Первые недели войны в Англии
Очевидно, мы совершили посадку на небольшом военном аэродроме. Машина остановилась перед деревянными бараками, из которых к нам бросились английские солдаты. Они подкатили лестницу и открыли дверь. Захватив свои чемоданчики, Вилли и я вышли из самолета.
Хорошо одетый молодой человек, которого мы сразу не заметили, подошел и обратился ко мне со следующими словами приветствия:
— Ваше прибытие является пока что наиболее обнадеживающим фактом во всей войне.
Его звали Дик Уайт. Он был послан Ванситтартом, чтобы сопровождать нас в Лондон. Машина ждала по другую сторону бараков. Никаких таможенных формальностей не соблюдалось; у нас даже не посмотрели паспорта.
Проехав несколько километров, я узнал местность. Мы повернули на большую Брайтонскую дорогу. В прошлом мие приходилось иногда стоять здесь в бесконечной очереди из-за наплыва экскурсантов, возвращавшихся по воскресеньям с побережья пролива. Теперь путь был свободен, так что через час мы смогли добраться до центра Лондона. Около пяти часов мы уже были там.
Дик привел нас на квартиру, обставленную в современном стиле и расположенную как раз напротив Британского музея, в большом жилом доме, находившемся в пяти минутах ходьбы от моей старой квартиры на Сохо-сквер. Квартира принадлежала, как сказал нам Дик, его сестрам, уехавшим недавно со своими маленькими детьми в деревню из-за боязни германских воздушных налетов. Пока, а возможно, и на все время войны, мы можем оставаться здесь. Сам Дик жил в нижнем этаже того же дома. [272]
Нас встретила экономка, которая сразу же начала готовить ужин. Даже две бутылки шампанского стояли на льду. Дик ушел к себе, сказав, что хотел бы поужинать с нами в восемь часов вечера.
Распаковав свои чемоданы, мы уселись с Вилли у радиоприемника и начали блуждать в эфире. Нас интересовало, передано ли по радио сообщение о нашем бегстве или об исчезновении самолета «КЛМ». В семь часов передавали последние: известия из Голландии. О нашем бегстве не было сказано ни слова. Но вслед за этим начали передавать полицейские сообщения. Объявлялось, что разыскивается мотоцикл марки «ДКВ», имеющей такой-то и такой-то голландский номер.
— Но это же мой номер! — воскликнул Вилли. — Бедняга, купивший у меня мотоцикл, вообразил, что сделал сегодня хороший бизнес.
Когда мы рассказали об этом Дику, он заметил:
— Вы бежали, несомненно, в последний момент.
Мы откупорили бутылки шампанского и выпили «за скорейшее окончание войны и за возвращение на родину. Затем Дик сказал:
— Ванситтарт и я уже говорили утром о вас и пришли к выводу, что было бы лучше всего, если бы вы получили британское подданство. Германия проиграет эту войну, и вам как немцу придется нелегко. Британский же паспорт откроет перед вами все двери. Вы прожили в Англии пять лет. С юридической точки зрения трудность заключается в том, что в это время вы пользовались экстерриториальностью как дипломат. Но мы посмотрели бы на это сквозь пальцы. Если хотите, то через три месяца мы сделаем вас британским гражданином. Подумайте об этом до утра! Кроме того, мы готовы, если вы пожелаете этого, предоставить вам возможность выехать в Соединенные Штаты, где вы сможете переждать войну на нейтральной почве.
Я чувствовал, что это предложение было искренним. Меня, однако, испугало, что англичане, видимо, ни в малейшей степени не понимают истинных причин моего бегства из Германии. [273]
— Я прибыл сюда не для того, чтобы безмятежно провести войну, — ответил я. — Вы оказали мне честь, сделав столь великодушное предложение, однако имеется достаточно англичан, готовых драться за свою родину. Я прибыл сюда для того, чтобы доказать, что вы в своей борьбе против нацистского варварства имеете соратников среди немцев. Как мог бы я это сделать, если бы не был немецким патриотом? Я тотчас же принял бы ваше предложение, если бы думал, что Гитлер выиграет войну, — тогда я окончательно потерял бы родину. Но поскольку я убежден, что Англия не допустит такого несчастья, я, как немецкий патриот, перешел на вашу сторону и хочу оставаться здесь немцем. У меня нет желания укрыться от всех тягот войны в какой-либо нейтральной стране вроде Соединенных Штатов.
Мне показалось, что Дик правильно оценил мою позицию или по крайней мере отнесся к ней с уважением. Он никогда больше не говорил со мной об этом и, наверное, информировал Ванситтарта соответствующим образом.
На следующий день утром я отправился пешком по столь знакомой мне Оксфорд-стрит и, обогнув слева Гайд-парк, повернул на улицу, где была частная резиденция Ванситтарта. Он встретил меня в своей большой приемной с распростертыми объятиями:
— Мы оба тогда не представляли себе, как трудно будет прибыть сюда. Однако все хорошо, что хорошо кончается.
Последние слова он произнес даже по-немецки. Во время нашей беседы присутствовал начальник среднеевропейского отдела министерства иностранных дел мистер Рекс Липер, которого я знал и раньше.
Мы уселись в кресла перед камином. Завязалась беседа. Их интересовало прежде всего мое мнение о том, что можно сделать, чтобы помочь противникам гитлеровского режима в Германии и мобилизовать силы внутреннего сопротивления Гитлеру. Я сказал им примерно следующее:
— Вряд ли британское правительство может сделать в этом отношении многое. Всякая вражеская пропаганда во время войны подозрительна. Если Англия хочет показать свою силу, она должна прежде всего воевать. Ее фронт находится сейчас на французской границе, и он должен, наконец, прийти в движение. Что касается внутригерманского фронта, то там борьбу должны вести сами немцы, а здесь могут оказать воздействие только патриотические аргументы. [274] У вас здесь, в Англии, достаточно немцев, которые так же хорошо, как и я, поняли, что эта война не имеет ничего общего с национальными интересами Германии, а служит интересам клики сумасшедших, готовых превратить нашу родину в руины, чтобы утолить свою жажду власти. Среди этих немцев в Англии есть люди всех слоев и партий, и каждый из них располагает в Германии каким-то кругом друзей, в котором его слово будет авторитетным. У вас здесь коммунисты и социал-демократы, бывшие депутаты буржуазных партий, даже члены Немецкой национальной партии и монархисты, как например господин Раушнинг и принц Фридрих Прусский. Позвольте этим немцам объединиться в Национальном комитете освобождения, с тем чтобы он мог, представляя различные слои, обращаться по радио к своим соотечественникам. Сформулируйте ваши мирные условия и сообщите их комитету. По этим условиям Германия, освободившаяся от гитлеровского ига, должна иметь возможность существовать. Это найдет отклик повсюду. Я думаю, что в ваших интересах приобрести себе таких немецких союзников. Чем успешнее будет развиваться движение сопротивления против фашистов внутри, тем меньше жертв потребуется от Англии на фронтах. Но непременным условием является следующее: немецкие борцы сопротивления в Германии должны быть полностью уверены в том, что британское правительство, во-первых, исполнено решимости искоренить гитлеризм, а во-вторых, что оно не намерено уничтожить, расколоть или подвергнуть угнетению германское государство.
— Весьма интересно, — заметил Рекс Липер, а Ванситтарт добавил:
— Мы подумаем обо всем этом. Уже сегодня я могу вам сказать, что британское правительство с самого начала войны проводит строгую грань между нацистским режимом и германским народом. Если вы внимательно следите за нашими газетами, вы можете в этом убедиться сами.
Мы расстались очень сердечно. Ванситтарт пригласил меня провести в кругу его семьи на его красивой вилле в Денхэме, близ Лондона, не только ближайшие субботу и воскресенье, но и вообще проводить у него каждый конец недели. [275]
Денхэм вскоре стал моей второй родиной. Леди Ванситтарт заботилась обо мне, как мать, а дети Ванситтартов стали мне родными. Это напоминало мне жизнь в Лааске. Я гулял по парку, стрелял ворон, кроликов и белок, слушал квакающих лягушек в пруду или работал на огороде. Я мечтал о том, что после войны покажу все это моей матери и Гебхарду или увижу Ванситтартов гуляющими по нашему парку в Лааске.
Предпринималось все возможное, чтобы сохранить втайне мое пребывание в Англии, чтобы нацисты о нем не узнали.
Но мировой город Лондон в некотором смысле — простая деревня. Надо же было случиться так, что уже на второй неделе моего пребывания в Англии меня встретил на Пикадилли советник голландского посольства барон ван Карнебек. Он был очень удивлен, увидев меня, и начал досконально меня расспрашивать. Кое-что мне пришлось ему рассказать. Он сообщил, что голландские границы снова открыты и что он на следующий день едет в Гаагу, чтобы переговорить с министром иностранных дел ван Клеффенсом. Я сказал ему:
— Господин ван Карнебек, не имеет смысла просить вас молчать о нашей встрече. Как дипломат, я знаю, что с господином ван Клеффенсом вы, во всяком случае, будете говорить об этом. Поэтому я прошу вас только об одном одолжении: все принадлежащие мне вещи я вынужден был оставить в Шевенингине. Пожалуйста, попросите господина ван Клеффенса, пусть он не позволит гестаповским агентам фон Буттинга разворовать эти вещи и даст указание переслать их мне сюда.
Карнебек заверил меня, что, кроме своего министра, он никому не сообщит о моем появлении в Лондоне.
Вернулся из Голландии и Устинов. Вместе с ним прибыл в Лондон на некоторое время капитан Стивенс. Мы встретились в мансарде Устинова в Челси, где в последний раз я был прошлой зимой и имел решающий разговор с Ванситтартом.
Они рассказали мне, что в ознаменование моего удавшегося бегства провели в знаменитом ресторане «Рояль» в Гааге вечер за шампанским и устрицами. Как они сообщили, нацисты распространяли обо мне самые противоречивые слухи. Одни утверждали, что я поступил на службу в свой полк в Штансдорфе, другие говорили, что я погиб во время автомобильной аварии, в которую якобы попал в Бельгии, а самый любопытный слух состоял в том, что я украл деньги миссии и бежал в Рио-де-Жанейро, где основал дом терпимости. [276]
Но Стивенс мог поведать о еще более интересных делах. С многозначительным видом он заявил:
— Вы будете дома гораздо скорее, чем думаете. С Гитлером скоро будет покончено.
— Господин Стивенс, откуда вы это взяли? Напротив, как я вижу, пока что Гитлер одерживает одну победу за другой. После того как он разбил Польшу, германская армия, сильная, как никогда, стоит у Западного вала, и нет никаких признаков, что западные союзники хотели бы там пошевельнуть хоть мизинцем.
— Нет необходимости в военном наступлении. Гитлеровский режим рухнет изнутри.
— Любопытно узнать, каким образом?
Лицо Стивенса стало еще более таинственным:
— Конечно, я могу вам сказать не все. Однако вы можете поверить мне, что в вермахте существует заговор, который скоро вспыхнет, и тогда с гитлеровской мразью будет покончено. В заговоре участвуют высшие генералы. Находясь в Голландии, я поддерживаю с ними даже постоянную радиосвязь. Как только Гитлер будет свергнут, они немедленно пойдут на мировую.
— Кто эти генералы? — спросил я Стивенса. Он не хотел их назвать и, наконец, упомянул о генерале фон Рундштедте. Но мне было известно, что генерал фон Рундштедт примерно два года назад был ширмой гестапо, когда оно хотело при помощи хитрости похитить из одного голландского монастыря бывшего рейхсканцлера Брюнинга и увезти его в Германию. Этот план провалился, потому что Брюнинг в последнюю минуту заподозрил недоброе.
— Господин Стивенс, простите меня, если я отношусь к этому скептически, но вы знаете, что у меня довольно печальный опыт с вашими якобы уполномоченными агентами. Я боюсь, что вы идете по опасному пути.
Улыбнувшись с видом знатока, Стивенс отверг мои сомнения:
— К сожалению, я ничего больше не могу вам сказать. Однако вы вскоре убедитесь, что я совершенно прав. [277]
«Какое счастье, что я больше не в Голландии, — подумал я, — и ни один из этих дилетантов не вовлечет меня в какую-нибудь авантюру».
Через несколько дней возвратился ван Карнебек. Я посетил его, чтобы узнать, что ему сказал ван Клеффенс о моих вещах.
Карнебек был смущен и, откинувшись на спинку кресла, видимо, искал выхода из положения. Наконец он признался мне:
— Господин ван Клеффенс считает, что голландское правительство не может вступить в конфликт с Третьей империей из-за штанов господина фон Путлица. Кроме того, вещи забрал фон Буттидг уже на следующий день после вашего бегства.
Единственной незаменимой и дорогой мне вещью, которую я глупейшим образом в суматохе последних минут забыл взять с собой, были золотые часы отца. Цепочка от часов принадлежала еще моему прадеду, который купил ее в 1813 году при вступлении прусских войск в Париж на Рю де ла Пэ. Остальной хлам меня не интересовал.
Вряд ли я мог ждать чего-либо другого от голландских властителей. Сотрудник господина ван Клеффенса, министериаль-директор в министерстве иностранных дел, Шаапман лишь за несколько дней до начала войны в личном разговоре со мной сделал истинно классическое заявление, давшее мне достаточно ясное представление о взглядах этих господ. Дословно Шаапман сказал мне:
— Мы, голландцы, настолько искренни в нашем нейтралитете, что от всего сердца желаем победы обеим сторонам.
Вскоре и капитан Стивенс получил представление о голландском нейтралитете. В конце октября заговор генерала фон Рундштедта якобы настолько созрел, что нужно было лишь окончательно договориться, чтобы привести все в действие. Через подпольное радио антигитлеровские заговорщики условились со Стивенсом о встрече в небольшом голландском кафе близ самой границы, у Венло. К назначенному времени Стивенс отправился в условленное место в сопровождении своего британского сотрудника и одного голландского майора. Однако с немецкой стороны появился не генерал фон Рундштедт, а группенфюрер СС Шелленберг, агент Гейдриха, с шайкой головорезов, которые, затеяв небольшую стычку, на глазах голландской пограничной охраны уволокли на германскую сторону Стивенс а и двух сопровождавших его лиц. [278]
Два года Стивенса содержали в одиночной камере, закованного в кандалы, а затем направили в концентрационный лагерь, где он до конца войны мог обдумывать свой легкомысленный поступок. Нацисты нажили на этом событии капитал. Особенно приятно им было то, что теперь они могли утверждать, что якобы имеют свидетеля, который подтверждает их заявление, будто именно британская разведка подложила 9 ноября в мюнхенском пивном зале (Биркеллер) загадочную бомбу, взорвавшуюся там и чудесным образом не затронувшую «фюрера», так как он покинул зал за десять минут до взрыва.
Мне было ясно, что гестапо знает о моем пребывании в Англии. Более того, утверждалось, что Стивенс показал, будто я в течение многих лет являлся высокооплачиваемым агентом британской разведки.
Странная зимняя война
Почти каждую неделю происходили события, с ужасающей ясностью доказывавшие, что правительство Чемберлена относится к войне несерьезно или же воображает, что может выиграть ее левой ногой. На фронтах вообще ничего не происходило. Не было даже и речи о том, что союзники начнут наступление. Это бездействие повсюду характеризовали как фальшивую, ненастоящую войну. Жизнь в стране шла так же, как до сих пор. Рационирование не было введено, и кто имел деньги, мог купить все, что хотел. Газетный король лорд Бивербрук, которому я иногда, давал журналистские сообщения, построил себе новый дом за городом, потому что его дворец, расположенный против Букингэмского дворца, мог подвергнуться налетам фашистской авиации. Дамы высшего общества покупали восхитительные сумочки и сетки, в которых они кокетливо носили свои противогазы, разгуливая по улицам. Театральная и ночная жизнь в Лондоне стала даже более блестящей и непринужденной, чем в мирное время. [279]
Ежедневно над городом висели серебристые баллоны, а вечером блестели звезды, красотой которых жители столицы могли любоваться лишь теперь, когда было введено затемнение. Не было заметно никаких ужасов войны, Напротив, жизнь благодаря войне, казалось, стала более пикантной и привлекательной.
Ненависти к немцам не наблюдалось. В любом автобусе я мог свободно и громко говорить с Вилли по-немецки, и на нас никто не обращал внимания. Часто можно было слышать:
— Как жаль, что сумасшедший Гитлер ведет войну против нас, вместо того чтобы немцы и англичане объединились и выбросили бы проклятых большевиков из Финляндии.
Многие высокопоставленные люди даже считали, что сейчас самое главное — разбомбить Баку с его нефтяными промыслами.
Напрасно я старался вызвать у влиятельных кругов Англии сочувствие к тому отчаянному положению, в котором из-за такой политики Англии поневоле оказались все противники гитлеровского режима. Через Ванситтарта мне удалось даже проникнуть к членам кабинета Чемберлена и высказать им свое мнение. Как заклинатель духов, сидел я в старинном кабинете лорда-хранителя печати в здании парламента на берегу Темзы и пытался убедить влиятельного сэра Сэмюэля Хора в том, что необходимо создать Немецкий комитет борьбы за свободу и изложить хотя бы в общих чертах условия мира. Ничто не могло тронуть старого консерватора. Он внимательно слушал меня, но из него ничего нельзя было вытянуть, кроме редких восклицаний: — Очень интересно! Это нужно обдумать!
Постепенно я убедился в том, что не в моих силах побудить Англию к действиям. Англичане будут колебаться до тех пор, пока Гитлер не научит их чему-нибудь лучшему.
Я содрогнулся, когда услышал по радио слова упоенного победой «фюрера», произнесенные в берлинском Дворце спорта в январе:
— Я дам им такую войну, что они не опомнятся!
Еще больше я был потрясен, когда вскоре Чемберлен заявил:
— Hitler has missed the bus — Гитлер пропустил автобус. [280]
Как бы дальше ни развивалась война, я должен был позаботиться о своем собственном существовании. Мне не хватило бы и на год денег, которые я имел на текущем счету в банке. Я должен был что-то зарабатывать.
Сразу же за парком Ванситтарта в Денхэме находились известные студии британской кинопромышленности, выпускавшие столь необходимые актуальные антигитлеровские фильмы. Вскоре я даже начал писать сценарии для Александра Корда, а через некоторое время компания «Ту ситиз филм» пригласила меня для консультации при постановке фильма, снимавшегося на берегу Темзы, в студии Шеппертона. Темой этого фильма было якобы существующее подпольное движение в Германии, которое вело пропаганду при помощи передвижного радиопередатчика. Все это была чистая фантазия. Я пытался сделать так, чтобы по крайней мере внешне все выглядело реалистически. Было нелегко добиться того, чтобы даже такой вдумчивый и впечатлительный актер, как Клайв Брук, достаточно убедительно представил тупого гругшен-фюрера СС, а элегантная Диана Вайнерт сыграла роль немецкой пенсионерки. Постановщиком был известный кинорежиссер Антони Асквит, сын премьер-министра Англии во время первой мировой войны и знаменитой леди Оксфорд. Это вызывало улыбки, когда я старался показать моим юным исполнителям «поворот кругом» или официальное «немецкое приветствие». Большую помощь оказал мне Вилли, хорошо знавший нацистскую иерархическую лестницу и соответствующие ранги. Во всяком случае, во время этих киносъемок я зарабатывал гораздо больше, чем в период своей дипломатической деятельности.
Зимой 1939/40 года, которую я провел в Англии, внешне все было бы хорошо, если бы не постоянно терзавшее меня сознание, что рано или поздно все это кончится и вслед за «странной войной» наступит страшное пробуждение.
Война становится серьезной
Англичане ахнули от изумления, когда Гитлер весной 1940 года внезапно напал на Данию и Норвегию. Никто не ожидал этого нападения; англичане всегда считали эти страны своей естественной сферой влияния. Однако скоро они пришли в себя, и газеты широковещательно объявили, что раз чудовище неосторожно высунуло голову из своей берлоги, британские морские и воздушные силы перережут ему глотку. [281]
Понадобилось всего три недели, чтобы Гитлер стал неограниченным хозяином всего пространства от северного побережья Скандинавии у Полярного круга до пролива Скагеррак. Британскому флоту не удалось даже полностью вызволить небольшой экспедиционный корпус, который спешно был послан в Норвегию. Этот корпус по иронии судьбы состоял в основном из частей, которые зимой тайно готовились для посылки в Финляндию на помощь генералу Маннергейму. Преступная безответственность правительства Чемберлена была наказана.
Население Англии внезапно охватил панический страх перед гитлеровской «пятой колонной». Немцы, живущие в Англии, оказались в тяжелом положении. В каждом немце начали подозревать скрытого агента Гиммлера или Канариса. Я не мог пройти по Пикадилли без того, чтобы меня не задержали и не потребовали предъявить документы. Немцев вытаскивали даже из кино и театров. Так как в Лондоне я был небезызвестным человеком, мне то и дело приходилось наталкиваться на такие неприятности.
Паника, вызванная боязнью «пятой колонны», превратилась в истерию, когда началось немецкое наступление на Западе и нацисты захватили Голландию и Бельгию. Немцев начали арестовывать без разбора. Даже безобидные еврейские эмигранты и широко известные антифашистские борцы были арестованы, заключены в лагери для интернированных или отправлены за океан. Некоторые из них нашли смерть в океане от торпед немецких подводных лодок.
Я все еще по-прежнему каждое утро ездил в свою студию в Шеппертоне. Но в один прекрасный день Антони Асквит заявил мне:
— Пожалуйста, возвращайтесь домой. Мои электрики только что заявили, что, если этот гунн снова появится здесь, они прожекторами проломят ему голову. Я сожалею, но будет гораздо лучше, если временно вы не будете здесь появляться.
Возвращаясь из Шеппертона, на лондонской станции Ватерлоо я увидел первый поезд, доставивший эвакуированных английских солдат из разгромленной при Дюнкерке британской армии. Солдаты старались выглядеть равнодушными или даже сверхмужественными. [282] Но, боже, какими бледными, усталыми, грязными и небритыми были они! Кроме изодранной формы, у них ничего не было. Они вынуждены были бросить не только свое оружие, но даже личные вещи.
Мое положение было затруднительным. Что мог и что должен был я делать дальше? Я находился в безнадежном положении между двух огней. Англичане — это было ясно — будут сражаться до конца. Но для них я был лишь гунном, который, в лучшем случае, мог рассчитывать на сострадание. Мне было также ясно, что нацисты, если бы они вторглись в Англию, прикончили бы меня одним из первых.
