#img_3.jpeg

Vieri Razzini

Giro di voci

© Giangiacomo Feltrinelli Editore Milano, 1986

Перевод Е. Архиповой

Я невероятно удивилась, когда ты отыскал меня здесь, в моем нынешнем убежище, где я рассчитывала скрыться от всех, чтобы наконец-то осмыслить в спокойной обстановке (ты, конечно, понимаешь, все это временно) явления, которые и по сей день меня пугают, — в первую очередь то, что я утратила способность выстраивать мысли в логическую цепочку. Мне хотелось побыть в полном одиночестве, в пустоте, без всякого окружения или фона, так, чтобы никто не сумел меня обнаружить. А оказалось, ты в состоянии почти что с предметной точностью установить мое местонахождение, то есть вообразить себе номер в этой старой, забытой Богом гостинице. Да, все примерно так, как ты себе представляешь: я сижу за столиком, не выпускаю сигареты изо рта, вздрагиваю от малейшего шороха и глаза у меня опухшие. Пока ты не объявился и не потребовал — ну ладно, пускай попросил — все тебе объяснить, я собиралась написать полный отчет в ретроспективном изложении, в форме подробнейшего дневника — о том, что произошло за те три дня. А с момента, когда ты, не подумав о возможных последствиях, сюда проник, я стала задумываться: не сделать ли тебя своим собеседником. Пожалуй, для осмысления случившегося во всей его жестокости и комичности потребуется некая отстраненность или же Verfremdung. А это возможно лишь при наличии собеседника: поскольку он находится рядом и время от времени подает реплики, ты в конце концов начинаешь, хотя бы отчасти, смотреть на события его глазами.

Эта идея не покидала меня с середины дня, и только сейчас, кажется, твой дух перестал бесконтрольно здесь витать. На скрипучем столике мне привезли горячий ужин, и я его с жадностью проглотила. Видимо, это все тот же инстинкт самосохранения (вернее, то, что чудом от него осталось), который привел меня сюда и в настоящий момент вынуждает открыть окно и проветрить комнату.

Не знаю, кому, кроме меня самой, может понадобиться моя писанина. И потом, слова — штука ненадежная, они почти наверняка окажутся не теми или, наоборот, слишком уж теми, поэтому я пока не решила, послать ли тебе мое произведение целиком, или только резюме, или вообще ничего. Я твердо уверилась лишь в одном: моим собеседником тебе не быть. Ты станешь просто-напросто одним из действующих лиц этой ужасной истории. В моем настоящем положении я буду руководствоваться только своим взглядом на вещи: у меня для этого все основания, да и такой подход, в сущности, неизбежен. Если с Verfremdung ни черта не получится — что поделаешь! Как тебе известно, я никогда им не злоупотребляла, а сейчас оно тем более не защитит меня от гнетущего страха.

Первое, что вспоминается мне из того июльского дня, — это человек, вошедший в темный тон-зал. Проходя передо мной, он на мгновение заслонил титры фильма «Мелоди», так что глаз успел выхватить белизну его рубашки в красную полоску на фоне экрана, превратившегося в траурное покрывало, с которого беспрерывным потоком текла кровь. Он сел рядом со мной и представился.

Однако, если рассказывать все по порядку, можно вспомнить и другое — в основном мысли, а также проклятый телефонный звонок, вытащивший меня из-под душа к пустой трубке, еще один, заставивший сломя голову мчаться в студию, что для меня просто мучительно, поскольку я в отличие от других страшно переживаю из-за опозданий. Так вот, мысли… По нелепому стечению обстоятельств (все это очень скоро начнет играть решающую роль), они были связаны с памятью, поскольку я проснулась с ощущением, что от меня ускользает прекрасный сон. Такое со мной случалось часто, и я не могла этого объяснить. Я постоянно твердила себе, что нужно вернуться к старой доброй привычке держать около кровати блокнот для записи только что увиденных снов. Впрочем, затея была бы абсолютно бесполезной, так как в те дни я почти не спала. И все же меня не покидало стремление разобраться в тех часах моей жизни, существование которых стирается в памяти.

Конечно же, я не забыла жару, город, покрытый красной пылью в палец толщиной, город, раскалившийся от неумолимого сирокко под побелевшим небом, полнейшую сушь, и не надо было раздвигать занавески, чтобы убедиться: сегодняшнее утро такое же, как вчерашнее. Это длилось уже несколько дней, потому после первой сигареты просто необходимо было принять душ, и только я встала под воду, как через минуту раздался этот чертов звонок. Вся в пене, рискуя поскользнуться или налететь на жужжащий вентилятор, я подбежала к телефону (автоответчик не был включен), а в трубке пустота.

В помещении благодаря кондиционеру было прохладно, но почему-то все они топтались на ногах: и Антонио Купантони, и Лучилла Терци, и Джованни Мариани, скрытый вместе со звукооператором Приамо Бьянкини за поблескивающим стеклом аппаратной. Я вошла в тон-зал М и увидела их всех на пустом пространстве, отделяющем три ряда кресел от длинных, крытых зеленым сукном пультов, что маячили в нескольких метрах от экрана вперемежку с аппаратурой для шумовых эффектов, массивной дверью, тумбой от письменного стола, каменной подставкой для ног, перевернутым велосипедом и старым гонгом, не помню, чтобы его когда-нибудь использовали.

Как мне объяснили, что-то сломалось в проекционной, то есть сегодня я против обыкновения спешила напрасно, поэтому у меня сразу возникла мысль: а не спуститься ли вниз, чтоб поставить нормально машину, а то я, как всегда, примостилась на бровке тротуара. Но осуществить эту затею мне помешали две вещи: во-первых, Лучилла Терци царственным жестом вручила мне сценарий фильма «The Diamond-Hearted Man» (я взяла его с собой в свое импровизированное убежище, и по ходу дела буду из него много и дословно цитировать), а во-вторых, я обняла милую Эстер Симони, ставшую за последнее время еще стройнее, и ощутила при этом такую нежность, какую ее властный голос и решительные повадки не могли внушить больше никому из присутствующих. Мы знакомы, наверно, лет двадцать, я помню ее с детства, она часто бывала у нас в доме, играла с моей матерью на одной сцене, они вместе ездили на гастроли — и все такое прочее. Я заметила, что, раз вижу ее здесь, среди нас, значит, в фильме есть большая роль элегантной и очень энергичной дамы.

— Насчет элегантности не спорю, — вздохнула Эстер. — По сценарию ты — моя дочь. А что роль большая, так это громко сказано — один эпизод. Но Мариани клянется, что никто, кроме меня, не сыграет… Я думаю, он всем так говорит, а?

Наконец-то нас пригласили занять места.

Человек, вошедший, когда уже погасили свет, и севший рядом со мной (он шепотом представился: Массимо Паста — и протянул мне руку), был моим партнером по дубляжу во многих фильмах, однако мы никогда не встречались: каждый записывался сам по себе, на разных дорожках. Я повернулась к нему и ответила на рукопожатие.

— На этот раз я попросил, чтобы мы работали вместе, — добавил он тихо, — было бы глупо продолжать оставаться друг для друга какими-то призраками.

Последняя фраза меня поразила; однако экран уже заблестел так ярко и контрастно, что я лишь через секунду сфокусировала свой взгляд на ночном пейзаже с заснеженными лесами и холмами. Камера была установлена в достаточно низкой точке и перемещалась вслед за машиной — длинным черным лимузином, который мчался по пустынному шоссе.

Появилась надпись: Коннектикут, 1983, затем сосредоточенное, прекрасное лицо девушки, сидящей за рулем. За кадром раздался хриплый женский голос:

— Drive slowly, Melody. Please.

Судя по тону и по тембру голоса, это была мать. Затем лицо ее появилось на экране: искрящиеся синие глаза, круглое, полное упрека лицо, укутанное в темный мех (самые удачные роли Эстер, такие, как Джесси Ройс Лэндис или Анджела Лэнсбери):

— I don’t want to spend the night in the car.

— Yes, mother, — равнодушно ответила девушка.

— If your cousin had come, at least…

— You know he doesn’t like parties.

— Oh. Food and conversation were both exquisite tonight. He’s a snob.

Вдали начал вырисовываться контур большого, погруженного в темноту дома — сплошные покрытые снегом башенки. Мелоди прошептала:

— Look… why is it all so dark?

И именно в этот момент за утонувшим в темноте окном блеснула красноватая вспышка выстрела, а через несколько секунд еще одна.

Мелоди побледнела. Прибавила скорость, но задние колеса заскользили по льду, машина долго пыталась выровнять ход и в конце концов застряла на обочине. Мать, тоже белая как полотно и буквально онемевшая после пятой или шестой попытки сдвинуться с места, была на пределе. Мелоди вышла, подбежала к увязнувшему колесу и подложила под него свое замшевое пальто. Когда она снова садилась в машину, то еще раз взглянула на дом, погруженный во мрак и не подающий признаков жизни. Усевшись за руль, она переключила на бо́льшую скорость. Первая попытка не удалась, но наконец колесо сдвинулось с места. Машина рванула вперед. Вдруг из глубины до меня рикошетом донесся сухой звук — я не ожидала такого предательски брошенного камня в стереофоническом исполнении, но, в общем, за то я всегда и любила кино; гонка Мелоди по снегу, который на каждом повороте освещали желтые фары, становилась лихорадочной, да еще этот дом, казавшийся все более внушительным, хотя ничуть не приблизился.

Вот он снова возник за высокими деревьями, на некоторое время скрывшими его из виду, — весь из белого камня, засыпанный снегом, — наверняка у его создателей были самые мрачные мысли, и это ощущение усилилось, когда Мелоди, стремительно взлетев по ступеням к входной двери, обнаружила, что она взломана. Мать догнала ее, держа в руке совершенно не нужный ключ, и вслед за ней погрузилась в темноту.

— Joe!

В глубине прихожей поблескивало пламя камина; послышался странный хрип. Девушка метнулась туда и в трепетавших бликах огня увидела мертвенно-бледного старика, лежавшего в кресле. Вся грудь его была в крови, из нее вырывалось предсмертное хрипение.

Они приблизились к нему.

Старик открыл глаза. Поднял руку, показывая на пустые шкафы.

— The Cellinis… — воскликнула мать, вся в слезах, — the whole collection!..

Старик сделал ей знак замолчать, затем повернулся к Мелоди.

— Joe… — пробормотал он чуть слышно. И больше ничего не смог добавить.

Мелоди, оставив рыдающую мать, выбежала из комнаты, кинулась вверх по лестнице, по галерее и оказалась в кабинете. Опрокинутая лампа удлиняла и увеличивала тени. Пятна крови вели к спальне.

— Joe…

Он лежал на полу среди осколков разбитого зеркала; лицо было прикрыто окровавленным обрывком ткани. Казалось, он без сознания, но, когда Мелоди нагнулась над ним, он разжал онемевшие пальцы и медленно приоткрыл лицо. Я помню, что этот жест, торжественный и одновременно очень интимный, душераздирающий, произвел на меня даже более сильное впечатление, чем кровоточащий, изуродованный нос.

Девушка выпрямилась, посмотрела вокруг. Телефон был в двух шагах от нее, рядом с фотографией юноши в военной форме (на ней Джо нельзя было узнать: светлые глаза, слегка орлиный профиль, на губах доверчивая улыбка).

Сцена постепенно погрузилась в темноту, и на экране появился судья в мантии, ожесточенно стучащий молотком под страшный гул в зале. Я впервые открыла текст, чтобы читать по-итальянски реплики, соответствующие изображению на экране. Массимо Паста, обменявшись со мной мимолетной улыбкой, сделал то же самое и в тот же самый момент.

Судья снял очки, навис над двумя разгневанными адвокатами, стоящими друг против друга, и обратился к более пожилому:

— Адвокат Форман, вы пытаетесь превратить гражданское дело в уголовное, что недопустимо. Требования господина Джозефа Шэдуэлла вполне законны, а вы не приводите достаточных аргументов для того, чтобы страховая компания Годдуина, которую вы представляете, была освобождена от возмещения ему убытков. Делаю вам предупреждение и прошу впредь воздержаться от голословных заявлений.

Протест адвоката был прерван очередным ударом молотка, восклицаниями публики и новой репликой судьи. В части зала, отведенной для прессы, некто с выражением недоумения закончил что-то писать и закрыл блокнот, в то время как его сосед показывал всем альбом с набросками портретов: покойного Фредерика Шэдуэлла, Мелоди, ее матери; четвертая рамка была пуста, и под ней стояла подпись: Джо Шэдуэлл, наследник.

Рим, год спустя. Детский визг заглушил объявление в зале аэропорта; молодой человек повернулся, улыбаясь слегка раздосадованной улыбкой, это Джо Шэдуэлл, но на лице его нет и следа всего пережитого.

Он быстро вошел в соседний зал, остановился у окошка информации и вдруг почувствовал, что кто-то коснулся его руки; еще мгновение — и на шею ему бросилась Мелоди.

В этот момент ко мне подошли и сказали, что меня ждут в аппаратной. Не отрывая глаз от экрана, я спросила, кто именно. Ваш муж, прозвучало в ответ.

Казалось, Андреа, по ту сторону стекла, внимательно следит за ходом фильма. Он отвлекся, лишь когда я вошла, встретив меня подобием улыбки. Я заметила, что его гладкие волосы только что вымыты; одетый вот так, в джинсы и теннисные туфли, он казался моложе своих тридцати пяти. Он показал на экран.

— «Порше Каррера». Великолепная машина.

Через стекло я в свою очередь следила за тем, как Джо складывает чемоданы в багажник и показывает Мелоди что-то в небе. Я не разозлилась, напротив, мне было приятно увидеть Андреа, и я ему это сказала, но, боюсь, невольно встала в позицию обороны.

— Ты, естественно, удивлена, нечего даже спрашивать, — произнес он тихо, на одном дыхании.

— Ну, не делай из меня плохую актрису, — пошутила я. — Кто-кто, а я-то умею скрывать свои эмоции.

Он перевел взгляд на экран.

— Американское производство?

— Да.

— Сразу видно. Достаточно хотя бы одной этой панорамы синхронной камерой в толпе людей… какие затраты! А кто этот мужчина рядом с тобой?

— Что за вопросы?

— Ладно, ладно, извини. Это я так.

— Ну, со мной ты так обращаешься по привычке. Интересно, с другими ты такой же?

— Ты прекрасно знаешь, что да и что многие попадаются на эту удочку — главное, казаться естественным. К сожалению, ответы редко бывают интересными. Но если бы у меня пропало любопытство…

Мужчина в белом халате, который меня позвал, смотрел на нас, а не на экран. Я первая вышла из полутьмы на безликий свет коридора.

Андреа придвинулся совсем близко, даже коснулся меня, затем прошел вперед и остановился.

— Еще один вопрос: ты помнишь, какой сегодня день? Пятое июля. Ровно год, как мы расстались.

— Это случилось не в один день, — невольно вырвалось у меня. — Разве что…

— Ну почему же не в один? Я ведь переехал, помнишь?

— Да, но… — Я осеклась, вспомнив, как в первый раз сформулировала для себя мысль, что должна его бросить, и тогда она показалась мне лишь моим сиюминутным настроением. Потом, спустя месяцы, я возвращалась к этой мысли и находила ее весьма здравой.

— Что «но»? Договаривай.

— Все происходит постепенно, Андреа.

— Ну да, я знаю — «бесчувственно»!

— Я должна посмотреть фильм, — сказала я. — Завтра начинается дубляж.

— Подожди. Я хотел пригласить тебя сегодня на ужин.

Я недоуменно взглянула на него и не сразу ответила, так как увидела, что из зала выходит Эстер Симони. Она кивнула нам обоим, вновь посмеялась над тем, что уже целиком просмотрела свою роль, и ушла.

— По-моему, — проговорила я наконец, — годовщина разрыва — не та дата, которую стоит отмечать.

— Отчего? Тебе же теперь лучше, разве нет? Именно это и есть самое важное. Ты, если не ошибаюсь, даже от бессонницы избавилась, сама говорила.

Я промолчала — не потому, что мне нечего было ответить, наоборот, меня взволновало одновременно несколько моментов: я не понимала, что он имел в виду, сказав «тебе же теперь лучше», к тому же я не помнила, чтобы я в последнее время говорила с ним о себе, и главное — он извращал смысл моих прошлых и нынешних высказываний, меняя порядок слов и искажая контекст, то есть используя их в качестве принадлежащего ему материала.

— Ты прав, нам надо поговорить, — сказала я наконец. Я взяла его под руку и повела к выходу. — Но не сегодня. Боюсь, я не готова к беседе с тобой.

— К беседе… — повторил Андреа, остановился и стал искать в карманах сигареты. Он только что выбросил окурок, значит, это была уловка, чтобы освободиться от моей руки. — Да никакой беседы, просто надо пообщаться.

— Я бы хотела привести свои мысли в порядок, прежде чем общаться с тобой.

— По-моему, они у тебя всегда были в полном порядке.

Мы дошли до верхней ступени лестницы, и я его лишь слегка обняла на прощанье.

Но не успела сделать и трех шагов, как раздался грохот падения, затем проклятия, тут же сменившиеся жалобными стонами. Я вернулась: он лежал на полу, скорчившись от боли, в самом низу лестничного марша; очки съехали на искаженный гримасой рот. Я готова была расхохотаться. Но пока спускалась, чтобы помочь ему, в голове пронеслось: фильм безнадежно ускользает от меня.

Так оно и вышло. Его щиколотка распухала на глазах, и, конечно же, я не могла его бросить. В машине, во время езды, недолгой и трудной, как бег с препятствиями, он всем своим видом просил у меня прощения, а я от неловкости не сводила глаз с дороги. Однако его бледность и молчание удивили меня, он продолжал молчать и перед окошком регистратуры в отделении травматологии, хотя очередь из десятка человек могла бы послужить великолепным материалом для его обычных комментариев. Он явно чувствовал себя очень плохо, раз до сих пор еще не отметил шепотом, что лицо медсестры за окошком — ледяные глаза, короткий нос, рот, готовый укусить, — было, без сомнения, копией лица Эдуарда Робинсона: одна из его любимых теорий состояла в том, что генетика подражает кино и телевидению.

Он даже не вышел из себя, когда женщина за окошком закрыла перед нашим носом матовое стекло и исчезла.

Прошло довольно много времени, прежде чем она снова его открыла.

— Несчастный случай? — процедила она сквозь зубы.

У нас появилась надежда.

Потом был первый обмен информацией, первая подпись, первый, весьма поверхностный, осмотр. В атмосфере хваленой медицинской расторопности прошел весь день. Мы приехали домой к Андреа, совершенно измотанные, когда солнце уже заходило.

Несмотря на только что купленную палку, Андреа пришлось опереться мне на плечо. Помню, как, войдя в подъезд, он посмотрел на ступени, отделяющие нас от лифта, и рассмеялся.

— Та первая медсестра просто незабываема! — Он перевел дух, готовясь к восхождению. — Издали она показалась мне похожей на Эдуарда Робинсона, но, когда я увидел, как грациозно она водрузила свою задницу на вращающийся стул, мне стало ясно: она — копия Маризы Мерлини.

Мы поднялись в квартиру. Цепляясь за книжные полки, которыми были увешаны все стены, Андреа доковылял до гостиной и растянулся на диване под открытым окном. Он позволил мне подложить ему под ногу подушки, попросил виски с большим количеством льда. Я принесла. Он сделал два больших глотка, глядя на улицу. Красные и лиловые отблески неоновой рекламы в угасающем свете дня придавали его лицу неестественный цвет.

— Ну и жара! — вздохнул он. — Моя бабушка любила повторять: не жалуйся, еще хуже будет. Я посмеивался над ней, но она упорно считала, что жара — это вопрос самовнушения.

Я подтащила кресло к дивану, но, прежде чем успела сесть, он протянул мне пустой стакан и глазами показал на распухшую щиколотку.

— Сейчас у меня очень тяжелый момент, налей-ка еще.

Я принесла бутылку, недоумевая, почему он счел необходимым оправдываться передо мной. Он снял очки, закрыл глаза.

— Я обнаружил одну любопытную вещь… В том, что касается дубляжа. После войны все реформы в этой области четко разрабатывались, и финансировались согласно плану Маршалла. Подумать только: они всеми способами противодействовали настоящему кино и поддерживали дублирование. Губа не дура!

