших масштабах выращивались ананасы и другие южные фрукты, кофе, какао, хлопок и прежде всего сахарный тростник. Создавались также фабрики для первичной переработки этих продуктов. [90] Для мелких крестьян, потерявших в результате свои земли, оставался только один выход: чтобы заработать на жизнь, они должны были стать рабочими. Их прежней вольности был положен конец. Разумеется, подобное принуждение к регулярной работе, имевшее привкус старого рабства, им совсем не нравилось. Американцы постоянно жаловались на то, что у гаитян отсутствует стремление заработать деньги. Владельцам нового сахарного завода у Пррт-о-Пренса однажды пришла в голову идея повысить трудовой энтузиазм своих рабочих, увеличив в два раза их недельную заработную плату. В результате в следующий понедельник вообще никто не явился на работу. Рабочие заявили, что теперь у них достаточно денег на две недели и поэтому они могут разрешить себе недельный отдых.
Прослойка по-настоящему образованной и патриотической интеллигенции была очень тонкой. Эта интеллигенция жила в тяжелых условиях; было почти невозможно достичь обеспеченного существования и дать молодому поколению высшее образование. Тот, кто связывался с американцами, терял всякое доверие своих черных земляков. Я знал не только негров, но даже мулатов, по внешнему виду почти не отличавшихся от белых, которые предпочитали ходить босиком, чем зарабатывать, прислуживая американцам.
Разумеется, я был вынужден поддерживать с тамошними американцами, прежде всего с финансовым советником и командующим морским корпусом, не только корректные, но и дружественные отношения. Лично оба они были культурными и приятными людьми. По служебной линии, когда приходилось защищать немецкие интересы, они оказывали мне неоценимые услуги. Такие отношения часто давали мне возможность помогать и моим черным друзьям.
Росту моей популярности очень способствовал случай, который произошел вскоре после моего прибытия. На официальном балу во дворце президента я сидел в окружении членов дипломатического корпуса рядом с женой американского посла. В этот момент ее пригласил танцевать министр иностранных дел Гаити. Незадолго до этого она танцевала со своим мужем и со мной. Теперь же она отказалась, сославшись на головную боль. Я знал, что это только предлог, что она питает к неграм прямо-таки физическое отвращение. [91] Я решительно встал и, сказав ей: — Мадам, мне придется идти ради вас на жертвы, — пригласил танцевать довольно темную супругу министра иностранных дел. Министр не забыл этого дружественного жеста. Часто я брал на себя передачу американцам официальных просьб, избавляя его тем самым от обязанности, которую он считал неприятной и роняющей его достоинство. Министр пользовался моими услугами и в личных делах, что иногда приводило к смешным ситуациям.
Так, однажды, когда я должен был отправиться на пароходе общества «ГАПАГ» в служебную поездку на Ямайку, он попросил меня привезти для него от проживающей там сестры несколько посылок. Он объяснил, что при переправке их нормальным путем опасается затруднений со стороны американского таможенного управления. Я обещал сделать это, детально не расспрашивая, с чем мне придется иметь дело. Как выяснилось впоследствии, эти посылки оказались достаточно объемистыми. При отплытии из Ямайки я установил, что моя кабина настолько забита картонками и ящиками, что я с трудом мог открыть дверь. Мне пришлось заказать другую каюту.
Благодаря своим дипломатическим привилегиям я все же протащил весь багаж с неизвестным мне содержимым через таможню и вручил его министру в целости и сохранности. Спустя несколько дней финансовый советник де ла Рю завел со мной разговор о моем огромном багаже. Он определенно не поверил сказке, которую я ему в связи с этим рассказал. Однако мы достаточно хорошо относились Друг к другу, чтобы с наивным видом замять всю эту историю.
* * *
Солнечная Гаити была далека от суматохи, которая царила в мире. Два раза в месяц в Порт-о-Прёнс прибывал немецкий корабль, привозивший мне почту с родины. Тем не менее даже здесь я замечал, что внешний мир охвачен кризисной лихорадкой. Торговые суда заходили в порт все реже, и все выше поднимались над уровнем моря их ватерлинии, свидетельствующие о пустоте трюмов. Американские плантаторы обрабатывали свои поля только частично, кофе и фрукты гнили на деревьях, хлопья неубранного хлопка носились в воздухе. Иногда сиденья моего автомобиля за короткий срок так покрывались ими, что казались заснеженными. [92]
Многое бы отдали в эту зиму миллионы голодных и безработных немцев, если бы им привезли хоть немногое из того, что пропадало здесь. В свою очередь Гаити нуждалась во многом из того, что лежало на складах в Германии, не находя сбыта. Часто в своих отчетах в Берлин я предлагал организовать такого рода обменные операции. Но все это было бесполезным. Поскольку на таких операциях нельзя было заработать, никто ими всерьез не заинтересовался. Хотя я и считался подкованным в вопросах народного хозяйства, мой здравый смысл никак не мог воспринять этот явный абсурд.
Местные рабочие, потеряв теперь заработок в порту, на плантациях и на фабриках и не имея других средств к существованию, толпами хлынули в столицу и бродили по ее улицам, испытывая самую жестокую нужду. Однако большинство населения, все еще проживавшее на своих мелких земельных участках, почти не ощущало кризиса. Деньги не составляли для них жизненной необходимости, а природа все еще была достаточно щедра, чтобы предоставить в обычном объеме то небольшое количество пищи, в котором они нуждались.
Однако в жизни белого населения многое изменилось, ибо оно было тесно связано с денежным хозяйством. Мне пришлось отправлять за счет благотворительных организаций в трюме корабля на родину не одну в прошлом хорошо обеспеченную, а ныне обнищавшую немецкую семью. Впервые в истории негры увидели, что и белые могут страдать от голода.