В тот же вечер вместе с Вилли я поехал к своему другу д-ру Г., чтобы посоветоваться с ним. Он не был арестован, так как своевременно позаботился о визе на въезд в США и уже на следующей неделе собирался отплыть туда со своей семьей. Мы пришли к выводу, что как для Вилли, так и для меня было бы самым лучшим как можно скорее покинуть Англию. На всякий случай д-р Г. прописал нам достаточную дозу цианистого калия, чтобы в случае необходимости быстро и безболезненно отправиться на тот свет. С ядом в кармане мы чувствовали себя гораздо спокойнее.
В американском посольстве советником был мой старый друг Уолтон Баттеруорт, которого я знал еще в двадцатых годах, во время пребывания в Вашингтоне. Около трех лет назад, находясь в Лондоне, я обратил его внимание на то, что здесь, в его бюро, работает фашистский шпик. Уолтон обезвредил этого человека и благодаря этому стал пользоваться особым расположением своего правительства. Тогда он был мне очень благодарен и сказал:
— Вольфганг, если у тебя будут какие-либо затруднения из-за твоих нацистов и ты захочешь скрыться, я нарушу все американские законы об иммиграции и дам тебе — визу.
Теперь, когда я напомнил ему об этом, он реагировал очень кисло:
— Конечно, если бы ты еще имел свой немецкий дипломатический паспорт, вопрос можно было бы решить сразу же, но для простых смертных иммиграционная квота исчерпана на многие годы. [283]
Ждать помощи от этого человека было нельзя.
Ванситтарт предложил мне переехать к нему в Денхэм, где я мог бы жить спокойно и никто не угрожал бы мне. Это было любезно с его стороны, но какую жизнь мог я там вести? Я жил бы бесцельно, бездеятельно, а через некоторое время, возможно, стал бы бременем для самого Ванситтарта. Я пошел бы на это, если бы не было никакого другого выхода.
Я просил Ванситтарта поразмыслить, нет ли других возможностей спрятать меня от разгневанных англичан. Вблизи американского побережья есть много английских островов, где немец не будет так мозолить глаза, как в Англии. Ванситтарт нашел этот план неплохим. Через своего друга министра колоний лорда Ллойда он запросил губернаторов карибских владений, кто из них мог бы принять меня. Ответ пришел от губернатора Ямайки сэра Артура Ричардса.
Ссылаясь на его заверение, Баттеруорт согласился предоставить мне десятидневную визу на проезд через США, так как я не мог проехать на Ямайку, минуя Нью-Йорк. Ванситтарт распорядился, чтобы мне разрешили взять с моего текущего счета в банке достаточно крупную сумму, чтобы оплатить поездку из Нью-Йорка на Ямайку и, кроме того, иметь несколько сотен долларов в кармане. В последний момент мне удалось получить два места для себя и Вилли на пароходе «Британик», который в середине июня отплыл из Ливерпуля в Нью-Йорк.
Мы покинули Англию в дни, когда после долгожданного падения правительства Чемберлена британский лев при правительстве Черчилля пробудился и начал воевать. Теперь англичане всеми силами старались подготовить страну к обороне. То, что было упущено за последние месяцы, пытались наверстать за несколько дней. С исключительным патриотизмом все население страны включилось в подготовку отпора ожидавшемуся вторжению нацистских орд. Но для тех, кто был знаком с техническим оснащением гитлеровских армий, осуществлявшиеся оборонительные мероприятия казались детскими. Против наступающих танков выставляли «испанские рогатки» на перекрестках и устраивали для партизан амбразуры в полуразвалившихся стенах. В парках Лондона вырыли окопы. На всех сельских дорогах страны исчезли указатели, чтобы немцы не могли ориентироваться. [284]
Домашние хозяйки заготовили ведра для кипятка, чтобы обливать немецких солдат; дети запаслись кинжалами и извлекли из шкафов музейные ружья. В стране господствовало боевое настроение, которого всего несколько недель назад нельзя было и ожидать. Если бы Гитлер вторгся в Англию, началась бы такая партизанская война и резня, какой еще не знала вся мировая история.
Когда полгода назад я сошел с самолета на английскую землю, у меня как бы свалился камень с сердца. Теперь я вздохнул свободно, когда увидел на станции Кингс-Кросс поезд, который должен был увезти меня отсюда. На вокзал провожать меня пришел мой старый друг, бывший командующий социал-демократическими отрядами «Рейхсбаннер» Карл Хёльтерман. У него не было такой возможности, как у нас, выехать за границу, и поэтому он с тревогой смотрел в будущее. Я вручил ему ампулы с ядом, подаренные мне д-ром Г., в которых больше не нуждался. Их было достаточно для него и его жены. Его лицо прояснилось, и, глубоко тронутый, он поблагодарил меня:
— Никто еще никогда не делал мне более дорогого подарка. Теперь по крайней мере я знаю, что сам смогу распорядиться своей судьбой.
С большим любопытством наблюдали за отъезжающими сновавшие взад и вперед носильщики и железнодорожные служащие. Никто из них не высказывал желания уехать вместе с нами, напротив, с разных сторон отчетливо раздавались реплики: — The Yellow Train! — Желтый поезд! — Желтый цвет слывет в Англии символом трусости. Даже мне было немного стыдно, а англичане поспешили незаметно скрыться в своих купе. Только их элегантные чемоданы свидетельствовали о том, что это очень богатые люди, решившие теперь, в час смертельной опасности для родины, покинуть ее.
Но именно они сделали для меня и Вилли переезд через океан очень мучительным. Мы были единственными немцами на борту парохода, и нас бойкотировали так, словно мы были прокаженными. Никто не хотел садиться с нами за один стол. Нас старались избегать и едва удостаивали взглядом. Когда мы проходили мимо той или иной группы, то могли услышать такие замечания:
— Лучше всего было бы выбросить обоих гуннов за борт. Кто знает, не являются ли они нацистскими агентами, поддерживающими связь с какой-нибудь немецкой подводной лодкой, которая может внезапно вынырнуть и торпедировать нас! [285]
Очень предупредительно держался с нами министр иностранных дел чехословацкого эмигрантского правительства Ян Масарик. Он знал меня раньше и слышал обо мне от Ванситтарта. Ежедневно по нескольку раз он брал меня под руку, и мы гуляли по палубе. Однако враждебность других пассажиров не прошла, и мы с Вилли чувствовали себя отверженными.
Переезд через океан занял десять дней. Это были дни завершающих боев во Франции. Накануне высадки в Нью-Йорке мы услышали по радио сообщение о капитуляции в Компьене. Не удивительно, что отношение к нам нисколько не улучшилось.
На следующее утро появились представители иммиграционных властей. Я предъявил свой смехотворный документ, свидетельствовавший о том, что я не имею гражданства, документ, снабженный десятидневной проездной визой Баттеруорта. Чиновник взглянул на меня:
— Не приходилось ли мне уже заниматься вами?
— Это вполне возможно, — ответил я.
— Да, теперь я вспоминаю. В свое время вы служили в немецком посольстве в Вашингтоне.
— Вы правы. Тогда с моим дипломатическим паспортом я не был бы через десять дней выброшен из вашей страны.
Было видно, что чиновник сочувствует мне:
— Я понимаю, что все это тяжело для вас. Я знаю, что вы джентльмен и не злоупотребите своим пребыванием у нас. Поэтому я на свой страх и риск продлю ваше пребывание в Соединенных Штатах на четыре недели.
Чиновник поставил соответствующий штамп на моем документе. Теперь у меня было достаточно времени, чтобы навестить некоторых своих друзей в Вашингтоне, которые, возможно, сумеют мне помочь в получении постоянной визы. В приподнятом настроении мы с Вилли сошли на берег.
Нью-Йорк выглядел вполне мирно. В блеске сверкающих реклам лучился Бродвей, и движение было столь же оживленным, как и всегда. Контраст с затемненным Лондоном был разительным. Война в далекой Европе затрагивала повседневную жизнь американцев лишь в той мере, что они теперь не могли провести свой летний отпуск в Европе. [286] Распевали сентиментальные песенки о парижских кафе и хвалебные гимны по адресу стойкой Англии, которая находилась теперь лицом к лицу с атакующими могучими нацистскими армиями. В то же время принимали меры и на тот случай, если бы эти злые нацисты, одержав окончательную победу, стали господами в Европе и с ними пришлось бы и дальше торговать. Может быть, Гитлер проглотил слишком большой кусок и испортит себе желудок. Нужно терпеливо ждать. Между тем в Америке можно было и впредь жить уютно.
Я провел несколько дней в Вашингтоне. Мало обнадеживало то, что даже в самых осведомленных кругах Государственного департамента в эти июльские недели 1940 года господствовали настроения фатализма.
Часто и подолгу я простаивал перед красным кирпичным зданием нашего посольства и наблюдал с другой стороны улицы за людьми, входившими и выходившими из дома, где я проработал свыше четырех лет. Я узнавал многих моих коллег, спокойно шествовавших к своим автомобилям. Они выглядели самоуверенно настроенными, как будто в мире ничего не случилось и все прекрасно. Но, может быть, я был глупым одиночкой, не понимающим реальной жизни, и поэтому из-за своего упрямства сам вытолкнул себя из этого мира? В глубине души я, конечно, знал, что никогда не променяю свою судьбу на уютную жизнь этих гитлеровцев.
Что же касается постоянной визы, то я ничего не добился. У меня не оставалось другого выхода, как ехать на Ямайку, навстречу неизвестному будущему. Я купил в Нью-Йорке билеты для себя и Вилли и сообщил британскому посольству в Вашингтоне, как это было мне предписано еще в Лондоне, примерную дату прибытия в Кингстон, чтобы тамошний губернатор был об этом информирован.
Британская коронная колония во время войны
Выкрашенный в угрюмую серо-зеленую краску для маскировки, полностью затемненный «Британик» зигзагами пересек Северную Атлантику от Ливерпуля до Нью-Йорка. Но на этой стороне океана мы не подвергались никакой военной опасности. Для американцев не существовало ни подводной войны, ни затемнения. [286]
У причала в Хобокене нас ожидал, блистая свежей белоснежной окраской, пароход компании «Юнайтед фрут» — «Верагуа», который и должен был доставить нас на солнечную Ямайку. Ночью пароход шел при всех огнях. Пассажирами здесь были не трусливые, как зайцы, люди, напуганные войной и находящиеся в скверном настроении, а независимо державшие себя бизнесмены и туристы. Они хотели насладиться всеми прелестями летней морской прогулки под тропическим небом. Ежедневно они купались в бассейне верхней палубы, наполненном прохладной свежей морской водой, а по ночам танцевали при серебряном свете звезд под музыку кубинского судового оркестра.
Время от времени на горизонте проплывали желтые дюны Багамских островов. Показались зеленые купола Кубы, а еще через час я увидел западные холмы моего старого Гаити. На рассвете пятого дня путешествия мы должны были прибыть в порт Кингстон на Ямайке. Накануне вечером мы развлекались на танцевальной площадке далеко за полночь, а затем отправились спать, чтобы к утру, при высадке, быть бодрыми. Рассвет еще не забрезжил, когда нас разбудил грубый мужской голос, доносившийся из коридора:
— Оба немца должны немедленно отправиться в таможню.
Едва мы протерли глаза, как в каюту вошел официант и лично передал нам этот приказ.
Пароход не двигался, хотя до порта Кингстон было минимум два часа пути. Мы находились у входа в большую бухту рядом со старой стоянкой флота в Пор-Роял, выстроенной в свое время адмиралом Нельсоном. На борт парохода прибыл британский военный патруль. Я спросил официанта, не успеем ли мы позавтракать. Он поспешно ответил:
— Нет, солдаты говорили, что позавтракаете вы потом, на берегу.
Волей-неволей мы вышли из своих кают и по сходням спустились в ожидавшую нас моторную лодку. Матросы протянули наши чемоданчики, и через несколько секунд мы двинулись в направлении Пор-Роял. [288]
С любопытством смотрели на нас из люков «Верагуа», похожих на бычьи глаза, сонные, непричесанные молодые американки, с которыми мы всего пять часов назад так непринужденно и весело танцевали. Видимо, они переживали сейчас свое первое пикантное военное приключение; наверняка они еще долго говорили о двух опасных нацистских шпионах, арест которых наблюдали.
На берегу нас встретила группа канадских солдат с примкнутыми штыками. Их командир, бородатый майор, вежливо потребовал, чтобы мы последовали за ним в автобус. Он сел за руль, а рядом с ним и сзади уселись по два солдата, вооруженных револьверами. Другая группа солдат, вооруженных карабинами, двинулась вслед за нами в другой машине. Что и говорить, начало было малообещающим.
Мы въехали в горы. Начало припекать утреннее солнце. Путь становился все более извилистым, и все более красивый вид открывался на синюю морскую бухту. Внизу, на берегу, я увидел огромный белый отель, где жил около десяти лет назад и познакомился с сестрой гаитянского министра иностранных дел. Через два с половиной часа, не доезжая последнего перевала высотой пять тысяч футов, мы попали в барачный лагерь. Здесь находился гарнизон канадских войск на Ямайке. Это был Нью-кастл.
Майор отпустил солдат и пригласил нас в свою квартиру, где уже ожидал отличный завтрак. При более близком знакомстве канадцы, несмотря на свою внешнюю суровость, оказались приветливыми людьми. Это были большей частью крестьяне из прерий, лишь недавно и, видимо, очень неохотно надевшие военную форму. Здесь стоял Виннипегский гренадерский полк.
Как сказал майор, губернатор распорядился, чтобы нас поместили в этом лагере, где мы будем жить под защитой гренадеров. После завтрака он показал нам вместительный офицерский барак, предназначавшийся для нас в качестве квартиры. В бараке были две комнаты, ванная, а вдоль фасада тянулась веранда, с которой открывался чудесный вид на столицу острова Кингстон и дальше на море. За домом находилось строение поменьше, утопавшее в ярких цветах; там были большая кухня и другие хозяйственные помещения. Солдаты приводили все в порядок и расставляли мебель. [289]
Мы провели с Вилли весь день в офицерском казино, оживленно беседуя, играя в карты и слушая музыку по радио. Отведав доброго ямайского рому, мы в несколько возбужденном настроении около десяти часов вечера отправились на новую квартиру, чтобы провести там нашу первую ночь.
Утром, когда я еще спал, в мою комнату ворвался взъерошенный Вилли и на своем рейнском наречии сообщил малоутешительную весть:
— Мне кажется, эти парни строят там проволочные заграждения.
Я выглянул в окно и заметил, что около десятка негров забивали колья вокруг нашего двора, где солдаты выгрузили мотки колючей проволоки. Кроме того, мы заметили, что в бараке напротив нас разместились унтер-офицер и двенадцать солдат, чтобы наблюдать за нами. Двое из них уже стояли на посту с карабинами за плечами.
Майор позвал нас завтракать, и мы не скрыли от него своего удивления.
— Все это делается для вашей защиты, — пояснил майор. — Вы не должны чувствовать себя пленниками. Вы можете гулять, где хотите. Однако у меня имеется предписание, чтобы вас всегда сопровождал солдат. Завтра вечером губернатор приглашает вас на ужин в Кингстон, где вы сможете обсудить с ним все эти вопросы.
Несмотря на кое-какие недобрые предчувствия, я считал, что еще не все потеряно.
Назначенная на вечер следующего дня встреча с губернатором в силу непредвиденных обстоятельств сорвалась. В первой половине дня мне было передано, что я должен явиться вечером на обед к губернатору в смокинге; в ответ я сообщил, что, к моему прискорбию, был вынужден оставить смокинг в Голландии, в руках гестапо, и не смог привезти его в своем чемоданчике. Губернатор выразил сожаление по поводу того, что смокинг по вечерам во дворце совершенно обязателен, и сообщил, что пригласит меня на обед в один из следующих дней.
В сопровождении двух вооруженных пистолетами солдат точно в назначенный срок я проехал через огромный красивый парк и остановился перед главным входом губернаторской резиденции в Кингстоне. [290] В то время как оставшиеся внизу канадские конвоиры с удивлением смотрели на меня, двое разукрашенных галунами черных слуг проследовали со мной наверх. Сэр Артур Ричардс и его супруга приняли меня как дорогого и почетного гостя. Чтобы приветствовать меня, прибыли самые высокопоставленные чиновники острова с женами, начиная с командующего вооруженными силами британских Антильских островов и вплоть до секретаря администрации и начальника полиции острова Ямайка. За столом меня даже усадили на почетное место справа от хозяйки.
Царила интимная и все же церемонная атмосфера, столь знакомая мне по многочисленным подобным же приемам, на которых я бывал за свою дипломатическую службу в мирное время. Мне пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить, что в действительности я вовсе не салонный лев, в качестве которого меня чествовали, а всего-навсего беззащитный пленник этих людей, уверенно и бодро живших в своем мире, казавшемся им нерушимым. Все приглашали меня, выражая желание сократить скучные дни моего одиночества в Ньюкастле.
Нельзя сказать, что мне удалось серьезно поговорить с губернатором о моих делах. Сэр Артур сослался на предписания, согласно которым в британских колониях любого немца, хорош он или плох, надлежит содержать за колючей проволокой. Но он выразил готовность сделать мое пребывание в Ньюкастле настолько приятным, насколько это было в его силах. Я получил радиоприемник, пишущую машинку, два кресла и кое-что другое.
Часто леди Ричардс посылала мне конфеты и прочие приятные вещи, и по крайней мере раз в месяц меня приглашали на обед в Кингстон. Мне разрешалось принимать и другие приглашения высокопоставленных чиновников, так что время от времени я мог прервать свою монотонную жизнь в лагере и провести несколько часов в приятных, культурных домах. Однако я никуда не мог поехать без конвоя и колючая проволока по-прежнему окружала мой дом. В этом отношении англичане не шли ни на какие уступки.
Зато наши отношения с канадскими солдатами складывались как нельзя лучше. Они тоже были недовольны спесивыми англичанами и не слишком любили их. О британских хозяевах острова они говорили не иначе, как об «имперцах», подразумевая под этим их заносчивость и вообще неспособность английских «сэров» к чему-либо путному. [291] Им вовсе не хотелось быть под командой этих «имперцев» и охранять их. Они с тоской вспоминали бескрайние пшеничные поля в далеких прериях и пытались сделать свою отупляющую военную службу по возможности приятной.
Вилли был не только хорошим поваром, но и отличным мастером коктейлей. Вскоре он стал незаменимым и популярным во всем лагере мажордомом. Без его авторитетного руководства праздник в офицерском казино не считался праздником, а солдаты кулаками оспаривали право стоять на посту у нашего барака, потому что тут всегда находилось для них что-нибудь приятное. Прежде всего они могли у нас поесть, избежав таким образом однообразия полевой кухни. За обедом и ужином я председательствовал на кухне, где сидело пятнадцать человек, восхищавшихся кулинарным искусством Вилли. Направо от меня сидел унтер-офицер, налево — ефрейтор, а напротив — Вилли в окружении солдат.
Кроме того, Вилли был хитроумнейшим картежником. Карты ни на миг не исчезали из наших бараков. Наши канадцы соображали по большей части туго, и Вилли оказывался подчас с солидным выигрышем, что позволяло улучшить наше питание, и жили мы совсем неплохо. Прежде всего мы употребили выигранные деньги на то, чтобы добавить к нашему рациону овощи, фрукты и так далее. Но в первую очередь мы запаслись добрым ямайским ромом, без благотворного воздействия которого наша жизнь была бы куда более невыносимой.
Иногда вечерами, слегка подвыпив, прежде чем пойти спать, мы сидели на веранде. Нас обдувал теплый тропический ветер, мы любовались морем, огнями Кингстона и южным звездным небом. Но в мыслях и беседах мы всегда были на далекой родине, где бушевала ужасная война.
— Вот было бы хорошо, — мечтали мы, — если бы можно было подвесить на серп луны по маленькому письму. Через четырнадцать часов луна будет над Германией. Первое письмо могло бы упасть в Лааске, второе — в Кельне, а завтра вечером в это же время мы получили бы ответ из дома.
К сожалению, это были всего только прекрасные фантазии. Мы знали, что наши семьи живы. Вилли поддерживал со своими связь через товарища в Швейцарии, а я получал известия через певицу Лотту Леман, жившую теперь в Калифорнии, а также через мою старую швейцарскую гувернантку. [292] Я получал даже записки, хотя и не написанные матерью, но которые она держала в руках. Часто между нами циркулировал небольшой клочок синей бумаги, на котором были напечатаны стихи Гете:
Удержаться, вопреки насилию,
Не гнуться, быть сильным,
Призвав богов на помощь.
Несмотря на отчаяние, которое мы испытывали, слушая победные сообщения германского коротковолнового передатчика, мы никогда не теряли веру в то, что наступит день, когда мы увидим лучшую Германию.
Канадские солдаты охотно совершали со мной прогулки в горы. Приблудная собака — ей дали кличку Наполеон — была нашим постоянным спутником. Мы купались в кристально прозрачной воде водопадов и загорали под зелеными кокосовыми пальмами. Мы познакомились с кое-какими семьями в окрестностях и стали желанными гостями в их домах, где нас угощали кофе с пирожными. По другую сторону горного хребта, делящего остров пополам, жила семья одного сахаропромышленника, у которого был автомобиль. Его жена иногда возила нас со своими детьми на северное побережье острова, где можно было достать свежих омаров, которых мы варили тут же на берегу.
Коренные жители острова относились ко мне исключительно дружественно. Большинство из них влачило жалкое существование и от всей души ненавидело британских угнетателей. Они видели, что я нахожусь в плену у англичан, и, если солдаты не могли нас подслушать, незадумываясь, изливали мне душу. «The English are devils» («Англичане — черти»), — таков был их вывод в большинстве случаев.
Рыбак, приходивший иногда к нам со своим товаром, который он нес на голове, по собственному почину предложил тайно увезти меня и Вилли в лодке на Кубу. За это он не требовал никакого вознаграждения. Вилли, который стал сильно скучать, начал всерьез подумывать об осуществлении этого плана.
Один из негров, видимо, в этой местности принадлежавший к числу лидеров, пытался склонить меня к тому, чтобы организовать восстание. Хотя при данных обстоятельствах его планы нельзя было назвать дальновидными, их, вероятно, можно было осуществить. Он хотел вместе со своими людьми ночью перерезать проволочные заграждения вокруг лагеря близ Кингстона и освободить содержавшихся там интернированных. Кроме местных революционных руководителей, там находилось несколько тысяч немцев. По его мнению, я был подходящим человеком, чтобы возглавить этих немцев и прогнать англичан с острова.