Он замолчал, продолжая лежать с закрытыми глазами. Я бесшумно встала и, смотря на него вот так, сверху, пыталась запечатлеть в памяти его образ, что называется, статичный и целостный. В момент крайнего раздражения и неловкости у меня в голове, как правило, фиксировались лишь отдельные детали: нос, рот, глаза, лоб, их невозможно было составить вместе, и тогда приходилось мысленно обращаться к фотографии. Я отошла, прежде чем он смог увидеть, как я его разглядываю. Быстро приняла душ и побежала вниз купить что-нибудь на ужин.

Оказавшись на улице, я сообразила, что не знаю поблизости ни одной закусочной, кроме «Тимбаллино д’Оро» — сплошные огни и зеркала, — считавшейся чуть ли не местом фашистских сходок, поэтому ни я, ни Андреа, ни наши друзья годами туда не заходили. Но, говорят, теперь уже это не имеет значения, все уравнялось, и совершенно ни к чему оглядываться на традиции. И действительно, когда я вернулась с ростбифом, мороженым и другой едой, аккуратно завернутой в элегантную коричневую бумагу, Андреа ничуть не удивился: оказывается, он и сам недавно там был. В конце концов, почему мы не должны считаться с собственными удобствами, добавил он, думаю, испытывая при этом ту же глухую злобу, то же ощущение своей ничтожности, что и я.

Ужин в бумажных тарелках был поспешно подан в столовой на столе из красного дерева. Не говоря ни слова, мы сели на стулья, закрытые чехлами из цветастого шелка, который мать Андреа — невозмутимая, как свет люстры, падающий нам на лица, — не уставала называть «кремово-красный кретон», при этом полагалось улыбаться. Мне бы следовало справиться о ней, но страх перед обменом пустыми любезностями оказался сильнее страха пустоты; к тому же Андреа ел с такой жадностью, как будто хотел отыграться за этот выпавший ему длинный черный день.

По окончании ужина исчерпала себя и необходимость быть вместе. Андреа, еще более усталый и страждущий, прошел в спальню, включил телевизор и лег. Он сказал, что к завтрашнему дню ему нужно написать для газеты рецензию на спектакль «Клейст на неаполитанском диалекте в сопровождении фольклорной музыки под путипу» — помню, с каким отвращением он это произнес, — но сейчас у него нет сил. Я поправила ему подушки, приготовила кофе и термос с ледяной водой, который поставила, вместе со стаканом и болеутоляющими таблетками, возле кровати. Затем тщетно пыталась проветрить помещение, но едва заметила, что мои движения стали лихорадочно-нетерпеливыми, как тут же ушла. О «годовщине» мы, к счастью, больше не говорили.

Дома меня ожидал беспорядок, который я оставила утром: смятые простыни, опрокинутая пепельница, брошенный на стул, еще влажный халат, и ни одного сообщения на автоответчике.

Когда я закончила разбираться, было уже за полночь, но спать не хотелось. Или, проще говоря, я не ложилась из страха, что не засну: меня вынуждали стоять на пороге гостиной накопившаяся усталость и воспоминание о тех ночах, которые я провела, ворочаясь на постели, — не выношу включенные вентиляторы и кондиционеры: как только я закрываю глаза, их жужжание начинает меня угнетать. Как слабоумная, я пристально смотрела на два дивана, обитых суровым полотном, на книжные полки, на картины, утратившие и смысл, и форму, на комод, который мне оставил Андреа (себе он взял только самое необходимое), на стоящий сверху телефон с автоответчиком, на разбросанные бумаги, на пустую вазу, на стопку пластинок, совсем здесь неуместную. Надо будет хотя бы сделать перестановку, но, с другой стороны, эта комната — своего рода совершенство.

Внезапно зазвонил телефон, все ожило. Наполнилось какой-то тревогой, потому что из трубки доносилось лишь дыхание — или прерванное дыхание, а затем вообще ничего, кроме внешнего шума. Я подумала то, что первым делом приходит в голову в такой ситуации: кто-то за мной следит. Сразу после этого звонка я набрала номер Федерико, долго слушала гудки. И, только ясно представив себе его темную квартиру с телефоном, звонящим впустую, я решилась положить трубку.

Второе событие — если я вправе так его назвать — произошло чуть позже, в ванной, перед чересчур льстивым зеркалом с двусторонней подсветкой, как в артистических уборных; я начала снимать бумажной салфеткой то немногое, что осталось от теней, которыми я намазалась еще перед выходом из дома. Не знаю почему, я остановилась и стала разглядывать свое лицо, сняв тени только с одного глаза. Усталость подчеркивала небольшую косину левого, которую одни считают совсем незаметной, другие — просто очаровательной, но из-за которой я тем не менее лишилась не одной хорошей роли.

В очередной раз у меня возникли сомнения, что макияж вовсе не скрывает, а даже подчеркивает мой недостаток; я говорю «в очередной раз», поскольку эти колебания начались с того вечера, когда я, пятнадцатилетняя, дебютировала в малодоступной роли Ариэля. Мне пришлось пережить сопротивление матери, первое прослушивание среди сотен жаждущих сверстниц, второе прослушивание среди немногих оставшихся, три месяца репетиций, которые благодаря Учителю — я всегда его так называла — часто затягивались до ночи, а то и до первых лучей солнца (помнится, мы выходили на улицу в серый предрассветный час, и он бормотал, уткнувшись лицом в шарф: «Столь бедственное кораблекрушенье… я силою искусства своего устроил так, что все остались живы». И вот наконец я там, наверху, над софитами, привязанная к стальной проволоке, при помощи которой я должна была ринуться вниз, «скора, как мысль», коснувшись в завершение своего полета плаща Просперо.

Головокружительный ракурс сцены не пугал меня; осознавая, что реплики Просперо неотвратимо приближают мое появление, я при этом не забывала свои. Я была так же спокойна, как любой другой на моем месте, но грим на веках мешал мне сосредоточиться. Я шепотом попросила платок у двух техников, отвечавших за успех полета; протягивая мне его, один из них вынужден был высунуться над бездной.

Я схватила платок, провела им по глазам — не для того, чтобы совсем свести на «нет» работу гримера, а чтобы лишь приглушить ее. Увидев на платке черные следы, я точно освободилась от чего-то. И тут, когда сердце уже готово было вырваться из груди, раздался властный и неумолимый зов: «Сюда, ко мне, слуга мой и помощник! Я жду тебя! Приблизься, Ариэль!»

Быстрее самого Ариэля (если это возможно), не меняя позы в полете, я умудрилась спрятать платок в рукав (таких узких рукавов я сроду не носила) за миг до того, как появилась в свете прожекторов. «Глотать я буду воздух на лету, мой путь займет лишь два биенья пульса». И я сделала все, как было задумано, без колебаний, в полнейшей тишине, которая, насколько я помню, зависла между двумя покашливаниями (после второго послышались аплодисменты — если верить знакомым, вполне заслуженные).

Впрочем, стоит ли записывать незначительный эпизод пятнадцатилетней давности. Но в то же время всем известно, что актриса не может не говорить о себе (я и так не слишком этим злоупотребляю). К тому же я поставила перед собой цель зафиксировать все, что напомнило те три дня, включая соответственно мысли и воспоминания, возникавшие у меня в голове. А этот эпизод я видела совершенно ясно и в мельчайших подробностях, причем в течение довольно длительного времени, и у меня возникло предчувствие, что он каким-то образом связан с моим прерванным сном.

Я попыталась больше ни о чем не думать.

Но на следующий день осознала, что, пропустив показ «Мелоди» (для удобства буду называть этот фильм так), я не только заполучила перспективу сумбурного и утомительного дубляжа, но и вновь отдалила знакомство с этим странным Массимо Пастой.

Если снаружи все оставалось неизменным, обстановка на студии, защищенной от палящего, но не сверкающего солнца, казалась необычайно оживленной. Там были те, кого я хотела увидеть в первую очередь — Массимо Паста и мой компаньон Мариани, с которым я давно собиралась переговорить, — но эти десять минут перед началом записи промелькнули молниеносно: я все время кого-то встречала, причем были и неожиданные встречи. В целом от проведенных на студии часов у меня остался ряд воспоминаний, и каждое из них связывалось с последующим. Все как бы указывало на существование еще и других колец, крепко сцепленных вместе. Именно колец, хотя пока рано акцентировать внимание на этом слове, обладающем — во всяком случае, для меня — совершенно особым значением.

Первый эпизод произошел в баре, когда мы пили кофе вместе с Приамо Бьянкини. Кто-то у меня за спиной не совсем лестно отозвался о ДАГе, нашей фирме, компаньонами которой были я, Мариани и Итало Чели, администратор, более того — совсем не лестно. Речь явно шла о вопросах бизнеса, то есть о сфере деятельности Чели, хотя я не все расслышала. Когда я обернулась, этот «кто-то» удалялся вместе со своим собеседником и, судя по всему, продолжал разговор. Я, по-моему, никогда раньше их не видела, да и Бьянкини тоже, но я была поражена, что этот красавец говорил нарочито громко. Я не придала этому большого значения — мир полон «актеров», — но в то же время подумала, что мы стали многих раздражать нашим четырехмиллиардным оборотом, хотя сейчас наблюдается период наибольшего расцвета во всей области, десять тысяч часов дубляжа в год: настоящий бум, упрочивший границы в нашем мире и создавший какой-то фантастический город, где на месте нефтяных насосов возвышаются колонны блестящих коробок с фильмами и телефильмами, которые качают из голосов деньги, притягивая профессионалов, бывших и будущих звезд, свалившихся с неба.

Семейный бар, где мы сидели среди огромного количества бутылок рома «Фантазия» и тряпичных кукол-карликов на старых шкафах, был наполнен нежной и льстивой болтовней, уникальной в своем роде, потому что голос у итальянских актеров всегда какой-то льстивый, взращенный на меду, даже у «злодеев» и «пролетариев» он бархатистый. В тот день ласковые трели издавали все, разогреваясь перед тем, как занять место у микрофона.

Эта стройность (или даже строгость) голосов поразила меня своим полным несоответствием не только содержанию разговоров, но и внешнему облику самой студии, лишенному какой бы то ни было архитектурной строгости. От старой постройки нетронутыми остались только стены, внутри же ничего заново отделано не было, с годами все только постепенно ремонтировалось и перестраивалось. В результате получился лабиринт, состоящий из кривых, изломанных коридоров, тон-залов, зальчиков, офисов, монтажных столов; здесь нет двух одинаковых лестничных пролетов, а единственная прямая конструкция — это шахта лифта. «Перестроенное здание» представляет собой нагромождение надстроек, а самого строения не видно, его больше не существует, как перестает существовать «фильм», когда занимаешься отдельными частями той надстройки, которой является дубляж.

Войдя в тон-зал М, я увидела через большое прямоугольное стекло аппаратной, что Мариани и Лучилла Терци уже на месте и ждут меня, хотя до начала записи оставалось еще несколько минут.

Я думаю, легко понять мое замешательство, когда мне объявили, как нечто само собой разумеющееся, что Паста записал эту сцену еще утром (ту, что я буду записывать сейчас), и я снова оказалась перед экраном в одиночестве. Не то чтобы я придавала этому особое значение. Пока я его не увидела, мой интерес к Массимо был вызван лишь серией несовпадений в расписании нашей работы, из-за которых мы — только благодаря миксажу — столько раз звучали вместе, но никогда реально вместе не оказывались. Забавно, не более того. Но сейчас, несмотря на его вчерашние слова (или именно из-за них), напрашивалась мысль, что он избегает встречи со мной, хочет и дальше скрываться на своей отдельной звуковой дорожке.

Мы с Мариани были разделены стеклом, но я находилась буквально в двух шагах от его лица, когда он мне это говорил, и я бы с удовольствием расквасила этот улыбающийся рот с длинными зубами, эту застывшую, как на старте, физиономию. И если иногда он мог быть милым, то сегодня пусть уж лучше не пытается. Я поставила сумку на кресло, вынув оттуда сигареты, карандаш и текст, и тоже сохраняла улыбку на лице, пока, повернувшись к нему спиной, не пересекла зал и не подошла к пульту. Я зажгла лампочку, взглянула на диалог из указанной мне сцены, нагнула пониже микрофон. Я попросила, чтобы мне в двух словах рассказали о фильме, чтобы иметь хоть какое-то представление о той, кого я дублирую.

Он сделал лишь одно конкретное замечание:

— Ты же видела: она моложе тебя, так что постарайся не утяжелять, особенно на низких регистрах.

Я не поняла, был ли это просто совет или намек на былые мои промахи, вполне возможные при нашей рутине.

— Послушай, Джованни, если ты когда-нибудь слышал в моем голосе грязь, то так и скажи.

— Нет, что ты!

— Может, я бываю чересчур патетична или сажаю голос на диафрагму?..

— Да нет же, не придумывай!

Я так настойчиво его расспрашивала, потому что знаю, как важно для актера, чтобы его постоянно кто-то контролировал, направлял (я только теперь осознала всю горькую иронию своих тревог!). Он вежливо, но решительно оборвал разговор:

— Я тебе это сказал только потому, что в начале фильма твоя героиня почти ребенок. Сейчас ты ее услышишь на английском, раз уж мы можем позволить себе такую роскошь. Надевай наушники.

— Прости мне мое занудство, но «почти ребенок» мне недостаточно в качестве описания моей героини.

— Катерина, я понимаю, что ты не виновата, но мы уже устраивали для тебя показ. — (Микрофон усиливал его нетерпение.)

Я не могла не признать правоту его слов.

— Послушай, сейчас уже пора начинать, завтра, может быть, тебе удастся выкроить время и посмотреть фильм. Я, правда, не знаю, будет ли свободный зал.

— Ты всегда меня держишь в ежовых рукавицах, — пошутила я.

Обычная ситуация: сжатые сроки, экономия.

Герои появились на экране, даже не дав мне возможности еще раз проглядеть реплики (да уж, актеру необходима зрительная память, он должен уметь мысленно видеть всю страницу монтажного листа на случай, если изменит другая память: вживание в героя), так вот, они появились на фоне красивого изгиба Тибра в обрамлении оконной рамы и штор.

Д ж о. Это церковь Сан-Карло-аль-Корсо. Не шедевр, конечно, но все же впечатляет.

М е л о д и. Потрясающе! Я не сомневалась, что тебе удастся найти что-нибудь в таком духе.

Д ж о. Если уж не я, так, может, хоть это удержит тебя подольше.

Он пересек комнату, уставленную вдоль стен книжными шкафами, налил им обоим вина, протянул бокал Мелоди и выпил, не чокнувшись с ней, хотя она подняла свой бокал.

М е л о д и. Ты продолжаешь думать о том, что я должна была позвать тебя, когда она лежала при смерти, ведь так?

Д ж о. Не знаю. Не могу собраться с мыслями.

Этих немногих реплик мне оказалось достаточно, чтобы понять предостережение Мариани: придется как следует поработать. Точно воспроизвести голос девушки — об этом не могло быть и речи. По собственному опыту я усвоила четко: звуковое выражение накрепко привязано к языку. Однако мой голос действительно был более низким и зрелым, чем могло выдержать лицо Мелоди. Лицо в самом деле очень нежное, и я уже подпала под его обаяние, как, впрочем, и Джо.

Надо сказать, за годы работы я привыкла не очаровываться блеском экранных образов. Но это лицо, с тонким профилем, с удлиненным разрезом глаз и чуть припухшими веками, с неясной улыбкой, уходящей к высоким скулам, было особенным и мало-помалу врезалось мне в память, потому что в проекторе все время прокручивалось одно и то же кольцо — один из многих фрагментов фильма, несколько реплик, одна за другой, которые надо было дублировать: Мелоди и Джо повторяли одни и те же движения губами, бросая одни и те же обеспокоенные взгляды, как будто по рассеянности киномехаников.

В поисках ключа я пыталась восстановить в памяти свой голос десятилетней давности и даже еще более давнишний, но ничего не добилась. Что мне помогло, так это комедии, записанные в тот период на телевидении, которые я на днях еще раз просмотрела и прослушала. Я хочу сказать, что найти нужную интонацию мне помог мой голос, воспроизведенный в записи: вспомнить его оказалось неизмеримо легче, чем свой реальный голос. Теперь уж все пойдет более гладко — так я думала, когда мы вновь принялись за работу.

М е л о д и. Мне всего лишь хотелось уберечь тебя от еще одного траура.

Д ж о. Я был привязан к твоей матери так же, как ты.

М е л о д и. Я знаю. Именно поэтому. Мне казалось, ты сможешь забыть. И даже если б ты приехал, что бы это изменило? Ведь лучшие врачи оказались бессильны.

Джо приблизился к ней, покровительственно обнял и протянул ей платок. Отошел.

Д ж о. Извини, я был несправедлив.

М е л о д и. Ее сердце не выдержало, она была уже не та. Для меня ее не стало вместе с твоим отцом в ту памятную ночь.

Д ж о. С той самой ночи мы все уже не те, что прежде, хотя внешность и обманчива. Я не могу не думать об этом, и ты не права: забывать нельзя.

Мою последнюю реплику нужно было переделать, о чем я и сказала Мариани, прежде чем мы перешли к новому кольцу.

— Почему? Все прекрасно.

— Прекрасно, да не совсем. — Я надеялась, его слух, такой чуткий, когда надо, уловит то же, что и мой. — Понимаешь, не стало вместе с твоим… Все эти «ст» очень плохо звучат.

— Что ты, Катерина, отсюда они звучат великолепно! — включилась в разговор бедняжка Терци (она была уверена, что в качестве ассистента должна предвосхищать возможные возражения начальства, благородно рваться вперед первой, как на поле боя. Но кое-кто прекрасно понял, что́ я имею в виду).

Он бесшумно подошел ко мне сзади, положил руку на пульт, быстро просчитал слоги в своей посредственной фразе, беззвучно проартикулировал их по буквам своими тонкими губами. Это был Джусто Семпьони, автор итальянских диалогов в фильме. Ему оказалось достаточно минимальной перестановки: «Для меня ее не стало в ту памятную ночь, вместе с твоим отцом».

Я попробовала произнести эту фразу, следя за движением губ Мелоди: «ст» и «м» теперь оказались в нужном месте, текст укладывался просто идеально. Тогда, выдержав его полный холодного удовлетворения взгляд, я сказала с наигранным равнодушием, что и предыдущая реплика — «Я не сомневалась, что тебе удастся найти что-нибудь в таком духе» — длиннее оригинала и трудна для произнесения.

Семпьони замер с карандашом в застывшей руке и сделал вид, что от удивления он не в состоянии мне ответить. Этой реакции я ждала давно; но тут между нами очутился миротворец Мариани и повторил, что все прекрасно, однако мы действительно можем переделать это «не стало вместе с твоим».

— Но не более того, — заключил он, возвращаясь в аппаратную.

Скажите пожалуйста! Я вновь взглянула на изящный синтаксис текста, зажгла сигарету. Семпьони исчез так же тихо, как и появился.

Привилегия отказаться от печально известной системы «сойдет первый вариант», конечно же, имела и негативный момент: я не могла позволить себе сделать ошибку. В таких случаях я сохраняю нейтральный тон, и для малозначительной реплики Мелоди он вполне подошел.

Мы перешли к новому кольцу, действие все еще происходило в квартире: герои поднимались на верхний этаж.

Д ж о. Пожалуй, я не так сильно переживаю утрату своего старика, он был совсем не похож на твою мать: она только казалась черствой, он же действительно был таким. Но незадолго до смерти он почувствовал необходимость открыться и даже объяснился мне в своей отцовской любви.

В застекленной галерее, где они находились, по лицу Джо пробегали световые блики и тени. Его тон выражал ироничное спокойствие.

Потом они вошли в спальню — совершенно белую, уютную, почти детскую из-за многочисленных кружевных занавесок и подушек; потолок как бы давил на Мелоди. Но Джо удовлетворенно и нежно улыбался (он обставил эту комнату для нее, к ее приезду, подумала я). Он положил чемодан на скамью, неподалеку от вазы с цветами, ожидая комментариев, которые, однако, не последовали. Тогда он продолжил разговор, как если бы не было никакой паузы.

Д ж о. Об этом объяснении старик сразу же пожалел. Все, что со мной случится, сказал он, будет мне наградой по заслугам… Пророческие слова в определенном смысле.

М е л о д и. Думаешь, он чувствовал нависшую угрозу?

Д ж о. Нет, просто у него был такой характер.