Невозможно переоценить значение этого опыта для укрепления самосознания черного населения. До сих пор возможность любого выступления против привилегий белых заранее парализовалась тем, что суеверные люди были убеждены в наличии у белых каких-то сверхъестественных сил, выступать против которых было совершенно бессмысленно. Почти все священники и миссионеры в Гаити откровенно признавали, что внешнее обращение населения в христианство получило в общем и целом широкое распространение только потому, что черные ежедневно убеждались в способности бога белых обеспечить своим детям лучшую жизнь, чем это могли сделать для своих поклонников боги культа Воду. [93] Негры считали, что в связи с этим целесообразно установить с белым богом сносные отношения. Так, несколько лет тому назад в католическом соборе Порт-о-Пренса во время торжественной службы в связи со смертью туземного сановника выяснилось, что в установленном в соборе гробу лежал не труп человека, а священный для поклонников культа Воду черный козел, труп же был тайком увезен в горы, чтобы языческие священнослужители передали его богам племени. Разумеется, белый бог должен был потерять власть над умами, когда люди собственными глазами убедились, что он ослабел и уже больше не может дать своим детям талисман вечного благосостояния.
Один умный и патриотически настроенный гаитянин как-то сказал мне:
— Этот кризис, возможно, явится важнейшим событием в нашей истории, ибо он навсегда сломал магическое кольцо. Мы знаем теперь, что белый человек не столь уж силен. Тем самым устранены величайшие препятствия, которые мешали нашему народу, поверить в свои собственные силы.
Трухильо
Во время пребывания в Гаити я нанес официальный визит в расположенную на том же острове соседнюю страну — Доминиканскую Республику.
В отличие от Гаити, которая во время Великой французской революции и господства Наполеона освободилась от французских колонизаторов, Сан-Доминго, бывшая испанским владением, на протяжении еще многих десятилетий продолжала оставаться колонией. Эта страна получила номинальную независимость, так сказать, автоматически, когда в прошлом столетии в результате освободительной войны рухнуло испанское господство в крупных странах Латинской Америки. Поэтому четкий национальный характер и активный патриотизм получили здесь гораздо меньшее развитие, чем в соседней Гаити. Ландшафт здесь тот же самый, он так же изумителен, и все же, когда пересекаешь границу, кажется, что вокруг все стало менее красочным и интересным. [94] Как будто тебя перенесли в разреженные джунгли, в которых разбросаны современные бетонные строения, стеклянные бензоколонки, универмаги Вулворта и плакаты, рекламирующие жевательную резинку и сигареты «Лаки-страйк», — джунгли, быстрыми темпами уподобляющиеся американскому Среднему Западу.
Расстояние между Порт-о-Пренсом и столицей Доминиканской Республики не больше, чем между Берлином и Ганновером. Однако, поскольку эти страны были сознательно отгорожены друг от друга, на большом участке в горной пограничной области не существует нормальной дороги. Это было самое медленное и самое рискованное путешествие, которое мне когда-либо приходилось предпринимать. Я еще и сегодня горжусь тем, что мне удалось без серьезных злоключений провести мой маленький форд через все подстерегавшие его опасности. Мне пришлось пересекать метровые щели по переброшенным через них двум деревянным балкам, достаточно толстым, чтобы по ним проскочили колеса. Часто на многих поворотах только ловкость спасала меня от падения в глубокое ущелье. Неровности скалистой дороги часто вынуждали меня к таким кренам, что иногда, сидя за рулем, я терял равновесие. Несколько раз я застревал в болотистых руслах рек и был вынужден просить помощи, чтобы вытолкнуть машину на сухое место.
В столицу республики я прибыл вечером в понедельник — праздник роз. Недавно в честь главы государства столица была переименована в Трухильо-Сити. Хотя я просил об аудиенции на следующий день, Трухильо пригласил меня в качестве почетного гостя на большой костюмированный бал, состоявшийся в тот же вечер.
Кожа Трухильо была столь же темной, как и у президента Гаити Винсента, а лицо имело даже более негроидные черты. И тем не менее это был совсем другой человек. Может быть, перед его глазами маячил пример черного властителя Христофа, который свыше ста лет назад объявил себя императором и управлял Гаити. Республика только что добилась самостоятельности при помощи железного кулака, и было видно, что народ и даже министры дрожат от страха при одном упоминании имени Трухильо. [95]
Властью он был обязан исключительно американцам и большую часть года проводил в различных фешенебельных отелях Нью-Йорка. На последних выборах он получил подавляющее большинство голосов и в связи с этим принял решение присоединить к своему титулу президента государства новый, более пышный титул — «благодетель отечества («benefactor patriae»). Я справлялся о том, как проходили эти выборы. Мне сообщили: в связи с тем, что основная масса населения неграмотна, человек считался проголосовавшим за Трухильо, если в списке против его имени и на врученном ему бюллетене был оттиск его большого пальца.
Как и многие диктаторы, Трухильо был любезным хозяином. Праздник роз проходил на свободной площадке в центре большой пальмовой рощи под открытым звездным небом. Трухильо пригласил меня сесть рядом с его двумя дамами за столом под балдахином, установленным на возвышении. Одна из дам была его сестрой, другая, насколько было известно, — его любовницей. Несмотря на довольно пышные формы и не очень молодой возраст, она была избрана королевой карнавала и в качестве таковой получила представительские в размере нескольких тысяч долларов. Вообще она производила впечатление довольно взыскательной дамы. Китайский посланник на Кубе, время от времени посещавший оба государства, расположенные на острове Эспаньола, рассказывал мне, что эта леди доставила ему немало неприятностей. На состоявшейся недавно международной выставке в Чикаго ее внимание привлекло оборудование ванной комнаты стоимостью 10 тысяч долларов. Поскольку денег для покупки не имелось, ей пришла мысль побудить своего друга — «благодетеля отечества» — обложить находящиеся в Сан-Доминго китайские прачечные особым налогом, который не только покрыл бы стоимость оборудования ванной комнаты, но, кроме того, дал бы значительную дополнительную сумму. Китайскому посланнику с большим трудом удалось организовать среди своих земляков сбор добровольных пожертвований и таким образом удовлетворить влиятельную даму. Помимо всего, ей была подарена красивая кубинская верховая лошадь. В результате проект закона о новом налоге был отставлен.