Со своей веранды я мог видеть унылые бараки этого лагеря, расположенного в дюнах. Поскольку лагерь охранялся теми же виннипегскими гренадерами, я имел приблизительное представление об условиях жизни в нем. Интернированные немцы были главным образом военными моряками либо матросами с захваченных или потопленных торговых судов. Они до сих пор приветствовали друг друга словами «хайль Гитлер» и то и дело распевали песню о Хорсте Весселе. Крестьянские парни из Канады говорили мне, что они часто дрожали от страха, наблюдая со своих сторожевых вышек за выходками немцев. Они признавались, что не прошли почти никакой военной подготовки и по большей части даже не умели стрелять из пулемета.
При этих условиях вполне вероятно, что мне и неграм, жившим в горах, переворот в первый момент мог бы удасться. Но в таком случае я лишь сыграл бы на руку нацистам, а неграм Ямайки оказал бы плохую услугу. Мой черный друг, видимо, никак не мог понять, почему я остаюсь глух к его планам. Он пытался даже повлиять на меня через женщин, доставлявших нам фрукты, и торговок, которые имели в наш дом свободный доступ и часто оставались здесь целыми часами.
Было вполне понятно, почему ямайские негры вынашивали отчаянные планы изменения своего положения. Вряд ли можно было представить себе более несчастную жизнь, чем та, которую влачили они. Если бы они были просто рабами, то белые господа по крайней мере обеспечили бы им какой-нибудь жалкий прожиточный минимум. При теперешних же условиях ямайские негры видели, что они безнадежно обречены на медленное вымирание. [294]
Британские колониальные власти ориентировали экономику острова исключительно на производство тропических сельскохозяйственных продуктов, предназначенных для экспорта, в то время как другие предметы потребления ввозились из-за границы, преимущественно из Англии. Война приостановила торговлю. Из-за границы доставлялось мало товаров, вывозилось тоже мало. Недоставало судов. Ощущалась нехватка иностранных товаров, а местные продукты не находили сбыта. Бананы, апельсины, ананасы, кофе и какао гнили. Земли крупных плантаций частично не возделывались, и тысячи рабочих, прежде находивших там заработок, остались без гроша. Они жили в своих деревнях, проедая последние сбережения родственников, имевших счастье владеть собственными клочками земли. Даже эмигрировать с острова было теперь нельзя. Нужда широких масс была неописуемой, и положение ухудшалось с каждым днем. Никаких попыток найти выход не предпринималось. Было ясно, что среди местного населения растут повстанческие настроения; они видели избавление даже в победе нацистов.
Я не раз обращал внимание губернатора на опасность такого положения и пытался предложить ему кое-какие меры.
— Почему, господин губернатор, — говорил я, — вы не попытаетесь обеспечить остров хотя бы мясом и начать разводить свиней? Поросенку достаточно года, чтобы вырасти. У нас кормят свиней картофелем, но, как вы знаете, хорошая свинья все сожрет. Почему бы не откармливать свиней бананами, которые сгнивают здесь тысячами центнеров?
Сэр Артур только снисходительно улыбался:
— Вы, немцы, вечно носитесь со своими экспериментами и только вызываете беспорядок во всем мире.
Я спросил его, может ли Англия теперь, во время войны, взять на себя ответственность за перевозку бензина на Ямайку в танкерах через моря, где снуют немецкие подводные лодки. Здешние заводы, получающие спирт из сахарного тростника, могли бы производить горючее для транспорта, точно так же, как наша винокурня в Лааске, работающая на картофеле. На заводе моего друга по ту сторону хребта это уже делалось. [295]
Если бы все спиртовые заводы занялись этим, остров сам вполне мог бы обеспечить себя горючим.
— Вы слишком примитивно мыслите, — возразил сэр Артур. — Каким образом мы сможем обеспечить доходы нашего бюджета, если нефтяные компании не будут больше платить таможенных пошлин? Две трети наших доходов составляют таможенные сборы за ввоз жидкого горючего.
Всякая мысль о нововведениях, которую я высказывал, казалась губернатору порождением ума сумасшедшего или даже революционера. Для него существовали лишь старые, установленные британскими колониальными властями порядки, которых и следует, полагаясь на бога, кое как придерживаться дальше. Все это породило, например, такую абсурдную ситуацию: в то время как тысячи судов гибли в море от подводных лодок, сахар и южные фрукты по-прежнему вывозились с Ямайки в Англию и возвращались обратно в виде мармелада известного консервного концерна «Блейк энд Кроссвел». Никто даже и не думал о том, чтобы построить на Ямайке мармеладную фабрику. Выращенные на Ямайке бобы какао отправлялись на английскую шоколадную фабрику в Кэдбэри и перерабатывались только там.
Самым удивительным в этой политике британских колонизаторов было то, что они считали упрямство проявлением силы и хвастались тем, что их настойчивость в сохранении старых порядков является вернейшей гарантией дальнейшего существования Британской империи.
Многие из местных англичан были приятными и образованными людьми. Они жили в культурных условиях, соблюдали определенный стиль жизни и даже теперь, во время войны, надевали к ужину безукоризненные смокинги. Однако они были настолько оторваны от миллионов людей, судьба которых находилась в их руках, что серьезно воображали, будто их господство является благодеянием для этих людей.
Даже канадцы были возмущены здешней бесхозяйственностью. Многие из них хотели после войны приехать на Ямайку и заняться здесь земледелием, чтобы показать тупым «имперцам», чего можно достичь на этой благословенной и плодородной земле при рациональном ведении хозяйства. [296]
Немногие из этих канадцев смогли претворить свое намерение в жизнь; летом 1941 года бравых виннипегских гренадеров без всякой военной подготовки отправили в Гонконг, где зимой их истребили японцы.
Странный господин открывает двери в Соединенные Штаты
С первых же дней пребывания на Ямайке наши мысли были заняты планами о том, как выбраться из этого рая, обнесенного колючей проволокой. В условиях войны мы могли найти убежище только в Соединенных Штатах; в любой другой стране мы рано или поздно оказались бы на мели.
После того, как губернатор предоставил мне пишущую машинку, я начал записывать кое-что из пережитого в расчете на то, что, печатаясь в американских журналах, я смогу заработать немного денег на жизнь в Америке. Так как у меня не было никаких связей с издательствами в США, я послал свои рукописи одному старому знакомому, работавшему в Вашингтоне в отделе печати Государственного департамента, и просил его показать их кому-либо из местных публицистов. Канадский часовой доставил пакет, адресованный в Вашингтон, американскому консулу в Кингстоне, который отправил его со своим курьером, и, таким образом, я не имел никаких затруднений с цензурой.
Неделю за неделей, месяц за месяцем ждал я ответа и постепенно начал терять всякую надежду. Но в середине мая долгожданное чудо все-таки свершилось. Поздно вечером, когда Вилли и я уже почти прикончили на сон грядущий бутылку рома, у нас на веранде неожиданно появился комендант лагеря. Он сказал, что ему только что позвонили из Кингстона и сообщили, что на следующий день из США к нам приедет очень важный посетитель. Правда, на вопрос, кто этот господин, комендант ответить не мог. Мы с большим любопытством ожидали появления незнакомца. Вилли приготовил все, включая лучшие коктейли, чтобы привести нашего гостя в дружелюбное расположение духа.
На следующий день к нашему бараку подкатила ослепительная губернаторская машина, из которой вышли господин и дама. Унтер-офицер без всяких распросов отодвинул рогатку из колючей проволоки и пропустил посетителей. Мужчина представился как Исаак Дон Левине из Нью-Йорка. Дама была его женой, отдыхавшей во Флориде; она вместе с мужем предприняла на самолете эту небольшую прогулку из Майами на Ямайку. Было видно, что она урожденная американка, хотя в ее английском языке нельзя было не заметить польско-еврейского акцента. Хотя г-н Исаак Дон Левине выглядел и не вполне элегантно, знаток, взглянув на его белый летний костюм и панаму, сразу мог заметить, что они были из самого дорогого и наилучшего материала.
Вошедший бросил гневный взгляд на вежливо ретировавшегося унтер-офицера. Господин Левине был полон жгучей ненависти к англичанам. Хотя о его прибытии губернатор был извещен самим английским послом в Вашингтоне, бывшим министром иностранных дел лордом Галифаксом, на аэродроме в Кингстоне его и жену раздели чуть ли не донага и обыскали, словно речь шла о каком-нибудь незначительном путешественнике или даже контрабандисте. Между тем г-н Левине, как он нам сообщил, является в настоящее время одним из наиболее известных и преуспевающих публицистов Нью-Йорка. Весной он выпустил самую сенсационную книгу последних лет под названием «Out of the Night» — «Бегство из ночи», автором которой являлся бывший немецкий коммунист, переживший необыкновенные приключения. Человека звали Кребс, но, чтобы ввести гестапо в заблуждение, он писал под псевдонимом Ян Валтин. Валтин заработал свыше ста тысяч долларов, а г-н Левине, вероятно, еще больше. Господин Левине читал мои записки.
— Книга будет иметь огромный успех, даже еще больший, чем книга Валтина, — сказал он. — Нам нужно только договориться о том, чтобы переделать ее на американский лад.
— Замечательно! — ответил я. — Только вряд ли вы охотно останетесь здесь, в моей золотой клетке на Ямайке, чтобы проделать эту работу.
— Об этом не может быть и речи! У меня масса дел в Нью-Йорке. Вы сами должны приехать в Америку.
— Господин Левине, вот уже целый год как я хочу туда поехать, но мне не дают иммиграционной визы. [298]
— Не беспокойтесь. Об этом я уже позаботился. Если вы согласны, можете получить визу в течение двух недель и уже на следующий месяц приступить к работе у меня в Нью-Йорке или на моей ферме в Коннектикуте.
Конечно, я был согласен. Едва г-н и г-жа Левине скрылись в своем автомобиле в тропических зарослях за первым поворотом от Ньюкастла, как мы с Вилли от радости заплясали на веранде.
Обещанные визы действительно прибыли через две недели, и англичане согласились нас отпустить. Неожиданные затруднения возникли только в последний момент с канадцами. Они потребовали от меня 58 фунтов 15 шиллингов 6 пенсов за продовольствие, полученное Вилли и мною за это время. «Имперцы» заявили, что их бухгалтерия якобы не имеет указаний о выплате этой суммы.
Наших денег только-только хватало на проездные билеты. Если бы я уплатил канадцам, мне понадобилось бы затребовать ту небольшую сумму, которую я в прошлом году оставил у свого друга в Нью-Йорке. Я не видел причин для того, чтобы бросить эти деньги в глотку правительства его величества за гостеприимство, оказанное мне на Ямайке, и приехать в Нью-Йорк без гроша в кармане. Переговоры тянулись несколько дней, пока вопрос не был разрешен. Я думаю, что сэр Артур Ричардс на свою ответственность выдал эти 58 фунтов 15 шиллингов 6 пенсов из кассы колониальной администрации.
В день нашего отъезда секретарь администрации пригласил нас на прощальный обед в красивый и элегантный отель «Миртл-бэнк», где обычно встречалось избранное общество Ямайки. Ровно десять лет назад я сидел в этом же зале, когда приезжал сюда с Гаити. Тогда здесь собиралось пестрое общество, состоявшее из туристов. Теперь присутствовали почти только военные, в большинстве американцы. Уже по этому внешнему признаку было видно, что американцы оттеснили на острове англичан на второй план. За несколько десятков устаревших эсминцев британское правительство было вынуждено прошлой осенью предоставить американским вооруженным силам морские и военно-воздушные базы в своих карибских владениях. На Ямайке американцы тоже приступили к строительству крупных аэродромов. Они привезли с собой деньги и на первых порах предоставили заработок многим тысячам безработных туземцев. Но англичане, проживавшие на острове, относились к американцам, как к чуме. Секретарь колониальной администрации нисколько не скрывал своих чувств к этим пришельцам.
— Если бы проклятый Гитлер не сидел у нас на шее — сказал он, — мы не пустили бы сюда этих господ в иностранной форме.
Случайно мы опять попали на «Верагуа», и нас разместили в тех же каютах, откуда столь невежливо высадили тогда на рассвете. Но теперь белоснежный пароход вез нас на свободу, и мы были уверены, что не попадем снова за колючую проволоку. Правда, сейчас на борту было скучнее, чем тогда, и все же путешествие через тропические воды было чудесным.
На пятый день плавания около полудня мы вновь увидели небоскребы Манхэттена и, минуя статую Свободы, вошли в Гудзонов залив. Когда мы подошли к причалу, то уже издали заметили белоснежный костюм г-на Левине, который махал своей панамой. Он сопровождал нас при проверке документов и лично доставил в свой роскошный отель в нижнем конце Пятой авеню, где у накрытого стола, уставленного кофейными приборами, нас ожидала его жена.
Было решено, что я тем же вечером уеду с ним в его машине на ферму в Коннектикут, а Вилли пока снимет комнату в какой-либо недорогой нью-йоркской гостинице.
Я провел в Коннектикуте два дня за переговорами с г-ном Левине по поводу нашей предполагаемой книги. В первое же утро к нам пришел знаменитый г-н Валтин, проживавший по соседству. Он был гигантского роста и носил огромные темно-синие очки якобы для того, чтобы его не узнали охотившиеся за ним агенты гестапо. Был ли он действительно коммунистом, я не знаю, но что он не немец, я понял без всякого труда. Неоднократно я пытался заговорить с ним на нашем родном языке. Вряд ли он понимал меня и все время снова переходил на английский, потому что по-немецки не мог грамотно выговорить ни единой фразы. Он имел очень смутное представление о Гамбурге и других немецких городах, в которых, как он пишет в своей книге, якобы пережил самые удивительные приключения. Я узнал, что он сын немецкого матроса и англичанки, родившийся и выросший где-то на Цейлоне. [300]
Вскоре мне стало ясно, что Левине и меня хочет использовать в качестве марионетки, которая служила бы центральной фигурой вымышленной сенсационной истории. Хотя мне очень хотелось иметь сто тысяч долларов, пойти на это я не мог. Левине проявлял очень мало интереса к действительным случаям, о которых я мог рассказать: все казалось ему недостаточно захватывающим. Когда он заметил, что со мной не сделаешь бизнеса, его дружба стала быстро остывать. Он доставил меня на вокзал, и мы расстались навсегда.
Левине больше не давал о себе знать. Однако его имя нередко попадалось мне на глаза. Когда вскоре после моей поездки в Коннектикут Гитлер напал на Советский Союз, я читал во многих больших нью-йоркских газетах статьи за его подписью, в которых подробно разбирался вопрос, придет ли Советскому Союзу конец через две недели или через два месяца. После войны он стал одним из духовных отцов пресловутого боевика американской пропаганды — книги «Я выбрал свободу», которую якобы написал перебежчик из СССР Кравченко. Позднее, при правительстве Эйзенхауэра. Левине сделался одним из наиболее влиятельных закулисных заправил многочисленных антисоветских организаций в Соединенных Штатах и Западной Европе.
Я был несколько удручен тем, что так быстро рухнули мои надежды на сто тысяч долларов. Но по крайней мере с помощью г-на Левине я выбрался из заточения на Ямайке и мог теперь свободно передвигаться по Соединенным Штатам Америки.
Теневые стороны «свободы»
В нью-йоркском отеле «Шелтон» на Лексингтон-авеню в комнате Вилли, куда внесли вторую кровать для меня, мы обсуждали, что же нам предпринять дальше.
Впервые в жизни мне стало ясно, какое огромное различие существует в сознании и во всем отношении к жизни человека в зависимости от того, принадлежит он к богатому или к бедному классу общества. [301]
Еще никогда я не был в таком положении, когда бы мне приходилось все время думать о средствах к существованию. Мне казалось, что между мной и будущим лежит страшная пропасть, особенно когда я вспоминал, что все мое состояние ограничивается суммой в четыреста долларов. Я не знал, что будет, когда они иссякнут. Вилли не разделял моего страха. Он говорил:
— Большинство людей нуждается всю жизнь; многие были бы рады иметь четыреста долларов. Мы должны найти какой-нибудь заработок, прежде чем истратим все деньги.
По мнению Вилли, все было просто и ясно. Для себя лично он не видел никаких трудностей: он имел специальность и надеялся найти работу.
Но что делать мне, если я не умел даже выстирать себе рубаху или выгладить брюки? Вилли заявил, как будто это само собой разумелось:
— Ты еще всему научишься, а пока что я прокормлю тебя.
Меня тронули эти слова, словно рядом со мной был мой брат Гебхард, который, несомненно, сказал бы то же самое.
Через посредство одной дамы, знакомой мне с прежних времен, Вилли вскоре нашел сравнительно хорошо оплачиваемое место в одном из вашингтонских клубов. Я остался в Нью-Йорке, где пытался найти вместо Левине другого издателя, который согласился бы помочь мне в опубликовании статей. Это было очень трудно, и с каждым днем мои деньги уплывали.
Поэтому я решил принять предложение семьи одного капитана, имевшего ферму в Вирджинии, помочь ей убрать урожай. Накладывать сено на воз или убирать пшеницу тракторной косилкой я научился еще в молодости, и после жизни, проведенной в вынужденной лени, физическая работа была мне приятна. Хотя мне ничего не платили, все же я жил не бесцельно и хорошо питался. Отвратительной была только американская жара. Мне не удалось нажить настоящих мозолей: я так потел, что на руках появлялись лишь пузыри, и когда они лопались, то образовывались раны. [302]
В Вирджинии я провел всего несколько недель. В начале августа я получил из Нью-Йорка письмо от незнакомого мне публициста по имени Льюис Галантьер. Он сообщил, что хотел бы попытаться вместе со мной написать несколько статей. Навестив по пути Вилли и кое-кого из друзей в Вашингтоне, я направился в Нью-Йорк.
Галантьер обитал со своей женой в верхней части Манхэттена. Кроме того, он снимал комнату для работы в центре города. В комнате стоял диван, на котором можно было переночевать. Комната была маленькая и помещалась на двадцать восьмом этаже небоскреба, прямо под свинцовой крышей. Во время августовской жары мы днем и ночью обливались потом. Чтобы вынести эту жару, надо было каждые полчаса бегать под душ, находившийся, к счастью, напротив. Я расположился с моим чемоданчиком в этой комнате, и Галантьер приходил каждый день, чтобы работать со мной. Мы трудились над несколькими темами, и мой новый друг бегал в редакции газет и журналов, пытаясь пристроить наши статьи. Его старания были бесплодными, так что через некоторое время пришлось отказаться от этой затеи. Хотя Галантьер оставлял меня в своей комнате, я не хотел висеть у него на шее.
Случайно у одной знакомой немки я встретил некоего Бургхаузер а, бывшего капельмейстера Зальцбург-ских музыкальных фестивалей, эмигранта, проживавшего теперь в Нью-Йорке. Он тоже не имел работы, и его положение было не лучше моего. Он жил на сорок долларов в месяц, которые в память о старой дружбе в Зальцбурге давал ему знаменитый дирижер Тосканини. Бургхаузер был знаком с одной пожилой дамой — квакершей, и следовательно, обладавшей сердцем, склонным к благотворительности. Эта дама хотела уехать на неопределенное время и оставляла свою красивую четырехкомнатную квартиру за низкую до смешного цену (десять долларов в месяц) в его распоряжение. Если я там поселюсь, то каждый из нас будет платить всего пять долларов. Я переехал к Бургхаузеру в квартиру квакерши. [303]
Мы жили, как цыгане; Бургхаузер смыслил в домашнем хозяйстве еще меньше меня. Если мне удавалось приготовить завтрак так, чтобы он не подгорел, то в награду бургхаузер целый час играл на своем фаготе. Особенно я любил мелодию из «Дон-Жуана» Рихарда Штрауса. В основном мы питались горячими сосисками и котлетами с картофельным салатом, которые можно было купить в киосках на улице.
Бургхаузер сумел спасти и привезти из Австрии часть своей богатой библиотеки, и я увлекся чтением. Это было для меня большим наслаждением, поскольку в течение всего года, проведенного на Ямайке, я мог брать книги лишь в гарнизонной библиотеке, где были мемуары Сесила Родса, лорда Китченера, Лоуренса и тому подобная литература. Теперь впервые в жизни я с огромным интересом прочел все тома знаменитых мемуаров Казановы и с удивлением убедился, что они содержат не только изумительные эротические приключения, но, кроме того, дают наглядную картину жизни господствующих классов Европы XVIII века; почти все европейские страны живо и выпукло описаны автором — только нашей Пруссии посвящено лишь несколько страниц.
Почти во всех западных странах обстановка для авантюриста Казановы становилась нестерпимой. Он прибыл в Потсдам, рассчитывая, что король даст ему какой-либо пост. Фридрих II пригласил его ранним утром участвовать в инспекции потсдамского кадетского корпуса. Осмотру подверглись и спальни кадетов. Не только кровати, но стоящие под ними ночные горшки были выставлены на парад. Один горшок стоял впереди других на несколько сантиметров, из-за чего король пришел в такое негодование, что, разразившись ругательствами, распорядился строго наказать кадета. После этой неприятной сцены Пруссия показалась Казакове скучной; он упаковал свои чемоданы и уехал в Россию.
Моя идиллия с Бургхаузером длилась всего лишь несколько недель. Квакерша сообщила, что она приезжает, и мы должны были покинуть ее квартиру. У меня осталось всего двадцать пять долларов, и я не знал, что делать дальше. Незадолго до возвращения квакерши я гулял по улицам, размышляя о самоубийстве, и неожиданно на углу Пятьдесят второй улицы и Мэдисон-авеню встретил элегантную даму, еще издали радостно приветствовавшую меня. Мы были хорошими друзьями, когда я работал в посольстве в Вашингтоне. В 1930 году я был на ее свадьбе шафером, а позднее услышал, что она развелась. Ее звали Бетти. [304]
Бетти была очень удивлена, встретив меня здесь через столь продолжительное время. Я рассказал ей о своем положении, и она тотчас же пригласила меня на чай в ближайший отель «Ритц», один из самых фешенебельных в Нью-Йорке. Она подумала о моем положении и затем решительно заявила:
— Мы избавим тебя от забот. Полгода тому назад я вторично вышла замуж и переехала с мужем в собственный дом на Девяносто второй улице. Там достаточно места, и я могу немедленно устроить тебе там комнату. Питаться ты можешь у нас. Муж работает адвокатом на Уолл-стрите и через некоторое время сумеет устроить тебя на работу.