М е л о д и. Может быть, он думал о чем-то конкретном, о чем-то, что могло бы навести нас на след…

Д ж о. Прошу тебя, перестань! Хватит с меня моих собственных сомнений.

Сцена с двумя героями погрузилась в темноту. Я сидела в наступившей тишине и ждала нового кольца.

Паузы, повторы, сущий ад! Среди примерно двух сотен колец, которые приходится отрабатывать актеру, дублирующему героя, масса потерянного времени. Вот сейчас, например, ничего у меня не получилось гладко: две мои жалкие реплики пришлось переделать из-за дефекта записи, и они начали сновать взад-вперед — как муравьи, как какие-то звуковые зомби — вместе с репликами Джо. «Думаешь, он чувствовал нависшую угрозу?» Нет, не пойдет, давай сначала! «Узоргу юушсиван лавовтсвуч но шеамуд». Хорошо, повторим, «думаешь, он чувствовал нависшую угрозу». Извини, еще раз, здесь дыра! «Пророческие слова, в определенном смысле», «елсымс моннеледерпо ваволс еиксечорорп» — что-то тюркское. «Хватит с меня моих собственных сомнений», «йиненмос хынневтсбос хиом янемс титавх» — прямо арамейский язык какой-то. «О чем-то, что могло бы навести нас на след…», «делс ан сан итсеван ыб олгом отч отмечо…»

Наконец-то, как бы соединяясь со своей составной частью — голосом, появился зримый образ Массимо Пасты, и я получила подтверждение своим первым впечатлениям от той встречи в темноте: худощавое, оливкового цвета лицо, нечто черное и подвижное — густые волосы, глаза, изгиб век; стройная фигура. На вид немного старше меня — лет тридцати пяти.

В том, как он подошел, слегка наэлектризованной походкой, как пожал мне руку, была типичная демонстрация, как если бы он хотел показать, что я всего лишь часть его рутины. Извинился за опоздание, подал знак Мариани, открыл свой текст, положив его на мой пульт, зажег лампу: все с тем же видом, совершая ряд размеренных и просто необходимых действий. Я поймала себя на том, что наблюдаю за ним с бо́льшим вниманием, чем хотела бы. Мне никак не удавалось понять несоответствие между его просьбой дать нам возможность записываться вместе и его замкнутым видом. Но иногда у меня случается, что я путаю чувства, возникающие к партнеру в процессе игры, с солидарностью второй степени, которая зарождается в результате этой работы.

Он подал знак, что готов, не оглянувшись.

— Хорошо, — бодрым голосом откликнулся Мариани, — сейчас быстренько сделаем утреннее кольцо и перейдем к сцене на аукционе.

Мне хотелось выпить кофе, но я стояла как привороженная: не знаю чем именно — желанием увидеть Пасту в работе, новым срезом фильма или лицом Джо Шэдуэлла, в тот момент поистине ангельским.

В общем, села и стала смотреть.

Джо тихо повернул ключ, вошел в комнату, освещенную красной лампой, запер за собой дверь. Посмотрел на развешанные фотографии, выбрал из них одну и начал изучать.

Паста нагнулся к микрофону и изобразил удовлетворение; по-моему, тут он слегка перестарался, предвосхитив нечто, еще не отразившееся на лице у Джо. И действительно, Джо полистал книгу по электронике, остановился, приложил фотографию, сопоставил, лицо его просветлело, и только тут он прошептал:

— Наконец-то!

Из аппаратной послышалось: «Хорошо!», наложившись на голос в зале:

— И впрямь молодец! Великолепное «наконец-то», звучное. Прямо поэма!

Он засмеялся, поклонился двум фигурам, возникшим из полутьмы: Антонио Купантони (о нем я наверняка упомянула вначале), признанному обладателю одного из самых привычных итальянских голосов, и Эдмондо Грегори, замечательному характерному актеру, играющему в кино не один десяток лет.

Купантони прошел вперед и шутливо сказал, указывая на своего спутника:

— Вам бы стоило его отругать хорошенько. Представьте себе, я обнаружил его внизу, у входа, — стоит как изваяние: видите ли, ему черный кот дорогу перешел!

Грегори легкой походкой направился ко второму пульту.

— Ну да, — невозмутимо отозвался он, — я ждал, когда кто-нибудь пройдет, ты например.

— Ну и духота!.. Ты как? Может, послать за кока-колой или виски?..

— Нет-нет, спасибо. Я прекрасно себя чувствую.

Грегори мне нравится. Основное его достоинство то, что он никогда не жалуется, хотя аристократы из его амплуа, равно как и хорошие манеры, в жизни встречаются все реже. Многие из тех, кого он дублировал, уже умерли, и всякий раз, когда очередной такой персонаж находился при смерти где-нибудь в Сент-Мэриз хоспитал или в «Ливанских кедрах», мне казалось, что он только усилием воли сохраняет непринужденность, а на самом деле все угасает с каждым сообщением об опухолях и инфарктах, точно они обдают его ледяным сквозняком.

На его бесстрастную серьезность Купантони ответил улыбкой, показав свои безупречные зубы.

— Ну и что? Я спокойно прохожу, ведь я не помешан на суевериях, как ты.

— Нет, в твоем понимании, я тоже несуеверен. Черный кот и другие приметы лишь напоминают мне, что в жизни то и дело сталкиваешься с темными силами, и об этом забывать нельзя. А так как жизнь актеров и вообще деятелей искусства более, чем у кого-либо, подвержена всяческому риску, поэтому все мы, за незначительным исключением, весьма осторожны. — Он поднял бровь и превратился в Джорджа Сэндерса. — Может быть, ты не в состоянии меня понять, а вот мама Катерины, уж она-то, великая непоседа, прекрасно знает, о чем я говорю.

Наверное, он был прав: Купантони не мог его понять, он обосновался в тон-студиях еще в нежном возрасте. Из этих темных инкубаторов он вышел, обуреваемый жаждой оказаться наконец перед камерой. А та в свою очередь, обнаружив весьма скоро ущербность его красивого и чересчур правильного лица — абсолютно непобедимую безымянность, — отнеслась к нему свысока, как к случайному любовнику.

Не помогла ни трехдневная, ни трехмесячная щетина, оказались бесполезными гривы волос, длинные шарфы, высокие воротники; его бы не заметили даже в белом фраке с блестками, но он упорно продолжал свою погоню за элегантностью, явно не безразличной тем двум семьям, между которыми он делил свои деньги и время. Даже в эту страшную духоту его оливковый костюм и легкий белый плащ, накинутый на плечи, были отглажены с маниакальной аккуратностью.

— Рядом с тобой мы выглядим какими-то оборванцами! — воскликнул Паста. — Правда, Катерина? Еще ни разу…

— Да ладно тебе, все это старье. Плащ я просто откопал в каком-то шкафу, годами там валялся.

— Вот, понятия не имеет о сглазе, — шепнул мне Грегори. — Ну можно ли носить плащ, когда дождем и не пахнет!

— «В каком-то шкафу!» А сколько их у тебя?

Купантони, ничего не ответив, подошел к микрофону, откашлялся. В фильмах, которые получала наша группа, да и во многих других, не было ни одного образа добропорядочного и благовоспитанного человека, оставшегося без соприкосновения с его талантом: это и впрямь был какой-то домашний и теплый голос, честный и симпатичный. То, что он находился на старте там, перед экраном, означало: в фильме вот-вот появится один из персонажей, столь редких в реальной жизни.

И действительно, он появился сразу же, в такси, из окошек которого мы все — я имею в виду себя и Пасту, Купантони и Грегори, стоящих около двух пультов в нескольких метрах от экрана, — узнали длинную панораму улицы Бабуино на закате.

Машина остановилась возле дома. Из нее вышел человек (он был на суде, вспомнила я, среди прессы), красивый, в калифорнийском духе, вызывающем восхищение и растерянность; его клетчатое пальто старого голливудского покроя, на мгновение всколыхнувшееся от ветра, придавало ему определенный лоск. Он расплатился, открыл входную дверь, прошел по галерее, в глубине которой сверкали огни.

И оказался в заполненном людьми зале. С каталогами в руках они осматривали выставку картин и антикварной мебели и производили то, что на нашем жаргоне называется «гур-гур».

Он сразу же направился во второй зал, оттуда попал в небольшую пустынную гостиную и наконец, постучав, вошел в какую-то дверь.

Ему навстречу поднялся, оторвавшись от своего драгоценного письменного стола, худой, небольшого роста человек лет шестидесяти; очки со стеклами в форме полумесяца, сидящие на середине носа, подчеркивали проницательность его взгляда.

К р у п н и к. Полагаю, аукцион будет волнующим. Милости просим.

Они пожали друг другу руки.

Х а р т. Это означает, что на сорок девятый лот кроме меня еще много претендентов?

К р у п н и к. В общем-то, сегодня у нас есть и другие значительные вещи, но это, безусловно, нечто сногсшибательное, можно сказать — жемчужина. У вас безупречный вкус, господин Харт.

Х а р т. На этот раз мой вкус ни при чем. Этот секретер принадлежал семье моей матери, итальянке по происхождению. Им пришлось продать его во время войны.

К р у п н и к. Да. А потом он оказался в Австрии.

Х а р т. По вашим расчетам, сколько человек сейчас хотели бы его приобрести?

К р у п н и к. Это непредсказуемый рынок, мистер Харт, и делать какие бы то ни было предположения рискованно.

Теперь в толпе покупателей появились Мелоди и Джо и вместе со всеми направились занимать места в только что открытом зале аукциона. Мелоди повернулась к своему кузену (я не забуду тот понимающий взгляд, которым мы обменялись с Пастой, одновременно надевая наушники и придвигаясь к микрофонам: это было похоже на начало идеального сотрудничества).

М е л о д и. Завидую твоему спокойствию. Я просто зритель и то волнуюсь, как на скачках, как будто сделала ставку.

Д ж о. Ты права, кто-то действительно сделал ставку и очень хочет приобрести этот секретер. А я хочу, чтобы он оказался у него.

М е л о д и. Ты хочешь сказать, что принимаешь участие в аукционе от чьего-то имени?

Д ж о. Думаю, ты скоро с ним познакомишься. Может быть, завтра.

М е л о д и. У тебя сложная задача.

Джо улыбнулся, показал на ряд стульев.

В своем кабинете мистер Крупник подошел к калифорнийцу, стоящему на пороге.

К р у п н и к. Не поддавайтесь эмоциям, мистер Харт. Если позволите, один совет: играйте, как будто речь идет о партии в покер, об обычной денежной ставке…

Х а р т. Но здесь изначально побеждает тот, у кого больше денег.

К р у п н и к. Однако никто не знает финансовых возможностей другого. Я всегда считал, что это дает широкое поле деятельности на аукционе, возможность застать соперника врасплох. (Протягивает ему руку.) Я забронировал вам место в третьем ряду.

У Грегори в роли Крупника и у Купантони в роли Харта все шло как по маслу: Грегори звучал точно, гармонично, без малейшей неуверенности в голосе; Купантони был полон убежденности и тепла, сокровенные истоки которых не мог понять никто. А вот те немногие реплики, которыми обменялись мы с Пастой, звучали фальшиво, и нам пришлось их переделывать. Безусловно, вины Пасты здесь не было; напротив, его голос, взятый чуть легче, идеально подходил Джо. Но самые простые реплики иногда становятся для нас, актеров, настоящими ловушками, когда начинаешь спотыкаться на ровном месте, и оговорки сыплются одна за другой. Мы посмеялись над этим. Грегори вспомнил одного своего юного коллегу, который, произнося в спектакле всего одну фразу: «Кушать подано», вышел на сцену и радостно объявил: «Подданные покушали».

Эта история меня не утешила. Все сказанные мною слова доносились как бы сквозь промокательную бумагу. Я была рассеянна, точно все это не имело ко мне ни малейшего отношения. Так, во всяком случае, заявил Мариани, тоже якобы с намерением подбодрить меня. А если так будет продолжаться, прибавил он, то стоило бы вновь вернуться к записи на разных дорожках. Складывалось впечатление, что он хочет осадить меня в моем стремлении улучшить качество работы — что-то было угрожающее в этом его размахивании пугалом разных дорожек; примерно так ребенку угрожают не пускать его к другим детям.

Я успокоилась, увидев в тексте, что в этом эпизоде мне осталась всего лишь одна реплика.

Харт решил не садиться на место и стоял около боковой стены неподалеку от Джо и Мелоди: судя по всему, ее красота на некоторое время полностью поглотила его внимание. Крупник объявлял «лот сорок девятый, римский секретер, датированный 1645 годом, из альтенвильской коллекции… центральная ниша в стиле барокко, колонки и отделка потолка из ореха и черного дерева, пол маркетри с изображением в перспективе, обманка из вогнутых зеркал… сто двадцать миллионов лир».

Предлагаемая сумма подскочила сразу, но уже через несколько мгновений борьбу продолжили лишь двое: Джо и некая дама в красном, которая, казалось, подавала Крупнику знаки, едва заметно поводя бровью. Обращал на себя внимание еще один человек, стоявший среди прочих в глубине зала; его серые глаза пристально следили за каждым движением Джо.

Цена возросла до двухсот сорока миллионов. Харт подошел к одному из сотрудников фирмы, устраивавшей аукцион.

— Это Джо Шэдуэлл? — шепотом спросил он.

Тот неохотно кивнул и отошел.

Харт подал знак, подхваченный на лету.

К р у п н и к. Триста.

Публика взорвалась у меня в наушниках бесконечными англосаксонскими «о-о!» и «о-о-о!». Многие стали смотреть на Харта, но только не Джо, поспешивший с контрпредложением. Восклицания в зале усиливались (мне страшно было представить себе, как плохо все это получится на итальянском: жалкая троица у микрофона, форсируя свои голосовые данные, тщится изобразить гул полного зала!). Новая цена Джо: триста девяносто миллионов… Затем удар молотка, означающий окончание борьбы. Юноша в сером приблизился к Джо, чтобы тот подписал бумагу, человек в глубине зала повернулся и исчез.

Д ж о. Мы попортили ему кровь.

Лишь теперь он решился посмотреть в сторону Харта.

М е л о д и. Не терзайся, это было великолепное сражение.

Д ж о. Ничуть не лучше других, только с тем отличием, что по здешним правилам за победу нужно платить.

Кто-то подошел пожать ему руку, и они с Мелоди направились к выходу. Харт проводил их взглядом и секунду спустя двинулся за ними.

Был вечер, я сидела в баре и не смогла бы объяснить, почему до сих пор не иду домой. Я просто-напросто позволила увлечь себя общей болтовней и даже согласилась на уговоры Массимо Пасты выпить кампари.

Когда он переходил от кассы к стойке, я вновь отметила что-то нервозное в его внешней уверенности; после того как Мариани и остальные отделились от нас, он начал с жаром говорить о фильме с Джин Харлоу, который нам предстояло дублировать: в скором времени мы должны были снова работать вместе.

— Я в третий раз буду Кларком Гейблом, — сообщил он с оттенком гордости (казалось, его настроение снова переменилось).

Последовало молчание.

Я посмотрела на него. Мне вдруг пришло в голову, что́ надо делать, чтобы разбить лед между нами, но я не знала, как к этому подступиться, к тому же не была уверена, поймет ли он меня.

— Моя мама дублировала Аву Гарднер в «Могамбо», — произнесла я наконец, — это перепев «Красной пыли», одного из наших фильмов с Харлоу. Я видела «Могамбо» в детстве и тогда впервые услышала голос матери, которым говорила женщина с чужим лицом. Помню, я раскапризничалась, и бабушке пришлось увести меня. Моим воспитанием занималась в основном бабушка.

— А кстати, твоя мама…

— Конечно, она и сама снималась, но в промежутках наделяла своим голосом роковых красавиц. Гарднер, разумеется, была ее вершиной. А сейчас, спустя четверть века, мне предстоит дублировать тот же персонаж, но в фильме, снятом на тридцать лет раньше.

Я спрашивала себя, удалось ли мне передать ему ощущение сбоя во времени. Он заметил, что я пожираю его глазами, и собирался что-то сказать, но тут нас прервал Мариани. Он предложил всем вместе где-нибудь поужинать и подчеркнул, что это идея Джусто Семпьони, с которым мне пора бы помириться.

— Извини, но я привыкла отвечать на провокации.

— Ах, так это он тебя провоцирует?

Паста хотел было тактично удалиться, однако Мариани остановил его.

— Да брось ты, это относится к нашей общей работе и ко всем нам.

— Диалоги, которыми он нас кормит в течение многих лет, самая настоящая провокация.

— У тебя предвзятое мнение, он сейчас один из лучших.

Паста пришел мне на выручку:

— Сколько раз нам приходилось прямо у микрофона переделывать реплики.

— Ну и что? Со всеми это бывает.

— Но Семпьони считает себя звездой, попробуйте оспорить хоть один его слог. Вот и сегодня он это продемонстрировал. «Не стало вместе с твоим» — как вам это нравится?!

Я, как обычно, слегка перегнула палку: моя привычка цитировать перлы Семпьони приводит к тому, что всегда именно я остаюсь в дураках. В конце концов мне пришлось принять приглашение.

Оба телефона-автомата в баре не работали, и я была вынуждена вернуться в тон-зал М и пройти в тесную, плохо освещенную канцелярию Итало Чели. За единственным столом сидела девица, и работавший у нее за спиной вентилятор направлял на меня зловоние пота, видимо скопившегося на ее теле за все время этого удушливого сирокко. Не то Чели, не то Мариани уже говорил мне о новой секретарше, и все-таки где ж они такую откопали, на складе радиоактивных отходов, что ли? Стараясь не поворачиваться к ней, я назвала себя. Девица изобразила на своей свинячьей физиономии подобие улыбки, признав меня, и, не сдвинувшись с места, развернула ко мне телефон. Лучше уж было вообще не разговаривать, чем в такой обстановке; я даже подумала отложить звонок, но в трубке уже раздались гудки, и Андреа сразу отозвался.

— Как дела?

Я просто задыхалась. Взяла платок и поднесла его к носу, делая вид, что время от времени сморкаюсь. Желтые глаза секретарши фотографировали все, возможно даже слова, вылетавшие у меня изо рта.

— Мне гораздо лучше, — продолжал Андреа. — Ты что, простудилась?

— Нет, немного заложило нос, вот и все.

— А-а… Совсем некстати при твоей работе. Палка, которую ты мне купила, оказалась очень ценной, я даже выходил.

Голос у него был намного бодрей, чем накануне.

— У тебя есть все, что нужно? А то я могла бы приехать. Правда, у нас на сегодня намечен ужин с коллегами, но я совершенно спокойно могу от этого отказаться, если тебе нужна помощь.

— Нет, не беспокойся, я вполне справлюсь сам. Грелка со льдом сотворила чудо.

Я представила себе, как он вынимает из этой грелки кубики и кладет их в виски.

— Ну смотри, а то я могла бы приехать.

— Мне ничего не нужно. И к чему портить тебе еще один вечер?

Мне почудилось раздражение в его голосе. Он всегда говорил таким решительным тоном, когда высказывал противоположное тому, что думал на самом деле.

— Да какой там вечер!.. — выдохнула я.

— К тому же нам незачем видеться слишком часто.

Радиоактивная секретарша наконец-то встала и вышла, не знаю уж, по делу или из деликатности.

— Мы видимся только по мере необходимости.

— Да, но в наших силах сделать так, чтобы эта необходимость возникала как можно реже. Мы должны стать независимыми друг от друга.

Я подумала о его вчерашнем появлении в зале.

— Ты прав, — сказала я.

— И благоразумными, — добавил Андреа.

Я промолчала.

— Ты меня слушаешь?

Радиоактивная секретарша вернулась с папкой в руке.

— Да, слушаю. Об этом мы уже говорили, я позвоню завтра утром.

Когда я вышла в коридор, мне показалось, что этот тухлый запах впитался в мою блузку, и я тут же направилась в уборную, расположенную в противоположной части коридора. Здесь стояла тишина, только слегка потрескивали старые неоновые лампы, однако стоило мне пройти несколько метров, как сквозь облупленные стены и красноватый линолеум неожиданно просочились звуковые волны, заставившие меня остановиться.

— У меня тот же голос, тот же характер, черт побери, как ты можешь этого не видеть?!

Дверь в кабинет Итало Чели была плотно закрыта, но пронзительный голос Боны Каллигари не узнать было нельзя.