В этот вечер праздника роз мы сидели вчетвером за бутылкой шампанского на возвышении под балдахином и с восхищением наблюдали за веселой сутолокой. Время от времени «благодетель отечества» приветливо бросал в оживленную толпу ленты серпантина. [96] Следует отметить, что от этой толпы нас отделяла цепь одетых в форму часовых, расположенная непосредственно у самого постамента. Наша беседа принимала все более непринужденный характер, и когда раздались звуки зажигательной румбы, мы решили присоединиться к танцующим. Как только мы начали спускаться по ступеням к танцевальной площадке, часовые взяли нас в полукольцо. Их было двенадцать человек. Когда я пригласил «благодетельницу отечества» на танец, охрана разделилась на две группы: шесть человек последовали за мной, а шесть — за президентом. Куда бы ни двигался я со своей партнершей, за нами следовало по три солдата с каждой стороны. Одной рукой часовые держались за пистолеты, а в другой у них были карманные фонари на случай, если какой-нибудь злоумышленник захочет перерезать электрическую проводку. Удивленная публика отошла в сторону, внимательно следя за этим представлением.
Стояла опьяняющая тропическая ночь, и я чувствовал всеми фибрами своей души, что действительно нахожусь в условиях так называемой карибской демократии, которую европейцы столь охотно изображают в своих опереттах как «рай у побережья моря».
Папен и «Кабинет баронов»
После почти пятилетнего пребывания за океаном я имел право провести на родине четырехмесячный отпуск. В середине мая 1932 года я сел в Порт-о-Пренсе на торговый корабль американской «Юнайтед фрут компани», доставивший меня в Нью-Йорк. Оттуда я был намерен выехать в Европу на «Бремене».
Хотя со времени моего отъезда из США прошло меньше года, положение в Соединенных Штатах заметно ухудшилось. На перекрестках нью-йоркских улиц стояли десятки безработных, торговавших яблоками, шнурками для ботинок, спичками и другой дешевой мелочью. Шарманщики и уличные музыканты день за днем тоскливо исполняли весь репертуар боевиков Бродвея и Голливуда. Притвиц дал в посольстве в мою честь небольшой прощальный обед, во время которого я познакомился со своим преемником по посольству. Его звали Герберт Бланкенхорн. Тогда никто из нас не сказал бы, что этот во всех отношениях невзрачный молодой человек обладает качествами, которые позволят ему двадцать лет спустя стать послом и руководящим деятелем германской внешнеполитической службы, правда лишь в Бонне. [97]
Желая увидеться с некоторыми старыми друзьями, я сделал остановку в Англии и провел три дня в Лондоне. Послом там был теперь барон Константин фон Нейрат, партнер моей матери по штуттгартской школе танцев во времена ее молодости. В день моего отъезда он пригласил меня к обеду в кругу семьи. Наряду с обычными пустяками разговор за столом, естественно, перешел на критическое положение в Германии: как раз в это время старый Гинденбург грубо выставил рейхсканцлера Брюнинга и Германия не имела правительства. Уже тогда я услышал от Нейрата выражение, которое, как мне позднее стало ясно, было типичным для его взглядов. Он сказал на свом швабском диалекте:
— Не так страшен черт, как его малюют.
Гораздо больше он интересовался тем, будет ли в ближайшее время в Баварских Альпах разрешена охота на серн.
На следующий день я был в Париже и прочел в вечерних газетах, что Нейрат назначен германским министром иностранных дел. Нового рейхсканцлера звали Франц фон Папен. Эта фамилия не была для меня незнакомой. Работая в вашингтонском посольстве, я занимался там вопросами культуры. В то время в числе моих подопечных был молодой человек, носивший ту же фамилию. Он на протяжении года изучал юриспруденцию в американском католическом университете в Джоржтауне. Я немедленно предположил, что новый канцлер, по всей вероятности, является отцом моего Францхена.
По воле случая Францхен оказался первым знакомым, который повстречался мне на Вильгельмштрассе после моего прибытия в Берлин. Поскольку дворец рейхсканцлера в то время как раз ремонтировался, семья Папена вселилась в дом на Вильгельмштрассе, 74. Там, за садом, во дворе, находилась большая казенная квартира. Ввиду нашего старого знакомства меня довольно часто приглашали туда к обеду.
В то время Германия находилась на грани развала, развитие шло к неминуемому краху. Казалось, что в этих условиях рейхсканцлер не должен был спать от забот и трудов. Но, к моему удивлению, в доме канцлера царила атмосфера беззаботного, солнечного веселья. [98]
Общество уютно располагалось за столом, а затем вело непринужденный разговор за чашкой кофе, покуривая сигары на затененной веранде. Около трех часов рейхсканцлер обычно произносил:
— Бог мой, через два часа я должен быть на коктейле у американцев, после этого еще какой-то прием, а в восемь вечера начнется обед во французском посольстве! У меня едва остается время, чтобы переодеться. Давайте сейчас по крайней мере подышим немного воздухом и сыграем партию в теннис.
И он отправлялся в сад, к теннисному корту. Я часто спрашивал себя, разрешил ли этот человек в своем кабинете хоть какой-либо вопрос. Он был скользким, как угорь, элегантным светским львом; дела он делал левой рукой, явно уделяя основное внимание болтовне в обществе и интригам. Регулярно он посещал только «старого господина» в президентском дворце. Он мог появляться там в любой момент, не будучи никем замеченным и не показываясь на Вильгельмштрассе, используя путь, который вел через министерский сад к черному ходу дворца. Было известно, что старому Гинденбургу, тупому солдафону, никогда не импонировали чопорные манеры бывшего пехотного капитана Брюнинга. Зато тертый кавалерист Папен, хорошо знакомый со всякими светскими выкрутасами, сумел полностью обвести старика вокруг пальца, и Гинденбург любил его обезьяньей любовью.
Я, выросший в подобной атмосфере, не мог не почуять здесь потсдамского духа. За прошедшее десятилетие я почти забыл о нем и внушил себе, что он и в самом деле испарился из немецкой жизни. Но теперь не было никаких сомнений: потсдамский дух снова господствовал в политическом климате Германии. «Кабинет баронов» с его койделями, гайлями и шверин-крозигами состоял исключительно из закоренелых прусских юнкеров, которые как будто только что сошли с карикатуры, помещенной во «Флигенде блетер».
