Времена повышенно эмоционального отношения к алхимии — и восторженной веры, и яростного отрицания — прошли настолько давно, что теперь только дремучий невежда может увидеть в серьезном разговоре о ней опасный подкоп под основы материализма. Между тем серьезный разговор об алхимии в наши дни не только возможен, но и нужен. Не потому, конечно, что старые алхимические рецепты превращения металлов в золото стали вдруг актуальными, а потому, что изучение этого старинного ремесла (и миросозерцания!) очень многое прояснит и объяснит в тысячелетней культуре Средних веков, интерес к которой в последнее время поразительно и закономерно вырос.
Ленивая и нелюбопытная мысль всегда встречает в штыки все сложное и непонятное. Ее первая реакция — отмахнуться, перечеркнуть, на худой конец принизить. Произошло так не только с алхимией, этим очень своеобразным порождением средневековья, но и с самими Средними веками, недавно еще воспринимавшимися как бесполезная пауза в развитии человечества. Все, что было в средневековье несомненно ценного, все, что пережило века, рассматривалось как пленительный отголосок античности или предвестие Ренессанса. Так, не вполне средневековыми оказывались и лирика трубадуров, и рыцарский роман, и пламенеющая готика, и уравнительные ереси. Средневековью же оставались Крестовые походы, презрение к миру, слепая вера. И алхимия, но не как ремесло, а как сгусток суеверия и мракобесия. Ныне столь односторонний подход и к Средним векам вообще, и к алхимии в частности отошел в прошлое. Немалый вклад в прояснение самоценности цивилизации той эпохи внесли ученые многих специальностей — историки, историки культуры, историки науки и техники. Значительны здесь и достижения русской медиевистики: как не вспомнить замечательные работы Н. А. Морозова, Л. П. Карсавина, В. П. Зубова и других. Не была обойдена вниманием ученых и алхимия. И не случайно.
Фигура алхимика столь же характерна для средневековья, как и фигуры рыцаря или монаха. Пусть она менее репрезентативна, не на первом плане, как они, но она непременная часть картины той эпохи. Однако привлекательность ее не только в этой обыденности и типичности для своего времени. Место алхимии в Средние века, как увидим, особое. Научными бдениями алхимиков над их ретортами и тиглями не исчерпывалась, конечно, тогда прикладная наука, да и все, что накопил многовековой опыт этих искателей философского камня, давно уже осмыслено и использовано современной наукой — химией. Что касается забавных суеверий и трагических заблуждений алхимиков, то увлекательный рассказ о них мог бы стать занятной книжкой, увлекательным чтением в часы досуга. Книга В. Рабиновича совсем о другом. Впрочем, есть в ней упоминания и о сломанных человеческих судьбах, и о людском легковерии и коварстве, о дерзких мошенниках и мрачных фанатиках. Но далеко не случайно история алхимии не выделена в исследовании в открывающую его специальную главу.
На первый план выдвигается не анализ алхимических прозрений и просчетов, то есть не алхимия как таковая, не средневековое ремесло и не средневековая наука, а алхимия как одно из проявлений средневековой культуры. Разговор идет об алхимии и ради нее. Но она оказывается не единственным объектом разговора. Возможно даже — не главным. Главное — это средневековая культура. Алхимия же является медиатором: культура Средних веков раскрывается на этот раз сквозь алхимическую призму.
Книга В. Рабиновича не для легкого чтения. Речь в ней идет о вещах достаточно сложных, и говорится о них без популяризаторского упрощенчества. Более того: захваченный если не поэзией, то своеобразной поэтикой исследуемого им сложного феномена, автор строит книгу немного как алхимический трактат. Движение мысли идет по спирали, и после каждого витка мы как бы снова оказываемся на исходных позициях, снова перед вами уже растолкованный, прочувствованный текст:
«Чтобы приготовить эликсир мудрецов, или философский камень, возьми, сын мой, философской ртути и накаливай, пока она не превратится в зеленого льва» — и т. д. Но следующий виток мысли (и глава книги) — это и повторение пройденного, и приобретение нового знания.
В каждой из глав алхимическое мышление, алхимическое творчество рассмотрены с новой точки зрения, точнее, в них высвечены новые грани, выявлен новый смысл.