— Ну вслушайся в оригинал — я это или не я? — продолжала она верещать. — Если это не я, значит, я занялась не своим делом! Так скажи, скажи, что я занялась не своим делом, не стой столбом, скажи, что я бездарь!

Я не спеша достала из сумки сигарету и закурила, чтобы чем-то себя занять.

— Позвони и устрой просмотр. Сейчас же! — не унималась Каллигари.

Наконец раздался смиренный бас Чели:

— Поговори с Мариани. Я эти вопросы не решаю.

— Послушай, Итало, я сейчас все тут разнесу!

— С тебя станется, ведь ты дешевая шлюха, какие уж там тридцатые годы и Джин Харлоу!

Приближавшиеся шаги вывели меня из оцепенения. Навстречу мне шли Мариани и Семпьони (последний сладко мне улыбнулся), и в тот момент, когда я пообещала вскорости к ним присоединиться, из кабинета Чели раздался звон какого-то разбившегося вдребезги предмета. Хрустальная пепельница, подумала я и, не оглянувшись, проследовала в уборную. Напилась из фонтанчика с питьевой водой. Если отбросить эмоции, Каллигари и впрямь вполне могла сойти за Харлоу; даже при ее скромных способностях замечательный ритм оригинала оказал бы на нее свое воздействие.

Я представила себе, как прекрасно было бы отказаться от работы в ее пользу, махнуть на все рукой и поехать отдыхать. Но сразу же подумала, во что превратится непринужденная и многозначительная фривольность великой звезды, если наложить на нее мелкообывательскую фривольность Каллигари. Да и вообще, это уж слишком: еще в прошлом году — с меньшим шумом, насколько мне известно, — она сделала все возможное, чтоб заполучить целый ряд фильмов самой великой актрисы американского кино, а теперь статус любовницы Чели давал ей право включить весь свой голосовой напор.

(Оказавшись перед такой страшной дилеммой, я действительно не на шутку перепугалась и уже готова была не принять вызов. В течение нескольких недель я в полном смятении думала только о том, что на сей раз мне нужно полностью перечеркнуть себя, превратиться в инструмент, в опытного, но смиренного переводчика исполнительского мастерства, которое, однако, переводу не поддается. Мне надо было охватить пятидесятилетний период — от Милдред Роджерс до Бэйби Джейн Хадсон, гениальной актрисы, чей голос, пройдя через множество метаний и бурь, становился все более хриплым, сохранив при этом звучность, чистоту, неукрощенную силу молодости, которую я должна была извлечь из груди буквально с физической болью, чтобы в конце концов утвердиться в сознании собственного ничтожества.)

Итак, это существо с поросячьими глазками делает очередной заход. Что ж, у нее на пути окажутся Геркулесовы столпы, поглядим, как она их сокрушит! Я опять превзойду самое себя, буду страстной, сексуальной, комичной, роковой; я снова создам героиню, использую все резервы своей гибкости и виртуозности. В предвкушении неистового триумфа (вот дура!) я распахнула дверь и замерла: на полу, возле унитаза, тянулась вереница больших и малых капель, на которые я ни за что бы не ступила своими веревочными подошвами. Началась неделя грязи, подумала я. Должно быть, это она… Я вышла. Бона продолжала занимать мои мысли. Не то чтобы я почувствовала какую-то угрозу, но иногда полезно узнать, с какой стороны надо ожидать удара.

Нашему администратору Итало Чели около шестидесяти, и в настоящее время он занимается исключительно бизнесом, но и у него было актерское прошлое. Не знаю уж, сколько раз до знакомства с ним, а точнее, еще в детстве, я слышала, как он изображал христианских великомучеников, вплоть до самого Господа Бога, а также (с теми же интонациями и той же напыщенностью) мрачных главарей мафии, жуликов, скрывающихся под маской добропорядочности, жестокосердных отцов, землевладельцев с дальнего Запада. Трудно представить себе, как он выглядел в молодости; что-то от его тупых и угрюмых персонажей в нем осело: он почти совсем лыс, его землисто-серое лицо несет на себе определенный отпечаток пережитого, а на улыбке он экономит, как и на всем остальном.

Мы оказались на унылой улице квартала Прати, где площадь метров в пятьдесят перед тратторией была заполнена галдящей толпой, автомобилями, пыльными платанами и неоновыми фонарями на бетонных столбах. И когда я неожиданно увидела перед собой Чели с его извечно официальным видом (я бы даже сказала — сугубо официальным), пиджаком, переброшенным через одну руку, и Боной, повисшей на другой, мое настроение отнюдь не улучшилось.

Она встретила меня крайне сердечно: рассыпалась в комплиментах, справилась о щиколотке Андреа, спросила, откуда у меня такая шикарная блузка. Ее завившиеся от пота кудельки выглядели еще желтее, чем обычно, что же касается остального: бледной и гладкой кожи на лице, торчащих вперед сосков и невообразимого туалета, — все это было мне слишком хорошо знакомо.

Мы долго стояли под навесом из синей ткани, между пустым внутренним залом и кухней — прекрасное место, чтоб наслаждаться запахами! Три официанта, представители разных поколений, но одинаково медлительные, не упускали возможности показать нам, насколько мы им мешаем, стоя у них на пути.

Наконец освободились два стола на веранде, их сдвинули вместе, и под шумное перетаскивание стульев мы начали занимать места. Чели решил сесть во главе стола, рядом с ним устроилась Бона, затем Мариани и Купантони. Старик Грегори тоже уселся во главе стола, но с другой стороны; я бы с удовольствием примостилась рядом с ним, если бы Семпьони не сказал:

— А вы, дорогие дамы, можете рассредоточиться, раз уж вас так мало.

По правую руку от меня оказались Массимо Паста и Терци. Перед носом у нас стояли грязные тарелки и стаканы с окурками, и пришлось подождать, пока их не убрали и не постелили чистую скатерть.

— Что у вас есть из белых вин? — спросил Грегори, как только смог завладеть вниманием официанта.

Последовал классический ответ:

— Наше фирменное, или же «пино́-регалеали», или же… ну, я не знаю… «фонтанакандида».

Со всех сторон донеслись возгласы протеста:

— Грегори, ты что, с ума сошел!

— Мы уже час ждем!

— Так можно и от жажды умереть!

— Давай фирменное!

— Да я просто хотел узнать, — улыбнулся Грегори, ничуть не смутившись. — Мне и в голову не приходило, что я окажусь между вами и вином.

Бутылки прибыли вместе с хлебом и закусками на двух больших подносах; каждый получил возможность продемонстрировать уровень своей прожорливости. Бона проявила истинное прямодушие.

— Приятного всем аппетита, — сказала она. — Приступим к делу.

За столом перекрещивались разговоры: истории из первых и вторых рук, принесенные со съемочных площадок и со сцены, сплетни, пересуды, легендарные озвучания, утраченные и незаменимые голоса (как всегда, талант умерших не ставился под сомнение), обжорство и скупость знаменитостей, диеты, отпуска, ложь, проклятия в адрес жары, отскакивающие рикошетом обрывочные фразы, снующие взад-вперед вместе с подносами и бутылками. Время от времени автомобили своим ревом перекрывали этот гул.

— Не самое идеальное место для дружеской встречи, верно? — рискнул заговорить Семпьони, предлагая мне сигарету. — Я подчеркиваю, д р у ж е с к о й.

Я посмотрела на Мариани, но он был сосредоточен на содержимом своей тарелки.

— Да, разумеется… надеюсь, ты не обиделся.

— Обиделся?! Да на что же, моя дорогая?

Какая изысканная любезность! Он как бы ставил меня в положение работодателя, и я возненавидела его за это.

— Ну, мне так показалось. Ты так ревниво относишься к своим диалогам, и это вполне обоснованно.

— О, я не хочу оскорбить никого из присутствующих, ну уж что касается обидчивости и ревности, то тут актерам нет равных. Это, можно сказать, их стиль и статус.

Опять ты со своим «ст», ехидно усмехнулась я про себя, полюбилось оно тебе.

— Ты не согласна? — настаивал он.

— Абсолютно согласна, — резко оборвала я разговор. Бона не упустила ни слова.

— Это мне следовало бы обидеться, Семпьони, ведь именно я выбирала ресторан. Но знаешь, все элегантные заведения, которые подходят тебе, уже закрыты на лето. Мне же больше нравятся места, где чувствуется дух борьбы!

Чели угрюмо на нее покосился.

— Да-да, — подчеркнула Бона, — в жизни каждый сам завоевывает место под солнцем. — И жадным взглядом проводила большой бифштекс, который понесли на соседний стол.

Нет, решила я, Бона не станет пикироваться со мной через Семпьони — не то у нее восприятие, не тот характер. Она и в самом деле тут же переключилась на Мариани:

— А как насчет того дела?

Мариани не удостоил ее ответом. Тогда она обратилась к Терци:

— Ты что-то сегодня не особенно разговорчива.

— Я просто без сил. — (Бедняжка приняла на свой счет взрыв смеха, вовсе к ней не относившегося, и, кажется, обиделась. Даже оборки устало затрепетали на ее цветастом платье.) — Не вижу причины для смеха. Каждый из вас занят только укладкой своего текста, а я должна думать обо всех. К вечеру у меня глаза уже не видят. А еще на мне монтаж и план работы над новым фильмом — тридцать пять голосов, легко ли!

Я вмешалась, прервав ее скорбный монолог.

— А что за новый фильм? — спросила я у Чели.

— Нас практически вынудили его взять, — сказал он, — завтра я тебе все объясню.

Я попыталась понять, в курсе ли дела другой компаньон, Мариани, но тот все никак не мог оторваться от тарелки.

— Чего же тут объяснять, раз ты уже дал согласие?! — невозмутимо проговорила я.

— К счастью, сие ко мне отношения не имеет, — язвительно откликнулся Семпьони.

Я снова посмотрела на Чели.

— Это случайно не итальянский фильм?

— Ну да, по «Влюбленным» Гольдони, ты, наверно, читала в прессе…

— Они что, делают «Влюбленных» с немыми актерами?! — воскликнул Паста.

— С ума сойти!

— Да ладно тебе, итальянские фильмы всю жизнь дублировали.

— Ну и страна! Только здесь такое возможно!

Я чувствовала, что сейчас начнется полемика на тему голос — лицо, дескать, актеры должны сами себя озвучивать, хотя это правило никогда не соблюдалось и стало вечным источником жалоб, требований, призывов к бунту, высказываний типа «пора с этим покончить», «пусть сами себя дублируют». Но в итоге все оставалось как прежде, ввиду устоявшейся практики и перспективы хороших заработков.

— А вы разве еще не привыкли? — пожал плечами Купантони. — Тоже мне великая новость!

— Да, но если так будет продолжаться, — выкрикнул Паста, — скоро нам придется их и на сцене дублировать!

Кому в данном случае пришлось трудно, так это Боне: по тому, как она вся напряженно подалась вперед, было ясно, что ей ужасно хочется заявить о своей позиции, но до тех пор, пока ей было не известно, есть ли в фильме для нее хорошая роль, она не могла высказаться ни «за», ни «против» и в отчаянии переводила взгляд с Чели на Мариани. Она промокнула салфеткой пот в глубине декольте и, видимо, решила промолчать.

А Мариани наконец-то подал свой красивый голос, в котором актерское прошлое и хронический бронхит сливались в нечто весьма привлекательное.

— Это особый случай, — спокойно и размеренно произнес он. — Они пригласили на главную роль австралийца, а он прихватил с собой партнершу, ведь по сценарию героиня должна быть очень молоденькой и непременно неопытной.

— Ах, вот оно что!

— Обычная история!

Итак, волна возмущения (если таковое вообще имело место) проделала свой типично итальянский путь — исчерпала себя в одну минуту. Беседа опять раскололась на отдельные диалоги. Чели заказал горячее и еще вина. Бона в конце концов самоутвердилась:

— Но я ведь совершенно не знаю Гольдони…

Я молчала. Массимо Паста оказывал мне молчаливые знаки внимания: временами я ловила на себе его неуверенный взгляд, но не более того.

Еще один вечер прошел впустую. Хотя почему впустую? Не дойди я сюда — что бы это мне дало? В двух шагах от нас остановились двое замечательных музыкантов: мужчина прекрасно играл на банджо, а девушка, грациозная, раскрасневшаяся, держала на уровне груди скрипку и извлекала из нее тоскливые синкопированные звуки. Я спросила себя, кто они такие. Кроме меня, никто вроде бы и не замечал, какая красота выглядывает из-под ее черных лохмотьев, даже Чели, не пропускавший ни одной юбки. Официант толкнул ее, она сфальшивила, и чары рассеялись. Для меня опять зазвучал на первом плане сверхпронзительный голос Боны:

— Не искушай меня! Ты берешь его или нет? Сначала всех соблазняешь, а потом не берешь — это же чистый садизм!

Я поняла, что речь идет о шоколадном муссе, у Боны всегда серьезные проблемы!

Я заказала мусс со сливками и, когда мне его принесли, угостила ее, протянув вазочку, в надежде на то, что, кроме насыщенно-темного цвета десерта, она заметит изящный изгиб моих пальцев, мои тонкие запястья. Пройдет несколько часов, и я даже за это буду корить себя, испытывая страх.

Судьбе было угодно, чтобы именно в тот момент лицо Боны оказалось выхвачено из полутьмы ослепительным светом фар: на нем было злое, угрожающее выражение, а тени на глазах протянулись до висков. Она погрузила в мусс свою ложку, посмотрела на меня и опустошила добрую половину вазочки; это было сделано так лихо и нагло, что я с удовольствием бы пожала ей руку.

Вокруг нас колыхались мертвенно-бледные лица, несколько вееров; разговоры притихли, глоток граппы «на посошок» и чуть ли не полный ступор под конец, когда выяснилось, что уже давно наступила ночь.

В доме было темно; лишь сюда достигали слабые отблески. Я сняла туфли, старый паркет был теплым и даже запах издавал какой-то теплый. На автоответчике было пять звонков, я включила его, продолжая раздеваться.

«Федерико».

Только имя — больше он никогда ничего не говорит. Я посмотрела на часы: либо уже спит, либо еще не вернулся.

«Сокровище мое, я принимаю участие в том ужасном фильме, о котором тебе говорила. Они меня просто осыпали деньгами, поскольку сроки сумасшедшие». Немного искаженный голос моей матери: «Завтра съемки на Пьяцца-дель-Пополо, может, вырвешься? Целую, спокойной ночи».

«Привет, это Габриэлла, мы с Маурицио в начале следующей недели едем в Грецию, здесь просто невыносимо, можно умереть, а ты что делаешь? Решай скорей, потому что масса времени уходит на обычную волокиту, во всяком случае, пока паро́м вроде бы не…»

Габриэлла никогда не может уложиться в минуту. Равно как и отказаться от путешествия в Грецию в июле.

Затем послышался голос Андреа:

«Привет… — (неясный шепот) — …я хотел поблагодарить тебя за вчерашнюю помощь».

«Привет. Боюсь, что наговорила в пустоту. Так вот, завтра Маурицио должен заказать паро́м, хотя бы места́ для машин, а уж все остальное решим в Патрах, я, например, ни разу не была в Микенах и…»

Я прошла на кухню. Там всегда царил порядок сродни запустению, но я редко ем дома, а сейчас уже по крайней мере неделю не покупала провизии. Единственные признаки жизни — кофеварка и чашка, оставшиеся с утра на столе. Я открыла холодильник, наполнила стакан льдом. Где-то должна была быть бутылочка содовой: я нашла ее за тремя страшно сморщенными персиками, которые у меня не хватило духу выбросить сразу.

В темноте — лампы источают нестерпимый жар — я вернулась в гостиную, налила себе виски, разбавила его немного выдохшейся содовой. Выпила два глотка, подобрала блузку, брюки и трусы, которые, войдя в квартиру, швырнула на кресло, и бросила их в стиральную машину.

Потом зажгла в гостиной последнюю сигарету, опустилась на диван. В воздухе ни дуновения. Я вся взмокла. Вентилятор в спальне работал весь день. Вскоре мне придется его выключить из-за шума. С тревожным ожиданием, которое неизменно предваряет бессонницу, я спрашивала себя, сумею ли заснуть. Обступившая дом неподвижная, безупречная тишина, по идее, должна пойти мне на пользу; город, казалось, был на грани обморока.

А фильм неплохой, подумала я. В этом юноше есть что-то настораживающее, но он красив в своем роде. Производит впечатление, как Монтгомери Клифт; более того, своим пристальным взглядом и слегка орлиным профилем отдаленно напоминает его, хотя многие годы мне казалось, что Монти неповторим. Девочкой я была безумно влюблена в него! А потом бегала на вторичные выпуски всех его фильмов, это было нечто: я росла, а он становился все моложе и краше — еще один сбой во времени! — вплоть до самых первых вещей — «Место под солнцем», «Наследница», «Красная река»…

У меня в памяти возникла и Мелоди, это ее подвижное лицо, на которое то и дело опускалась тень… Она как-то слепо предана своему кузену, точно связана с ним какой-то мечтой, каким-то данным в детстве обещанием.

Зазвонил телефон, пронзив тишину. Было около двух. Я встала, пересекла комнату и ответила:

— Алло.

Последовала секундная пауза. Затем незнакомый голос сказал:

— Забывать нельзя.

— Кто говорит, какого черта?!

Но пока я произносила эти слова, у меня возникло твердое убеждение: неизвестный уже сказал все, что собирался. И действительно, спустя мгновение он повесил трубку.

Странные слова: «забывать нельзя». Что? Я вспомнила о вчерашних ночных звонках, но тут же отогнала эту мысль. Просто ошибка, так сплошь и рядом бывает, возможно, не в такой час, но сейчас лето, никому не удается уснуть. «Уснуть! И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность; Какие сны приснятся в смертном сне…».

Я выпила снотворное, легла, так и не заставив себя принять душ.

Все повторилось на следующее утро, и бледные призраки, изгнанные мной ночью, окрепли в моем мутном полусне.

Телефон звонил долго, прежде чем я протянула руку к трубке.

— Алло.

— Забывать нельзя.

Комната еще была погружена в темноту, и, как мне показалось, именно в темноту провалился и этот голос. Все-таки отдаленно знакомый, но чей — я никак не могла вспомнить. Вежливый, без модуляций. И мучительный.

Не думаю, что я в состоянии описать все, что испытала. В первую очередь ярость и страх, каких я до сих пор не ведала, — они ослепляли и оглушали меня, отнимая способность думать еще о чем-либо, кроме как о том, что продолжение следует, ведь повторение этих слов, вовсе не угрожающих и столь загадочных в силу своей отвлеченности, опровергало напрашивающуюся надежду, что они могли быть адресованы не мне, а кому-то другому. Нет, голос пытался воздействовать на меня, сохраняя анонимность. Это, конечно, внушало страх, но, к счастью, именно это и приводило меня в ярость. Он хотел зафиксировать меня в одной точке пространства и времени, оставить во власти одной-единственной мысли при помощи дешевой хитрости.

Словно окоченевшая, я продолжала без движения лежать на кровати. Все же победила ярость наряду с чисто инстинктивным желанием броситься к кому-нибудь за советом и помощью. И тогда я начала мысленно перебирать людей, к которым могла бы обратиться, отбраковывая одного за другим после беглой оценки их личностей с точки зрения моей проблемы. Каждого я более или менее заслуженно могла обвинить в рассеянности, или безразличии, или склонности к интригам, а самое себя — в недоверчивости и излишней замкнутости; однако не это прежде всего осложняло мой выбор, а сама постыдность испытываемого мною страха — впрочем, я начинаю это понимать, кажется, только сейчас. Эпизод-то был пустяковый, прямо скажем, незначительный: вполне вероятно, в тот же миг сотни других анонимных звонков полосовали город во всех направлениях; но тот факт, что один из них был адресован именно мне, приобретал статус болезни, происхождение и серьезность которой не установлены.

Боязнь одиночества вынудила меня отбросить сомнения, по крайней мере на время. Не найдя Федерико, я как-то машинально, спонтанно оказалась возле дома Андреа, о чем задумалась, уже проходя по вестибюлю к лифту.

Я позвонила в дверь один раз, потом дала второй звонок, более долгий. У него был чуткий сон, и обычно он не выходил из дома до десяти. Я позвонила еще раз. Подождала, опершись о косяк, и почувствовала облегчение.