Новая фамилия Бетти была Энджел, что по-немецки означает ангел. И в самом деле, она была моим добрым ангелом. Я жил у нее до начала 1942 года, когда Вилли приехал из Вашингтона и мы сняли небольшую квартиру в дешевой части города, так называемой Гринвич-Виллэдж, где обычно живут люди свободных профессий. В конце концов и я начал немного зарабатывать переводами и другими случайными работами. Кроме того, Галантьер продал одну из моих статей, к сожалению единственную, что принесло мне триста долларов.
Вилли удалось получить место в отеле «Пенсильвания», где он должен был работать по ночам. Поэтому мы виделись редко, хотя жили вместе, ибо когда один из нас спал, другой возвращался с работы. Мы снова оказались вместе, и хотя проживали много скромнее и были гораздо хуже обеспечены, чем раньше, но все же стояли на собственных ногах.
Гестапо на Пятой авеню и Гитлер на Бродвее
В эти первые месяцы пребывания в Нью-Йорке у меня было сколько угодно свободного времени. Если в голову не приходило ничего лучшего, я часами гулял по Пятой авеню. Поскольку другим эмигрантам жилось так же, как и мне, я часто встречался со своими европейскими знакомыми, и у нас завязывались приятные и интересные беседы. [305]
Однажды после обеда ко мне подошел какой-то господин и приветствовал меня; говорил он с ярко выраженным австрийским акцентом. Как я ни силился, но не мог вспомнить его имени. И только когда он упомянул о Герхарде Гауптмане и озере Хидден, я вспомнил, что это венский актер и я встречал его в гостинице «Дорнбуш» при монастыре на озере Хидден, где в 1926 году провел несколько дней у Бенвенуто Гауптмана, сына писателя, служившего тогда, как и я, атташе в министерстве иностранных дел. Поскольку мы не виделись много лет, у нас было о чем рассказать друг другу, и мы укрылись от ветра за углом у Рокфеллер-сентр. Через некоторое время мой знакомый забеспокоился, стал поглядывать на другую сторону улицы и сказал:
— Лучше уйдем отсюда. Мне кажется, за нами следят.
Я обернулся и примерно в десяти метрах от нас увидел человека, показавшегося мне знакомым. Это был немец, изучавший в 1930 году в Вашингтоне химию, когда я по поручению посольства занимался делами немецких студентов. Звали его Куль. Он сразу же подошел ко мне и казался очень обрадованным неожиданной встречей. Но так как я не хотел оставлять моего актера в одиночестве, то просто спросил у Куля номер его телефона и обещал при случае ему позвонить.
Меня интересовал тогда всякий, кто, чего доброго, мог помочь мне найти работу. Через несколько дней я позвонил г-ну Кулю и был приглашен на ужин.
Большая красивая квартира у Сентрал-парк, в которой он жил, принадлежала одной американке. Ни в телефонной книге, ни в списке жильцов дома имя Куля не упоминалось. Дама была весьма элегантна и вела себя как хозяйка. Втроем мы ужинали на свежем воздухе, в утопающем в цветах саду, расположенном на крыше, откуда открывался чудесный вид на Сентрал-парк и западную часть Манхэттена. Дом производил впечатление не только в высшей степени богатого, но даже роскошного. Господин Куль сказал мне, что в настоящее время он занимает очень хорошую должность в химическом тресте «Дюпон де Немур».
К моему удивлению, оказалось, что он прекрасно осведомлен обо мне и моей истории. Поэтому я спросил у него: [306]
— Откуда вы, собственно, так много обо мне знаете?
Он благожелательно улыбнулся:
— Скажу вам честно. На прошлой неделе я был в посольстве в Вашингтоне и рассказал там господину фон Гинандту, что встретил вас. Верите вы или нет, но господин фон Гинандт даже просил меня передать вам привет.
— Но, Куль, господин фон Гинандт ни разу в жизни не видел меня!
— Вероятно, он слышал о вас от других; он сказал: «Этот Путлиц — старый коллега и порядочный человек, хотя, пожалуй, и наделал глупостей. Мы не можем допустить, чтобы он бедствовал в Нью-Йорке, и должны попытаться поставить его на ноги. Спросите его, не согласится ли он пока принять из моих собственных денег тысячу долларов».
Гинандт якобы тоже ломал себе голову над тем, как устроить меня на работу. Прежде всего он подумал об одной компании, владевшей большими золотыми рудниками в Эквадоре. Куль изо всех сил и в самых трогательных красках расписывал мне готовность г-на фон Гинандта помочь мне и был очень разочарован, когда я не принял с места в карьер протянутую мне руку помощи.
Видимо, гестапо все еще считало меня глупее, чем я был на самом деле. Вот уже несколько лет как я знал, что Гинандт — уполномоченный Гиммлера, шпионящий за сотрудниками вашингтонского посольства, и что в его распоряжении находятся значительные секретные фонды. Имя Гинандта не могло служить для меня приманкой. Я заявил Кулю, что обдумаю все это и позднее позвоню. Своего адреса я ему предусмотрительно не дал.
К несчастью, через несколько недель я снова случайно наткнулся на улице на г-на Куля.
— Куда же вы пропали? Я каждый день ждал вашего звонка.
— Господин Куль, к сожалению, я был болен и только вчера встал с постели.
— Замечательно, что мы сегодня встретились. У меня есть для вас важные новости. Пойдемте сейчас ко мне и оставайтесь ужинать.
Волей-неволей я снова сидел с ним в красивом саду на крыше. Ужин опять был первоклассным. Американка казалась еще любезнее, чем прошлый раз. [307]
Важное сообщение состояло в том, что г-н фон Гинандт в следующее воскресенье приедет в Нью-Йорк и намерен вместе с г-ном и г-жей Куль совершить увеселительную морскую прогулку на парусной яхте у Лонг-Айленда. Он неоднократно просил Куля пригласить и меня, чтобы мы могли познакомиться и все обсудить.
Может быть, Куль и Гинандт не бросили бы меня на съедение акулам, однако ждать от них хорошего было нельзя. Я отклонил это вежливое приглашение, сославшись на то, что в моем положении немыслимо появиться на глазах у американцев в обществе чиновника нацистского посольства, так как после этого меня обязательно сочтут немецким шпионом. В конце концов Куль отказался от намерения уговорить меня и на прощанье сказал только:
— Боюсь, что в один прекрасный день вы горько раскаетесь в своем упрямстве, так как окончательная победа останется все-таки за Германией.
Я был рад-радехонек, что вернулся к Энгелям невредимым. Мистер Энгель, муж Бетти, информировавший об этом случае американскую тайную полицию, спустя несколько недель рассказал мне, что через Куля удалось напасть на след разветвленной агентурной сети, которая была обезврежена сразу же после начала войны. Однако одна из самых важных шпионок этой сети вышла замуж за фон Гинандта как раз накануне объявления Гитлером войны Америке и, получив таким образом дипломатический паспорт, смогла улизнуть в Германию.
Пикантнее было другое приключение, в которое я попал благодаря моему венскому актёру. Однажды, встретив меня на Пятой авеню, он спросил:
— Хотите сегодня вечером повидать господина Гитлера?
Сперва я принял это за шутку. Однако выяснилось, что актер действительно условился о встрече с Гитлером в ресторанчике на Бродвее — правда, не с Адольфом, а с его племянником Патриком Гитлером, недавно переехавшим со своей матерью Бригитой в Америку из Англии.
Мужем Бригиты и отцом Патрика был Алоиз Гитлер, старший брат нацистского главаря. Алоиз еще в молодости переехал из Австрии в Англию и женился там на ирландской крестьянской девушке Бриджит Доулинг. [308]
До 1933 года, когда его брат Адольф стал «фюрером» Германии, Алоиз скромно жил с женой и ребенком, работая простым официантом в Манчестере. Теперь и он почувствовал, что создан для более высокого назначения. Недолго думая, он покинул жену и сына и отправился в Берлин. Но Адольф не был Наполеоном, который дарил братьям королевства. Алоиз купил ресторанчик на Виттенбергплац, который придворный архитектор Адольфа Шпеер перестроил в ресторан современного стиля. Так как мне доставляло удовольствие бросить пальто на руки брата «великого Адольфа», я однажды вместе со своим братом посетил этот ресторан. Венский шницель был неплох, а Алоиз изо всех сил старался угодить гостям. Совсем в австрийском духе он для каждого находил вежливые слова от «имею честь» до «желаю приятно откушать». Он тоже носил небольшие усики, и его сходство с братом из имперской канцелярии было разительным.
Его жена Бригита Гитлер, брошенная в Англии, несколько раз приходила ко мне в посольство в Лондоне, причем всегда по одному и тому же поводу. Пенсия в размере 30 фунтов — примерно 325 марок — в месяц, которую она должна была получать от Адольфа или Алоиза, всякий раз не поступала вовремя, так что она была вынуждена обращаться за помощью в посольство.
Впервые г-жа Гитлер появилась у меня в 1935 году. Сначала я немного напугался, когда мне доложили о даме с таким именем, но с первого же взгляда понял, что имею дело с весьма разумной особой, обеими ногами стоящей на земле. Она ничего не скрывала от меня и открыто говорила о несчастных семейных обстоятельствах.
Не только Алоиз, но и сын Патрик сбежали от нее в Германию. Ему, говорила она, вскружил голову партей-геноссе Бене, который заманил семнадцатилетнего парня в Лондон, одел его с иголочки в лучшем на Риджент-стрит ателье Остина Рида и послал к дяде Адольфу в Берхтесгаден. Адольф, видимо, не знал, куда девать племянника, который даже не говорил по-немецки. Он отдал его в ученье к садовнику при своем замке и больше не беспокоился о нем. Только через год Патрик смог вырваться из Берхтесгадена и уехать в Берлин, где поступил на службу в фирму автомобильного короля Винтера — придворного поставщика «фюрера» — на Курфюрстендамм. [309]
Еще в то время я спросил г-жу Гитлер, почему она сама не поедет в Германию, где, несомненно, сможет лучше устроиться, чем здесь, в Англии.
— Господь сохрани и помилуй, — отвечала богобоязненная ирландская крестьянка. — Слава богу, что между мной и Адольфом лежит море. Даже эти тридцать фунтов в месяц я беру только потому, что иначе мне не на что жить. Вы сами знаете, что невестка Адольфа Гитлера не может здесь устроиться даже поломойкой.
— Все это я прекрасно понимаю, госпожа Гитлер, но почему вы по крайней мере не потребуете большей суммы, чем скромные тридцать фунтов?
— Сударь, мне много не нужно. На жизнь хватает. Если я потребую больше, то Адольф, чего доброго, не станет совсем ничего посылать. Мне живется все же лучше, чем его собственной сестре, моей невестке Пауле Раубаль, которая много лет вела его хозяйство, а теперь сидит в Вене без гроша. Она бросила Адольфа, потому что он так мучил ее семнадцатилетнюю дочку Гели, что та покончила жизнь самоубийством у него в доме. Я еще рада, что с моим Патриком пока ничего не стряслось.
Года через три Патрик тайком уехал из Германии и возвратился к матери. Теперь они переехали в Нью-Йорк, и Патрик жил тем, что разъезжал по Соединенным Штатам и выступал с лекциями, в которых рассказывал про пикантные интимные детали из жизни своего дядюшки. Мой приятель актер познакомился с ним во время одного из таких докладов.
Конечно, было занятно увидеть сына Алоиза и племянника Адольфа. В назначенный час я пришел в ресторанчик на Бродвее. В заведении, как, впрочем, и во всех подобных местах Нью-Йорка, стульев не было и посетители должны были стоять, держа в руках пивные кружки.
Патрик был поразительно похож на Адольфа. Молодой человек, которому теперь исполнилось двадцать три года, был несколько выше и стройнее. Кроме того, черты его лица не искажались гримасами, столь характерными для его дяди. В остальном он был вылитый Гитлер. Прядь волос тоже свисала ему на лоб, и по непонятной причине он тоже отрастил себе черные усики, как и его дядя. Казалось даже странным, почему другие посетители ресторана не обращают на него внимания. [310]
Так как Патрик плохо говорил по-немецки, мы большей частью говорили по-английски. Он сказал, что он и его мать снова приняли ирландское имя Доулинг и официально их больше не зовут Гитлерами. Я просил передать привет его матери Бригите и вскоре распрощался, так как Патрик не казался мне интересным человеком. Когда мы пили последнюю кружку пива, актер предложил тост: — За то, чтобы Гитлер подох! — Патрик выпил с удовольствием. Так мы — прусский юнкер, актер еврей из Вены и некий г-н Гитлер, плоть от плоти и кровь от крови «фюрера» — пили в нью-йоркском ресторанчике, поминая проклятого палача из Берлина.
Соединенные Штаты воюют
С 1940 по 1941 год настроения в Соединенных Штатах по отношению к Третьей империи заметно ухудшились. Несмотря на все опасения, храбрая Англия держалась. Советский Союз тоже не потерпел крушения, вопреки пророчествам г-на Левине и других подобных ему знатоков. Все же Америка была еще далека от открытого разрыва с Германией. Все еще были возможны сделки с обеими сторонами.
И вдруг как гром с ясного неба Япония осенью 1941 года{38} коварно напала на американский флот в Пирл-Харборе. Это вызвало огромный взрыв злобы против японцев. Даже самый безобидный обыватель Нью-Йорка мечтал о том, чтобы — «выпустить кишки этим косоглазым, скуластым сукиным сынам японцам», и особенно императору Хирохито. По сравнению с этим Германия и война в Европе представлялись почти совсем неинтересными. Если бы Гитлер вел себя тихо, то ему еще довольно долго не пришлось бы испробовать силу Соединенных Штатов.
Однако «величайший полководец всех времен» устами своего начальника отдела печати объявил, что война против Советского Союза уже выиграна. Ему, по всей видимости, было нипочем померяться силами еще с одной великой державой. Гитлер объявил войну Соединенным Штатам. [311]
И вот мы, немцы, проживавшие в США, и здесь за одну ночь превратились во враждебных иностранцев. Правда, интернирование нам не грозило. По всей стране в лагери посадили не больше двух тысяч немцев, в том числе Куля и других нацистов, которые действительно этого заслуживали. Мы, так называемые «дружественные враги», должны были зарегистрироваться в полиции, где у нас взяли отпечатки пальцев, а в остальном могли и дальше жить как обычно. Но моральная обстановка для нас ухудшилась. Как и в Англии, мы все больше оказывались между двух огней. С одной стороны, мы от всей души желали американцам победы, так как она была необходима для свержения нацистского режима, но с другой стороны, нас никак не могли воодушевить провозглашавшиеся здесь шовинистические цели войны: насаждение в Германии «american way of life» — «американского образа жизни» или, тем более, осуществление плана Моргентау, согласно которому Германию следовало превратить в сплошное картофельное поле. Американцы, как и англичане, не хотели и слышать о свободной Германии, которая сама могла бы установить у себя новый, демократический строй, и о призыве к патриотическим силам немецкого народа.
Вскоре после объявления войны в Нью-Йорке была создана коротковолновая радиостанция, вещавшая на Европу. Первым, кто возглавил эту станцию, был Нелсон Рокфеллер, отпрыск известной семьи миллиардеров. Немецкие передачи вели эмигранты из Германии, которых отчасти я знал лично. Мне предложили участвовать в них и выступать у микрофона. Я согласился при условии, что сам буду решать, что мне говорить. Мое условие было принято. Я выступал два раза в неделю по пятнадцать минут. Мои выступления объявлялись следующим образом: «Перед микрофоном немецкий патриот». Иногда из моих текстов вычеркивали целые куски, но ни разу мне не вписали ни слова.
Материала для разоблачения гитлеровского варварства и преступной нацистской войны было достаточно. Однако я не мог сулить моим соотечественникам много хорошего от победы американцев. Единственное, что я снова и снова повторял, было: положите этому конец, пока Германия не погибла; Гитлер не может выиграть эту войну против половины мира; каждый новый день бойни несет нашей родине новые страдания и еще большие бедствия. [312]
Не думаю, чтобы эти коротковолновые передачи имели в Германии много слушателей. Что же касается меня, то мой голос исчез из эфира уже через несколько недель. Однажды мне коротко и ясно заявили, что я должен перейти в так называемый «Голос Америки» и говорить то, что мне там предпишут. Считая это несовместимым с моей совестью, я отказался. Многие выражали в этой связи недовольство моим поведением.
Некоторые немецкие эмигранты бранились по моему адресу, называя меня скрытым фашистом. Даже мой старый друг д-р Г., живший теперь в Нью-Йорке, не мог понять, почему я так отгораживаюсь от американцев.
Почти все эмигранты считали само собой разумеющимся, что надо просить о выдаче так называемых «первичных документов» и хлопотать о принятии в американское гражданство. Многие с подлинным энтузиазмом готовились к тому, чтобы после войны явиться в Германию в американской военной форме в качестве хозяев и отомстить за все, что причинили им нацисты. Их разговоры часто звучали более по-американски, чем заявления самих американцев.
У меня было в Нью-Йорке много друзей, но по-настоящему понимал меня один только Вилли. Порой нам становилось жалко самих себя, и мы говорили, что положение наше является весьма сложным.
Единственная польза, которую я принес американцам во время войны, состояла в том, что каждые три месяца я отдавал для раненых пол-литра крови. В остальном мне приходилось по-прежнему кое-как перебиваться и ожидать дня, когда после свержения Гитлера двери родины снова откроются предо мной.
Со временем мои денежные дела несколько поправились. У г-на Энгеля, мужа моей старой подруги Бетти, были хорошие связи. Он устроил меня в «Lecture Agency» — агентство, организовывавшее лекционные поездки по стране. [313]
В Соединенных Штатах много подобных учреждений. Американец, вообще говоря, более общителен, чем европеец, и постоянно испытывает потребность в развлечениях. Наряду с кино, церковью и празднествами слушание лекций относится к его повседневным потребностям. При этом он меньше интересуется содержанием и уровнем лекции, чем оригинальностью и сенсацией, которую может вызвать лектор. Как человек, сидевший за одним столом с Гитлером, Геббельсом и Риббентропом, я котировался довольно высоко. Агентство «запродавало» меня сравнительно легко. Смотря по обстоятельствам, я получал за выступление от 25 до 75 долларов. По выработанному агентством плану я ездил с места на место и повсюду читал одну или несколько лекций, после чего мне незаметно вручали чек. Двух-трехнедельная поездка давала мне достаточно средств, чтобы снова предаваться лени в Нью-Йорке. Когда мои капиталы иссякали, я опять ехал куда-либо по поручению агентства. Благодаря этим поездкам я побывал во многих районах США, прежде всего на Среднем Западе, и часто встречал приятных и хороших людей.
Все же нельзя было жить так дальше. Я постоянно думал о Германии и войне. От всего этого я был оторван. Долго ли еще продержится сумасшедший Гитлер, и чем это кончится?
Англия сражалась в Африке, а Америка — на Тихом океане, но обе державы, очевидно, не предполагали вскоре открыть в Европе второй фронт. Только на Восточном фронте нацистам наносили тяжелые удары. Даже когда я думал о своих старых друзьях, которые, возможно, жертвовали жизнью в этом аду, мое сердце билось от радости при известии о сталинградской победе, приведшей к решающему повороту в войне. Другая весть из Москвы обрадовала меня еще больше: это было сообщение об образовании Национального комитета «Свободная Германия».
Нью-йоркские вечерние газеты поместили это сообщение на незаметном месте, так что я его проглядел. Вилли, придя домой поздно вечером, обратил мое внимание на это. Он сунул мне газету под нос и сказал:
— Я полагаю, что, когда мы навострили лыжи, мы повернули не туда, куда надо было.
Вилли обладал здравым политическим инстинктом. Когда мы обменивались мнениями по поводу этого события, ему в голову пришла мысль: [314]
— Завтра же утром ты должен пойти в советское консульство и спросить, не пустят ли они нас в Москву.
Утром я двинулся в путь. На немецком языке я написал короткое приветствие Национальному комитету, а по-английски просил советское консульство в Нью-Йорке препроводить этот документ в Москву. Все написанное я передал в консульство.
Консул принял меня в своем кабинете. С первого же момента я почувствовал, что он понимает мои побудительные мотивы и настроен дружески. Он действительно не исходил из намерения уничтожить Германию, и, хотя его страна имела достаточно оснований для ненависти и чувства мести, он отчетливо делал различие между немцами и нацистами.
— Мы окончательно разобьем нацистов, — просто сказал он. — Однако мы знаем, что потом будет построена новая Германия. Мы поможем немцам; ведь, в конце концов, только сами немцы могут разрешить эту задачу. Поэтому мы рады любому немецкому патриоту, который не является нацистом и готов помочь выполнению этой задачи.
Мы настолько увлеклись нашей беседой, что консул предложил продолжить ее на скамье зоопарка, расположенного поблизости. Мы разговаривали часа два. Мое желание поехать в Москву было, к сожалению, в данный момент неосуществимо. Однако в мыслях и сердцем я был теперь в Москве.
Фразерство американцев казалось мне все более пустым и глупым, а мое существование и надоевшие лекции — все более бесполезными. Даже жизнь в Англии стала представляться мне желанной. Если бы даже я не нашел там ничего более разумного, то по крайней мере к концу войны я был бы на несколько тысяч километров ближе к родине.
Весной 1943 года я начал писать письма Ванситтарту с просьбой разрешить мне и Вилли снова приехать в Англию.
Из сытой Америки в нищую Англию
В ноябре прибыл ответ из Лондона. Мне была предоставлена виза. Вилли обещали визу несколько позже. Выхода не было: мы должны были расстаться. [315]
Так как расписание судоходства через Атлантику держалось в строгой тайне, я вместо нормального пассажирского билета получил от британского Бюро пароходных сообщений лишь талон на право переезда в Англию. В нем не были указаны ни название судна, ни дата его отплытия. Мне лишь сообщили, что начиная с 10 декабря я должен быть готов к отъезду в течение двенадцати часов.
Вилли не хотел оставаться без меня в Нью-Йорке. Поэтому он принял предложение поступить с 10 декабря на работу во Флориде. Расставание было тяжелым. Мы вместе приехали на вокзал Пенсильвания-стейшн. Единственным утешением было то, что война скоро кончится. На Востоке вермахт потерпел сокрушительное поражение, и следовало думать, что открытие второго фронта на Западе не заставит себя долго ждать. Можно было рассчитывать, что через год я вернусь на родину и тогда сумею вызвать Вилли.
Полные иллюзий по поводу скорой встречи на родине, мы в последний раз пожали через окно купе друг другу руки. Если бы мы знали, что не увидимся, наше прощание было бы еще более тяжелым.