И в то же время главы-витки прочно спаяны — и тем, что толкуют они один и тот же алхимический рецепт, и тем, что иногда возвращаются вспять или забегают вперед: опираются на уже осмысленное и истолкованное или мимоходом намечают круг будущих проблем и их решений.
Такой подход не столько остроумен, сколько необходим: и алхимический рецепт, и вся средневековая культура многозначны, многослойны, многосмысленны, они предполагают многократное к себе обращение, они не раскрываются однажды и вдруг. Вот только выбор числа этих глав-витков, видимо, связан с некой данью уважения средневековью, когда число семь почиталось самым абсолютным числом.
«Семерка, — рассказывает наш автор, — знак полноты и совершенства, высшая степень восхождения к познанию и премудрости, свидетельство магического могущества, хранительница тайны». Ну что же, пусть будет семь глав, а не девять (трижды три) или двенадцать (трижды четыре).
Итак, глав семь. Их последовательность не случайна; от простого к более сложному, или от поверхностного к глубинному, или еще вернее — от частного к общему, если угодно, глобальному. Нам нет, однако, нужды повторять этот путь, поэтому позволим себе начать с конца.
В последней главе автор еще раз возвращается к своему пониманию средневековой культуры, которая истолковывается как «культура текста, как комментаторская культура, в которой слово — ее начало и ее конец — все ее содержание». Сказано верно. И выводы из этого положения делаются правильные.
Во-первых, незыблемость, бесконечная авторитетность, даже святость текста. Любого. Вовсе не непременно религиозного.
Причем текст понимается В. Рабиновичем универсально: это совсем не обязательно письменный текст. Это некое целое, несущее определенную информацию (при таком подходе и готический собор в своей совокупности будет текстом). С устойчивостью средневекового текста мы сталкиваемся постоянно. Это действительно один из основных, основополагающих признаков эпохи, ее культуры. Этой освященностью объясняется и поражающая нас иногда неизменность текста эпических поэм, просуществовавших в устной передаче не одно столетие, или повторяемость приемов средневековых архитекторов и скульпторов.
Эта святость и незыблемость текста оборачивается, по сути дела, отсутствием эволюции. Не культуры в целом, конечно, а ее отдельных блоков, составных частей.
Культура меняется, и порой разительно, но сами составляющие ее блоки остаются неизменными. Происходит их перегруппировка, замена старых новыми, изменение удельного веса составляющих культуру отдельных блоков в ее общем балансе. Так произошло и с алхимией. Она знала этап рождения, этап многовекового нерасчленимого бытия и этап гибели, стремительной и необратимой. Поэтому нет истории алхимии вне ее выходов за собственные пределы, вне контактов с окружающей ее культурой. Как замечает В. Рабинович, «чтобы рассказать историю алхимии — а значит, и официального средневековья, — нужно рассказать историю этого самого и».
Это относится ко второму выводу из понимания Средних веков как культуры текста. Средние века были временем универсального комментирования. Комментарий — во многом самый распространенный тип средневекового умствования. Он предполагает как непререкаемую авторитетность комментируемого (текста, события, философской мысли), так и достаточную свободу комментирующего. Но свобода эта заключена в жесткие рамки тезиса и антитезиса, утверждения и отрицания. Так возникает «мышление в черно-белых оппозициях как стиль, как единственно возможное в Средние века мышление». Это придает мышлению внешне противоречивый характер — не в том смысле, что это мышление неполноценно, неумело, ущербно, а в том, что оно строится как последовательная система оппозиций, как, по образному определению В. Рабиновича, «турнир антитез».
Как показывает автор, это свойство умственной деятельности Средних веков не отрицает ее другой особенности — рецептурности («Рецептурный характер средневекового мышления — фундаментальная его особенность»). Действительно, все средневековое мышление, все формы умственной деятельности телеологичны, то есть предполагают наличие определенной цели. Это следует понимать достаточно широко. Рецептурен, конечно, не только алхимический рецепт, не только всякие практические руководства и наставления, на которые столь богато было средневековье. «Рецептурным оказывается и искусство. Разве Дантов «Ад», например, с его иерархией кругов и рвов (в пределах каждого круга) не предполагает рецептурно однозначную иерархию человеческих грехов? Это выраженный в негативной форме (даны лишь запреты) величественный моральный рецепт». Эта верная мысль вносит дополнительное уточнение в наше представление, скажем, о системе иерархии жанров литературы средневековья. Оказывается, что выделение так называемой дидактики является неправомерным. И проповедь, и житие, и полупристойный шванк или фарс (называем лишь наиболее популярные, если угодно, народные жанры литературы того времени) по-разному, но непременно поучительны, дидактичны, то есть рецептурны.