Пока что я еще не продумала, каким образом завести с Андреа этот разговор, располагая считанными минутами и прекрасно зная, что, рассказав ему о случившемся, я тем самым дам ему право задавать вопросы, анализировать с присущей ему скрупулезностью каждый мой день в течение года с целью найти кого-то, с кем я должна была завязать, мягко говоря, несколько необычные отношения. Мне казалось, я уже слышу его слова, сопровождаемые прочувствованными и самоуверенными смешками, которые в конечном итоге обеспечивали ему определенное превосходство надо мной.

Тишина в доме была нарушена, лифт поехал вниз. Перед этой закрытой дверью я впервые осознала, что мне придется во всем разбираться самой. Хотя то был лишь первый проблеск осознания.

Когда я через полчаса приехала на студию, то уяснила для себя одно: ввиду полнейшей неопределенности мне остается только ждать. А работа тем временем отвлечет меня.

Но в последующие часы эта история с телефонными звонками вновь напомнила о себе, правда в форме небольших, можно сказать — гомеопатических, уколов. Их, однако, оказалось достаточно, чтобы упрочить чьи-то позиции и настроить меня на нужную волну, иными словами, привести в состояние крайнего нервного возбуждения.

Тон-зал М напомнил мне похоронное бюро. Паста отсутствовал, хотя нам предстояло начать со сцены с его участием. На этот раз, пояснил Мариани, он будет дублировать вторым (как будто очередность имела значение!). И сказал он это с видом человека, получающего удовольствие от возможности сообщить тебе плохую новость.

Я показала себя с самой плохой стороны: гавкала как собака, мои реплики представлялись мне чем-то чужеродным, а эти двое, Джо и Мелоди, перебрасывались ими с изяществом метания помидоров; вообще-то они были не виноваты, это мои мысли витали совсем в другом месте, и я делала акценты не там, где следовало. К примеру, пожелание спокойной ночи — она сказала это кузену на пороге своей комнаты — прозвучало у меня ужасно глупо, перенасыщенно, искаженно, со смыслом, противоречащим удивленному выражению лица девушки, когда Джо последовал за ней. Простые слова превратились, против моей и ее воли, в недвусмысленное приглашение. Меня могли бы втоптать в грязь, я бы не удивилась. Но чтобы на проклятом режиссерском пульте позаботились о корректировке — какое там! Паузы делались, но только по техническим причинам.

Д ж о. Я думал о нашем детстве… о том, как мы проводили вместе каникулы. Я давно хотел тебе сказать: ты стала первым объектом моих желаний. (Зажигает лампу, садится на кровать.) Ты помнишь первую зиму, когда мы катались на лыжах одни, без родителей? Нам было по тринадцать лет, но ты была уже почти взрослой женщиной.

М е л о д и. И ты воображал, что влюблен в меня?

Д ж о. Да, что-то в этом роде… но у меня бы никогда не хватило смелости открыться. (Встает, заметно нервничая.) Я посвящал тебе долгие сеансы мастурбации… однажды ночью это продлилось не помню уж сколько часов. А потом я сделал одну вещь.

М е л о д и. Какую?

Д ж о. Конечным продуктом моих занятий я запечатал написанное тебе письмо.

М е л о д и. Мне кажется, я знаю, какое именно.

Д ж о. Я подсунул его под дверь твоей комнаты, моля Бога, чтобы его не перехватила гувернантка.

М е л о д и. Госпожа Койл, ну конечно же! Я вырвала это письмо у нее из рук после жуткой борьбы. Она так и не сумела его открыть. Я убежала и прочла его на одном дыхании, но почти ничего не поняла.

Она остановилась перед ним, нежно положила руки ему на плечи. Джо так удивился, что даже слегка отпрянул, но потом прижал ее к себе, крепко-крепко. Мелоди поспешила высвободиться, избегая его взгляда. Она прошла в ванную и продолжила разговор.

М е л о д и. Госпожа Койл… часть погребенных воспоминаний. Ой, это же была настоящая английская чума!

Джо встал, посмотрел вокруг. Его внимание привлекла небольшая рамка с фотографией матери Мелоди и его самого в военной форме (эта фотография уже фигурировала в начале фильма). Он взял ее, с дрожью начал сжимать все сильней и сильней, пока не разбил стекло.

Когда он поднял голову, то увидел Мелоди, которая смотрела на него, ничего не понимая; он поднес к губам окровавленный палец, улыбнулся, как если бы ничего не произошло.

М е л о д и. Пойдем, я тебя перевяжу.

Пойдем, я тебя уложу в свою постель — такой смысл я умудрилась придать этой реплике. Мне надо было перестать «интерпретировать», потому что все у меня получалось перегруженно, мой голос существовал сам по себе и осуществлял странные перемещения, независимо от моего желания; мне надо было перестать беспокоиться о двусмысленном положении Мелоди, довериться экранным образам и воздержаться от каких-либо трактовок. К тому же, если у меня еще сохранились остатки совести, надо было все переписать наново.

Я собиралась сказать это Мариани и уже придумывала, что́ противопоставить его всегдашней спешке. И вот вслед за ароматом своего дорогого одеколона сбоку от меня возник Купантони, ослепительный, как настоящая кинозвезда, с широкой улыбкой, готовый приступить к нашей с ним сцене.

— Привет, Катерина.

Я посмотрела на часы: еще нет и полудня. Мне захотелось, чтобы все закончилось как можно скорее: с этого момента я буду заниматься чистым ремеслом, без всяких мудрствований, с той же непринужденностью, что и Купантони, полагаясь на силу голоса; думать надо не о фильме, а о себе самой, беспокоиться за себя — коль скоро на это есть все основания. В час, решила я, повидаюсь с матерью.

Мариани сказал в микрофон:

— А теперь вам придется выложиться: у вас обоих сразу же будет сильная чувственная нагрузка.

Инстинктивно я кинула взгляд на профиль Купантони. Да уж!

М е л о д и. Простите.

Х а р т. Это я виноват.

Они столкнулись под аркой Римского форума; Мелоди снова погрузилась в чтение своего Бедекера. Какой-то турист задел Харта, и он снова налетел на Мелоди, на сей раз у нее из рук выпал путеводитель.

Х а р т. Простите, я в самом деле не нарочно. Знакомиться таким образом просто глупо. (С улыбкой наклоняется, чтобы поднять книгу, отдает ее Мелоди.) Закладка не потерялась.

Они вместе осмотрели великий памятник, Мелоди не выказывала раздражения; впрочем, своей манерой поведения он располагал к себе.

Х а р т. Это триумфальная арка Септимия Севера, построенная в честь него и его детей Каракаллы и Геты. Затем Каракалла приказал убить своего брата и убрать его имя. Как говорится, обслуживание по полной программе.

М е л о д и. Раз вы все уже знаете, зачем вы здесь?

Х а р т. Видите ли, это место восхитительно.

Он снял черные очки, и Мелоди с любопытством заглянула ему в глаза.

Х а р т. Не беспокойтесь, я не собираюсь говорить, что вы тоже восхитительны.

М е л о д и. А что ж в этом плохого?

Она двинулась дальше; Харт последовал за ней.

Х а р т. Вам не следовало бы меня провоцировать.

М е л о д и. Вы правы, наверное, это нехорошо.

Х а р т. Я обычно притворяюсь, что просто не замечаю таких привлекательных девушек.

М е л о д и. Вот как?

Х а р т. Да… притворяюсь для себя самого, я имею в виду.

М е л о д и. Старые уловки!

Х а р т. О, вы меня еще не знаете. Я могу быть очень ловким и настойчивым.

М е л о д и. Никогда не сто́ит раскрывать перед другими свои темные стороны. До свидания.

Харт стоял у входа в открытый ресторан, на фоне виднелся Форум; за столиками было довольно много народа. Официант проводил его к столику Мелоди и предложил место напротив.

Х а р т. Добрый день.

М е л о д и. Здравствуйте.

Х а р т. Какая удача!

М е л о д и. Удача тут ни при чем.

Х а р т. Тогда судьба?

М е л о д и. Сколько вы дали официанту, чтобы он посадил вас сюда?

Х а р т. Десять долларов, а вы?

М е л о д и. Чуть больше половины — десять тысяч лир.

Х а р т. По-моему, настал момент представиться: меня зовут Чарли Харт. Что еще вы хотели бы обо мне узнать?

М е л о д и. А вы что хотели бы узнать? Вчера вечером на аукционе вы, как мне показалось, проявляли гораздо больший интерес к моему спутнику, чем ко мне. И притом не только как к конкуренту. (Наливает ему вина.)

Х а р т. Да нет, это вы меня очаровали, честное слово!

М е л о д и. Таким образом ваше драгоценное внимание сосредоточилось сразу на трех вещах… Вас действительно так заинтересовал этот секретер?

Х а р т. А вы как думаете? По-вашему, я стал бы рисковать такими деньгами только для того, чтобы произвести на вас впечатление?

Официант. Что будем заказывать?

Х а р т. Как здесь спагетти?

М е л о д и. Полуфабрикаты, как у нас.

Х а р т. Камбалу. Картофель и зелень.

Официант отошел.

Х а р т. Может быть, у них есть что-нибудь более возбуждающее?

М е л о д и. О, я думала, что меня достаточно.

Х а р т. Я имел в виду — пока. Пока мы на людях.

М е л о д и. Кстати, о ловкости…

Наплыв.

Мелоди резко приподнялась с кровати. В комнате почти темно.

М е л о д и. Я спала?

Х а р т. Всего несколько минут.

М е л о д и. У меня глаза сами закрылись. Я не привыкла к такому покою.

Х а р т. Я тоже.

Он лежал рядом с ней, накрывшись одеялом. Мелоди снова легла и застыла в неподвижности. Они находились в большом гостиничном номере; из окна открывалась панорама освещенного огнями города.

За долгим, во весь экран, поцелуем последовали фрагменты двух тел, ласкающих друг друга в нарастающем возбуждении. Ну вот, началось, сказала я себе. Все было очень пластично и эффектно, с изящными наплывами, но я обливалась холодным потом в ожидании первых стонов, которые предстояло дублировать.

Стремление выставить себя напоказ — из-за чего, собственно, и становятся актерами — исчезло у меня полностью; необходимость воспроизводить звуковую сторону чувственного наслаждения приводила меня в замешательство, как школьницу. Со мной это случалось не впервые, но только сейчас я поняла: для того чтобы добиться хотя бы минимальной достоверности, есть только один способ — обратиться к собственному опыту и воспоминаниям, находя в них нужные звуки; а это значило допустить посторонних в сокровенную и совершенно чуждую такому вторжению область, обнажить и продемонстрировать свою ущербную — и оттого еще более непристойную — сторону. Ну можно ли визжать, завывать и вскрикивать, сдерживаясь и покусывая губы, вздыхать, стонать и пыхтеть, не испытывая при этом унизительного смущения и не выставляя себя на посмешище? Мелоди уже издавала крики и вздохи — аккомпанемент долгой, отчаянной борьбы, и я, запыхавшись, — за ней вдогонку, как сумасшедшая. А калифорниец — ничего подобного, только капли пота на лбу и отрешенный взгляд.

Таким образом, Купантони неподвижно стоял и спокойно смотрел на экран, а я изощрялась, работая голосовыми связками. Но нет, вот и Харт начал подавать голос. Любопытство оказалось сильней меня, я перестала следить за ртом Мелоди и посмотрела на Купантони, подстерегая его.

Сказать, что он проявил себя настоящим профессионалом и работал с железной непринужденностью, — это почти ничего не сказать. Ни единый мускул не шевельнулся у него на лице, ни малейшей дрожи не пробежало по его векам и губам; и тем не менее своим голосом он произвел целый фонтан звуков, многоцветный, пышный, брызжущий, искрящийся. Он заслуживал аплодисментов.

Чтобы иметь возможность насладиться работой Купантони, я решила вскрикивать, когда моя героиня открывала рот, и мычать, когда она сжимала зубы, но так дело не пошло, пришлось все записывать снова, вздох за вздохом, стон за стоном.

Более того, обернувшись, я увидела Массимо Пасту, сидящего в первом ряду и улыбающегося то ли ободряющей, то ли заговорщической улыбкой. Самое ужасное, что теперь он, казалось, и не думал уходить. Я выругалась про себя и опять принялась за работу. Мобилизовала, как поклялась себе, все силы, все ресурсы своего проклятого ремесла, и получилось великолепно; таким образом, мы вскоре смогли продолжить запись сцены: Купантони, я и третий, у нас за спиной.

Рядом с любовником, который молча смотрел на нее, Мелоди казалась юной и хрупкой, в то время как по сравнению с кузеном она выглядела зрелой женщиной.

М е л о д и. Я хочу пить.

Харт встал, вернулся со стаканом воды, снова лег под одеяло.

Еще один долгий поцелуй. Наконец Мелоди поднялась с постели, взяла свою одежду. Ее взгляд упал на телекс, валявшийся среди других бумаг, и выхватил два слова: «коллекция Шэдуэлла». Она взяла его и прочла целиком: «Страховая компания Голдуина держит в секрете все, что касается коллекции Шэдуэлла. Возможно, ведется еще одно расследование. Надеюсь, завтра получите дальнейшие сообщения. Стив».

Х а р т. Я об этом хотел с тобой поговорить, хотел сказать сразу, но все произошло так…

Она уже закрылась в ванной, Харт подошел к двери.

Х а р т. Я ничего заранее не планировал, поверь, я оказался здесь из-за этого секретера, но когда узнал твоего кузена… Мелоди, открой!.. Дело Шэдуэлла заинтересовало многих, ты прекрасно знаешь. Но я перестал о нем думать, как только познакомился с тобой… Согласен, журналист всегда верен своей профессии, но я сию же минуту готов отказаться от этого дела…

Дверь неожиданно открылась, Мелоди прошла мимо, не взглянув на него, и направилась к выходу. Харт схватил полотенце, обмотал его вокруг бедер, ринулся за ней.

Х а р т. Я хотел попросить тебя только помочь мне встретиться с ним, а уж он сам бы решал, согласиться ему или нет…

Он взял Мелоди за руку, когда она открыла дверь, тщетно ища ее взгляд.

М е л о д и. Оставь меня.

Х а р т. Ты не можешь так просто уйти, я хочу снова увидеть тебя…

Против обыкновения у Мариани, когда мы закончили кольцо, появились замечания:

— Антонио, извини, но к чему этот жалобный тон? Не надо столько психологии. «Я хочу снова увидеть тебя» — это пока еще приказ, ведь он только что ее трахнул, понимаешь?..

Купантони медленно выпрямился и застыл.

— Нет, это ты извини, Джованни, — сказал он скорее самому себе, чем в микрофон.

Инцидент был вроде бы исчерпан. Купантони вернулся к предыдущей странице, делал вид, что перечитывает реплики.

Вновь появились Мелоди и Харт около двери. Купантони произнес:

— «Я хотел попросить тебя только помочь мне встретиться с ним, а уж он сам бы решал, согласиться ему или нет…».

— «Оставь меня», — сказала я.

— «Ты не можешь так просто уйти, я хочу снова увидеть тебя…» Прости, пожалуйста, но что означает «не надо психологии», он же не может звучать нейтрально, он не эпизодический персонаж, если не будет доказано обратное. И потом, он волнуется, ты же видишь, что он уже влюбился, он восхищен ею!

— Ну, это не столь важно. У него лицо мужчины-победителя.

— Никакого не победителя, просто невыразительное лицо, а я должен ему соответствовать, поскольку мы даем взаймы свой голос. Одалживаем его всяким собакам и свиньям!

— Антонио, прошу тебя, — отозвался Мариани, — не то чтоб ты был не прав, но давай отложим высшие материи до лучших времен, мы и так уже опаздываем…

— Да какие там высшие материи! Тебе лучше меня известно, сколько раз я давал объем и форму этим картонным персонажам, сколько раз мы улучшали оригинал, более того — дарили им жизнь… ты сам можешь этим похвастаться. Сколько фотомоделей и культуристов стали актерами благодаря нам!..

Обсуждение подобных проблем могло отравить весь день. Я, как никто, понимала Купантони, но крик его души оставил меня безучастной: вероятно, о некоторых вещах лучше не говорить вслух, иначе они становятся ничтожными репликами, произнесенными из ничтожных побуждений. Если бы я на секунду влезла в шкуру Мариани, то, пожалуй, поняла бы его; он вполне обоснованно запустил руку в волосы, не зная, как реагировать. Мы с Пастой, будучи в затруднительном положении, тоже безмолвствовали, хотя глаза нашего товарища искали поддержки. Но то, к чему он призывал, было настолько очевидным (не подумайте, в моих словах нет и намека на снисходительное отношение к Антонио), настолько общим для всех, что мы не могли вести себя иначе — ни я, которая почти не отрывала глаз от текста, ни Паста, который слушал с видом человека, так или иначе разрешившего для себя определенные проблемы. Пожалуй, его молчание понравилось мне даже меньше моего собственного. Ведь для меня метать бисер здесь, когда за пределами студии со мной происходит Бог знает что… одним словом, это невыносимо!

Мариани выбежал в зал, но это еще больше раззадорило Купантони.

— Если б не я, — орал он, — знаешь, сколько таких вот физиономий никогда бы не стали популярными в этой стране? Своим успехом они обязаны мне. Их превозносят критики, их считают великими актерами. Но благодаря чьему таланту, а?.. И если в какую-то реплику я привнесу чуть больше смысла, хорошо это или плохо? Мы тут из кожи вон лезем, а всем наплевать! Ничего, что машина вытесняет человека, ничего, что двадцатилетние дублируют шестидесятилетних, а все наши тонкости, изыски — это только нам самим нужно, больше никому! Вот мы по мере сил изощряемся, чтоб потом делать друг другу комплименты, — сплошной, нескончаемый онанизм!

— Ты перетрудился.

— А ты как думал! Раз уж мы призваны заниматься онанизмом, так выжимай из себя все, что можно! Ладно, продолжаем.

— Да, продолжаем, — поспешно согласился Мариани, возвращаясь за режиссерский пульт.

Паста подошел к нам.

— Пойду принесу вам что-нибудь из бара.

— Мне лучше сейчас не пить. Но все равно спасибо.

У Купантони на лице была написана усталость, и даже его костюм вдруг показался мне мятым и засаленным. Стоя у пульта, мы пробормотали: «Извини меня, Катерина» — «Да о чем ты говоришь», в зале потушили свет, опять пошло наше кольцо, мы приготовились продолжать.

М е л о д и. Оставь меня.

Х а р т. Ты не можешь так просто уйти, я хочу снова увидеть тебя.

Мелоди, не оборачиваясь, шла по коридору, он, полуголый, побежал за ней.

Х а р т. Да, действительно, я сделал запрос в редакцию, но потом это перестало меня интересовать. Если бы я хотел просто воспользоваться тобой, я бы спрятал телекс, как ты думаешь?

Мелоди вызвала лифт.

Х а р т. Да скажи ты хоть слово, черт возьми! Я отказываюсь от всех статей, от любого сбора информации про Шэдуэлла, идет?

Двери лифта открылись, Мелоди вошла в него, присоединившись к группе пассажиров, с нескрываемым любопытством глядевших на Харта.

Х а р т. Он меня совершенно не интересует, понимаешь ты или нет?!

Он заметил, с каким изумлением смотрит на него перезрелая красотка, вцепившаяся в руку молодого человека.

Х а р т. Зря удивляетесь, мы, влюбленные, утрачиваем чувство юмора.

Двери лифта закрылись.

Я не изменила своего решения повидаться с матерью, хотя ситуация оставалась прежней и я не знала, как приступить к ее обсуждению. Подобно тому как в тревоге и смущении я топталась несколько часов назад перед дверью Андреа, так и теперь стояла перед матерью в совершенно растрепанных чувствах. Я больше чем нуждалась в ее помощи, но не находила слов. Может быть, еще и потому, что передо мной была как бы не она, не лицо, а маска. Белые кудри, морщины, углубленные черным и раздутые белым, глаза, вытаращенные из-под наклеенных ресниц, майка с цветочками из блесток, алые ногти под цвет туфель на немыслимых каблуках.

— Твоя мамочка играет проститутку, если ты еще не догадалась, — объявила она самым непринужденным тоном, но так, чтобы ее слышала вся съемочная площадка. — Фильм построен на нюансах, доходящих до двусмысленности.