Ожидая извещения британского пароходства, я оставался в Нью-Йорке в одиночестве. Эти дни я использовал, чтобы навестить своих добрых старых друзей. Почти все они считали, что мое решение возвратиться в Англию по меньшей мере глупо. Меня чествовали как героя-самоубийцу и делали мне подарки, словно я отправляюсь в долголетнюю экспедицию на Северный полюс. С трогательным чувством я увидел, как много друзей приобрел за эти годы в Нью-Йорке, друзей, которые всегда помогли бы мне в беде. Конечно, мне было бы удобнее остаться здесь с ними. Но мое решение было твердым. Я стремился снова в Германию вне зависимости от того, как ужасно она будет выглядеть после войны. Я хотел прибыть туда одним из первых.
От своей старой гувернантки, проживающей в Швейцарии, я узнал, что в октябре у Гебхарда родился долгожданный сын. Изо всех сил я стремился на родину. Я имел теперь не только маленький чемоданчик, но и два больших чемодана, набитых до отказа. Я был в состоянии снабдить мою семью вещами, которых в Германии не видели, вероятно, много лет, — настоящими шерстяными изделиями, мылом, нитками, безопасными иголками, резиновыми поясами и даже шнурками для ботинок. [316]
Пароходное общество не торопилось. Прошло две недели, прежде чем я получил телеграмму. Это было 24 декабря после обеда. В телеграмме указывалось, что в день рождества в одиннадцать часов утра я должен быть у определенного причала в Хобокене. Отпраздновать сочельник меня пригласила моя старая приятельница певица Элизабет Шуман. Стол у нее был на немецкий лад — с карпами и жареным гусем. Я не мог и мечтать о более красивом прощании. Собрались только хорошие знакомые. Явился и Бургхаузер. Мы поужинали на славу и устроили музыкальный вечер. Чтобы доставить мне удовольствие, Элизабет (хотя она была простужена и хрипела) спела несколько моих любимых песен Шуберта и Штрауса. Она была выдающимся мастером и пела очаровательно. На елке горели белые свечи, и в комнате царила атмосфера настоящего немецкого рождества. Разошлись около полуночи. Мне было тоскливо. Прежде чем вернуться в свою одинокую квартиру, я выпил на Бродвее еще несколько стаканчиков виски с содовой водой.
Ледяной ветер дул в порту, куда я прибыл в такси рождественским утром. Здесь собрались отъезжающие в Англию. Прежде чем пустить пассажиров на борт, у них тщательно проверили документы. На пароходе тоже был собачий холод, так как отопление еще не действовало. В пальто и завернувшись в одеяла, тридцать пассажиров сидели в салоне, стуча зубами. Подали первый обед, который значился в меню как рождественский. Тут был кусок индейки, три картофелины и миска с цветной капустой. Небольшой кусок пудинга, который подали в качестве десерта, отдавал запахом кровельного толя. Хотя я заранее знал, чего можно ждать от английской кухни, это превзошло мои худшие ожидания. Пища не только была невкусной, но и не утоляла голода. Впервые я, избалованный условиями жизни в Америке, почувствовал войну как реальность, а не только как информацию, почерпнутую из газет после хорошего завтрака. С тоской смотрел я через Гудзонов залив на небоскребы Манхэттена, где в это время люди, среди которых я был вчера у Элизабет Шуман, наверняка ели жареного гуся. [317]
Наш пароход был рефрижератором, который в мирное время не перевозил пассажиров. Из-за недостатка кают было тесно. Вместе с пятью другими пассажирами я разместился в каюте, рассчитанной не больше чем на четырех. Моими товарищами были моряки с потопленных английских торговых судов, ехавшие на родину. Каждый из них пережил по крайней мере одну атаку подводной лодки и целые часы провел в холодном океане, уцепившись за спасательный круг. Они то и дело рассказывали о своих приключениях.
Мне было бы понятно, если бы они отнеслись ко мне, как к немцу, не особенно дружественно. Но ничего подобного не случилось. Они были очень любезны со мной.
— Вы не отвечаете за то, что ваш Гитлер объявил нам войну, — сказали они. — Везде есть хорошие люди и плохие. Нас, простых людей, не спрашивают, и мы делаем, что нам велят. В Германии это, наверное, так же, как и в Англии.
Весь рождественский день наше судно стояло у причала. Некоторые моряки говорили, что может пройти неделя, прежде чем мы отплывем. Однако когда на следующее утро мы выглянули из наших иллюминаторов, Манхэттен исчез и суши не было видно. Мы шли в открытом море в центре большого каравана примерно из двадцати судов. Кроме нашего парохода, караван состоял из танкеров. Мои соседи по каюте, уже имевшие опыт, констатировали, что в случае атаки подводных лодок у нас нет никаких шансов на спасение. При такой атаке море на целые мили превратилось бы в бушующее пламя. Но никто особенно не волновался. Моряк верит в свое счастье.
Караван медленно продвигался вперед. Было ясно, что мы идем зигзагом. Бывали дни, когда холодный ледяной ветер поднимал над нашей палубой волны высотой в дом, а иногда южное солнце светило над зеркально спокойным морем.
Незадолго перед Новым годом мы прибыли в особенно опасную зону. То и дело корабли стопорили свои машины на несколько часов. Для обеспечения безопасности пассажирам тоже было приказано стоять на наблюдательных постах. Как раз на заре нового 1944 года была моя смена. Мы находились в районе Азорских островов. Море было спокойным, а небо — ясным. [318] Красный солнечный диск медленно поднялся над океаном и озарил своими лучами новогоднее утро. Это было величественное зрелище. Странное чувство испытывал я. Я стоял на наблюдательном посту на британском судне и смотрел в бинокль в даль моря, где, возможно, высовывается перископ, через который какой-нибудь немецкий морской офицер враждебно смотрит на меня, хотя я, быть может, его родственник или школьный товарищ. В любой момент могло произойти событие, которое привело бы к нашей неожиданной встрече. Я молился о том, чтобы это новогоднее утро было последним, когда солнце всходит нам миром, в котором творится такое безумие.
Шестого января мы благополучно прибыли в порт Ливерпуль. Дик Уайт уже ожидал меня. У него были документы, позволявшие мне сойти на берег без досмотра. Недоверчиво посмотрев на меня, иммиграционный чиновник пробормотал.
— А я-то думал, что у нас война с немцами!
С первым же поездом мы выехали в Лондон. Впечатление было безрадостным. Почти на каждой улице можно было видеть руины. Сити лежал в развалинах. Фасады пострадали от бомбежек и выглядели неприглядно. Во время войны ремонта не производили. Недавний блеск отошел в прошлое. В изношенном платье, с исхудавшими лицами бродили люди; тысячи до сих пор проводили ночи в метро. В Америке мы не знали затемнения и не испытывали недостатка в пище. Здешняя же обстановка была безрадостной.
И все же я был рад, что нахожусь в старой Европе.
В дебрях политики
Я приехал из Соединенных Штатов в Англию, имея в кармане всего несколько долларов. У меня был счет в Лондонском банке, так что я мог существовать некоторое время, но я хотел сохранить эти деньги на крайний случай, поэтому моей первой заботой было найти работу, чтобы прокормиться.
Дик предложил мне отправиться в то место, откуда велись радиопередачи на Германию. Я был немало удивлен, когда он назвал имя руководителя этих передач. Это был не кто иной, как бывший берлинский корреспондент газеты «Дейли экспресс» г-н Сефтон Делмер. [319]
Ввиду его близких отношений к Адольфу Гитлеру я всегда считал его другом нацистов. Может быть, я ошибался? Иные немецкие эмигранты в Лондоне могли в довоенные годы считать и меня агентом гестапо. Почему же Делмер не мог разыграть роль друга нацистов, чтобы ввести в заблуждение Адольфа Гитлера? Во всяком случае, Делмер знал Германию и немцев и говорил по-немецки, как на родном языке. Я мог наверняка рассчитывать, что он поймет меня гораздо лучше, чем господа из «Голоса Америки» в Нью-Йорке. Почему бы мне не попытаться вместе с ним продолжить мои передачи «немецкого патриота»?
У Дика была и другая причина, побудившая его послать меня к Делмеру. Как он мне рассказал, несколько недель назад из Швеции в Англию прибыл двадцатисемилетний эсэсовский офицер, состоявший в штабе группенфюрера Фёгелейна, ставшего впоследствии свояком Гитлера. Этот офицер участвовал в немецком движении сопротивления. Рассказывали, что он будто бы был связан с польским подпольем, был схвачен и приговорен к смерти, но за несколько часов до расстрела был спасен товарищами и бежал через Балтийское море, пережив невероятнейшие приключения. Он был теперь у Делмера и называл себя Иоахимом Нансеном. Из конспиративных соображений его настоящего имени никому не сообщали. Нансен ни слова не говорил по-английски. Так как было совершенно невозможно держать его вместе с обычными эмигрантами, в большинстве своем евреями, то хотели поместить его в одной квартире с человеком, который кое-что знал о характере мышления эсэсовцев. По мнению Дика, я как раз был подходящим человеком для этого.
История с Нансеном не вызывала у меня доверия. Однако все это было интересно, и я принял предложение Дика, тем более, что сам не мог придумать ничего лучшего. Было обусловлено, что я тоже возьму псевдоним. Я принял имя своего брата, а фамилию нашего предка, жившего в XII столетии, и стал величаться Гебхардом Мансфельдом. Я мог свободно передвигаться, и мне ежемесячно выплачивалось на карманные расходы 30 фунтов стерлингов, то есть столько же, сколько Адольф Гитлер платил в свое время своей невестке Бригите. Поэтому я не трогал собственных денег. [320]
Несколько дней я пробыл в Лондоне. Потом за мной приехала машина, чтобы доставить к новому месту жительства. Это было поместье герцога Бэдфордского, вблизи Вобурна, в Бэдфордшире, примерно в ста километрах севернее столицы.
Через ворота готического стиля мы въехали в парк, обнесенный каменной стеной. Здесь были на редкость красивые деревья, под которыми резвились разные зверьки. Аллея вела прямо к расположенному за искусственным озером герцогскому замку. Однако сразу же у озера мы повернули направо и остановились перед огромным зданием, построенным в отвратительном стиле девяностых годов. Здесь жил г-н Нансен, и здесь же должен был жить я. Сквозь голые деревья можно было видеть на расстоянии примерно в полкилометра барачный поселок, над которым возвышалась радиомачта. Здесь располагалось таинственное царство Сефтона Делмера.
Я начал сознавать, что попал в святая святых английской секретной службы. Однако сообразил я это, к сожалению, слишком поздно. Нужно было каким-нибудь путем выбираться отсюда, чтобы не стать агентом или бесчестным человеком.
За небольшим исключением, у всех здесь были фальшивые имена. На решающих постах находились англичане. Остальной штат — примерно пятьдесят человек — составляли немцы и австрийцы. Конспирация была довольно бессмысленной, потому что через некоторое время не трудно было установить, кто такой тот или иной человек. В общем же все эти подобранные Делмером сотрудники были кем угодно, но только не настоящими антифашистскими борцами. Иной раз меня одолевало неудержимое желание громко крикнуть тому или иному из них: «Хайль Гитлер!».
Не напрасно Делмер прошел школу Гитлера и Геббельса. Его пропаганда, как две капли воды, походила на нацистскую. Непрерывно поступали сообщения, собранные Интеллидженс сервис на континенте. Из этой информации отбирали самую подходящую и соответствующим образом ее обрабатывали. В эфир не передавали никаких сообщений, которые не содержали бы хотя бы зернышка истины, с тем чтобы в них мог поверить средний человек. А в целом все было настолько извращено и приглажено, что неизбежно вызывало сумятицу в мозгах. [321]
Делмер сам признавал, что в этом и состоит цель его пропаганды. Он сознательно проводил такую циничную политику, чтобы уничтожить остатки нравственности в Германии и внести разложение. Самым утонченным и произвольным образом злоупотребляли сообщениями об убитых и использовали сведения о личных страданиях людей, чтобы ввести их в заблуждение, запугать и обмануть.
В одном отношении Делмер, несомненно, превосходил своих нацистских учителей. Его передачи под названием «Густав Зигфрид I», «Солдатский передатчик Кале», а также «Коротковолновый передатчик Атлантик», направленные на Германию, были забавны. Многие остроты, которые шепотом передавали друг другу в Третьей империи, исходили из кухни Делмера. Целыми днями он забавлялся по поводу своей выдумки начать передачи о так называемом новом архитектурном стиле, который будет неизбежен для Германии из-за разрушений, причиненных бомбежками. Он называл этот стиль «Барак». Большинство его острот не подымалось над уровнем острот рейнской трактирной хозяйки и Бонифациуса Кизеветтера или даже было ниже этого уровня.
Многие из непристойных анекдотов сочинял бородатый австрийский священник, произносивший каждое воскресенье торжественные проповеди по «Солдатскому радиопередатчику». Большую же часть недели он был занят тем, что волочился за секретаршами. Этого благочестивого представителя господа бога называли не иначе, как «святой отец».
Делмер управлял своим аппаратом, как настоящий диктатор, и обращался с людьми, как с рабами. С первого же дня он хотел навязать мне свою волю. Он вовсе не думал об организации патриотических передач, а требовал от меня, чтобы я был просто диктором и передавал в эфир изделия его творчества. Естественно, что я не желал этому подчиняться. С другой стороны, я не хотел навлечь на себя подозрение в саботаже. Из этой петли я сумел выбраться, пустившись на хитрость: когда я стал учиться дикторскому чтению, то при записи на пластинку читал настолько плохо, что Делмер, наконец, признал, что из меня ничего путного не выйдет. [322]
Внешне Делмер тоже приспособился к своему окружению. Когда-то холеный и опрятно одетый светский человек теперь походил на лешего. Он отпустил себе большую растрепанную бороду, носил грязные короткие штаны и рваную рубашку с открытым воротом, один конец которого свисал, так что из-под него выглядывала волосатая грудь.
Так как я не мог придумать ничего лучшего, то с ослиным упрямством и воловьей тупостью сидел в лавочке Делмера и с первого до последнего дня не пошевелил и пальцем.
Мой сосед по квартире эсэсовский офицер Нансен был наряду с Рудольфом Гессом самым загадочным нацистом в Англии. Его краснощекое невыразительное лицо с колючими глазами, облысевшая, несмотря на молодость, голова и вся его неуклюжая фигура со слишком широкими бедрами придавали ему вид неотесанного прусского служаки. Огромное значение он придавал тому, чтобы быть подстриженным согласно предписанию и тщательно выбритым и чтобы ботинки блестели, как зеркало. Ему, воспитаннику гитлеровской юнкерской школы и Орденсбурга{39}, культура и образование были совершенно чужды. Он не прочел в своей жизни ни одной хорошей книги и не знал немецких классиков даже по имени. Два раза в месяц по воскресеньям я мог ездить в Лондон, где обычно останавливался у приемного сына Ванситтарта сэра Колвила Барклея; в его библиотеке было немало хороших немецких книг, и он давал их мне читать. Однажды Нансен заметил на моем ночном столике «Фауста» Гете и сказал пренебрежительно:
— Это теперь не годится. Есть дела поважнее.
Если по радио передавали музыку Бетховена, Брамса или Шуберта, он переключал приемник и искал в эфире грохочущий джаз.
Пока Гитлер одерживал победы, Нансен бодро и весело маршировал со своими эсэсовцами на Восток. С удовольствием рассказывал он о том, как однажды привязал солдата, якобы уличенного в насилии над женщиной, к доске и избил его уздечкой до смерти или как по его приказу в Кельцах привязали раввина к спине осла, головой к хвосту, и прогнали через весь город. После Сталинграда Нансен, будучи неглупым человеком, начал сбзнавать, что грядет катастрофа, и счёл за благо перебежать на другую сторону. [323]
Какую роль он играл в движении сопротивления в действительности, я так и не узнал. Истории, которые он сам рассказывал, были противоречивы, а англичане держали в строжайшем секрете все, что с ним было связано. Насколько я понимаю, Нансен по поручению английской разведки продавал из арсенала войск СС оружие реакционным повстанцам полковника Бур-Комаровского в Польше, и за это англичане, поддерживавшие Бур-Комаровского, предоставили ему убежище и защиту. Кроме того, мне казалось, что у англичан существовали тайные связи с немецкими заговорщиками, придерживавшимися западной ориентации. Когда начался путч 20 июля 1944 года{40}, Нансен был очень возбужден и то и дело куда-то уезжал. Каждый вечер он выступал по радио. Его речи обычно начинались командой:
— Слушать меня, ребята! — И кончались какими-то непонятными словами-шифрами:
— Василек вызывает Морскую птицу, Железный Зуб ищет Альпийскую Розу...
Ежедневно над герцогским парком с грохотом проносились бесконечные эскадры серебристых бомбардировщиков, несшие смерть и разрушения в Германию. Часами можно было видеть в воздухе оставленные ими белые следы. Иногда по ночам в небе проносились немецкие самолеты-снаряды «Фау-I» с их огненными хвостами и взрывались где-то вдалеке.
После того как Гитлер оккупировал Южную Францию, я перестал получать через Швейцарию почту от своих родных из Германии. Трудно было представить себе, что там что-либо еще осталось целым. Несмотря на это, обезумевшие идиоты продолжали войну, и она казалась бесконечной.
Дик Уайт, единственный человек, который мог бы вызволить меня из положения, в которое я попал, вскоре же после моего прибытия был переведен в штаб-квартиру генерала Эйзенхауэра и находился где-то во Франции. [324]
Я не рисковал говорить о положении в Вобурне даже с Ванситтартом, так как подвергался опасности быть обвиненным Интеллидженс сервис в разглашении военной тайны. Мне не оставалось ничего другого, как скрывать свое бешенство и отчаяние и стискивать зубы. Никогда еще мир и жизнь не казались мне столь безрадостными, как в этот последний год второй мировой войны, проведенный в Англии.
Но и это кончилось. За несколько недель до капитуляции Германии организация Делмера была распущена.
Война закончилась
В день Победы, так называемый Victory Day, я снова был в Лондоне. Несмотря на радость по поводу конца «тысячелетних ужасов» и перспективу скорого возвращения на родину, мое сердце не билось учащенно, когда я ходил по украшенным флагами улицам, где толпы народа праздновали победу. Надо мной тяготела мысль: что теперь будет с Германией?
В городе было полно американских военных. Рядом с этими упитанными солдатами в хорошо выглаженной форме коричнево-зеленые томми{41} выглядели исхудавшими и оборванными. Когда я проходил по Трокадеро, где размещался центральный американский солдатский клуб, мне бросилось в глаза, что Шефтесбери-авеню, заплеванная жевательной резинкой, выглядела такой же неопрятной, как и Таймс-сквер в Нью-Йорке.
Пробраться отсюда до Сохо из-за толкотни было вряд ли возможно. Вот уже несколько недель как на этих боковых улицах процветал черный рынок, на котором прибывшие из Германии вояки оживленно торговали вещами, «освобожденными» в Германии. Было достаточно одной облавы, чтобы собрать здесь столько вещей, что можно было заполнить целый музей истории и культуры немецкого обывателя. Здесь продавались часы и всевозможные драгоценности, бинокли и фотоаппараты (в том числе и весьма дорогие), ключи для откупоривания пивных бутылок, пепельницы, украшенные изображениями Бисмарка или Гинденбурга, фашистские кинжалы, флажки со свастикой, а также национальные немецкие вещички всех периодов, начиная от старого Фрица и Вильгельмов и кончая Адольфом Гитлером. Бедная Германия! Неужели для избавления от всего этого барахла ты должна была столько выстрадать? [325]
Я радовался, что снова находился в Лондоне и избавился от тягостной атмосферы Вобурна. К несчастью, Нансен по-прежнему висел у меня на шее. Не зная языка, он был беспомощен; не желая нарушать принципа товарищества, я согласился поселиться вместе с ним. Это имело свои финансовые преимущества, и я подумал, что, в конце концов, такое положение не будет продолжаться долго. При первой же возможности мы хотели вернуться на родину.
Нансен по-прежнему продолжал с важным видом вести переговоры с разными инстанциями британской секретной службы и часто совершал многодневные поездки. Так как мне нечего было делать, я согласился на предложение Военного министерства читать время от времени лекции в лагерях для немецких военнопленных. Мне было интересно узнать их настроения и снова установить связь с немцами. В течение месяца я посещал в среднем от трех до пяти лагерей.
Лишь один раз я был в офицерском лагере. Я встретил там нескольких толковых людей. Однако холодная и деланая вежливость, с которой ко мне относилось большинство офицеров, заставила меня почувствовать, что они не хотят иметь ничего общего с человеком их класса, который нарушил присягу и перешел к врагу. После этого я ездил только в солдатские лагери. Там принимали меня тоже по-разному. В двух или трех лагерях меня встретили таким ревом и свистом, что я даже не мог начать говорить. Но в большинстве случаев меня слушали внимательно, а иногда происходили очень полезные и интересные дискуссии. Особое раздражение вызывало у меня то обстоятельство, что при моем появлении британские лагерные коменданты на все лады начинали расхваливать любовь к порядку и дисциплину немцев, прибавляя при этом, что они могут ни о чем не беспокоиться: все идет, как по маслу. Но когда эти образцовые немецкие руководители из лагерного самоуправления приглашали меня откушать в кругу своих ближайших сотрудников, имевших большей частью чин унтер-офицера или фельдфебеля, я каждый раз замечал, что столы там ломились от сала, ветчины, яиц и масла. [326] Если же мне удавалось при помощи хитрости избавиться от этого назойливого общества и поговорить с обыкновенным пленным с глазу на глаз, то чаще всего мне сообщали, что масса военнопленных питается одной капустой. Некоторые британские коменданты замечали это и удивленно спрашивали меня, почему у немцев так мало духа товарищества, почему преобладает тип человека, который гнется в три погибели перед вышестоящим и готов наступить на горло нижестоящему. Как рассказал мне Ванситтарт, однажды Черчилль высказался на этот счет так: немец готов вцепиться вам в горло, если он чувствует себя сильнее, и будет лизать вам сапоги, если он слабее.
Другой причиной, побуждавшей меня ездить по лагерям военнопленных, было стремление разыскать людей из Пригнитца. Они, возможно, могли сообщить мне какие-либо сведения о моей семье. Я встретил таких немцев. Ничего определенного они не знали. Но один из них, происходивший из Притцвалька, рассказал, что в 1939 году на доске объявлений местного суда он видел мой портрет с приказом о поимке и аресте. На меня тяжело подействовало сообщение одного жителя Путлица, который утверждал, что в прошлом году мать и брат Гебхард были арестованы гестапо.