Для завершения картины, правда, еще не хватало его величества всемилостивейшего короля и кайзера. Однако создавалось впечатление, что поиски монарха являлись одной из первоочередных проблем, обсуждавшихся ныне в «клубе господ». Временно пока что монарха не было. [99] Тем не менее его место было символически занято «достопочтенным витязем» в лице престарелого фельдмаршала, о которых моя мать, как-то оказавшаяся несколько лет назад его соседкой по столу во время празднества, происходившего в здании при Бранденбургском кафедральном соборе, рассказывала: он настолько выжил из ума, что ей не удалось выдавить из него ни одной разумной фразы. Гинденбург сам ни о чем так не мечтал, как о возможности в один прекрасный день вновь сложить свои полномочия у ног германского кайзера.
Поскольку монархия не могла быть восстановлена мгновенно, предпринимались попытки по возможности вновь возродить ее внешние формы. Я был поражен, когда в доме Папена слуга в первый раз встретил меня словами: — Его превосходительство просит к себе. — Если бы некоторое время тому назад в вилле Штреземана случилось нечто подобное, мы бы сочли это за шутку.
Было просто поразительно, сколько королевских высочеств, светлостей и других призраков мрачного прошлого процветало в тиши в годы Веймарской республики. Теперь они сочли, что наступило их время. Большие отели у Бранденбургских ворот прямо-таки кишели ими. Там были представлены все — от кронпринца и его братьев, от дочери кайзера герцогини Брауншвейгской и герцога Кобург-Готского до ландграфа Гессена и наследного принца Саксен-Веймара.
На бегах и скачках, на площадках для гольфа и теннисных кортах, в Унион-клубе, короче говоря, повсюду, где в это зловещее лето собиралось феодальное общество, разговор касался лишь одной темы: кто возглавит монархию. Каждый день возникали новые комбинации. Они зависели от того, кто из светлостей встретился за день до этого с тем или иным министром. Ясно было только одно: в конце концов решающее слово будет принадлежать «старому господину» и генералам с Бендлер-штрассе.
В период господства Папена мне стало особенно ясно, что в действительности представляет собой реставрация. Наблюдая хаос, царивший по всей стране, и видя, чем занимались эти господа, находившиеся у власти, можно было прийти в отчаяние. Между насущнейшими проблемами, интересовавшими народ, и изъеденными молью идеями реставрации, с которыми носились властители, не существовало никакой связи. Да, долго так продолжаться не могло! [100]
Даже мы в Лааске находились на грани катастрофы, а ведь наше имение считалось солидным, крупным предприятием. Крестьяне из окрестных деревень настолько погрязли в долгах, что большинству из них вряд ли принадлежала хотя бы одна соломинка на их дворах. Села были заполнены толпами странствующих безработных, просящих подаяния. Нашу экономку, которая, учитывая неизбежность такого рода визитов, каждый день варила особый котел супа, иногда посещало более пятидесяти нахлебников. В Берлине обстановка была еще хуже. Проходя по Потсдамерштрассе, я ощущал стыд и угрызения совести, так как жалкие, оборванные люди постоянно бросали злобные взгляды на мой английский костюм.
Да, так продолжаться не могло. Дни штреземановской демократии с ее серебряной полоской на горизонте окончательно ушли в прошлое. Господин фон Папен и его бароны прямо-таки провоцировали катастрофу. Должно было произойти нечто новое, революционизирующее. Но что? В то время я видел две силы, которые имели поддержку в народе и обещали осуществить действительный переворот во всей обстановке. Это были нацисты и коммунисты.
Краткий визит в Советский Союз
С коммунистами, разумеется, у меня не было почти никаких точек соприкосновения. Из случайных разговоров на улице или в пивных я не мог понять, как они представляют себе практически новое общество. Я был убежден лишь в том, что они отрицательно относятся ко всему существовавшему до сих пор и хотят уничтожить его до основания. У многих из них сквозила такая классовая ненависть, что было страшно при мысли о том, какая судьба ждет меня, если они когда-нибудь придут к власти. Тем не менее их идеи меня очень интересовали. Поэтому я решил познакомиться со страной, где уже находились у власти их друзья. Мне удалось получить в министерстве иностранных дел командировку и провести в качестве дипкурьера около двух недель в Москве и Ленинграде. [101]
Целыми днями я бродил по улицам этих городов, пытаясь все увидеть. Незабываемыми по своей красоте бы ли белые июльские ночи на набережной Невы в Ленинграде. Все здесь было незнакомым, и впечатления так и переполняли меня. Кроме всего, я не знал по-русски ни одного слова. Было ясно, что я вижу новый, будущий мир. Однако подходит ли он для нас, даст ли он нам что-нибудь? Как и любому европейцу двадцатых годов, не представлявшему себе отсталости царской России, мне бросалась в глаза в первую очередь примитивность технического оснащения. Поэтому я, турист, не знающий языка, неизбежно поддавался внешним впечатлениям и не мог вникнуть во внутренний смысл новых порядков.
Во время экскурсии по Кремлю я заметил молодого человека, разговаривавшего по-английски. В соответствии с моими наивными представлениями он показался мне типичным русским большевиком, так как носил дешевую голубую полотняную рубаху и ярко-красный галстук. Я ринулся к нему, так как уже давно искал большевика, с которым мог бы объясниться. К моему глубокому разочарованию, выяснилось, что, несмотря на революционное облачение, он вообще не был русским; это был бедный американский студент, который приехал сюда приблизительно из тех же соображений, что и я. Как и я, он надеялся найти здесь рецепт для лечения язв своей собственной страны. Мы еще долго сидели потом в сумерках на скамье у Москвы-реки за кремлевской стеной и говорили о том, как иначе выглядит все у Гудзона, в Нью-Йорке.
— Боже мой, — воскликнул он, — что же нам делать! У нас в Америке, да и у вас в Германии так дальше продолжаться не может. А здесь? Для того чтобы понять все это, нужно, наверное, родиться в России.
Разочарованным возвратился я в Германию. Потребовалась вторая мировая война, чтобы я прозрел.