Но рецептурность алхимии несколько иная. Как пишет В. Рабинович, «алхимический рецепт, будучи рецептом средневековым, отличается от рецепта официального средневековья стремлением сотворить мир уникальным смешением вещи и понятия, реалии и универсалии, предмета и имени». Вот именно. Алхимия — это и картина мира, и размышление о нем. И более того — своеобразное миротворение («…алхимическое рукотворение — это космостворение»). Вещь (элемент), качество вещи, ее высший принцип непрерывно замещают друг друга, перемешиваются, сливаются. Между прочим, потому такое огромное философское значение приобретает в алхимии категория цвета («Цвет, бывший символ, становится исходной вещью, требующей бесчисленных символических заменителей»). Уже не вещь входит в соприкосновение с другой вещью, а цвет как одухотворенное существо и как духовное начало вступает в реакцию с другим цветом. Так в алхимии, в ее мировидении. Но только ли в ней? Вспомним, например, цветовую гамму Дантова «Рая». И там цвет как бы становится действующим лицом, хотя и воспринимаемым чисто метафорически. Трактовка цвета в алхимии и более практична, и одновременно универсальна и фундаментальна. Это связано с особой функцией символа в алхимическом рукоделии и алхимическом миросозерцании.
«Алхимический символ, — пишет В. Рабинович, — многосмыслен, многоцветен. Он — также и средство изображения, а потому наряду с прочим всегда метафора, обретающая новые смыслы». В целом же автор полагает, что средневековье «принципиально антисимволично». Так ли? Не будем ссылаться на авторитеты, хотя в данном случае, то есть при разговоре о средневековой культуре, это было бы вполне в духе эпохи. Обратимся к некоторым литературным феноменам, лежащим целиком или частично вне пределов алхимии. Одним из популярных жанров средневековой словесности были бестиарии, или книги о животных. Они обычно строились как серия (определенным образом подобранная) литературных портретов тех или иных животных, небольших поэтических рассказов о них. Каждый такой рассказ неизменно завершается неожиданным, с нашей точки зрения, толкованием только что описанного. И тут оказывается, что каждый элемент рассказа обладает своим микросмыслом. Но этот микросмысл, как и полагается в символе, сосуществует с первоначальным, нисколько не уничтожая его. Как и бестиарии, строится и знаменитый латинский сборник «Римские деяния». Столь же символичны многие эпизоды рыцарских романов, особенно романы о поисках таинственного Грааля, о котором ученые-медиевисты спорят уже второе столетие. В недавнем исследовании П. Дюваль (оно, к сожалению, не попало в поле зрения автора рецензируемой книги) показывается связь легенды о Граале с алхимическими концепциями. Вот мы и снова вернулись к алхимии. Специфичность ее символотворчества, как верно показано В. Рабиновичем, заключается не только и не столько в эвристичности (то есть поисках истины, когда последняя прямо не дана), а в связи с магией и мистикой, которые объективно противостояли и официальной науке и официальной философии, предполагая почти неограниченные возможности человека-творца. Здесь особенность места алхимии в средневековой культуре и одновременно залог ее расцвета и тогда, когда сама эта культура приходит в упадок, изживает себя. Не случайно и натурфилософские, и мистические откровения алхимии были подхвачены возрожденческой наукой и философией. Тем самым алхимия оказывается и детищем Средних веков, и пародией на них, то есть их отрицанием. Эта двойственная роль алхимии в культуре средневековья верно подмечена автором книги и прослежена в большом и малом — ив замысловатом алхимическом рукоделии, и в алхимическом мнении о мире.
Но действительно ли алхимия была пасынком средневековья? Действительно ли ее пути и пути средневековой культуры никак не совпадали или совпадали лишь внешне? Двойственность места алхимии в современной ей культуре автор книги из виду не упускает и в противоречие не впадает. Алхимия и входит в средневековую культуру как ее часть (весьма своеобразная), и постоянно претендует всю эту культуру собой подменить. Поэтому-то и возможно на примере алхимии выявить многие фундаментальные черты культуры Средних веков.