В конце августа я получил письмо из Парижа от мадам Леруа Болье, матери моего друга Мишеля. Она прислала в конверте смятую записку, полученную неведомыми путями от французского военнопленного, недавно вернувшегося из Лааске. Я узнал почерк моей сестры Армгард. «Вальтер пропал без вести в Италии, — писала она. — Мы все живы, но помоги нам. Шлем тебе привет. Мы бедствуем».
Немедля я побежал к Дику Уайту, который был теперь майором и работал в Военном министерстве. Я просил его позволить мне просмотреть списки военнопленных в Италии, чтобы установить, нет ли в этих списках имени Вальтера. Но что я мог сделать для моих родных?
Когда я спрашивал об этом англичан, занимавших менее высокие посты, чем Ванситтарт, они отвечали мне, что установить связь с советской зоной оккупации, где находится Путлиц, невозможно.
Я показал Нансену записку Армгард и просил узнать через его каналы в английской разведке, нет ли все же возможности связаться с моими родственниками. Через несколько дней Нансен передал мне строго секретное сообщение: [327]
— Офицер британской Интеллидженс сервис поедет на следующей неделе в советскую зону, чтобы урегулировать какие-то вопросы, связанные с репарациями. Он может посетить Путлиц, но говорят, что очень трудно что-либо сделать, когда речь идет о помещиках. Если этому английскому офицеру не будет дана внушительная сумма денег, то дело безнадежно.
Нансен назвал мне довольно крупную сумму. Она составляла более половины того, что лежало на моем счете в Английском банке.
Естественно, что это вызвало у меня недоверие. Однако я не хотел, чтобы впоследствии кто-нибудь мог упрекнуть меня в том, что я из-за скупости ничего не предпринял, чтобы помочь своей семье. Я дал ему деньги. Как я узнал в последующие годы, ни один англичанин не показывался вблизи Лааске.
Каждый день я обращался к Дику с просьбой отправить меня в Берлин или по крайней мере в Западную Германию, чтобы разыскать своих родных. Однако ничего сделано не было. К моему удивлению, уже в октябре Нансен уехал в британскую зону, где он должен был получить какой-то пост. Он захватил с собой два огромных чемодана и заказал много новых костюмов. У него было теперь не менее дюжины ботинок и несколько дюжин рубашек. С гордостью показывал он при упаковке гардероб, который увозил из Англии.
Я задавал себе вопрос: стала ли Интеллидженс сервис столь великодушной или, может быть, я тоже являюсь невольным кредитором этих расходов?
Возвращение в разрушенную Германию
В январе 1946 года мне сказали, что англичане готовы пустить меня в Германию. Дик Уайт не советовал мне возвращаться туда. Он изображал положение там настолько удручающим, что, по его словам, я вскоре раскаялся бы в своем решении. Он заявил, что о Берлине не может быть и речи, но что я могу, если хочу, некоторое время прожить в каком-либо из отелей Интеллидженс сервис в британской зоне, а потом подыскать для себя работу. Я настоял на своем, и Дик организовал все остальное. [338]
Холодным февральским вечером я стоял с моим багажом на площади разрушенного снарядами вокзала в Кале, оказавшись, таким образом, снова на европейском континенте. Меня окружала толпа генералов и увешанных орденами офицеров, тоже ожидавших поезда британской военной администрации, который должен был доставить нас в Германию. Как единственный штатский, к тому же немец, я чувствовал себя подавленным. Поезда еще не было, и я уселся рядом с французским кондуктором на один из своих двух чемоданов. Французу понравились мои английские сигареты, и он разговорился. Видимо, он принял меня за англичанина. Он гордился тем, что геройски помогал британским союзникам во время немецкой оккупации. Сколько раз он укрывал английских агентов в своей квартире, и немцы никогда не могли их найти.
— Собственно говоря, все боши глупы, — сказал он.
Наконец подошел поезд. Он сплошь состоял из спальных вагонов с рестораном посередине и двумя багажными вагонами в конце. Мы с кондуктором смели пыль с моих чемоданов и направились в свое купе. Мой сосед уже занял верхнюю полку. К моему удивлению, это был не кто-либо из высокопоставленных офицеров, с которыми я стоял на платформе, а маленький невзрачный штатский, которого я там и не заметил.
Поезд еще не тронулся, как вошел военный контроль. Мы предъявили документы.
— Итак, мистер Пирпойнт, куда на этот раз? — спросил контролер.
Господин Пирпойнт, видимо, знавший контролера, ответил, сделав предостерегающий знак:
— Знаете такое место — Берген-Бельзен?
— Понимаю, — ответил контролер, однако замолчал, установив по моим документам, что я не англичанин.
После того как контролер поставил на наших документах свой штамп, предписанный инструкциями, он покинул нас, коротко бросив моему соседу:
— Гуд лак — счастливого пути.
Господин Пирпойнт был английским палачом. Он часто ездил в Германию, а на этот раз направлялся в Берген-Бельзен, чтобы по английским законам с помощью петли отправить на тот свет коменданта и других убийц, служивших в этом зловещем лагере смерти. [329]
Мы обменялись несколькими словами о плохой погоде и улеглись: палач его британского величества на верхнюю полку, а я на нижнюю. На следующий день мы были уже в Германии. Я пошел в вагон-ресторан и уселся за двухместным столиком. Напротив меня сидел польский офицер. Ни разу в Англии за последние годы мне не удавалось так хорошо позавтракать. Официант принес горячий кофе. На стол были поданы большие куски масла и полные сахарницы, из которых можно было взять сахара сколько угодно. Я заказал яичницу со шпигом.
Поезд медленно проходил мимо разрушенных платформ Дюссельдорфа. Направо на платформе, прижавшись друг к другу, стояли сотни людей, видимо, ожидавших какого-то поезда. Никогда в жизни я не видел столько изможденных лиц. Можно было подумать, что это призраки из потустороннего мира. Казалось, что их кости стучат от мороза. Некоторые пытались согреть уши руками, другие колотили себя в грудь, чтобы согреться, и почти все переминались с ноги на ногу. В жалкой, нищенской одежде они выглядели хуже, чем отпетые бродяги. Некоторые не имели даже обуви, и их ноги были завернуты в тряпки.
Поляк тоже обратил внимание на эту нищету.
— Ужасно, — сказал он, — однако я не сочувствую им. Я еду домой и там не найду никого из родных. Они-то вот и сожгли мой дом и уничтожили всю семью.
После завтрака я стоял в коридоре вагона и смотрел в окно. Железнодорожный путь вился по Рурской равнине. Ужасно выглядели торчавшие руины железных конструкций в сером туманном воздухе. Из пустой оконной рамы четвертого этажа жилого дома свисала железная кровать с разорванным матрацем. Сожженные локомотивы и товарные поезда растянулись на запасных путях на многие километры. Куда ни глянь, везде развалины. Безрадостная картина бессмысленных разрушений! Я готов был заплакать.
Французский кондуктор, с которым я говорил вчера, подошел ко мне и начал рассматривать руины.
— Их хорошо угостили, этих бошей! — сказал кондуктор. Он подмигнул мне и прибавил: — Они это заслужили. [330]
Нашей конечной станцией был Бад Ойенхаузен, где размещалась штаб-квартира британской военной администрации. Палач Пирпойнт вежливо помог мне надеть пальто. После почти семилетнего отсутствия я снова вступил на немецкую землю.
Меня ждала машина, чтобы отвезти в гостиницу. Я начал искать свои чемоданы. Их не было на месте. Видимо, багажный вагон где-то отцепили. Вернее всего, его отцепили еще в Бельгии. Английский офицер с сожалением пожал плечами:
— Как ни прискорбно, но это происходит очень часто. В большинстве случаев вещи находятся, а иногда и нет.
Составили протокол. Тем дело и кончилось. Багажный вагон с моими вещами принадлежал к числу тех, которые не разыскались. Все, что я купил в Америке, чтобы привезти семье, да и вообще все, что у меня было, исчезло безвозвратно.
Я приехал в гостиницу в чем был, с небольшим чемоданчиком, в котором находились пара ботинок, пижама, немного белья и верхняя рубашка. Итак, я очутился в округе Релькирхен, в поместье, принадлежавшем Гансу Георгу фон Штудницу, которого я знал еще двадцать лет назад, когда был атташе в министерстве иностранных дел.
Штудниц, который был несколько моложе меня, в те годы стал журналистом. Будучи настоящим германским националистом, он сделал при нацистах блестящую карьеру. В конце войны он стал заместителем начальника отдела печати у Риббентропа в министерстве иностранных дел. Теперь он был где-то в лагере для интернированных. Его жена жила у одного крестьянина в деревне, и англичане даже не разрешали ей переступить порог ее конфискованного дома.
Хотя мне было немного неловко, так как я являлся гостем англичанина в ее комфортабельном доме, все же я нанес г-же фон Штудниц визит. Она очень обрадовалась моему рассказу о том, что из ее мебели уцелело и в каких комнатах. Судя по всему, там ничего не исчезло и все было в хорошем состоянии.
Я хотел как можно скорее выбраться отсюда. В Берлин я не мог поехать, а должен был найти работу в английской зоне. Уже через два дня я встретил свою дальнюю родственницу, которая случайно узнала, что мой брат Вальтер вернулся из Италии и теперь находится в Гольштейне. [331] Я знал Гольштейн сравнительно хорошо еще с тех времен, когда жил в Гамбурге. Знал я и гамбургский диалект. Обстоятельства складывались так, что я должен был ехать туда.
От англичан я узнал, что премьер-министром земли Гольштейн является некий д-р Теодор Штельцер. Я не знал его и поэтому просил связать меня с ним. Хотя Штельцер ни разу меня не видел, он назначил меня старшим правительственным советником в свою канцелярию в Киле. Я отправился со своим чемоданчиком в путь. Но сначала я разыскал брата Вальтера, который находился в поместье принца Филиппа Гессенского, недалеко от Лютенбурга, примерно в двадцати пяти километрах южнее Киля.
Вальтер онемел, когда неожиданно увидел меня в дверях:
— Вольфганг! Ты? Мы считали, что ты давно мертв, ведь от тебя не было никаких известий.
— Да, Вальтер, а я думал, что ты погиб в Италии.
Итак, мы оба были живы, и нам было о чем рассказать друг другу.
Более полугода Вальтера скрывала одна итальянская партизанская семья, и поэтому он не был доставлен в Германию как военнопленный. В аристократическом ольденбургском дамском пансионе он нашел свою жену и детей, которые бежали туда в апреле 1945 года. Счастливый случай помог ему быстро получить место. Теперь он был управляющим гольштейнскими имениями гессенского принца Филиппа, зятя короля Италии Виктора Эммануила и сына сестры последнего немецкого кайзера. Филипп Гессенский с давних пор был близким другом Германа Геринга и в последнее время занимал пост гаулейтера, а теперь, естественно, находился под арестом.
Вальтер жил в доме лесничего при поместье в двух комнатах, комфортабельно, хотя и безвкусно обставленных мебелью из княжеского замка. Я мог спокойно провести здесь несколько дней. От него я узнал подробности о жизни семьи после начала войны.
Немедленно после моего бегства гестапо учинило обыски и допросы. Однако никого не арестовали. Меня заочно присудили к смертной казни, а оба принадлежавших мне фольварка в Лааске были конфискованы. Поскольку Гебхард снял их в аренду, в хозяйстве ничего не изменилось.
Мать и Гебхард летом 1944 года были арестованы гестапо по какому-то доносу и заключены в тюрьму в Потсдаме. Однако моей сестре Армгард благодаря кое-каким ловким шагам в высоких сферах удалось добиться их освобождения еще до рождества.
Когда Красная Армия весной 1945 года вступила в Германию, то, кроме семьи Вальтера, никто не бежал. Гебхард, за которого ходатайствовал не только г-н Леви, но и другие жертвы фашистского режима, пользовавшиеся его помощью, был даже принят в Коммунистическую партию. После конфискации поместья ему разрешили жить в собственном доме в Путлиц-Бургхофе. После отчуждения поместья в Лааске Армгард, которая не являлась землевладелицей, получила земельный участок в тридцать моргенов{42}. Она жила с матерью в бывшем доме управляющего. Летом 1945 года Армгард неоднократно бывала в штабе английской военной администрации в Берлине и просила переслать на имя Ванситтарта письма для меня. Ей постоянно отказывали.
Ясно было, что им жилось несладко. Но я был рад, что они живы и что я могу связаться с ними. Вальтера я мог видеть теперь каждую неделю. Несколько английских сигарет — это было все, что я мог ему подарить.
Британская зона
Резиденция премьер-министра земли Шлезвиг-Гольштейн находилась в кильском замке. Как и весь город, замок был превращен в руины. В одном из уцелевших флигелей оборудовали несколько отделов. Во дворе построили два барака и там разместили канцелярии.
Доктор Штельцер принял меня с исключительной любезностью. Внешне и по существу он был ярко выраженным консерватором и верующим христианином, который мог служить образцом протестанта. Для работы мне были предоставлены письменный стол и стул в главном здании. Изредка мне передавали папку с бумагами для исполнения. Большей частью это были дела, которые мог исполнить средний чиновник. [333] Все это не отнимало у меня много времени. Гораздо чаще меня вызывали для выполнения функций переводчика, так как д-р Штельцер, получавший приказы от британской военной администрации, вряд ли знал хоть слово по-английски. Большей же частью я сидел без дела.
Так как я был старшим правительственным советником в канцелярии премьер-министра, жилищный отдел предоставил мне сравнительно удобную комнату в квартире одного учителя. Одно из окон здесь было совсем целым, а в другом заменены фанерой два стекла. Потолок не протекал. Кроме того, имелась железная печь; правда, предыдущий обладатель этой комнаты унес трубу. Я от этого не страдал, потому что все равно не смог бы достать ни угля, ни дров. К тому же наступала весна.
Жена учителя добросовестно старалась облегчить мне жизнь. Поскольку газ отпускался только два часа в сутки — а именно в обеденное время, — она пекла мне картофель в мундире, который я съедал в холодном виде вечером. Иногда она доставала мне свечи, чтобы по вечерам, когда ток выключался, я не сидел в темноте. Мои хозяева были мало связаны с черным рынком, и поэтому я был вынужден жить на паек, который полагался по карточкам. В день выдавали пять ломтиков хлеба, и если бы вы захотели есть нормально, то десятидневного рациона мяса, маргарина, сахара и мармелада вам хватило бы лишь на три дня. Моя хозяйка доставала всякую всячину и старалась из этого сделать что-либо съедобное. Если бы мой брат Вальтер не снабжал меня картофелем, то я умер бы с голоду. Дик Уайт оказался прав: положение было неописуемым.
После того как я потерял багаж с бельем и одеждой, я просил своих друзей в Англии и Америке прислать мне кое-какие носильные вещи. Поскольку до прибытия посылок прошло много времени, я обратился за помощью в благотворительные организации, заботившиеся о жертвах фашизма. В канцелярии премьер-министра мне сообщили, что в городском управлении существует специальное бюро для этих целей, но при этом добавили, что учреждением руководят коммунисты. Я пошел в ратушу, чтобы выяснить этот вопрос. Служащий сказал мне, что бюро размещается в подвале. В полутемном помещении я увидел двух изможденных мужчин. Перед ними стояла тарелка с вареным картофелем, который они чистили. Я рассказал им о своем положении. Выслушав меня, один из них спросил: [334]
— Если вы до войны служили в посольстве в Лондоне, то, вероятно, знаете господина Мительхауза?
Я ответил утвердительно, однако не упомянул о том, что Миттельхауз был вторым шефом гестапо у Риббентропа.
— Хорошо, — сказал другой, — тогда можно быстро разобраться в вашем деле. Мы вам дадим знать.
Но в действительности мне ничего не сообщили. Зато через два дня, когда я был дома, ко мне постучали и Миттельхауз от радости чуть ли не бросился меня обнимать:
— Это изумительно! Когда утром я услышал, что господин фон Путлиц здесь, то, конечно, сразу же поспешил приветствовать его.
Мы уселись в моей комнатке у стола. Миттельхауз выглядел очень хорошо и был одет в безупречно сшитый серый шевиотовый костюм. Он вытащил серебряный портсигар. Портсигар был полон, и Миттельхауз предложил мне сигарету. Это были английские сигареты «Голд флейкс». На черном рынке одна такая сигарета стоила двадцать марок. Миттельхауз заметил, что я рассматриваю его портсигар:
— О, это память о Лондоне: прощальный подарок моих коллег из Скотланд-ярда, когда в тысяча девятьсот тридцать восьмом году я уезжал в Берлин.
Затем он перешел к делу:
— Скажите, господин фон Путлиц, каким образом вы так внезапно прибыли в Киль? Я, конечно, дал обоим чиновникам в ратуше самый лучший отзыв о вас. Что вы не были нацистом, это ясно.
— Но, господин Миттельхауз, откуда вы это знаете? Когда появлялись вы или ваш коллега Шульц, я вытягивал руку и произносил «хайль Гитлер».
Он снисходительно улыбнулся:
— Мы все же кое-что заметили.
Меня одолевало любопытство.
— Господин Миттельхауз, может быть, не столько удивительно то, что я нахожусь здесь, как то, что здесь находитесь вы. Ведь англичане должны знать, кем вы были? [335]
— Потому-то я и здесь. Именно в Шлезвиг-Гольштейне была завершена война. Я до последнего момента находился в штабе адмирала Деница. Я знал все, что происходило. В первый же день я выдал англичанам пятнадцать вервольфов{43}. Англичане беспечны. Без таких людей, как я, они бы здесь пропали. Если вы хотите повидать моего коллегу Шульца, поезжайте в Шлезвиг. Он там начальник полиции.
Вскоре после этого визита в британской военной администрации со мной разговорился молодой английский капитан:
— Вы, конечно, были удивлены, встретив здесь своего старого знакомого?
— Еще бы! — ответил я.
— Я вам все объясню. Мы нуждаемся в хороших немецких полицейских чиновниках. Миттельхауз и Шульц исключительно способные люди в своей области. Мы знаем их еще по Лондону. И они оба прекрасно знают, что у нас имеется достаточно компрометирующих данных, чтобы послать их на виселицу. Они достаточно умны, чтобы не позволять себе заниматься саботажем. Вот почему мы можем положиться на них больше, чем на кого-либо другого.
Юный капитан понравился мне. Во всяком случае, он был честен.
Прежде чем получить от Штельцера документы о назначении, я должен был пройти денацификацию. Секретарь комиссии по денацификации раньше был чиновником консульства и руководителем группы нацистской партии в германской миссии в Софии, где он ежемесячно принимал партийные взносы. Однако его уже денацифицировали полгода назад.
За письменным столом напротив меня сидел г-н Курцбейн, высокий бородатый мужчина лет сорока. Он то и дело говорил о своем друге, участнике заговора 20 июля 1944 года. Он рассказывал, что и сам якобы участвовал в этом заговоре в Берлине и лишь чудом избежал ареста. [336] Этот его таинственный друг иногда приезжал по делам в Киль. Каждый раз он привозил своему приятелю Курцбейну много продуктов и дефицитных товаров. Курцбейн давал мне иногда сосиски или копченую рыбу, и я жалел, когда однажды он бесследно исчез. Потом говорили, что г-н Курцбейн — вовсе не Курцбейн, а очень известный эсэсовский главарь из Потсдама. Вполне возможно, что он и его друг, выдававшие себя за заговорщиков 20 июля, были причастны к аресту моей матери и брата Гебхарда.
Штельцер почти всегда брал меня с собой на заседания зонального совета в Гамбурге, хотя мне там нечего было делать. Этот зональный совет был просто демократической вывеской при британской военной администрации. Заседания там проводились ежемесячно и продолжались два-три дня. Веймарским демократам, пережившим Третью империю, эти заседания давали возможность снова разыгрывать роль государственных деятелей, сочинять меморандумы и произносить речи. Кроме того, в ресторане вокзала их кормили хорошим обедом без карточек. Там я встретил нескольких знакомых.
В свите тогдашнего обер-бургомистра Дюссельдорфа, а позднее боннского министра внутренних дел д-ра Лера все время находился мой старый розовощекий приятель Нансен. В его распоряжении был лимузин дюссельдорфского городского самоуправления с шофером, и он ездил только на машине. Нансен имел также ученую степень: теперь он официально фигурировал как д-р Нансен. По всему было видно, что в дюссельдорфском самоуправлении и у обер-бургомистра Лера он пользовался большим влиянием.
В качестве советника социал-демократического премьер-министра земли Ганновер Генриха Копфа приезжал мой бывший коллега г-н фон Кампе, который перед войной был генеральным консулом в Париже. Фон Кампе был по своим взглядам реакционным монархистом, приверженцем вельфской династии, однако в министерстве иностранных дел Третьей империи он слыл одним из наиболее преданных Гитлеру чиновников. Он тоже имел собственную машину и был важным человеком в новом демократическом правительстве Ганновера.
В секретариате зонального совета сидел мой старый коллега Герберт Бланкенхорн, сменивший меня в 1931 году в Вашингтоне. Он был верным слугой нацистского режима до самого конца. [337] Каким образом попал он в зональный совет, состоящий преимущественно из социал-демократов, было для меня загадкой. Социал-демократические коллеги считали его троянским конем председателя Христианско-демократического союза д-ра Конрада Аденауэра. Поскольку позднее, когда Аденауэр стал федеральным канцлером, Бланкенхорн сразу же пошел в гору, это подозрение кажется мне не лишенным оснований.
Длинный прямоугольный зал заседаний зонального совета в помещении гамбургской террасы «Софии» внешне ничем не походил на берлинский оперный театр «Кроль». Однако спектакль, который разыгрывали здесь немецкие демократы, явственно напомнил мне то, что однажды я увидел в этом театре.
За подковообразным столом многословно спорили о волнующих их вопросах представители новой немецкой подоккупационной демократии. Одни из них были обывателями в меньшей, другие — в большей степени. За их спинами, у трех стен, сидела свита, в том числе Нансен, Кампе, я и другие.
У четвертой стены, украшенной флагом «Юнион Джек»{44} и другими британскими атрибутами, стоял длинный стол. За ним сидели скучавшие англичане и слушали, что здесь говорилось. Иногда они делали заявления. Во время важных прений и в тех случаях, когда нужно было употребить власть, на заседаниях появлялся собственной персоной главнокомандующий зоной генерал Брайан Робертсон, бывший директор каучукового концерна «Дэнлоп», сопровождаемый большой свитой. О его прибытии извещали заранее. Тогда прекращались все прения и взоры обращались к дверям. Как только генерал переступал порог зала, все поднимались со своих мест. То же самое происходило, когда генерал покидал зал.