Дискуссия с нацистами
Может быть, нацисты нашли для Германии правильный путь? Установить отношения с ними было легче. Бывший мой коллега из министерства иностранных дел работал теперь на Хедейманштрассе на штатной должности в руководстве берлинской организации нацистской партии при Геббельсе. [102] Иоганн фон Лерс, так звали его, был родом из Мекленбурга. В детстве у него одно время была та же няня, что и у меня.
— Послушайте, Путлиц, — сказал он мне при нашей первой случайной встрече. — Такой парень, как вы, должен быть с нами.
Я отнесся к этому скептически, однако решил несколько ближе присмотреться к людям, подобным ему. Однажды я даже посетил его на службе. Кроме того, мы часто назначали друг другу свидания в ресторане «Амей-зее» в Штеглице, где собирались штурмовики из его отряда. Он представил мне многих своих товарищей, и наши беседы часто продолжались допоздна.
— Послушайте, Лерс, я полностью согласен с вами, — заметил я, — что нынешний свинарник нужно подвергнуть беспощадной чистке. Многие из ваших идей мне очень нравятся. Если вам действительно удастся создать народную общность и осуществить лозунг «общественное важнее личного», то я всей душой с вами. Но у вас так много идей, которые кажутся любому образованному человеку по меньшей мере детскими и варварскими. Например, неужели вы сами верите в вашу расовую теорию и всерьез предполагаете, что все наладится, как только вы вышвырнете евреев?
— Нельзя же, мой дорогой Путлиц, понимать все так буквально. Мы хорошо знаем, что среди евреев имеется столько же хороших, сколько и плохих. Мы — социалисты, и наша борьба в первую очередь направлена против продажных и паразитирующих денежных мешков. Слышали ли вы когда-нибудь о различии между созидательным и грабительским капиталом? Мы выступаем за созидательный капитал. Грабительскому же капиталу, бессовестным спекулянтам мы объявляем беспощадную войну, особенно если они к тому же пытаются диктовать свою волю в политике. Вы сами знаете, что нынче повсюду в газетах и банках почти все руководящие посты заняты еврейскими спекулянтами. Вспомните только о Скляреке, Бармате, Кутискере и им подобных типах. Их необходимо убрать.
— Итак, вы не намерены наносить ущерба евреям, занятым лишь гражданскими профессиями? Например, мой врач доктор Г. вылечил недавно меня от очень неприятного расстройства пищеварения, которое я нажил себе в Гаити. А вот ни один из арийских врачей, которых я посещал до этого, не мог мне помочь. Этого доктора Г. вы тоже хотите вышвырнуть? [103]
— Разумеется, нет, если он будет заниматься своими делами и держать себя спокойно.
— Меня успокаивает, что по этому вопросу вы по крайней мере готовы вступить в дискуссию. А как обстоит дело с вашей враждой к коммунистам? Они ведь, бесспорно, немцы и, в конце концов, борются за осуществление многого из того, за что выступаете и вы. Почему же каждый вечер вы устраиваете с ними драки и организуете эту непрерывную поножовщину?
— Да, это сложная и печальная проблема. Средний рабочий-коммунист должен быть, по сути дела, с нами, и мы всеми средствами пытаемся привлечь таких людей. Однако в их руководстве господствуют представителя международного еврейства и они внушают своим людям фанатическую ненависть к нам.
— Лерс, в то, что руководство коммунистов состоит из представителей международного еврейства, я просто не верю. Главная причина, почему хорошие коммунисты не идут к вам, мне кажется, совсем в другом. Как вы хотите привлечь на свою сторону этих людей, если ваш Гитлер заключает перемирие с Гугенбергом, со «Стальным шлемом» Зельте и самыми реакционными денежными мешками? Более того, он заключает с ними союз, как это имело место в случае с «Гарцбургским фронтом»{8}. На всех хвоих плакатах вы ругаете реакцию и рисуете фон Папена с отвратительной чертячьей рожей. В действительности же все знают, что вы друг другу глаз не выцарапаете. Получается, что вы не можете свести концы с концами. Если ваши штурмовики всерьез выйдут на баррикады, я убежден, что за ними пойдет достаточно народа, чтобы менее чем за двадцать четыре часа согнать этих господ с их министерских кресел. В таком случае, разумеется, коммунисты тоже будут на вашей стороне. [104] Почему же вы ничего не предпринимаете, чтобы свергнуть эту клику реакционеров, в то время как для этого имеются все условия?
— Дорогой Путлиц, это большая политика, которую по-настоящему не понимаем ни я, ни вы. Вы не знаете нашего фюрера, но будьте уверены, ему известно, когда наступит подходящий момент. Временно мы вынуждены действовать тонкими средствами, но подождите — придет день, и Адольф Гитлер даст этой окопавшейся банде такой пинок, что они забудут, как их звала родная мать. Тогда мы придем к власти, и ситуация в Германии изменится коренным образом.
Аргументы этих нацистов хромали на обе ноги, однако, убеждал я себя, придя к власти, они все же сумеют покончить с оцепенением, в котором застыла реакция, господствовавшая в стране, и проложат пути к чему-то новому. Было бы нечестным, если бы я сегодня утверждал, что в то время мне была ясна заведомая ложь сбивчивых нацистских лозунгов. Напротив, мне казалось, что многие из этих людей честно и самоотверженно борются за идеалы, казавшиеся мне самому вполне достойными. Если бы летом 1932 года они действительно подняли мятеж против правительства Папена, правительства «клуба господ», я с откровенной симпатией встал бы на их сторону.
Кабинет Шлейхера
Сомнения начались лишь осенью, когда кончился мой отпуск и я был переведен в отдел печати имперского правительства, помещавшийся на Вильгельмплац. Я получил возможность по-настоящему заглянуть за кулисы, и мои взгляды начали меняться.