Съемки развернулись на стоянке машин, посреди Пьяцца-дель-Пополо; она была заполнена людьми и юпитерами, которые примешивали свой лиловато-белый свет к молочной дымке этого дня. Следует уточнить: этого незабываемого дня, ведь «забывать нельзя». Два слова уже набирали свою силу, приобретали самые различные звучания, и я невольно твердила себе: «Никогда не забуду ни единого мгновения всей этой истории».

— Если бы они потрудились сообщить мне раньше, — продолжала мама, утопая в полотняном кресле, — я бы, может, и воздержалась.

Я возразила, что такой резкий грим даже смотрится. Но она имела в виду другое.

— Да Бог с ней, с моей героиней. Было бы глупо сидеть тут и дуться на весь свет. — (Ее смирение было неподдельным, и в то же время она играла, старалась быть «убедительной».) — Я говорю о нем, о единственном, у кого в такую духоту есть здесь свой фургон. Для него специально придумали, так скажем, нового полицейского, которого будут звать Джопа делль’Аньене. — (Мама произнесла эти последние слова так холодно и отчужденно, что я не нашлась с ответом, да она и сама не ждала от меня утешения.) — Подумать только, ведь я оставила театр из-за его гнетущей рутины!

Она просила гримершу промокнуть ей лоб и нос, курила, время от времени судорожно массировала себе затылок, запуская пальцы в парик — ей страшно хотелось сбросить его, оставить вместо себя на кресле и уйти; я видела, как однажды во время репетиции она так и сделала, к полному изумлению молодого режиссера, который требовал «меньше реализма». «Не существует одного-единственного реализма, — сказала она ему. — Есть много различных условностей, стилей. Я надеялась, что хотя бы это вы понимаете».

Она говорила со мной своим неповторимым голосом, способным на самую хрустально-чистую обольстительность, бархатистым и отточенным, «инструментом прозы», как кто-то его назвал, полным несравненной нежности, очарования и природной властности. Уверяла, что я бледная, что слишком много торчу в этих темных залах, что мне нужно сбежать оттуда и поехать с ней отдыхать. На миг у меня появился соблазн сказать ей: да, я поеду; бросить все на какое-то время было бы единственным разумным выходом. Я колебалась.

— Синьора Карани! — позвали ее.

И тогда наконец-то я выдавила из себя, что мне надо поговорить с ней и что я подожду, пока она освободится.

— Мы снимаем третий дубль. — Она встала, внешне вполне спокойная. — Только одним планом — из экономии. Увидишь, что это такое.

Издали я смотрела, как она на секунду остановилась перекинуться несколькими словами с режиссером и оператором, прошла мимо группки зевак и оказалась в свете юпитеров. Ее лицо неожиданно сделалось совсем белым, нереальным.

Она стояла около «панды»; когда раздалась команда «мотор», она вся выпрямилась, положила руку на туго обтянутое бедро, посмотрела на часы, зажгла сигарету (против своего обыкновения она играла очень смачно).

Затем нервно оглянулась, кто-то вынырнул у нее из-за спины, какой-то тощий тип с худым, оливкового цвета лицом сельского сатира. Они быстро, на повышенных тонах подали друг другу несколько реплик (мне их было не слышно), потом мужчина схватил ее руку, заломил за спину, вырвал сумочку, открыл, пошарил там. Обыскал ее саму, что-то отобрал, наконец повалил ее, орущую, на землю. Туристы и прохожие останавливались, чтобы поглазеть на съемку, один из них помог ей встать, в то время как тощий тип, изрыгая проклятья, удирал по направлению к Пинчо.

Я получила возможность насладиться его гнусными репликами спустя несколько минут, когда моя мать позвала меня послушать запись на звуковой дорожке, которая будет использована при озвучании. Диалог был еще более грубым, чем само действие: отрывистые выкрики типа: «Говори, где товар, сука, а то прикончу», «А ну, доставай марафет!» — монотонно следовали один за другим. Я прекрасно понимала, что испытываемое мной чувство смертельной обиды за нее совершенно неуместно, но ничего не могла с собой поделать; я смотрела на сатира, на режиссера, на звукооператора, на мою маму с утонченной улыбкой на губах, на всех, кто слушал запись, перенасыщенную и замусоренную тысячей шумов, и ощущала, как это ребяческое чувство смертельной обиды растет и обретает буквальный — смертельный — смысл, точно я присутствовала не при обычной съемке, а при необратимом разложении, которое будет пережито и пройдет без всякого достоинства и величия, как роковая неизбежность; но я уже сказала, все было знаменательно в тот день, все имело скрытый смысл, подобно слишком уж символичным иероглифам, высеченным на красном камне обелиска в центре площади.

Я почувствовала, что впадаю в уныние, сделала несколько неуверенных шагов в сторону. Она подошла ко мне, начала ласковым тоном задавать вопросы, которые были для меня что нож острый — как будто она, по собственной инициативе, хотела узнать, что происходит, что не так, какие проблемы, почему я не решаюсь выговориться; я ведь с детства слыла странной, мой мутный взгляд всегда говорил присутствующим, что меня среди них нет, что я далеко либо упрямо замкнулась со своими тревогами и ожиданиями.

— Да нет, ничего серьезного, — соврала я лишь отчасти, — но надо спокойно разобраться. А сейчас мне уже пора на работу.

Я наклонилась поцеловать ее, испытывая нелепую, раздражающую нежность — в конце концов, речь в данный момент шла обо мне, это мне, а не ей, быть может, угрожала опасность.

Когда я уходила, краски дня еще больше поблекли; все казалось каким-то разбавленным, вязким и ненастоящим. Я гнала мысли о тех двух звонках: главное — сделать вид, будто ничего не произошло, будто и лифт в студии, и бар, и в спешке проглоченный йогурт были теми же, что и всегда. Хотя осознавала, что и темнота, и внимание, сосредоточенное на фильме, на кольцах, на укладке текста, на движениях губ, послужат мне лишь временным укрытием.

Я вернулась в зал, начала искать в сумке текст. И поняла, что оставила его на пульте; это стало еще одним подтверждением того, насколько я была рассеянна и взволнованна. Массимо Паста записал один целую сцену и теперь ждал меня у микрофона в обществе Франко Бальди. Если Мариани не ошибся в подборе актеров, нам следовало ожидать появления нового персонажа, непременно очень сексуального и мужественного. У четвертого микрофона стоял молодой актер, которого я никогда раньше не видела и которого запомнила только потому, что его существование отражено в тексте. Роль Бальди была весьма значительной, и под именем Уилкинса он заявил о себе первым.

У и л к и н с. Остаток твоего гонорара.

Он передал стоящему напротив него юноше несколько тонких пачек.

Уилкинс — это тот самый человек, который следил за каждым движением Джо, оставаясь незамеченным: стройный, сильный, лет пятидесяти, с выразительным лицом бывалого человека, изрезанным морщинами и обрамленным коротко стриженными волосами, — как раз под стать голосу Бальди. Служившая ему фоном комната вся сверкала от обилия картин и разных ценностей, из чего я заключила, что он расплачивался за доставленное ему очередное сокровище.

У и л к и н с. Пятьдесят в швейцарских франках, и еще доллары, как договаривались.

Его наручные часы показывали восемь. Он нажал на кнопку: циферблат превратился в микроскопический монитор, в поле зрения которого оказалась часть дороги и закрытые ворота; перед воротами появилась черная машина.

На мониторе нормального размера можно было узнать «порше», принадлежащий Джо; два других экрана, расположенных над консольным столиком, показывали интерьер дома. За этими мониторами наблюдал мулат из роскошного, но слишком утилитарного помещения перед входом в кухню.

Он тоже нажал на кнопку, проследив, как открылись ворота, затем другую и наконец произнес:

— Ваши гости прибыли.

Это сообщение не отвлекло Уилкинса от созерцания полотна, судя по всему очень знаменитого: не то кисти Перуджино, не то самого Рафаэля.

У и л к и н с. Вскройте мне сердце, и вы обнаружите там выведенное золотыми буквами слово «Италия».

Ю н о ш а. Боюсь, вы обнаружите там выведенное золотыми буквами: «Церкви не охраняются». Завтра разразится скандал.

У и л к и н с. Через неделю все об этом забудут.

Ю н о ш а. А я лягу на дно, и надолго. Месяца через три вы сможете найти меня в Гамбурге.

Он кинул в сумку последнюю пачку денег, протянул Уилкинсу руку.

Ю н о ш а. Удачи вам.

У и л к и н с. Удачи.

Столовая Уилкинса, как можно было предположить, тоже блистала великолепием. Гости и хозяин дома все еще сидели за столом, курили и пили кофе.

У и л к и н с. Естественно, не всегда то, что хотелось бы иметь у себя, продается. Часто деньгами вообще ничего не добьешься.

Мелоди сосредоточенно его слушала: подобранные кверху волосы и темное платье с мягкой драпировкой на плечах придавали ее лицу особую бледность. Уилкинс смотрел на нее с явным интересом.

У и л к и н с. Может, прежде выпьете что-нибудь?

М е л о д и. Нет, мне не терпится поглядеть.

Они встали. Проходя по залу, Мелоди остановилась перед «лотом 49».

М е л о д и. Кажется, этот секретер когда-то давно принадлежал семье одного моего друга. Я узнала его по описанию — не думаю, чтобы подобных вещей было много.

Д ж о. Итальянского друга?

М е л о д и. Нет, американского.

У и л к и н с. Очевидно, из семьи Хартов. Мне известна вся подноготная этого секретера…

Уилкинс провел их по галерее, уставленной суровыми мраморными бюстами, и остановился у покрытой фресками двери. Вставил маленький золотой ключ в замочную скважину и отпер. Мелоди вошла первой и снова очутилась в большом зале: среди роскошной мебели были продуманно расставлены футляры с изумительной коллекцией холодного оружия: кинжалы, сабли, турецкие ятаганы, украшенные алмазами и другими драгоценными камнями…

Д ж о. Ральф получает заманчивые предложения от крупнейших музеев мира.

У и л к и н с. По правде говоря, только от одного, я предпочел бы, чтоб и его не было.

Д ж о. Посмотри: это Джохур раджи. (Показывает на кривую саблю, усыпанную изумрудами, нефритами, сапфирами и алмазами, имитирующими рисунок волн.) А это Канджар.

М е л о д и. Великолепная работа. Может, поэтому они все заставляют думать о жестокости.

У и л к и н с. Ну, по крайней мере в этом они уступают современному оружию. Смерть от такого старого клинка как-то благороднее и чище, вы не согласны?

М е л о д и. Может быть, но…

У и л к и н с. Даже если бы это было возможно, у кого бы возникло желание коллекционировать нейтронные бомбы?

Д ж о. О, я знаю таких!

Мелоди подошла к футляру, в котором красовались крупные четки с драгоценным распятием, более удлиненным, чем обычно.

У и л к и н с. В эпоху Контрреформации их носили многие монахи…

Резким движением он выхватил из вертикальной части распятия острый стальной клинок; Мелоди слегка отпрянула. Джо обхватил ее за плечи, восторженно улыбаясь.

Д ж о. Реликвии Святейшей инквизиции… Но ты еще не видела самый легендарный экспонат. Покажешь, а, Ральф?

Уилкинс, не говоря ни слова, направился к выходу, подошел к другой двери и отпер ее еще одним золотым ключом. За дверью было темно.

У и л к и н с. Я знаю, Джо очень к вам привязан, ведь вы спасли ему жизнь.

М е л о д и. В этом нет моей заслуги. Я просто вовремя приехала.

У и л к и н с. Думаю, вы сделали нечто гораздо большее: вы вернули ему веру в людей. (Зажигает свет, и становится видна белая мраморная лестница.) Иначе вас бы здесь не было.

Д ж о. Это большая честь, Мелоди. Излишне объяснять, что ты должна сохранить все в тайне.

В полной тишине они спустились вниз. Походка Уилкинса не утратила своего изящества, но в ней появилось что-то суровое. Прошли мимо хранилища скульптур, размещавшегося в прямоугольном зале без окон.

У и л к и н с. Надеюсь, ты предупредил Мелоди об опасности, которая ей грозит?

Д ж о. Нет. Согласно легенде, ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности. Если ты веришь в такие вещи…

У и л к и н с. Я склоняюсь к тому, чтобы в них поверить. Сейчас, Мелоди, вы увидите Захир. Вы когда-нибудь слышали это слово?

Мелоди отрицательно покачала головой.

У и л к и н с. Оно арабское. Захирами называются люди и предметы, которые обладают ужасным свойством: их невозможно забыть и в конце концов их образ может довести человека до безумия.

Он проследовал по короткому пустому коридору, поднялся в полумраке по двум ступенькам, отключил при помощи третьего ключа сигнализацию на стальной решетке, напоминающей вход в склеп, за которой видна была только темная стена. Прутья решетки медленно раздвинулись. Уилкинс сделал шаг, толкнул невидимую, отделанную декоративными панелями дверь, ведущую в полную темноту. И вошел, не зажигая света.

У и л к и н с. Идите за мной.

Дверь закрылась у них за спиной, и они еще секунду пробыли в темноте. Вдруг сверху упал луч, за ним появились, как в волшебном сне, другие сверкающие белые и голубые лучи, мечущиеся и ослепляющие; стоило только отвести взгляд, и они в свою очередь наполнили темное пространство серебристыми отблесками. Свечение было таким ярким, что скрывало форму предмета, от которого оно исходило. Мелоди вскрикнула от удивления, а я, ничуть не менее ослепленная, промолчала. Наслаждение актерской игрой (а это настоящее наслаждение) уступало место другому наслаждению: смотреть, неотрывно следить, как зачарованный зритель, за продвижением по дому Уилкинса к неведомой цели.

Но это наслаждение волей-неволей пришлось себе отравить. Никто из нас не вправе отвлекаться, мы ведь не можем слепо копировать оригинал — слишком уж отличается качество звука, — даже вздох вынуждены переделывать.

Я наконец выдала в микрофон восклицание Мелоди, а она тем временем подошла поближе, чтоб рассмотреть висящий в воздухе стилет с изумрудной рукояткой и клинком, вырезанным из цельного алмаза умопомрачительной величины.

В полной тишине, потрясенная, она долго смотрела на стилет. Наконец подалась в сторону, потеряв ориентацию в черном безмерном пространстве: комната, обитая черным бархатом, точно гигантская витрина ювелирного магазина, усиливала эффект.

У и л к и н с. Вы, наверное, последняя, кто видит Невинное Оружие. Страховая компания настаивает на том, чтобы я положил его в банк.

Он взглянул на Джо, желая проследить за изменением его лица.

У и л к и н с. Ты сделаешь свой материал, не волнуйся, я же обещал. Но при условии, что негативы останутся у меня и ничего не появится в печати раньше чем через год.

Д ж о. Тогда я его сделаю как можно быстрее. Я тебе так благодарен!

Мелоди опять подошла к кинжалу, защищенному почти невидимым стеклом.

У и л к и н с. Очень мало кто знает о существовании этого алмаза, вот почему от вас требуется сохранить все в тайне. Очевидно, он из Южной Африки, как и все самые большие алмазы, например Куллинан, в три тысячи сто шесть карат, или Эксцельсиор… Надеюсь, я вам не наскучил.

М е л о д и. Что вы, наоборот.

У и л к и н с. В этом тысяча семьсот двадцать пять карат. Его первый владелец, раджа Харун аль-Хуктар, в середине прошлого века заказал известному голландскому мастеру придать ему такую форму…

Д ж о. Причем мастер тут же исчез при весьма темных и наверняка малоприятных обстоятельствах. (Встает на колени так, что его глаза оказываются на уровне кинжала; лицо зачарованное, словно бы он тоже видит его впервые.) Невинное Оружие!..

М е л о д и. А почему такое название? Им что, никогда никого не убивали?

Уилкинс ответил ей одной из тех неопределенных улыбок, которые не только не удовлетворяют любопытство, но еще больше его разжигают. Под конец они все трое многозначительно переглянулись.

Мое возвращение к реальности, то есть в зал, было довольно резким: перед глазами у меня все еще сверкал невероятный свет, исходивший от кинжала, — какой-то живой, льющийся. Словом, у меня не было возможности постепенно пойти на посадку и приземлиться.

— Только эта последняя реплика, Катерина. Записываем сразу же.

Хоть я немного и увлеклась своими фантазиями, мне все же казалось, что я произнесла заключительную фразу Мелоди с нужной интонацией. Но решила не вступать в дискуссии; к тому же кольцо уже пошло, Джо встал на колени перед кинжалом и прошептал:

— «Невинное Оружие!»

А я:

— «А почему такое название? Им что, никогда никого не убивала?»

Уилкинс повторил свою таинственную улыбку, и тут вновь послышался усталый голос Мариани:

— Прости, «убивали», а не «убивала». «Никогда никого не убивали».

Я мельком взглянула на Пасту и Бальди, повернулась лицом к аппаратной.

— Действительно, «убивали». «Никогда никого не убивали».

Раздались голоса коллег в мою поддержку и плаксивые интонации Терци из аппаратной, похожие на разлетающиеся в стороны брызги. Мариани сразу прервал эту никчемную полемику:

— Немного терпения, друзья. Мы быстрее переделаем, чем будем здесь спорить. Начали!

Проклятое ремесло! Джо встал на колени, Паста повторил:

— «Невинное Оружие!..»

— «А почему такое название? Им что, никогда никого не убивало?» Тьфу ты, извини!

Тут я и впрямь начала путаться. «Никогда никого не убивало», «никогда никого не убивали» — гласные будто назло выскакивали, как им заблагорассудится, и я не могла дождаться, когда наконец выберусь из этой трясины. Интересно, я успею купить себе сыра и помидоров? Хлеба и базилика у меня тоже нет. Да я вообще-то и не голодна. Ни о чем в этой трясине я не забыла, разве что загнала внутрь себя страхи, что подспудно мучили меня весь день наподобие дурацких скороговорок. Они бесконечно прокручиваются в мозгу, несмотря на то что занята вроде бы совсем другим; «сшит колпак не по-колпаковски» может превратиться в навязчивую идею.

В конце концов реплика получилась; не то чтобы она звучала очень естественно, но, во всяком случае, все гласные оказались на месте. На этом мы закончили, зажегся верхний свет, но я не успела оглянуться, как Мариани исчез (и Терци тоже), беззвучно, незаметно, и тем самым обострил мое желание поговорить с ним.

В аппаратной остался только Приамо Бьянкини. Не отрывая глаз от своих рычажков, которые приводил в исходное положение, он сказал мне:

— Мариани сейчас в тон-зале Ф.

Спустя несколько минут Бьянкини пошел вместе со мной по коридору, к нам присоединился киномеханик со своими вечными жалобами на жару в проекционной; но наши пути сразу же разошлись. Послышались тягучие, глухие слова вечернего прощания, не менее банальные вздохи облегчения, удаляющиеся шаги.

В тон-зале Ф моя кожа натянулась от миллиона впившихся в нее мельчайших иголок, как будто все мои бедные поры впитали в качестве аллергена раздавшиеся в темноте интонации:

«— Если мне пана-адабится врач, я па-ашлю за ним, а у вас я больше не лечу-усь!

— Не надо так, прошу тебя!

— А что ты хо-очешь, чтобы я де-елала: за-акры-ылась в сва-аей ко-омнате и думала, как через не-есколька ме-еся-цев…»

Молодая женщина из Гамбурга должна ослепнуть — примерно как моя Бетт Дэвис в «Закате» — от мозговой опухоли, вызванной радиоактивным излучением, и разрывается между своим врачом и последней акцией истинной пацифистки. Боже мой, ну и роль! Какая же я идиотка — надо было настоять, чтоб ее не отдавали Боне. Я тогда промолчала, поскольку вся эта история с Чели, и без того слишком скользким типом, уже в то время была весьма деликатной, и я не должна была показывать, будто я настроена против Боны… «Par délicatesse j’ai perdu ma vie» — кто это сказал? Во всяком случае, ко мне это вполне подходит. И вот я, глупая овечка, стою в полутемном зале, за установленными под прямым углом ширмами, чтобы голоса актеров преломлялись, создавая иллюзию замкнутого пространства, и мне видны только макушки Боны и Купантони, то поднимающиеся к экрану, то опускающиеся к тексту. Чуть в отдалении, на высоком табурете, сидит, сгорбясь и положив ногу на ногу, Мариани с сигаретой в руке. Этот вихрь полусветских интонаций, выкачанных снизу и выплюнутых при помощи живота и диафрагмы, это обилие растянутых гласных, пыхтенье, наподобие кузнечных мехов, составляют прямую противоположность холодному аристократизму немецкой актрисы. Я ощутила себя жертвой какой-то агрессии, которая сокрушит меня, а вместе со мной и доброе имя ДАГа; мои уши от напряжения готовы были соединиться на затылке.