Единственным крупным вопросом, который обсуждался в зональном совете, было новое административное деление старых прусских провинций в британской зоне. На заседании присутствовал лишь один человек, предложение которого соответствовало интересам немецкого народа. [338] Это был представитель Коммунистической партии
Макс Рейман. Он требовал созыва Общегерманского национального собрания из избранных демократическим путем представителей всех зон, с тем чтобы оно обсудило вопрос о структуре нового германского государства. Все другие — от представителя Брауншвейга и Липпе-Детмольда до Аденауэра и социал-демократического вождя Шумахера — защищали лишь партикуляристские и собственные, эгоистические партийные интересы. Одни хотели создать перевес голосов для Рейнско-Вестфальской области, поскольку промышленники надеялись таким путем приобрести гораздо большее влияние. Социал-демократы подсчитывали голоса своих избирателей и подходили к задаче административного деления с точки зрения получения большинства на выборах. Аграрии по этим же причинам требовали расширения Нижней Саксонии. Они придерживались монархистских взглядов, считая, что ганноверская династия получит поддержку английского королевского дома. В качестве королевы называли дочь последнего кайзера Викторию Луизу, герцогиню Брауншвейгскую и Люнебургскую, которую я видел в 1935 году на террасе лондонского посольства, когда она приветствовала Риббентропа возгласом «хайль Гитлер». Большую роль играли также клерикальные круги, которые хотели создать перевес для католиков или протестантов. Все это представляло собой жалкую картину. В конце концов англичане решали все по-своему. Остряки называли этот образ правления «демократурой». Зимой 1946/47 года были ужасные морозы. Бездельничая, я проводил в кильской канцелярии премьер-министра те дни, когда действовало центральное отопление. Наконец, благодаря связям я достал трубу для железной печки. Угля не было. Брат Вальтер посылал мне дрова в мешках. Так как по вечерам электрический свет давали только на два часа, я, съев свой картофель в мундире, теперь часто застывавший, ложился одетым в постель и покрывался периной. Я не согревался, даже когда клал сверху еще и зимнее пальто: других покрывал у меня не было.
Почва уходит из-под ног
Как только мой брат Гебхард, находившийся в Путлице, узнал, что я в Киле, он сразу же отправился в путь. Он не мог поехать легально: ему неделями пришлось бы ждать межзонального пропуска. [339] Вернее всего, он вообще не получил бы его. Поэтому он перешел границу нелегально. Лесистая местность вокруг озера Ратценбургерзее, где теперь была «ничья земля» между советским и британским пограничными пунктами, была ему хорошо знакома, и он проскользнул без особых трудностей.
Из Гамбурга он послал мне телеграмму. Я поехал встретить его на разрушенном главном кильском вокзале. Из дверей и даже из незастекленных окон вагонов на платформу высыпала огромная толпа. Уже издали я узнал Гебхарда. Он шел, немного согнувшись под тяжестью битком набитого рюкзака. Чуть ли не первыми его словами были:
— Тебе, конечно, живется здесь голодно.
Он килограммами привез масло, сосиски и сало, а также путлицкий хлеб, которого я не видел уже много лет.
Я хотел уступить ему кровать, но он отказался и улегся на диване. О чем рассказывать друг другу? С тех пор как мы виделись в последний раз, целый мир ушел в прошлое.
— Все получилось еще хуже, чем мы ожидали.
— Гебхард, как вы теперь живете в Путлице?
— По нынешним временам совсем неплохо. Я же знаю каждую мельницу и каждую маслобойню в окрестностях. Еды нам хватит, и мы ни в чем особенно не нуждаемся. Если мне угодно, то я могу спать по утрам хоть до девяти часов. Но меня беспокоит будущее. Как все сложится дальше?
— Неужели у тебя нет никаких шансов стать управляющим какого-нибудь государственного имения?
— Ни малейших.
— Что же ты теперь намерен предпринять?
— Что я могу сделать? Пока я дома, я как-нибудь проживу. Если же я уеду, скажем, на Запад, то я вообще лишусь средств к существованию. Я должен думать и о детях. Младшему еще нет и трех лет.
— Гебхард, как ты думаешь, не стоит ли мне попытаться переехать к вам?
— Для тебя это было бы самоубийством. Мы все сейчас можем лишь втихомолку выжидать, как станут развиваться события. [340]
Летом Гебхард приезжал два или три раза. Он оставался у меня или же мы ездили к Вальтеру.
Поздней осенью мне удалось наконец получить разрешение на несколько дней съездить в Берлин. Я ехал поездом через пограничный пункт Хельмштедт. Чем ближе мы подъезжали к Берлину, тем более знакомой становилась местность.
Бранденбург. Вокзал полностью разрушен. Однако по ту сторону лугов все еще возвышался над деревьями красный собор. Потсдам. Вокруг городского замка все в развалинах, так что можно было видеть даже мою старую казарму на Егераллее.
Вскоре мы приехали на станцию Ваннзее и наконец в Берлин.
Несмотря на ужасную разруху, все же я чувствовал себя снова на родине; желто-серые фундаменты, черно-зеленые пятна вокруг деревьев, воздух — одним словом, все было здесь, в Бранденбурге, своим и неповторимым. У одной знакомой, которая сумела сохранить большую квартиру на Кайзераллее, меня ждала семья. Наконец-то наступила долгожданная встреча с матерью и сестрой! Они приехали еще накануне. Мать очень похудела, и у нее болели ноги.
Я подолгу гулял с сестрой. Курфюрстендамм — эта некогда такая оживленная фешенебельная улица — превратилась в безотрадную пустыню: почти все дома были без крыш, а верхние этажи полностью сгорели. Тауенциенштрассе едва можно было узнать. На Лютцовплац не было ни одного дома. Остатки каменных перил вдоль набережных по ту сторону Ландверканала выглядели как призрачный мертвый город. Тиргартен был вырублен. Там и сям виднелись полуразрушенные мраморные монументы. По памятнику императрице Августе Виктории можно было установить место, где когда-то пышно цвело розовое поле. На Зигесаллее мы увидели бранденбургского маркграфа XIII столетия, за которым стоял в кольчуге наш предок Иоганнес цу Путлиц с церковными атрибутами в руке. Наш каменный прапредок выглядел очень грязным, но, если не считать отбитого носа, не был поврежден, в то время как стоявший напротив старый Фриц{45} потерял обе руки и стоял теперь на одной ноге. [341]
Четверка коней на Бранденбургских воротах лежала поверженной.
Здесь была граница советского сектора.
— Армгард, — спросил я сестру, — как ты думаешь, могу я рискнуть и взглянуть на здание Министерства иностранных дел?
— Это очень рискованно, — ответила она. — Но если мы сумеем сделать это быстро и затем сразу же выйдем на Потсдамерплац, может быть, все обойдется благополучно.
Вильгельмштрассе представляла собой груду развалин. Только оба сфинкса, выглядывавшие из-за кирпичей, помогли мне узнать место, где находился главный вход дома № 73/75, предназначенный для высокопоставленных чиновников.
Колоссальные бетонные стены гитлеровской имперской канцелярии выдержали бомбежку гораздо лучше. Мы прошли по выгоревшим анфиладам огромных залов. Всего два года назад эти стены блистали своей мраморной роскошью. Мне казалось, что все это было тысячи лет назад и я находился в стенах Кносса или Микен.
На Фосштрассе нам повстречалась группа советских солдат, которые тоже хотели осмотреть руины имперской канцелярии. Они даже не взглянули на нас. Сделав еще несколько шагов, мы благополучно оказались в британском секторе, и нас никто не «уволок в Сибирь».
Представителем американского Государственного департамента в Берлине был мой старый друг Доналд Хит, бывший в 1931 году американским консулом в Гаити, где я был тогда немецким поверенным в делах. Он оставил свою жену и детей в Лондоне и жил в Берлине на положении холостяка. Он обрадовался, увидев меня:
— Вольфганг, тебя послало само провидение. Я как раз ищу какого-нибудь бывшего немецкого дипломата, на кандидатуре которого могли бы сойтись все четыре союзника. Переговоры еще продолжаются. Задумано создать в Берлине немецкий Консультативный совет, компетенция которого распространялась бы на все зоны. Главой этого органа предполагается назначить посла Надольного. Но ему нужны сотрудники. И я как раз подумал о том, чтобы предложить и тебя; англичане и французы наверняка не будут возражать, а Советы, наверное, тоже согласятся. Я только не знал, как тебя найти. [342]
— Доналд, ты мог бы включить меня в список, даже не спрашивая, — ответил я. — Разумеется! Я только и жду возможности начать действовать в пользу единства Германии.
— Как мы будем поддерживать связь? — спросил Хит. Мне казалось, что выход из моего кильского тупика найден:
— Доналд, я попытаюсь вернуться в Лондон. В таком случае ты в любое время можешь разыскать меня через твою жену.
Мои родственники тоже нашли этот план блестящим. Чего еще я мог желать, получив пост в Берлине, к тому же в ведомстве, которое в будущем должно послужить основой общегерманского министерства иностранных дел? Оставаться на теперешней должности в Киле было бессмысленно и бесперспективно.
Эти берлинские дни прошли, как во сне. Мать хотела поехать в Бад Зааров, чтобы навестить там свою семидесятипятилетнюю сестру, которую она не видела с конца войны. Ее поезд уходил на несколько часов раньше моего. Мы привезли ее на вокзал Цоо. Перронных билетов не продавали, поэтому нам пришлось проститься у входа. У меня сжалось сердце при виде того, как мать с грязным полотняным мешком на спине поднялась по лестнице на перрон, с трудом передвигая свои больные ноги.
На следующий день после беседы с Доналдом Хитом я послал из Берлина письмо в Лондон. Во время поездок по лагерям для немецких военнопленных я познакомился с руководителем центральных курсов, которые британское Военное министерство создало для военнопленных в предместье Лондона — Уилтон-Парк. Он хотел использовать меня как лектора, и я не сомневался, что он это сделает, если я пожелаю. Таким образом, я мог достаточно убедительно обосновать как свою просьбу о поездке в Англию, так и просьбу об отпуске.
Прошло примерно два месяца, пока англичане дали согласие. Затем я попросил Штельцера предоставить мне отпуск на все время моей деятельности в Уилтон-Парк. Отпуск мне предоставили без всяких затруднений. Перед отъездом Штельцер вручил мне официальный документ за своей подписью и с гербовой печатью земли Шлезвиг-Гольштейн, согласно которому старший правительственный советник Вольфганг Ганс барон цу Путлиц назначался пожизненным правительственным чиновником. [343]
Поездку в Англию я должен был совершить в поезде для английских солдат и офицеров-отпускников, который шел через Голландию. Эта поездка была не столь удобной, как путешествие в спальном вагоне военной администрации через Кале. Так как вагона-ресторана не было, нас обещали накормить в Гек ван Голланде.
Вокзальные сооружения в Геке не были разрушены и выглядели точно так же, как в то время, когда я вместе с нацистом Лауфером доставил валюту пьяному д-ру Лею. Лишь внизу у причала англичане соорудили несколько бараков, где выдавали продовольствие.
Я был единственным штатским среди солдат и единственным немцем среди англичан. Поэтому меня повели в особый барак. Но тут выяснилось, что инструкция не предусматривала выдачу продовольствия таким, как я. Поэтому я не получил ничего. Унтер-офицер, с которым я ехал в одном купе и которому рассказал о своем положении, сумел получить для меня паек незадолго перед посадкой на английский пароход.
В Лондоне я снова жил у Колли Барклея, приемного сына Ванситтарта. Два раза в неделю я ездил в Уилтон-Парк и читал там лекции об ужасах гитлеровского режима. Работа была нетрудной и даже доставляла мне удовольствие, поскольку мои слушатели, как правило, были понятливыми людьми. Я рассказывал им о положении на родине, которую они не видели после капитуляции, и был откровенен с ними.
Муж Луизы Хит ежедневно звонил ей из Берлина. Межсоюзные переговоры о создании общегерманского Консультативного совета не продвигались вперед. Однажды пришло удручающее для меня сообщение, что они провалились. Я оказался в трагическом положении, ибо мне снова приходилось возвращаться в Киль.
Вскоре я получил письмо от Вальтера. Ему рассказали в Киле, что правительство уволило меня. Поскольку я об этом официально ничего не знал, то написал Штельцеру и попросил разъяснений. Кильское министерство внутренних дел в пятистрочном письме официально сообщило мне, что кабинет министров в Киле единогласно постановил уволить меня ввиду моего сомнительного прошлого. Это решение было принято ровно через четырнадцать, дней после моего отъезда, через две недели после того, как Штельцер передал мне документ о назначении пожизненным правительственным чиновником. [344]
Что было делать дальше? Я протестовал и просил дальнейших разъяснений. В то время еще не существовало административного суда, куда я мог бы пожаловаться. Киль молчал. В августе я поехал туда, остановился у Вальтера и лично явился к кильским господам. Штельцер был уже снят с поста премьер-министра и занимался в Любеке своими любимыми церковными делами. Он не считал себя виновным во всей этой истории. Мне он сказал только, что некоторые из моих бывших коллег по министерству иностранных дел, вернувшиеся теперь из лагерей для интернированных, сообщили правительству в Киле такое о моей деятельности в Голландии, что у кабинета возникло подозрение, не подослан ли я в канцелярию премьер-министра англичанами в качестве соглядатая. Мне пришлось вести переговоры с кильским министерством внутренних дел, которое отвечало за назначение и увольнение чиновников. Оно долго возилось с моим делом; наконец мне объявили, что все это недоразумение и что я снова буду восстановлен в правах старшего правительственного советника.
Разумеется, я и не подумал соглашаться с этим. В конце концов мы договорились о том, что я сам подам заявление об увольнении с 1 октября и полностью получу жалованье за время моего отсутствия. Таким образом, я стал обладателем нескольких тысяч марок.
Но прежде чем это произошло, случилось кое-что и еще. Вдруг приехал Гебхард вместе с матерью. Как бывшая владелица поместья мать была выслана из Лааске. Гебхард тоже получил приказ покинуть Путлиц. Правда, как сказал ему правительственный советник в Перлеберге, для него была надежда на то, что выполнение приказа будет отложено или даже отменено. Поэтому Гебхард направил властям соответствующую просьбу и считал, что с ним ничего не случится, если он вернется в Путлиц.
Так как мать жила теперь у Вальтера, Гебхард и я заняли одну комнату в замке. Там стояла всего одна кровать. Гебхард снова устроился на шезлонге. Грудная жаба, которую он схватил во время пребывания в гестаповской тюрьме в Потсдаме, очень обострилась. Как всегда, когда мы спали вместе, мы подолгу говорили. У нас обоих было достаточно забот. Так же как и я, Гебхард не знал, что предпринять. [345]
— Лучше я сдохну в Путлице, чем пойду шататься по свету. Так я все равно погибну, — говорил он.
— Но, Гебхард, может быть, ты мог бы найти себе работу в сельском хозяйстве здесь, на западе? Ведь Вальтеру это удалось.
— Я никогда не был так удачлив, как Вальтер, и, кроме того, физически, из-за болезни сердца, я не чувствую себя вполне здоровым. Нет, при всех обстоятельствах я должен попытаться остаться в Путлице.
— Гебхард, а что делать мне? У меня нет никаких надежд ни на западе, ни на востоке Германии. У меня все чаще мелькает мысль, что я должен хладнокровно покинуть Германию и принять английское подданство.
— Может быть, это было бы самым разумным. Тогда ты мог бы уехать в Австралию или Канаду, а затем вызвать и нас. Кажется, Германия сокрушена надолго, и для нас здесь никогда не наступят хорошие времена.
Пожелав друг другу доброй ночи, мы заснули со своими мыслями.
Я подарил Гебхарду чудесный шерстяной свитер винно-красного цвета, который мне, в свою очередь, подарила леди Ванситтарт. Уезжая в Путлиц, он надел этот свитер и, усмехаясь, заметил, что красный свитер, несомненно, принесет ему счастье.
Едва Гебхард прибыл в Путлиц, как был арестован.
Я поехал в Англию и, встретившись с Диком Уайтом, сказал ему:
— Дик, ты помнишь, как в начале войны я, прибыв сюда, сказал тебе, что буду очень благодарен, если стану английским подданным в случае, если Гитлер выиграет войну и я окончательно потеряю родину?
Дик подтвердил это.
— Дик, я окончательно потерял свою родину.
Случаю было угодно, чтобы британский паспорт, который я получил через несколько недель, был датирован 13 января 1948 года. В этот день Гебхарду исполнилось сорок семь лет. В своем новом положении английского подданного я не чувствовал себя счастливым. С первого же дня я ощутил, что это не путь для разрешения моих сомнений. Однако тогда я не видел иного выхода. [346]
Расплата в Нюрнберге
Моя первая поездка в роли новоиспеченного английского гражданина снова привела меня в Германию. Меня пригласили в Нюрнберг для выступления в качестве свидетеля на процессе военных преступников, который американцы вели против некоторых ответственных статс-секретарей и высокопоставленных чиновников германского министерства иностранных дел. Наряду с Вейцзекером, Верманом, Штеенграхтом и другими на скамье подсудимых находился также гаулейтер Боле. Как глава иностранного отдела нацистской партии он должен был нести ответственность за все темные дела, которые творили его агенты за границей. Я должен был давать показания по делу ландесгруппенлейтера Буттинга, служившего в Голландии.
Поездка в вагоне первого класса была оплачена в оба конца; кроме того, на все время пребывания я получал квартирные деньги, питание, а также значительные суточные в долларах. Так как длинный путь из Лондона я проделал в вагоне третьего класса и сберег разницу, то, прибыв в Нюрнберг, чувствовал себя как маленький Крез. Здесь меня поместили в «Гранд-отеле», только что восстановленном и конфискованном для подданных союзных держав. В отеле хозяйничали американцы. Хотя снаружи стоял сильный мороз, в комнатах было даже слишком жарко.
Столовая находилась внизу, и окна ее были на уровне тротуара. Часто я наблюдал замерзших и голодных людей, которые, стоя на улице, прижимали свои носы к стеклу, когда утром в девять часов я пил ледяной ананасовый сок, ароматный кофе, подсахаренные сливки или же съедал яичницу-глазунью с салом. Уже много лет я не завтракал так хорошо. Напротив меня сидел американец в военной форме, который по своим габаритам ни в чем не уступал Герману Герингу.
Перед обедом в здании суда обычно просматривали фильмы об ужасах гитлеровских концентрационных лагерей, а также специально изготовленный для Гитлера фильм о казни жертв 20 июля: их подвешивали на крюк и медленно подымали и опускали до тех пор, пока они не теряли сознания или же не умирали. Иногда, покуривая сигареты, мы обозревали голый тюремный двор; там за решетками тюрьмы находились камеры военных преступников. [347] В обеденное время в отеле открывался бар, а по вечерам были танцы под джаз. Можно было посетить и театр. Я видел в Нюрнберге восхитительную постановку оперетты Абрахама «Цветок Гаваи» с увлекательной мелодией «Рай на берегу моря — это родина моя», которая напомнила мне о прекрасных днях, проведенных на Гаити.
Огромный штат сотрудников американского обвинения состоял большей частью из немецких эмигрантов, которые еще совсем недавно переживали трудные времена. Многих из них я знал по Нью-Йорку, когда был там во время войны. Американские господа плохо знали немецкий язык или же вообще не знали его. Для них переводились горы немецких документов. Мне бросилось в глаза, что многочисленные немецкие секретарши были, как на подбор, очень хорошенькими.
Привлеченные к процессу немецкие свидетели, конечно, не жили в «Гранд-отеле». Для них оборудовали специальную немецкую гостиницу; ее номера были не роскошными, но по тогдашним условиям вполне приличными, с центральным отоплением и водопроводом. На постелях были даже чистые простыни. Снабжение тоже было приличным — намного лучше, чем у немецкого населения. Тот, кто там проживал, не опечалился бы, если бы его деятельность в качестве свидетеля растянулась на длительное время.
В этом доме подолгу жили также некоторые последыши Третьей империи, которые до сего времени находились в лагерях для интернированных или тюрьмах, а теперь нашли себе здесь уютное убежище под высоким покровительством американского суда. К их числу относился все еще молодо и свежо выглядевший первый начальник гестапо Пруссии Рудольф Дильс, который в 1933 году после пожара рейхстага столь предупредительно представлял в Берлине мне и англосаксонским журналистам своих заключенных на Александерплац. Информация, которую он теперь давал американцам, наверняка имела огромную ценность.
Дильс был в то время соломенным вдовцом. Он решил развестись со своей женой фрау Ильзе, урожденной Геринг, племянницей толстого рейхсмаршала, рука об руку с которой он шел все годы Третьей империи. Своим новым ангелом-хранителем он избрал графиню Фабер-Кастелл, супругу владельца известного карандашного концерна миллионера Фабера. [348] Благодаря ее заботам его довольно-таки голая комната в гостинице для свидетелей украсилась отобранными с большим вкусом картинами и коврами и стала уютной. Графиня предоставила в его распоряжение машину, чтобы он мог совершать загородные прогулки.
В приемной главного американского обвинителя д-ра Кемпнера, который был в свое время юристом в Берлине (я его знал еще по Нью-Йорку), я заметил в дальнем углу углубившегося в чтение документов пожилого человека. Так как его лысина показалсь мне знакомой, я справился о нем у секретарши. Это был главный юрист министерства иностранных дел министериаль-директор Гаусс, руководитель правового отдела, чье имя еще во времена Штреземана внушало нам, молодым дипломатам, глубокое уважение. Гаусс верно служил Риббентропу до самого конца. Попирая международное право, Третья империя использовала юридическое искусство Гаусса, чтобы облечь свои деяния в юридически «безукоризненные» формулировки и параграфы. Его обширные познания, несомненно, облегчили американским юристам работу на процессе.
Наряду с процессом чиновников министерства иностранных дел здесь проходили процессы и прочих крупных военных преступников: Круппа, Флика, «ИГ Фарбен», врачей-убийц из концентрационных лагерей и других. На одном из этих процессов в качестве немецкого адвоката выступал Францхен Папен младший, который до этого на Нюрнбергском процессе главных немецких военных преступников в 1945–1946 годах защищал своего отца и «успешно» довел дело до его оправдания.