В отделе печати мне была поручена англо-американская пресса. До сих пор я был лишь поверхностно знаком с газетным делом в Англии, поэтому меня предварительно направили на несколько недель в лондонское посольство, возглавляемое со времени ухода Нейрата моим старым другом поверенным в делах графом Альбрехтом Берншторфом. Он и фон Устинов не жалели усилий, чтобы посвятить меня в тайны газетного квартала Флит-стрит. Время я провел интересно и приятно. Сейчас, в отличие от того, что было десять лет назад, для нас, немцев, были широко и дружелюбно открыты двери лучших английских домов. [105]
Вскоре после моего возвращения фон Папен был смещен. Возня по поводу образования нового кабинета совпала с первыми днями моей новой деятельности на Вильгельмплац. До предела тупые и невежественные юнкеры из «кабинета баронов» благодаря своей неспособности завели Германию во внутриполитическом отношении в такое болото, что для предотвращения почти неизбежной катастрофы были необходимы решительные меры. Военная клика, которая до сих пор плела интриги лишь косвенно, большей частью через престарелого, «достопочтенного» фельдмаршала, была вынуждена передать вожжи в более твердые руки. Впервые перед общественностью лично выступил окутанный до сих пор таинственностью генерал фон Шлейхер — «серый кардинал» Бендлерштрассе. Опираться лишь на одни штыки рейхсвера становилось невозможным, необходимо было попытаться создать в народе более широкую базу. С мечтами о монархии было на время покончено. Казалось, что пробил час «народного трибуна» Гитлера. Он один был в состоянии призвать под знамена генералов миллионные массы, в которых они нуждались.
Коричневое руководство нацистов в Мюнхене было официально приглашено в Берлин для переговоров о формировании правительства. Господа прибыли в длинной колонне фешенебельных лимузинов и разместились в аристократическом отеле «Кайзерхоф» на Вильгельмплац, который на время выставил на улицу своих обычных клиентов. Мой кабинет в бывшем дворце Фердинанда Леопольда, где помещался отдел печати, находился как раз напротив отеля. Поэтому я мог собственными глазами, не вставая из-за письменного стола, наблюдать за шумным въездом этой пестрой компании, разукрашенной галунами, шнурами и размалеванными отворотами. Можно было подумать, что карнавал начался на несколько месяцев раньше. Ага, значит, так выглядят люди, которые должны вывести народ из его неописуемой нужды! Я обратил внимание Лерса на это противоречие. Ему тоже не понравилась вся эта комедия, но он успокоил меня:
— Все зависит только от фюрера, а он человек из народа и обеими ногами стоит на почве реальности. [106]
В надлежащее время он позаботится, чтобы были ликвидированы подобные извращения.
Каждый вечер мы издавали коммюнике о ходе переговоров. Они состояли в большинстве случаев из исключительно вежливого и корректного обмена письмами, в которых «высокочтимый господин Гитлер» и «высокочтимый господин Мейснер», начальник президентской канцелярии Гинденбурга, заверяли друг друга в своем самом глубочайшем уважении. Само содержание писем, однако, свидетельствовало о серьезных разногласиях. «Высокочтимый господин Гитлер» хотел стать рейхсканцлером и требовал полноты власти. Военная клика хотела отделаться от него несколькими министерскими креслами, а «старый господин» вообще не желал видеть этого Адольфа Гитлера. Когда наконец президент заявил о своей готовности принять Гитлера, он заставил его стоять, как последнего мужика, а затем заявил Мейснеру:
— С этим богемским ефрейтором я не сяду за один стол... И эту свинью, которой я никогда не доверил бы отделения рекрутов, вы хотите сделать рейхсканцлером?
Тяжелые лимузины со свастикой на вымпелах и их обвешанные галунами пассажиры были вынуждены вернуться восвояси — в Мюнхен. Фон Шлейхеру не оставалось ничего иного, как самому создать в народе необходимую опору для правительства, которое он возглавил.
В отличие от фон Папена и его баронов, руководствовавшихся исключительно своими узкоклассовыми интересами, фон Шлейхер высказывал и некоторые общие идеи. Он охотно разрешал называть себя «мыслителем в солдатском мундире» или «социальным генералом». Одним из его ближайших идеологов был мой непосредственный шеф, новый начальник отдела печати майор Маркс, сын известного геттингенского историка, интеллектуально выдрессированный очкастый офицер генерального штаба с Бендлерштрассе.
Что касается идеи национального объединения, которую прокламировал генерал фон Шлейхер, то это была сплошная мешанина. Однако в Германии всегда имелось достаточно организаций, объединений и политических мистиков, способных сделать своим знаменем идейный коктейль марки «прусско-милитаристский социализм». Именно эти круги должен был объединить вокруг себя генерал фон Шлейхер, если он хотел осуществить свою мечту об «объединении национальных сил от правых до левых». [107]
Сторонники этой идеи сами являлись с предложениями, которые сводились к тому, чтобы отколоть от существующих партий группы и включить их в «надпартийное» движение за обновление, руководимое фон Шлейхером.
Подобными идейками кокетничали не только так называемые желтые профсоюзы, но и определенные круги социал-демократического Всеобщего объединения германских профсоюзов. На этой же дудке играла оппозиция «Стального шлема», возглавляемая Дюстербергом. К генералу фон Шлейхеру тянулись и недовольные нацисты, объединившиеся вокруг Отто Штрассера в пресловутом «Черном фронте». В буржуазном лагере наряду с различными «христианскими» кружками большую активность проявляла группа литераторов, именовавшая себя «Кружком действия». Выступая якобы в защиту «антикапиталистических стремлений масс», она играла роль барабанщика шлейхеровского движения. Позже руководители этой группы — Ганс Церер, Гизельхер Вирзинг и другие — очень быстро восприняли гитлеровские национал-социалистские идеи германского «народного сообщества».
Ежедневно майор Маркс часами совещался то с одним, то с другим из этих обуреваемых надеждами реформаторов государства и общества. И ежедневно ими выдвигались новые, более смелые и все более бессмысленные комбинации. Можно было лишь дивиться тому, в каких политических воздушных замках обитали наши обычно столь трезвые и умные офицеры генерального штаба вроде майора Маркса или генерала фон Шлейхера.