«— …я только говорю, что нужно встретить смерть с достоинством.

— С дасто-оинствам? А сде-елать что-та, чтобы други-ие, миллио-оны других людей, не умерли та-акой же сме-ертью, эта разве не дасто-ойна?

— Да, достойно, но это совершенно ни к чему.

— А этава-а мы знать не мо-ожем, и ва-абще, аста-авь меня в пако-ое».

На лице Мариани не было даже замешательства, просто отсутствовало какое бы то ни было выражение. Я подавила желание спросить, уж не пародия ли это, а Бона, вновь обретя свою обычную манеру говорить, воскликнула:

— Привет, Катерина, какая честь! Неужели ты зашла посмотреть, как мы корпим над этим веселеньким фильмом?

— Думаю, трудновато вам приходится, — сказала я Мариани.

Бона ласково похлопала ладонью по тексту.

— Эти милые немцы, всегда такие легкомысленные!

У нее на лбу выступили следы затраченных усилий, и она небрежно смахнула их мягкой обложкой сценария.

Голос из аппаратной объявил об окончании записи, опять слова прощания; у Купантони был настолько помятый вид, что его нелегко было узнать. Мариани тоже едва держался на ногах.

Вошел режиссер дубляжа и обратился к нему:

— По-моему, все хорошо, да?

Под очками в черепаховой оправе пробежала лукавая улыбка. Бог ты мой! «Находка» Чели! Молодые люди этой породы ни перед чем не остановятся ради своей карьеры. Мои мысли витали слишком далеко, чтобы я могла сказать ему: нет, никуда не годится, — но разделявшие нас годы вдруг показались мне столетиями, полными славных деяний. Бона обласкала его взглядом и удалилась с ним под руку.

— Фу, ну и денек!

— Да. А что еще нас ждет впереди! Когда мы начинаем дублировать Харлоу?

— Боюсь, мы уже запаздываем, вклинился тот итальянский фильм, который пойдет в Венецию.

— Австралийский Гольдони, что ли?

— Хм. В начале той недели решим.

Я удивилась, что до сих пор нет графика работы, он ответил, что им, как обычно, занимается Чели.

— Надо его спросить, а то я хотела выкроить себе отпуск.

Мы остановились все в том же пустынном, кривом коридоре. Мой компаньон, видно, и впрямь был на пределе. Он вытер носовым платком серый морщинистый лоб, усыпанный маленькими черными точками.

— Хорошо, мы постараемся оставить тебе свободные дни.

— Чели еще здесь?

— Теперь, наверное, уже ушел.

— Счастливый! Надо сказать, я его довольно редко вижу в последнее время.

— Ну, не очень-то ты и стремишься. Он всегда на месте.

— А, по-твоему, я должна к этому стремиться?

— Мне бы хотелось, чтоб вы ладили, иначе всем будет трудно работать.

— Разве мы не ладим? Я-то считаю, что он просто молодец.

Сейчас начнутся обычные разговоры: Чели образцово ведет бухгалтерию, отлично знает требования рынка, всех обеспечивает работой, — они мне до ужаса надоели.

— Надеюсь, ты не станешь упрекать меня в том, что я мало занимаюсь административными делами?

— Ну что ты, и в мыслях не было! Я слишком ценю тебя как актрису. Но, может, все же тебе стоило бы заняться режиссурой, хоть время от времени?

Глупости, сказала я себе.

— Сегодня Купантони, — продолжал он разглагольствовать, — прямо довел меня своими претензиями на улучшение оригинала. Это наш старый грех. И чего мудрствовать, когда голос всего-навсего накладывается на персонаж!

— Мне кажется, уровень игры вообще заметно падает.

Поскольку Мариани не уловил яда в моем голосе, я продолжила:

— Бо-олее таво, мы про-оста тиря-яим дасто-оинства.

Теперь он уже сделал вид, что не понял, только глаза как-то опасливо забегали, и я утвердилась в своих подозрениях: на него явно давят, чтоб он проталкивал Бону, в то время как хорошие актрисы сидят без работы, а он не знает, как ему быть. Я несколько удивилась: до сих пор во всем, что касается творчества, он прислушивался ко мне, равно как в экономических вопросах поддерживал инициативы Чели. Если же сейчас по какой-либо причине он не мог отказать Чели, то я непременно должна была знать эту причину.

Я пыталась разговорить его, но в целом безуспешно.

— Короче, если есть какие-то осложнения, я могу и отказаться от Харлоу, — отрезала я.

Он стал уверять, что я ему необходима, только меня он видит в этой роли, но голос его звучал как-то уж чересчур вкрадчиво. Мне, конечно, следовало бы прямо заявить ему, что если он намерен за боевые заслуги произвести Каллигари в Харлоу, то пусть так и скажет. В конце концов, в случае разрыва мое согласие необязательно, ведь у меня только треть уставного капитала.

Но, подумав, я все же решила предпринять обходной маневр.

— Ты же знаешь мое мнение на этот счет: каждый должен заниматься своим делом. В административных вопросах я ограничиваюсь формальным контролем.

— Конечно, мы как раз только что об этом говорили…

— К тому же я никогда не возражала, чтобы актеров приглашали со стороны, и не стремилась заполучить себе самые выигрышные роли. Помнишь, скольких способных актрис я сюда привела? — (Кажется, я дала ему понять, что Бону Каллигари к таковым не причисляю.)

— Я ни в коем случае не умаляю твоих заслуг. Но порой все оказывается гораздо сложнее, — опять пустился в разглагольствования Мариани. — Здесь же все такие обидчивые, к примеру Семпьони… Ты могла бы хоть иногда быть поснисходительней.

Я промолчала. Скорее всего, он ничего от меня и не скрывает, а просто-напросто ненавидит всех нас: актеров, авторов текста, техперсонал. Хотя нет, он и этого не может себе позволить, иначе ему пришлось бы признать, что он неудачно вложил свой капитал; если люди, которых он в течение многих лет передвигал, как фигуры на шахматной доске, ничего не стоят, значит, он и сам ничего не стоит, а кто захочет расписываться в собственном ничтожестве?

— Как бы там ни было, наш автор диалогов, — продолжал он, возобновив свое продвижение к бару, — сообщил мне, что полностью отказывается от детективов. Он утверждает, что это не диалоги, а черт знает что. Ему, видите ли, хочется заниматься только тем, что приносит настоящее творческое удовлетворение.

— Ну, разумеется! Отныне Пинтер и Нил Саймон будут писать исключительно для того, чтобы Семпьони наслаждался, переводя их. А если он и тогда не получит удовлетворения, то я ему от всего сердца посочувствую.

Завершив такой остротой разговор с Мариани, я все же не сумела приглушить беспокойство и теперь чувствовала, как оно поднимается, наподобие прилива, именно сейчас, когда я снова осталась одна и дела уже не могли отвлечь мое внимание.

Правда, я ненадолго погрузилась в обыденную суету и в обыденные размышления. По дороге домой, чтобы чем-то занять мысли, следила за агрессивным поведением водителей, за их попытками обогнать, втиснуться, броситься наперерез (меня до крайности раздражала эта громадина — замок Святого Ангела, стоящий чуть ли не впритык к набережной, — страшно узкое место!), проехать несколько метров сплошным потоком, а потом рассыпаться в полном беспорядке, но с тем же стремлением обойти других.

Уже около дома я отметила, насколько здешние магазинчики сохранили свой скромный домашний облик и какие здесь незатейливые, однако совсем не грубые нравы; это меня несколько успокоило. Мне даже захотелось еще побыть на улице, в то время как тяжелые редкие капли дождя расплывались в красной пыли. Я зашла в длинный пенал бара выпить кока-колы и оказалась в нем единственной посетительницей. Стоя напротив усталого бармена, я конфузилась от собственной медлительности.

Не раскрывая свертки, я свалила их в холодильник, разделась, приняла душ. Дома меня опять охватила тревога, я ловила себя на том, что все время прислушиваюсь. Ожидание, получившее первый ложный сигнал в виде длинной оранжевой молнии, осветившей все вокруг, окрасившей стены и погасшей в сопровождении приглушенного грохота. То, что явление огнедышащего дракона довольно топорно предупреждало о каком-то важном сообщении, пришло мне в голову только через час; тем временем в темных углах комнаты что-то сгущалось, становилось назойливым, примерно как струя фонтана, которая не только давала непонятное ощущение свежести, но и своим обособленным шумом мешала мне читать.

Я взглянула на телефон: интересно, почему он молчит? Я поняла, что на протяжении всего дня с нетерпением ждала вечера. И все же я оттягивала момент возвращения, а придя, даже не удосужилась прослушать записи на автоответчике.

«Привет. Ты жива? Дай о себе знать». Голос Федерико, какой-то бесцветный, видимо, от разговора с пустотой.

«Любовь моя, извини за сегодняшнее». Моя мать. «Как ты поняла, я была не в себе из-за всех этих хамов. Мне нужно выговориться, позвони мне, как только вернешься».

Я нервно прокрутила пленку. Других звонков не было.

Прошло еще какое-то время. Помню, как вдруг среди других голосов, доносившихся из соседнего окна, я услышала свой собственный голос: я самым глупым образом, разделенная на кольца, возвращалась сама к себе из включенного где-то телевизора. Я попыталась избавиться от ощущения раздробленности и напрасной траты сил, от восприятия своей жизни как кастрюльки с потрохами и прогорклым маслом.

Ровно в десять раздался звонок. Я вскочила с дивана и кинулась к телефону.

— Алло!

— Ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности.

Я не спросила ни кто говорит, ни что-либо еще. Не издав ни звука, я выслушала короткую фразу и щелчок повешенной трубки.

И тут меня прямо-таки осенило: это же слова из фильма! Голос Джо, предваряющий сенсацию! Голос Джо и реплика Джо!

Я не пытаюсь воспроизвести все мысли, которые одновременно стали роиться у меня в голове. Сначала это был лишь клубок предположений, которые представляли собой нечто слишком неопределенное и молниеносное — порыв ледяного ветра, ворвавшегося в затхлое помещение.

Текст роли лежал у меня в сумке на кухне. Я принялась листать его одеревенелыми пальцами, уговаривая себя успокоиться. Надо найти место, где речь идет о Невинном Оружии… Я села поближе к свету. Вот, мы только что закончили это кольцо, про Захир! Реплики, напечатанные здесь с косыми черточками вместо знаков препинания, теперь приобретали совсем иной смысл.

У и л к и н с. Надеюсь/ ты предупредил Мелоди об опасности/ которая ей грозит.

Д ж о. Нет/ Согласно легенде/ ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности/ Если ты веришь в такие вещи.

Я лихорадочно пролистнула несколько страниц назад и, скорее благодаря инстинкту, чем твердой памяти, нашла другую реплику, имевшую ко мне отношение.

Д ж о. С той самой ночи мы все уже не те/ что прежде/ хотя внешность и обманчива и ты права/ Я не могу не думать об этом/ забывать нельзя!

Это было кольцо 24, отмеченное на полях красным кружочком.

«Ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности» было пятьдесят пятым кольцом.

Обе фразы, взятые вне контекста, должны были приобрести для меня некий смысл, приспособиться, прирасти ко мне. Итак, тот, кто их использовал, кто направлял мне эти все более угрожающие предостережения, наверняка прекрасно знал сюжет фильма, раз настолько вдохновился им. Относительно этого я сразу же отмела все сомнения и попыталась продвинуться дальше в новом прочтении текста, хотя и знала: состоящий из голых реплик, без указаний места, времени и действия, даже без деления на эпизоды — не зря его иногда называют просто «диалоги», — он мне не поможет. Но в своем отчаянии я зашла дальше, чем можно было ожидать, иными словами, заметила, что диалоги укорачиваются и в конце концов превращаются в набор отрывистых реплик, почти междометий, причем особенно это касалось Мелоди; на последних страницах она тяжело дышала, кричала, стонала и не произносила ни слова… Боже мой! Я глядела в текст и чувствовала, как растет его значимость в моей судьбе. Кому-то хотелось, чтобы она сплелась с судьбой моей героини Мелоди, но я не знала всей истории Мелоди и не могла попросить — без риска выдать свой страх — подробно пересказать, как бы расшифровать ее мне, никого из тех, кто видел фильм целиком. Я не решалась это сделать, поскольку любой из них мог оказаться Джо, хотя и существовала простейшая связь: Джо Шэдуэлл, он же Массимо Паста.

Так или иначе, это был его голос, звучавший, правда, немного безлико из-за многолетней рутины, но все же с характерными приглушенными — или, точнее говоря, запорошенными, шуршащими — нотами, и я удивилась, что не сразу его узнала. Но именно поэтому такое «установление личности» показалось мне слишком прямолинейным, что-то в нем было избыточное, даже смехотворное.

Когда я попыталась понять технику этих предназначенных специально для меня эффектов, меня вновь обуял страх. Из тех, кто видел фильм до конца, именно у Пасты не могло возникнуть с этим никаких осложнений, ему даже не нужен был магнитофон, чтобы воспроизвести свои собственные реплики. Но, судя по звуку, слова Джо все-таки прокручивались в записи, хотя очень качественной, создающей эффект живого голоса. Я сразу отказалась от мысли о студийной пленке, ведь к аппаратуре имел доступ только технический персонал, а у меня не было оснований их подозревать. Я подумала (правда, особой ясности у меня в голове не наблюдалось) о каком-нибудь микроскопическом устройстве, которое с легкостью можно спрятать в тон-зале и подключить к студийному магнитофону, причем на большом расстоянии. Приобрести приемопередатчик или нечто подобное мог каждый — таким образом, я не продвинулась ни на шаг в своих поисках. Мне ничего не оставалось, как следить за Мелоди, Джо и другими персонажами, кольцо за кольцом, вплоть до самой развязки; одно лишь мысленное упоминание этого слова опять вызвало у меня ужас, к которому добавилось нетерпение. Я оделась и выбежала на улицу.

Без грима она снова обрела свою красоту. Мягкие, зачесанные назад волосы, гладкая кожа на лице, совершенные линии скул, продуманные движения кистей рук (применительно к ним так и хочется употребить французское слово «attaches», казалось говорившие о полной внутренней гармонии. Она не старела, просто ей становилось больше лет, а глаза цвета темного янтаря, чей блеск достигал галерки, сейчас были подвижны, полны внимания.

Своим легендарным голосом она говорила именно о том, что сделало его легендарным:

— Ты понимаешь, мне очень хотелось увидеть портрет Эллен Терри, мне был незнаком этот рисунок Бердслея, можешь себе представить, как они его повесили: в темном закоулке вместе с другими карандашными портретами! Я разозлилась, стала отходить то вправо, то влево, чтобы он хотя бы не отсвечивал из-за этой несчастной лампочки — ну прямо как в больничной палате! Там был еще мужчина, который тоже пытался хоть что-нибудь разглядеть, я попросила у него зажигалку, осветила рисунок — точно в склепе… До чего она была похожа, и такой характер… просто замечательно. Конечно же, выполз единственный на всей выставке служитель, и сама понимаешь, что тут началось. С годами мне все труднее сдерживаться, а потом у меня падает давление. — Она помолчала, собираясь с мыслями. — В общем, как говорил Джеймс Мэйсон Джуди Гарланд, в тебе есть то особенное, о чем упоминала Эллен Терри.

Я слушала ее с восторгом, и, думаю, не потому, что она говорила лестные для меня вещи, нет, просто ее уверенный, но легкий тон дал мне возможность в тот момент обо всем забыть; меня очаровывала эта ее манера быстро двигаться по комнате, переставлять какие-то предметы на столе: рамки с фотографиями, книги, сценарии, причем меня ни на секунду не покидала уверенность, что она здесь, совсем рядом со мной. О, если уж моя мама где-то находилась, этого нельзя было не чувствовать, она заполняла собой все, причем мягко, деликатно. Мне кажется, сама она этого даже не замечала.

— Дубляж когда-то играл большую роль и в моей жизни, да-да! Как источник дохода он очень помог выдвинуться. Но нельзя ограничиваться только этим, иначе сойдешь с ума. Время от времени я слышу тебя в фильмах, и мне всегда кажется, что ты мечешь бисер перед свиньями: волшебный, редчайший бисер оказывается в отхожем месте. Ты единственная действительно играешь, единственная понимаешь то, что говоришь. Разумеется, если есть что понимать.

Если есть что понимать! Она права: миллионы реплик — это лишь пустой звук.

— По-твоему, можно умирать от зависти к тому, кто талантливей тебя?

Вопрос, резкий, выпадающий из общего тона, заставил ее сделать паузу.

— Не знаю, только не среди актеров. Одно то, что человек способен сравнивать себя с другими, беря за критерий не деньги или успех, а талант, говорит, как мне кажется, о том, что он сам не лишен таланта. Во всяком случае, он ставит себя на весы, а это уже признак ума. Я, правда, что-то редко встречаюсь с его проявлениями.

— Можно быть умным, но не иметь особого дара и потому сходить с ума от зависти к тому, у кого он есть.

— Надеюсь, ты не завидуешь чужому таланту? У тебя на это нет никаких оснований.

— Я о другом. Если то, что ты говоришь, — правда, кто-то может завидовать мне.

Она помедлила, как бы в нерешительности.

— Пожалуй, ты недостаточно удачлива, чтобы вызывать зависть. Но ты такая молодая! Ты могла бы вернуться к временам Ариэля. Со мной.

— С тобой? На сцене? Да меня никто не заметит!

Она засмеялась.

— Глупости! Возможно, у меня еще остался какой-то шарм, но…

— Ты умеешь искриться, мама, да-да, именно так, и любая актриса, хоть и намного моложе, выглядит рядом с тобой просто убогой.

— Неправда, к тому же с тобой я бы вела себя благородно. — Она запнулась, поняв, что сама себе противоречит. — Я научу тебя кое-каким хитростям, пока они тебе неизвестны, а в остальном у нас не будет проблем. — Она опустилась на уголок дивана. — Иди сюда. Послушай. Тут возникла идея предложить нам с тобой сыграть мать и дочь в одной пьесе, эту комедию уже поставили аналогичным образом в Лондоне и в Берлине, был большой успех, поэтому предполагается, что и у нас она даст хорошие деньги.

— В Лондоне, в Берлине… — пробормотала я. — Очередной дубляж… повторение спектакля.

— О Господи! — Она встала (я взвинтила ее, но я и сама была в таком состоянии). — Ты не понимаешь, что это нужно нам обеим. Тебе необходимо вновь привыкнуть к публике, к реальной публике. Да, теперь такое случается редко, но когда она тебе по-настоящему аплодирует, «вне абонемента», без участия клакеров, то окутывает тебя любовью, придает силы на несколько дней вперед. А мне нужен спектакль, в котором бы чувствовался класс. Бог мой, человек мечтает создать себе блестящий имидж… Видишь, у нас и слова-то для этого нет!

— Почему же нет, мама, возьми словарь и посмотри перевод: изображение, подобие, копия, образец…

— Ну конечно!

— А вот то, что тебе нужно: сценический образ, воплощение.

— Великолепно!

Мы засмеялись. Как было бы замечательно и дальше продолжать шутить, сидя рядышком на большом мягком диване, в этой неповторимой, изысканно обставленной комнате, которая словно создана была для того, чтобы забыть о внешнем мире, за исключением залитого светом сада за окном. Как было бы замечательно, если б я смогла от игры перейти к приведшему меня сюда делу. Эта мысль мучила меня, а мама, все еще сохраняя шутливый тон, сказала:

— Знаешь, как будет называться фильм, где я сейчас снимаюсь? «Джопа, стреляй скорей!» — вот как! А еще мне предложили роль гадалки в новой киноверсии «Кармен», действие происходит на фабрике по производству пармезана и называется «Пармен»…

Я не могла удержаться от смеха. И все же, значит, то леденящее чувство необратимого разложения, которое охватило меня днем, имело под собой основание.

— Ага, сегидилья Пармен, так я понимаю?

— Молодец, схватываешь на лету! А что до зависти, даже если мне хорошо платят за такие картины, то я хочу, чтобы мне не только завидовали, а чтобы еще и уважали.

— Мама, у меня проблемы посерьезней. Знаешь, я хотела бы…

— Ну да, хотела бы, но сейчас… и так далее, и тому подобное, так ведь? В прошлый раз ты говорила то же самое.