Я встретил Францхена, когда спускался по широкой боковой лестнице в коридор. Это была неожиданная встреча. Францхен приветствовал меня весьма холодно. Но так как у меня было много американских сигарет, он уделил мне пять минут. Когда он уходил, я увидел, что он небрежно бросил окурок на лестницу, и сделал ему замечание. Сам я всегда сохранял окурки, потому что было много желающих наполнить остатками табака свои трубки. Францхен презрительно посмотрел на меня и сказал:
— В этих мелочах мы, немцы, должны сохранять достоинство. [349]
Деяния его отца, бывшего рейхсканцлера, попавшего на скамью подсудимых Международного военного трибунала в качестве главного военного преступника, видимо, в его глазах не марали немецкую честь. Это не было «мелочью».
Одним из главных немецких корреспондентов на Нюрнбергском процессе был Ганс Георг фон Штудниц, бывший заместитель начальника отдела печати у Риббентропа, в доме которого в Релькирхене два года назад я был гостем Интеллидженс сервис.
Более года назад Штудниц вышел из лагеря для интернированных и теперь снова работал журналистом. О моем выступлении на Нюрнбергском процессе он дал в немецкие газеты объективное и дружественное в отношении меня сообщение.
Мой допрос в зале суда продолжался не больше часа. Меня привели на скамью свидетелей, расположенную справа от трибуны судей. Напротив, на скамье подсудимых, сидели мои бывшие коллеги и начальники.
До этого я прослушал, как проходят допросы в других залах. Мне бросилось в глаза, что привлеченные к ответственности господа из концернов, прежде всего представители «ИГ Фарбен», держались уверенно, а иногда нагло и вызывающе. Здесь же, на процессе чиновников министерства иностранных дел, напротив, я видел, что эти люди трясутся от страха. Пустым взглядом смотрел вдаль статс-секретарь Вейцзекер, о чем-то печально размышлял посланник Вёрман. Большинство из них старалось не смотреть на меня.
Только Штеенграхт дружески кивнул мне, и я ему ответил тем же. Глупый парень, предсказавший на террасе своего замка в Мойланде еще накануне войны, когда он был мелкой рыбешкой в министерстве иностранных дел, что Германия идет к катастрофе, позволил Риббентропу в 1943 году произвести себя в статс-секретари! Он это сделал, чтобы удовлетворить желание своей красивой молодой жены. Но жена находилась теперь в Швейцарии и послала ему развод в Нюрнбергскую тюрьму.
По вопросам, касавшимся моей личности и существа дела, меня допрашивал чикагский адвокат, ни слова не понимавший по-немецки. Поэтому я давал показания по-английски. Затем по-немецки меня подверг перекрестному допросу немецкий защитник. Он не пытался опровергнуть суть моих показаний, а прежде всего стремился изобразить меня как сомнительную личность, не заслуживающую доверия. [350]
— Почему вы бежали?
— Потому что считал, что смогу оказать своей родине после поражения гораздо большие услуги, если не замараю своих рук кровью, преступлениями нацистского режима. Если бы мои бывшие коллеги, сидящие здесь на скамье подсудимых, действовали так же, то к немецкому голосу в мире по крайней мере прислушивались бы и дела обстояли бы не так, как сейчас.
— Если бы вы не бежали, то, вероятно, тоже были бы на этой скамье подсудимых?
— Именно потому, что я предвидел эту возможность, я своевременно избежал такой участи.
— Вы сотрудничали с англичанами?
— Я сотрудничал с англичанами до тех пор, пока это можно было делать, находясь в равноправном положении. Я хотел воспрепятствовать тому, чтобы мои соотечественники попали в подчинение к англичанам, что, к сожалению, сейчас и произошло.
Наша перебранка продолжалась полчаса. Но прошедшему сквозь огонь, воду и медные трубы адвокату так и не удалось поймать меня.
Во время этого допроса я должен был найти документ, находившийся в моем портфеле. Этот портфель подарила мне леди Ванситтарт в Денхэме на первое военное рождество 1939 года. Леди ВанЪиттарт с большим трудом сумела найти в одном из лондонских магазинов и прикрепить к крышке портфеля золотую букву «П» и немецкую баронскую корону. Когда я покидал зал суда, то заметил, что корона на портфеле отвалилась. Я не пытался отыскать ее на своем свидетельском месте. Вероятно, на следующее утро она попала в мусорный ящик и тем самым разделила участь «тысячелетних безделушек».
Когда я покинул Нюрнберг, у меня были с собой не только американские доллары, но и несколько тысяч американских сигарет, которые в Германии продавали по 20 марок за штуку.
По тогдашним германским понятиям, я был богатым человеком. Благодаря этому я смог обеспечить приличной одеждой мать и семью Гебхарда, которые прибыли в Западную Германию. [351]
Современный «вечный странник»
С британским паспортом в кармане я стал представителем нации-победительницы и не был больше подвержен каким-либо неожиданностям, которые могли приключиться с гражданином поверженной Германии. Мир был передо мной снова открыт. Я мог поехать, куда хотел, и делать, что мне угодно.
Если бы я мог помочь Гебхарду и дальше трудиться на ниве сельского хозяйства, я выехал бы в Канаду или Австралию. Однако самого меня эти страны не привлекали. Я хотел остаться в Европе, прежде всего для того, чтобы в случае необходимости помочь своей семье.
Западный мир, в котором я пребывал после краха моей родины, был мне знаком. Я знал его законы и изучил обычаи. Я, конечно, понимал, что он гниет и близится к концу, но я не мог совершить прыжок в новый мир, возникший на востоке моей страны, поскольку меня еще многое в нем пугало. Я вырос в обществе, которое было осуждено мировой историей на гибель.
Здесь же, на Западе, дела обстояли несколько иначе. В Англии и Франции для человека моего склада, казалось, существовала еще возможность прожить до конца свою земную жизнь без больших осложнений. В этих странах жили мои знакомые и друзья. У них были деньги, посты и влияние. Мне симпатизировали и были готовы помочь избежать нищеты. Я получал подарки, приглашения и мог делать кое-какой бизнес. Волей-неволей я стал тунеядцем, так как не приобрел профессии, которая обеспечивала бы мне приличную жизнь. Я не имел никакой практической специальности и в то же время был слишком стар, чтобы начать все сначала. Таким образом, я повис в воздухе и балансировал на социальной лестнице где-то посередине между плохо оплачиваемым поденным рабочим и зажиточным бездельником. Я пытался добыть средства к существованию собственным трудом. Но если бы мое существование зависело только от этого, я оказался бы в жалком положении.
В течение целого года я преподавал английский язык в интернате во французской Швейцарии. В этом частном интернате воспитывались дети зажиточных владельцев гостиниц, булочников, мясников из немецкой Швейцарии, которым нужно было дать специальное образование в области торговли. [352] Интернат находился в чудесном хвойном лесу на высоком гребне Юры. С балкона можно было видеть равнину, на которой раскинулись озера — Женевское, Ноенбургское и Билерское, а за ними расстилался на сотни километров альпийский горный хребет с его вершинами Монбланом, Юнгфрау, Монахом до Сентиса у Цюриха. Это была незабываемая картина; по утрам глетчеры краснели, затем розовели, а после восхода солнца блестели в своем белоснежном наряде.
Торговое дело преподавал сам владелец — он же директор интерната, — французский язык — молодой француз, а английский — я. Мы оба не имели разрешения работать в Швейцарии, и поэтому нам платили гроши. Для владельца его предприятие было золотым дном. Меня эта эксплуатация не очень трогала. В Швейцарии у меня были деньги во франках, которые я получил от одной американки: благодаря моим связям я помог ей вернуть ее замороженное в Англии имущество.
Свой отпуск я проводил в Констанце у Боденского озера, где главным врачом городской больницы был мой свояк. Как известно, город Констанца расположен непосредственно на швейцарской границе. В то время за границей мало верили в стабильность западногерманских денег. Хотя официально одну марку обменивали на один франк, однако в трехстах метрах по ту сторону границы швейцарский банк в Крейцлингене выплачивал за один франк восемь и даже больше немецких марок. У меня был британский паспорт, и я имел хороших знакомых во французских оккупационных войсках. Пограничники отдавали мне честь, когда я переходил границу, чтобы выпить кофе в швейцарской кондитерской, и при этом заходил в швейцарский банк.
В Париже я связался с небольшой фирмой, носившей громкое название «Космос»; она действительно вела дела во всех частях света. Она торговала всем, чем угодно. Ее владельцами были два пожилых господина: француз и англичанин. Первый походил на сову, а второй — на ястреба. Они считали меня подходящим человеком, чтобы завязать деловые связи в Западной Германии, и по отношению ко мне не были мелочными. Мне удалось сбыть в Гамбурге большую партию марокканской пробки. К сожалению, автоматические огнетушители, которые находили хороший сбыт во Франции, в Германии не вызвали большого интереса. Сделка на поставку сельскохозяйственных машин для Индии, которую я должен был заключить в Лондоне, тоже не состоялась. [353]
В Лондоне я работал сотрудником известного судоходного маклерского и страхового общества. В лондонском Сити, где плата за помещения вообще была высокой, после бомбардировок цены поднялись настолько, что общество ютилось в тесной и старомодной конторе. Даже миллионер-владелец помещался со своим письменным столом в маленькой запыленной стеклянной конуре. Его лицо напоминало мне хищную птицу. Вследствие войны в Корее фрахтовые цены неслыханно поднялись. Комиссионные, которые получала его фирма, ежедневно исчислялись тысячами. Он обещал мне золотые горы, но только в будущем. За работу же платил мне жалкие гроши. У него самого была роскошная квартира в Лондоне, поместье в Сэррее и моторная яхта на Французской Ривьере. Однако я сумел вытянуть из него больше денег, чем составляло мое жалованье, так как привозил ему целые ящики шампанского, которое я сбывал по поручению одного моего французского друга — графа, владевшего винодельческим хозяйством.
На более длительное время я задержался в качестве учителя немецкого языка в одном древнем замке в Шотландии. Замок с его башнями и башенками был расположен в дикой, романтической местности на возвышенности у берега фиорда Атлантического океана, прозванного в Шотландии «дырой». Несмотря на то, что толщина стен замка достигала двух-трех метров, в его комнатах завывал ветер. Под столовой в подземелье размещались казематы, где якобы водились призраки; некогда умершие с голоду заключенные бродили там, звеня цепями.
На протяжении столетий замок принадлежал семейству, потомки которого проживали в нем и сейчас. Однако нынешним владельцам замка вряд ли принадлежал в нем хоть один камень. Они были в долгу, как в шелку. Случалось, что даже мясник из соседней деревни отказывал им в кредите. Тогда они обращались с просьбой к старой бездетной тетке, которая могла передвигаться лишь в специальном кресле на колесах, и она давала пару шиллингов на воскресное жаркое. В то же время в замке было много слуг, и владельцы изо всех сил пытались сохранить старый феодальный стиль жизни. [354] Они были связаны с лондонским туристским бюро, которое посылало к ним богатых американских туристов, готовых израсходовать несколько долларов, чтобы потом где-нибудь в Бостоне или Чикаго хвастаться тем, что они были гостями в шотландском аристократическом замке, где по ночам бродят призраки.
Итак, я вел бродячую жизнь, богатую впечатлениями. С наибольшим удовольствием я проводил время в Париже. Там, неподалеку от бульвара Сен-Мишель, я снимал романтическую дешевую мансарду. Когда я выглядывал из своего оконца и смотрел на крыши Латинского квартала, то слева меня приветствовали древние башни собора Парижской богоматери, а справа — тонкие филигранные шпицы Сен-Северина. Если кто-нибудь из моих богатых знакомых не приглашал меня обедать к себе или в дорогой ресторан, то я кушал обычно в маленьком кабачке под сводом ворот, в котором не знали скатертей и салфеток, а меню было написано мелом на черной, свисающей с потолка доске. Сразу же у входа направо возле очага хлопотала хозяйка, а слева за буфетом стоял хозяин и разливал вино из бочки в графины. Двадцатилетний сын, весьма способный спортсмен-велосипедист из «Тур де Франс», выполнял обязанности официанта. Если после обеда или вечером у меня не было никаких дел, я проводил время за аперитивом в каком-нибудь летнем кафе и наблюдал за сутолокой на бульварах. Всегда можно было увидеть что-нибудь забавное, пережить интересное приключение. Париж всегда был красив.
И все же такая жизнь тяготила меня. Мое сердце принадлежало Германии. Все с более тяжелым чувством я думал о своей родине, от которой отказался. Конечно, я мог вести за границей непринужденную и даже в некотором смысле приятную жизнь, но я не видел в ней смысла. До конца дней моих я буду беспокойным странником и в конечном счете бесполезным человеком.
Так часто, как только было возможно, я ездил в Германию под видом иностранца. Несколько раз я приезжал в Берлин, где постепенно утратил всякий страх перед восточным сектором. Я разговаривал там с людьми и знакомился с новой литературой. Это был действительно новый, более ясный и более честный мир. Он был мне чужд, но, несомненно, он был более здоровым, чем распадающийся и прогнивший насквозь Запад. [355]
Еще в Киле у меня родилась мысль возвратиться в Восточную Германию. История с Гебхардом и судьба моей семьи помешали ее осуществлению. И все же эта мысль крепко засела в моей голове.
Когда западногерманское усеченное государство провозгласило себя Федеративной Республикой Германии и там возродилось старое берлинское министерство иностранных дел, я поехал в Бонн. У меня не было намерения предложить свои услуги этим карликовым Бисмаркам — основателям империи. Но я не видел причин, почему я не мог бы претендовать на пенсию отставного чиновника, когда даже Дильс и вдова одного из руководителей гестапо Гейдриха получают ее.
Я жил в Бад Годесберге у брата Мишеля Леруа-Белью. Брат моего французского друга некоторое время тому назад был назначен начальником экономического и финансового отдела французской военной администрации в Германии. В служебной машине Поля Леруа-Белью я подкатил к боннскому министерству иностранных дел. Мной было поручено заняться одному из старых коллег. В Нюрнберге было юридически установлено, что он в свое время подписал сотни официальных документов, в которых говорилось: «Не имеется возражений против высылки еврея X в лагерь Y». Он принял меня приветливо, но с сожалением покачал головой.
— Путлиц, во-первых, вы добровольно бежали в тысяча девятьсот тридцать девятом году; во-вторых, существует подозрение, что вы изменили родине; в-третьих, вы теперь англичанин. Я боюсь, что ничего нельзя будет сделать.
С меня этого было достаточно. Даже если бы они бросили мне деньги вдогонку, я бы не взял ни гроша у этих эпигонов Третьей империи.
Французский верховный комиссар посол Франсуа-Понсе пригласил меня на обед. Он привез меня в своей машине из Бад Годесберга в свою резиденцию, замок Эрних, расположенный примерно в двадцати километрах южнее по дороге в Ремаген. С развевающимся трехцветным флагом на радиаторе мы помчались по шоссе вслед за двумя вооруженными полицейскими на мотоциклах. Через четверть часа мы свернули направо в парк. Две караульные будки, окрашенные в сине-бело-красный цвет, охраняли въезд. [356] Мгновенно выскочили часовые и сделали на караул. Так же, как в губернаторском дворце на Ямайке, нас встретили двое слуг, украшенных галунами, и провели по лестнице замка. За столом мы сидели вчетвером: г-н и г-жа Франсуа-Понсе, адъютант и я. Несмотря на внешнюю церемонную корректность, за столом царили непринужденное настроение и интимная атмосфера. В ходе беседы Франсуа-Понсе упрекнул меня:
— Вы не должны удивляться, что в Западной Германии нацисты снова подымают головы, если люди, подобные вам, просто бросают оружие и совсем не стараются завоевать влияние.
Я рассказал Франсуа-Понсе о своем кильском опыте и сделал замечание, которое ему очень мало понравилось:
— Господин посол, из того, что я наблюдал, я должен, к сожалению, заключить, что политика западных союзников закрывает нам все дороги и на руку только нацистам: она открывает перед ними большие возможности.
Верховному комиссару стало явно не по себе, когда я добавил:
— Можно думать о положении в советской зоне все, что угодно, но, как мне кажется, нацизм там действительно выкорчевали основательно.
Франсуа-Понсе ответил на это:
— Жаль, но, видимо, все немцы, не являющиеся нацистами, склонны разделять взгляды с красноватой окраской.
Вскоре после создания так называемой Федеративной Республики Германии начались разговоры о создании Европейского оборонительного сообщества, которое-де только и принесет мир Германии и в рамках которого Западная Германия будет перевооружена. Против этих планов сразу же выступил известный пастор Нимеллер.
Однажды за обедом в семейном кругу в Денхэме лорд Ванситтарт начал крепко ругать Нимеллера. Я удивился, потому что знал Ванситтарта как страстного врага немецких милитаристов. Я указал ему на это противоречие и сказал:
— Но, Ван, ты же всегда отстаивал тот взгляд, что немцы должны иметь полные кладовые с продовольствием и пустые склады оружия. С каких пор ты изменил свои взгляды и стал выступать за перевооружение Германии?
Ванситтарт бросил на меня снизу вверх с другой стороны стола смущенный взгляд: [357]
— Ты прав, это звучит нелепо. Но политика Советов ставит даже таких людей, как я, в совершенно абсурдное положение.
Итак, даже во времена печальной памяти Невиля Чемберлена немецкие милитаристы не располагали в правящих кругах Великобритании таким числом защитников, как теперь, спустя пять лет после окончания самой преступной и кровопролитной из развязанных ими войн.
Эта Англия была безнадежной. Если я действительно был антифашистом, мне не оставалось ничего другого, как перейти на сторону Советов. Однако у меня все еще были большие сомнения, и я долго не решался совершить прыжок.
Все это время меня глубоко тяготила мучительная неизвестность по поводу судьбы Гебхарда. Я безрезультатно пытался использовать все возможные средства, чтобы узнать правду о нем. Но все разъяснилось самым неожиданным образом.
Будучи в Кельне, где я навещал семью женившегося в Соединенных Штатах Вилли, я однажды вечером прогуливался по площади напротив главного вокзала, у южной стороны которой начинается лестница, ведущая к центральной части Кельнского собора. Я остановился на несколько мгновений, наблюдая за голубями, которых кормили прохожие, и заметил человека, растерянно смотревшего на меня. Спустя некоторое время он собрался с духом и подошел ко мне. Приглушенным голосом он спросил меня:
— Я сплю или, может быть, вижу привидение? Вы господин фон Путлиц?
Он принял меня за Гебхарда, на которого я был очень похож. Я разъяснил ему его заблуждение. Мы пошли в зал ожидания, где он рассказал свою историю. Всего несколько месяцев назад он прибыл из Восточной Германии, где был интернирован. В начале своего ареста он некоторое время находился в большой камере вместе с тридцатью другими немцами, в том числе и с Гебхардом.
— Ваш брат был в очень меланхолическом настроении и почти ни с кем не разговаривал. Большей частью он лежал в своем красном свитере на койке, подложив руки под голову и уставившись в потолок. С самого начала мы поняли, что это кандидат в самоубийцы — типичный случай тюремного психоза. И действительно, вскоре он ухитрился использовать момент, когда стража не наблюдала, и покончил жизнь самоубийством. Я сам видел, как выносили его труп. Поэтому меня охватил такой ужас там, на вокзальной площади, когда я подумал, что вновь вижу его живым. [358]
Ошеломленный, блуждал я по кельнским улицам, прежде чем направиться в отель. Мои предчувствия оправдались. Гебхард мертв, и я никогда больше его не увижу. Я должен был пройти без него свой жизненный путь...
Все, что у меня теперь оставалось, — это была любовь к Германии и интерес к дипломатии. Осенью 1950 года в Париже я слушал дебаты на сессии Генеральной Ассамблеи ООН во дворце Шайо. Однажды в составе советской делегации я заметил человека, который показался мне знакомым. Это был тот самый консул из Нью-Йорка, через которого я в 1943 году направил свое приветствие Национальному комитету «Свободная Германия» в Москве. Я явился к нему. Он, кажется, тоже обрадовался, увидев меня, и пригласил поужинать в одном из ресторанов на Елисейских полях.
Он опечалился, когда узнал, что я стал англичанином.
— Какую пользу вы можете принести своему отечеству, если вы теперь англичанин? Нехорошо отказываться от своей родины. Вряд ли вы найдете в этом удовлетворение. Бесполезная жизнь делает человека несчастным.
Я действительно был пристыжен и рассказал ему, как глубоко потрясла меня смерть Гебхарда. Он внимательно выслушал и рассказал мне следующее:
— Я неохотно говорю о таких личных делах, но я потерял двух братьев. Оба были военнопленными в Германии. Об одном из них мы до сих пор ничего не знаем. О другом сообщил нам товарищ, присутствовавший при его смерти. Они находились в лагере для военнопленных под Штеттином. Ежедневно их посылали на работу на кирпичный завод, расположенный за три километра. Работа была тяжелой, они голодали, и многие из них очень ослабли. Кроме того, брат натер ноги до крови. Однажды при возвращении в лагерь ноги ему отказали, и он остался в кювете. Колонна остановилась, и заключенные видели, как немецкий охранник убил моего брата выстрелом из револьвера в затылок. [359]
Консул окончил свой рассказ, а сердце мое все еще громко стучало. После короткой паузы он продолжал:
— Мы не можем ничего изменить в страшном прошлом. Единственное, что мы, оставшиеся в живых, можем и должны сделать, чтобы почтить память погибших, это приложить все усилия для ликвидации причин, которые вызвали эти ужасы, и не допустить новой войны. Мы должны бороться за взаимопонимание между народами. Если нам удастся на вечные времена наладить дружбу между советским и немецким народами, она станет сильнейшим оплотом мира во всем мире. Однако вряд ли вы сможете содействовать осуществлению этой задачи, будучи англичанином.
Я обдумал эти слова, и решение отправиться на Восток не казалось мне уже столь трудным. Я поехал в Берлин и начал переговоры в министерстве иностранных дел Германской Демократической Республики. Все внешние обстоятельства говорили против меня. В честность моих намерений не верили. Я не мог поставить им это в упрек. Но я не оставил своих попыток. После того, как я получил отказ у немецких инстанций, я поехал в Карлсхорст, в советское консульство. Там мне несколько раз тоже отказывали. Но поскольку я приходил вновь и вновь, консул обещал заняться моим делом. Это продолжалось очень долго. Я вернулся в Лондон. Однако через несколько месяцев я получил визу на въезд в Германскую Демократическую Республику. [363]