Тем временем реальная действительность, вопреки всему, становилась все более хаотичной. В декабре 1932 года я присутствовал на первом заседании созванного Шлейхером рейхстага. О деловых дебатах вообще не могло быть и речи. Депутаты осыпали друг друга бранью. В воздухе летали чернильницы и пресс-папье. Люстра была разбита. Под конец мы, находившиеся на правительственной трибуне, были вынуждены спрятаться за скамьями, так как депутаты правого и левого лагерей начали драку на лестнице. Реакционное правительство баронов доказало свою неспособность. Военное правительство Бендлерштрассе также оказалось не в состоянии овладеть положением. Никто не мог сказать, к чему все это приведет. [108]
Примерно в середине января 1933 года меня пригласил на обед в Унион-клуб на Шадовштрассе мой старый друг граф Готфрид Бисмарк, внук «железного канцлера». На протяжении многих лет он скучал в своем поместье в Померании, снедаемый честолюбием. Лично Готфрид был мне более приятен, чем его старший брат, нынешний князь Отто из Фридрихсру. Однако в политическом и меркантильном отношении он был таким же оппортунистом.
— Слушай, — сказал он мне. — Кажется, я сделал большую глупость: некоторое время тому назад я вступил в нацистскую партию. Видимо, это был по меньшей мере несколько преждевременный шаг. Число сторонников нацистов заметно уменьшается. Я думаю, не уйти ли мне из этой партии. Ты хорошо информирован и должен быть в курсе всех дел. Как твое мнение?
— Видишь ли, Готфрид, точного ответа я тебе не могу дать. Что-то произойдет, но что — знают только боги.
Это все, что я мог ему сказать.
Мы болтали о том, о сем, как вдруг изумленные взгляды всех присутствующих обратились к входной двери. Мы тоже посмотрели туда и увидели бывшего рейхсканцлера Папена, входившего в зал в сопровождении какого-то господина. Папен отвесил несколько приветливых легких поклонов во все стороны, но не задержался в зале, а направился к противоположной двери и исчез вместе со своим спутником в небольшой соседней комнате.
— Знаешь, — обратился я к Готфриду, — эта физиономия кажется мне знакомой.
— Разумеется. Разве ты не помнишь, как на берлинских балах две облеченные во фраки фигуры подпирали стены? Это Риббентроп и Тетельман. Мы еще в свое время так над ними издевались.
— Верно! Это же тот самый смешной Риббентроп с присвоенной приставкой «фон».
В двадцатых годах они оба вне зависимости оттого, приглашали их или не приглашали, были обязательными посетителями всех берлинских увеселительных сборищ. При их появлении мы по примеру шекспировского Гамлета, постоянно варьировавшего фамилии «Розенкранц» и «Гильденстерн», шептали друг другу: «Риббентроп и Тетельман, Тетельман и Риббентроп». [109]
— Но, насколько я знаю, Риббентроп занимается продажей шампанского и виски, — заметил я. — Каким образом он сумел теперь установить настолько интимные отношения с Папеном, что тот его приглашает на обед в Унион-клуб?
— Кажется, это должно что-то значить, — задумчиво сказал Готфрид. — До меня уже доходили разговоры о том, что этот Риббентроп в последнее время каким-то образом примазался к Гитлеру. Возможно, Папен пытается через него устроить какое-то большое дело. У меня создается впечатление, что в этой игре замешаны также кельнский банкир Шредер и другие финансовые тузы. Как раз в последние дни я слышал в кругах, близких к Гугенбергу, что об этом ходят разговоры.
— Готфрид, ты знаешь гораздо больше, чем я. Не исключено, что ты прав.
Когда мы прощались, Готфрид сказал мне:
— Я думаю, лучше немножко подождать, чем пропустить возможность использовать в один прекрасный день свои права старого борца нацистской партии.
Скандал с «восточной помощью»
Вскоре мы, в отделе прессы, почувствовали, что в воздухе пахнет грозой. Майор Маркс озабоченно рассказывал нам, что «старый господин» на протяжении многих дней не принимает Шлейхера. В то же время Папен, все еще не выехавший из своей служебной квартиры, используя черный ход через сад, по-прежнему все время торчит во дворце президента. В это время мы впервые услышали и о скандале с «восточной помощью».
Так называемая «восточная помощь» представляла собой многомиллионную субсидию из государственных средств, которая была в свое время выделена Брюннингом для содействия аграриям, запутавшимся в долгах. При помощи этой субсидии «бароны» не только «оздоровили» свои собственные поместья, но и позаботились о том, чтобы не были обделены их ближайшие друзья. На всем этом в первую очередь заработали владельцы восточнопрусских латифундий, то есть латифундий, находящихся по соседству с фамильным поместьем Гинденбурга — Нойдек. [110]
Незадолго до того по инициативе влиятельного прусского юнкера Ольденбург-Янушау представители немецкого сельского хозяйства и промышленности преподнесли «достопочтенному» господину рейхспрезиденту для его сына Оскара имение Лангенау площадью несколько тысяч моргенов, примыкающее к имению Нойдек. В знак особой благодарности этот подарок (в обычных условиях его бы назвали неприкрытой взяткой) был объявлен свободным от налогов на время жизни его владельца.
Фон Шлейхер как рейхсканцлер приказал доставить ему документы, касающиеся всей этой истории. Они были тщательно припрятаны в сейфе майора Маркса и представляли собой мощнейшее оружие Шлейхера на случай, если фон Папен или реакционная клика попытаются серьезно вмешаться в его игру. Сейчас Шлейхер начал угрожать, что опубликует эти документы. При этом он явно чувствовал себя не совсем уверенно; проходил день за днем, а копии документов для раздачи на пресс-конференции так и не поступали. Насколько мы могли понять из намеков майора Маркса, этот заряд не должен был быть выстрелен чересчур рано. В конце января 1933 года предстояло очередное заседание рейхстага. Представлялось вероятным, что правительство Шлейхера получит вотум доверия и временно упрочит свое положение, в противном случае рейхстаг должен быть распущен и назначены новые выборы. Для партии Шлейхера этот материал был бы самым действенным орудием предвыборной пропаганды.
Однако оказалось, что расчеты делались без хозяина, без «старого господина», на которого нашептывания фон Папена через садовую калитку оказывали гораздо большее влияние, чем официальные отчеты Шлейхера. Для истории безразлично, какую роль дополнительно сыграли при этом интриги сына Гинденбурга — Оскара, Отто Мейснера и других. Во всяком случае, Гинденбург отказался предоставить своему генералу фон Шлейхеру полномочия для роспуска рейхстага. Когда после этого рейхстаг отказал генералу Шлейхеру в доверии, с ним было покончено. Ни одна из его хитроумных комбинаций так и не была осуществлена. [111]
Закулисная торговля, которая привела Гитлера к власти
Шлейхер находился у власти только два месяца. Теперь вновь должны были начаться переговоры о формировании правительства. На Вильгельмплац опять загудели большие лимузины из Мюнхена. Однако на этот раз не было формального обмена письмами между «высокочтимым господином Гитлером» и Мейснером. «Богемский ефрейтор» был немедленно допущен к Гинденбургу и даже получил приглашение сесть. Затруднения восточно-прусских соседей-помещиков и мысли о прелестном имении Лангенау, доставшемся Оскару, настолько развеяли все сомнения «старого господина», что он предложил «этой свинье» не только командовать отделением рекрутов, но даже стать канцлером. Однако «ефрейтора» должны были держать в узде опытные люди. С этой целью Гинденбург привлек к переговорам еще и Гугенберга, известного под кличкой Черно-Бурая Лиса. Этому бывшему директору крупповских заводов всегда прекрасно удавалось привести к общему знаменателю интересы как промышленных, так и сельских магнатов.
Случайно вышло так, что 29 января, в то время, когда происходили решающие переговоры, я дежурил в отделе печати; было воскресенье и пришла моя очередь сторожить нашу «конюшню». Я условился пообедать с коллегой Щтельцером, который как раз прибыл из Москвы в отпуск. Непрерывно звонили журналисты, однако я не мог им ничего сообщить. Штельцер пришел около часа, однако я никак не мог оставить телефон. Мы решили пообедать после того, как пройдет горячка. Поскольку надолго я все равно не мог отлучиться, я в конце концов предложил Штельцеру забежать в «Кайзерхоф» и там на ходу перекусить. Было уже три или половина четвертого. Обеденный зал отеля опустел. Только в крайнем углу, слева у окна, был занят большой круглый стол. Вокруг него сидело избранное общество коричневой бонзократии. Большинство было в форме. Кем были эти бонзы, нас тогда еще не интересовало. Впервые мы увидели хорошо знакомую по портретам чарли-чаплинскую физиономию так называемого «фюрера». Он был в плохо сшитом синем костюме. Перед ним стояла бутылка с лимонадом; остальные пили пиво. [112]
Мы сели за маленький столик недалеко от двери, так что могли наблюдать за ними. Незадолго до конца трапезы вошел лакей и поднес Гитлеру на серебряном подносе лист бумаги. Гитлер пробежал текст, бросил несколько слов своему окружению и вышел из зала. Возле двери стояла тележка кельнера, заставленная паштетами из гусиной печенки и другими деликатесами. Гитлер вынужден был обойти ее. Под влиянием происходящих событий я еще сказал Штельцеру:
— Посмотрите внимательно. Мне кажется, что это и есть та самая баррикада, через которую современный «революционер» приходит к власти.
Мы расплатились и вышли. В дверях нам повстречались одетые в форму телохранители, сопровождавшие Гитлера в автомобиле, на котором он проехал менее ста метров, отделявшие отель от рейхсканцелярии. Закулисная торговля закончилась успешно.
Вечером я позвонил Лерсу и рассказал ему, что утром он увидит своего «фюрера» рейхсканцлером — главой кабинета «национальной концентрации» в трогательном союзе с аристократом Папеном, реакционной Черно-Бурой Лисой и Зельдте из «Стального шлема».
— Если это так, — возбужденно воскликнул Лерс, — то он предал и продал наше движение. Я не верю этому!
— Лерс, — ответил я, — это действительно так. Он продал.
На мгновение телефон замолчал. Затем я вновь услышал голос Лерса:
— Если это верно, то он, видимо, имел глубокие основания так поступить. Мы не имеем об этих основаниях никакого представления. В один прекрасный день он, бесспорно, порвет этот нечестивый союз. Тогда мы увидим, кто сильнее.
Несколько дней спустя под строгим секретом он процитировал мне новый вариант песни о Хорсте Весселе, которая тайком распространялась в «Амейзее». Ее текст гласил:
Цены вверх. Картели ряды сплотили.
В ногу марширует капитал.
Биржевики становятся членами партии
И нагло командуют в наших рядах.
Больше я Лерса не видел. После неудачи «второй революции», на которую он возлагал надежды, и разгрома так называемого ремовского путча 30 июня 1934 года он успокоился и стал известным автором расистских и антисемитских брошюр. Из-под его пера вышел пресловутый боевик «Евреи смотрят на тебя». [113]
Спустя несколько дней я встретил на Вильгельмштрассе своего Францхена — Папена младшего. Я спросил его:
— Послушайте, ваш отец совсем потерял разум. Неужели он думает, что все это хорошо кончится?
Францхен посмотрел на меня с чувством превосходства:
— Я хочу вам кое-что рассказать по секрету. Когда после решающих переговоров у Гинденбурга новый кабинет министров собрался уходить и отец хотел надеть пальто, новоиспеченный рейхсканцлер Гитлер подбежал к нему и, как лакей, помог попасть в рукава. Мне кажется, что если вы подумаете о том, что означает этот символический жест, то вы больше не будете столь легкомысленно судить о моем отце.
Когда я завернул на Унтер-ден-Линден, с крыши справа все еще спускалось огромное красное знамя, на котором крупными буквами было написано: «Берлин останется красным». Оно висело там и в следующий вечер, 30 января, когда по улице прошло факельное шествие. Только после этой ночи, во время которой «Германия проснулась», знамя исчезло. Зато на каждом перекрестке, где раньше стоял только один полицейский, теперь находились три блюстителя порядка: старый — в зеленой форме, член «Стального шлема» в своей защитной одежде и коричневый штурмовик. [117]