— Да нет, в прошлый раз было совсем другое.

— Ну разумеется, был Андреа.

— Опять не то! Все уже шло к разрыву. Если б дело было только в этом!

Она обиженно молчала, и моя тревога опять всколыхнулась. Когда я пришла, она мне обрадовалась, назвала детским прозвищем «Стебелек» и буквально за две минуты соорудила великолепный стол. Я отведала сливочного мороженого и незаметно взглянула на часы: вечно у меня времени в обрез!

— Мы поговорим об этом в спокойной обстановке, честное слово.

— Когда?

— Думаю, все разрешится очень быстро.

Однако я не могла ей сказать, что не знаю, каким образом все разрешится и с какими потерями.

— Так, значит, до тебя все-таки дошли мои послания?!

Слова Федерико обрушились на меня из домофона и отдались в ушах неимоверным скрежетом.

Я поняла, что чем труднее мне относиться к происходящему с юмором, тем больше самые невинные слова окружающих приобретают для меня какой-то горьковато-острый привкус, наподобие блюд из соседнего китайского ресторана.

Даже то, что Федерико вместо имени записал на автоответчике: «Ты жива? Дай о себе знать», — сейчас, когда я стремительно неслась навстречу смертельной опасности, становилось для меня неким знаком.

Передо мной уже давно разверзлась страшная трещина — не шире моей ступни, но до странности глубокая: вот уже многие годы Федерико был моим другом и одновременно — вне всякой связи между нами — другом Андреа. А потом, когда наша совместная жизнь с Андреа закончилась, мой бывший муж отдалился и от Федерико, видимо все же как-то связывая его со мной. Федерико же разрывался между нами, будучи уверен, что не должен делать выбор между людьми, которые ему в равной степени дороги. Мне подобный выбор тоже казался неестественным. Но в конце концов за него сделало выбор то, что мы в своей лености обычно называем обстоятельствами. Теперь он виделся с Андреа все реже и реже.

Дверь в квартиру была чуть приоткрыта. Я вошла.

В шортах и рубашке он вырос на пороге кухни, идя мне навстречу, пересек свою единственную большую комнату. В его лице я заметила что-то необычное: уж не передалось ли ему мое тревожное состояние?

— Здесь можно задохнуться, — сказал он и протянул мне стакан виски со льдом. — В Индии к этому делу многие пристрастились, поскольку, поднимая температуру собственного тела, меньше страдаешь от жары. Я имею в виду англичан, живущих в этой грязной глухомани типа какого-нибудь Чандрапура. Конечно, им было трудно воспринимать это иначе как ссылку…

Я удивилась, что он пьет, так как в квартире вместе с запахом гамбургеров явственно ощущался аромат наркотика, а Федерико обычно строго держался правила: либо алкоголь, либо травка. Однако в его поведении я не уловила никаких отклонений от нормы; он провел пальцами по клавишам пианино, вышел на небольшую террасу, пробравшись между комнатными растениями и круглым столиком с двумя стульями. Я выпила для храбрости, поставила сумку и двинулась за ним.

— Это место все больше напоминает мне Лиму, — вздохнул он. — Понимаешь, там нет солнца, но и дождя тоже, они не знают, что такое зонт. Сплошное сухое облако, состоящее, очевидно, из проклятий инка. А высохшие муниципальные деревья засыхают и падают, и по обочинам их авенидас зияют огромные ямы.

Светила луна, воздух был напоен таинственными звуками; в проеме крыш лихорадочно металась какая-то птица. Все, как и днем, будто замерло, видимо, чтобы навечно отпечататься в памяти.

Он пристально посмотрел на меня, и я почувствовала себя разоблаченной, точно он сразу понял, что я хочу от него невозможного: жду помощи, не желая втягивать в эту историю.

Я до сих пор не произнесла ни слова, не сделала ни одного жеста, который бы поставил его в известность о цели моего прихода.

И все же наконец решилась:

— Мне нужен пистолет. Сегодня ночью.

Он не двинулся с места. Я почувствовала, что краснею, но еще упрямей повторила:

— Сегодня ночью.

— Если ты говоришь о пистолете моего отца, то у меня его больше нет, я от него избавился.

— Помоги мне найти другой.

— Зачем?

— Мне надо защититься.

Наступило молчание.

Я вернулась в комнату, взяла сигарету со стола, заваленного рукописями.

— Во что это ты вляпалась?

— Не знаю. Я ничего такого не совершила.

— Может, как раз поэтому?

— Может быть. Значит, так было предначертано.

Я подняла с пола сумку, собираясь уйти.

— Забавно, я всегда выступаю в роли просительницы, вечно кому-то обязана. Я не про тебя, конечно, и все же…

— Обязательства надо искупить, иначе они душат.

Он подошел к пианино, начал напевать, сам себе аккомпанируя:

— «Спасибо, что живешь — спасибо, что ты есть — thank you for calling — good bye…

Он хотел меня развеселить — не его вина, что я теперь все видела в черном свете. Я направилась к двери.

— Андреа не знает об этой истории. И ты ему ничего не скажешь.

Он догнал меня, загородил дверь, все его тело было напряжено, хотя на лице он старался сохранять спокойствие. Чтоб удержать меня, начал паясничать:

— Знаешь, я, кажется, нашел способ делать деньги: туристские ботинки с надувными подошвами, они поднимают тебя на целый метр, и ты наслаждаешься исключительными видами. Только подумай — вот ты в музее, нажимаешь на клапанчик, и — вжик! — никаких перед тобой голов. Потом, когда захочешь, опускаешься и ходишь себе, как обычно. Заправиться можно газовым баллончиком, примерно как для зажигалок.

Я рассмеялась, и это его приободрило.

— Послушай, я всегда старался по возможности не лезть тебе в душу.

— Но на этот раз я сама тебе ее открою: мне нужен пистолет. Без всяких эвфемизмов.

— Однако ты не можешь сказать больше того, что сказала.

Я покачала головой.

— К сожалению.

— Ладно, насчет меня не волнуйся.

— А ты насчет меня. Я выкручусь.

— Хорошо.

Я подумала, что ему хочется обнять меня, сделала шаг в сторону. Снова поставила сумку.

— Ты должна использовать свои козыри, а они сильнее, чем у кого бы то ни было. Зачем тебе вооружаться?

— Ты не понимаешь, — сказала я. И еще, помню, добавила: — На этот раз не обойдется без последствий.

— Что ты хочешь, чтобы я сделал?

— Ничего. Хотя нет, постели-ка постель. Может, мне удастся поспать здесь несколько часов.

С этой высоты сцена казалась дном пропасти, серо-лиловая пустыня с дюнами до самого горизонта; занавес — границей между ночью и днем, гигантской тенью, разрезавшей небо пополам.

Ужас перед пустотой не исчезал. Головокружение было ясным и медленным, падение — молниеносным; я упала внезапно в кишащие огни, четко отсчитывая несоизмеримо долгие доли секунды.

Я резко приподнялась, издав стон, вся в поту, полная тревожных предчувствий. Я падала во сне, конечно же, не в первый раз — то были стремительные, короткие, окончательные падения, — но сейчас я впервые падала, пребывая в таком реальном измерении, столь впечатляющем своей выразительностью и четкостью.

Федерико не спал, он лежал рядом и смотрел на меня. Мне опять показалось, что он о чем-то догадывается, возможно, я говорила во сне.

— Сцена казалась вполне реальной. На дюнах я даже видела пучки травы, ежевику, мальву, а на море — профиль Просперо.

— Ну и?..

— Больше ничего. Я проснулась за миг до того, как должна была разбиться.

Мы помолчали. Он обнял меня. Я попросила таблетку опталидона, который он держал в тумбочке возле кровати. За окном приглушенный свет извещал о приближении очередной зари очередного адского дня.

— Что, совсем ничего?

Да, были какие-то фрагменты, но я не могла их сформулировать даже мысленно.

— Жаль. Потому что иногда во сне вспоминаются вещи, которые могли бы помочь. И гораздо больше, чем пистолет.

— Ты считаешь меня сумасшедшей?

— Скорее, это у тебя появились сомнения.

Проходят часы, а я все пишу, пишу без остановки, но вдруг у меня свело руку, и я решила немного размяться, встала, подошла к окну.

Я восстановила название этой старой гостиницы, затерянной в Доломитовых Альпах, освежив в памяти то полнейшее счастье за легким ленчем, которое я испытала во время отдыха в этих местах, еще при жизни отца, когда мне только-только исполнилось шестнадцать. Уже тогда в здешней атмосфере ощущалось что-то очень ностальгическое, романтичное — иногда, благодаря своему воображению, я чувствовала себя Наташей. Теперь, почти совсем опустевшая (куда девались любители длинных прогулок, обстоятельных бесед и чтения, а вместе с ними небольшой струнный оркестр, официанты в зеленых фраках, цветы и зеркала?), гостиница все же сохранила свою вековую прелесть, свою тишину, которую лишь изредка нарушает скрип дерева. В эту ясную ночь серые и красные скалы, освещенные луной, кажутся мне близкими и приветливыми, несмотря на свой внушительный вид. Их сияние, какое-то холодное и печальное, но чистое, действует на меня успокаивающе, правда всего несколько минут, потом эффект пропадает.

Глаза у меня уже плохо видят от усталости, но мне совершенно не хочется спать, я исписываю страницу за страницей с поразительной работоспособностью автомата, прежде мне незнакомой. Понимаешь, я даже не предполагала, что все предстанет у меня перед глазами с такой точностью (а вот и ты: время от времени ты опять проявляешься в качестве собеседника); хотя я, вполне возможно, иногда и отвлекаюсь в своем повествовании, но на самом деле переживаю все заново, а настоящее облегчение никак не приходит, более того — я опять испытываю те же страдания и не знаю, как долго это продлится. Прошлое вовсе не в прошлом, именно из-за полного отсутствия покоя я сначала обрушилась на тебя с упреками: зачем, мол, ты меня нашел и задаешь вопросы. Может быть, постепенно все станет понятнее, да и ждать тебе осталось недолго: уже надвигаются крупные и мелкие события, и самым трудным для меня оказалось осознать степень их значимости, определить удельный вес каждого.

Ну, например, вроде бы пустяковый эпизод: как только я встала с кровати Федерико, тут же споткнулась и страшно возмутилась, почему он не убирает на лето ковер; а когда он принес мне капли от давления, устроила дурацкую истерику. Может быть, глядя снизу вверх на его красивое обнаженное тело, я увидела в нем, таком, казалось бы, знакомом и привычном, что-то гнетущее, эротическое. А еще мне вдруг почудилось, что я — это не я.

Последующие два часа прошли в бессвязном мелькании коротких отрезков времени, все больше сбивавших меня с толку, — мне никак не удавалось сложить их в одно целое.

Помню огромные неподвижные платаны на фоне свинцового цвета набережной, пока что совсем пустынной, помню занавески у себя в спальне, которые я задернула, чтобы отдохнуть хоть полчаса; потом большой ящик — я открыла его и зажгла свет.

Там лежали пачки писем, фотографий, театральных программок, квитанции, паспорт, копии документов, использованные чековые книжки, вырезки из газет, открытки, старые еженедельники, связки ключей: я здесь все постоянно перерывала, переворачивала в вечной спешке. Мне попался большой оранжевый конверт с надписью «Буря», я села на кровать и открыла его. Раз так получилось, что я постоянно вспоминаю — во сне и наяву — о тех днях, значит, что-то я непременно должна тут обнаружить.

Два снимка, сделанные через несколько лет после «Бури», привлекли мое внимание: на первом Андреа в зеленой майке вбивает гвозди в доски для сцены, с которой в тот же вечер мне предстояло читать столь же неизбежные, сколь и непроизносимые, стихи Пабло Неруды; на другой Федерико обнимает меня за плечи и смеется — какой же он молодой!.. У меня длинные волосы, расклешенные джинсы, жилет с наклеенными зеркальцами; я тоже смеюсь и положила ему руку на плечо.

Я вытряхнула из конверта все содержимое; у меня перед глазами оказались различные эпизоды нашего спектакля и репетиций; Просперо, говорящий с дочерью о своих фолиантах, я сама в тренировочном, а потом уже в настоящем костюме, красавица Серена Таддеи (Миранда) со своим Фердинандом (Лучано Тести), Джорджо Камаски (великолепный Калибан), Джованни Малакода и Антонио Зборсари в ролях Алонзо и Гонзало и все остальные, молодые и старые: Джованни Черрути, Пьеро Зоррентаччи, Массимо Стала, Джулио Массена, Антонио Пекори, Джузеппе Толли, — все они теперь для меня не многим более, чем просто имена, которые и в памяти-то возникают с трудом. Я просмотрела афишу, еще раз перебрала фотографии; мне казалось, я совершаю нечто вроде эксгумации, и больше всего меня терзало чувство, что я никак не могу определить объект поиска — у меня в руках был инструмент, а я не умела им пользоваться, я напала на след, но не знала, как по нему идти; ничто не говорило мне о существовании какой-либо связи с моим нынешним положением.

От раздумий меня оторвал телефонный звонок. Я посмотрела на часы: было восемь. Побежала к телефону, но только для того, чтобы убедиться, включен ли автоответчик.

Я услышала собственный голос, который отчеканил:

— «…оставьте ваше имя, номер вашего телефона или что вам угодно, только не молчите».

И спустя миг комната наполнилась каким-то колдовским звучанием: несколько коротких жалобных восклицаний вперемежку с тяжелым дыханием, сдавленными стонами, лихорадочными, яростными хрипами… Потом едва уловимый зловещий треск — и все.

Я стояла в двух шагах от этого как вкопанная, не дыша; голова пылала, и я прижалась к стене, как будто атака на меня еще не закончилась. Наконец я осознала, что все хрипы, крики и стоны теперь уже звучали, как эхо, у меня в мозгу.

Хотя это был всего-навсего еще один кусок из фильма, такое зверское и, можно сказать, с наслаждением совершенное насилие достигло цели: самые страшные предчувствия стали реальностью. Пытаясь сбросить оцепенение, я пошла за диалогами (слово «диалоги» в таком контексте выглядело просто смешно), принялась судорожно их перелистывать. Пальцы дрожали, я понимала, что вид у меня беспомощный и жалкий. Я то забегала вперед, то возвращалась назад — без всякой системы, как археолог, лишившийся рассудка от усталости и одиночества: он знает, что тут, под землей, находятся невероятные ценности, но не может решить, с какого места начинать раскопки. Я выпрямилась, вытерла пот со лба, начала читать с того места, где мы закончили дубляж. Там у Джо и Мелоди был незначительный эпизод, а сразу за ним — длинный диалог между Джо и неким Дэвемпортом.

Они беседовали о прошлом, о Мелоди и ее матери, о возможном несчастном случае, но в основном о деньгах.

Д ж о. Поверь/ чтобы получить за такие вещи их истинную цену/ нужны осторожность и время/ А что до свободных денег/ ты сам знаешь (хрип)/ Ты подождешь несколько недель?/ Как раз можно успеть побывать в Кувейте/ Далласе и Лос-Анджелесе.

Д э в е м п о р т. Ты что/ шутишь/ Джо?/ Даю тебе два дня.

Д ж о. Нет/ вовсе не шучу/ Надеюсь/ ты понимаешь/ что это дело тонкое (вздохи, стоны и т. д.)/ Думаешь/ легко выставить на рынок произведения Челлини?..

Д э в е м п о р т (вздохи на выбор).

Д ж о (натужные вздохи). Ты представляешь себе/ что такое Челлини? (Хрип, тяжелое дыхание.)/ Или Полайоло? (Вздохи, стоны.)

Я перевернула страницу. Эпизод заканчивался именно здесь. Я спросила себя, уж не те ли это были вздохи и стоны, что несколько минут назад раздавались у меня в квартире; если да, то встреча между Джо и Дэвемпортом… В чем же тут загадка? Неужели в конце… Джо, кажется, оставался там до последнего, и значит… значит, Массимо Паста, помимо моей воли пронеслось в голове. Почему же он продолжает оставаться вне подозрений? Конечно, все услышанное по телефону — магнитофонная запись — это факт, однако можно ли исключать возможность (если речь действительно о Пасте), что он специально проделал небольшой трюк, который обеспечивал ему идеальное прикрытие? Вдруг это искаженное звучание специально, с завидным мастерством, отработано для моего профессионального слуха?

Что касается мотивов такого настойчивого преследования со стороны человека, который едва меня знал, то они покрыты мраком, разве что он просто сумасшедший. Если же он не сумасшедший, то именно отсутствие мотивов отбрасывало Пасту в самый конец списка. Тут мой внутренний голос воскликнул: «Идиотка, тупица, какой еще список!» — и у меня из рук выпал полный до краев стакан. Не было никакого списка — ни подозреваемых, ни мотивов; не было плана действий, стратегии обороны, направления расследования; вот она я, стою как последняя кретинка в ду́ше под ледяными брызгами, держась одной рукой за край пластиковой занавески (конечно же, отодвинутой, так как я всегда боялась закрываться в душе).

Я таращилась в пустоту до тех пор, пока не сумела внушить себе, что если не буду действовать, если я буду продолжать вести себя как романтическая героиня, то я и впрямь ничтожество, тряпка; и это дало мне сил вылезти из душа. Может, я и в самом деле столкнулась с маньяком, но пойти по такому пути было бы ошибкой, а ошибаться мне больше нельзя. Хватит трястись, надо избрать линию поведения и нанести ответный удар. Я им всем вцеплюсь в глотку, как кто-то из них вцепился в мою, пока не вытащу своего обидчика из норы.

Я выключила воду, накинула халат. Кто-то позвонил в дверь. Я затаила дыхание. Снова позвонили. Я пересекла спальню, гостиную, подошла к двери.

Андреа стоял прямо напротив глазка: у него были круги под глазами и губы совсем побелели. Я смотрела на него так, как смотрят на портрет, не очень похожий на оригинал. Он поднял руку, снова нажал на кнопку звонка.

Я открыла, встретив его без улыбки; отошла, пропуская его в квартиру.

— Привет.

— Ты уже не хромаешь.

— Почти нет.

— И палка тебе больше не нужна.

— Ты как будто огорчена. Да, я больше не пользуюсь твоим подарком.

— Она вполне может пригодиться тебе для прогулок в горах.

Он нерешительно огляделся.

— Ну как ты?

— Очень устала.

— Заметно.

— У тебя тоже не слишком бодрый вид.

— Ты не то собиралась сказать.

Он устроился в другом конце комнаты, на каменной приступке балконной двери. Лицо его оказалось против света, сочившегося сквозь щели в жалюзи.

— А что?

— Ты хотела сказать совсем другое.

— Нет, я не думаю…

— Ты такая бледная.

— Это все сирокко. Сейчас бы на море…

— Ты не высыпаешься. Так что ты собиралась мне сказать?

— Откуда ты знаешь, что я не высыпаюсь?

— Я же сказал: это заметно.

— А ты зачем, собственно, пришел?

— Мне нужны кое-какие книги.

— Что же, ищи. Я пойду оденусь, а потом сварю тебе кофе.

Я вышла из комнаты и попыталась собраться с мыслями.

Прежде всего составила список, взяв из телефонного справочника адреса Массимо Пасты, Боны Каллигари и Антонио Купантони. Потом быстро причесалась, не высушив волосы, побрызгалась дезодорантом; вот, пришло мне в голову, дублирую свои подмышки, улучшаю оригинал! Я вернулась в комнату и вычеркнула Купантони: тот, кто уверен, что улучшает оригинал, не станет тратить время на подобные игры.

Что касается слежки за передвижениями моих компаньонов, то я отодвинула эту задачу на второй план. До начала дубляжа (он был назначен на два) оставалось всего несколько часов. Я надела самое легкое платье из тех, что смогла отыскать, свободное и с карманами. Теперь сумка: сигареты, зажигалка, чистый платок, духи, расческа, зажим для бумаг, ключи, кошелек, ручка, еженедельник. Текст! Готова, сказала я себе.

Андреа стоял посередине гостиной с отобранными книгами в руках.

— Ты не возражаешь? Они мне понадобятся.

— Конечно, нет. Ведь они твои.

— Не знаю. В любом случае я тебе их верну.

— Не бери в голову. Их тут столько по дому разбросано. Если хочешь, то как-нибудь, без спешки… Пойдем на кухню.

Из окна кухни был виден двор, где росли два банана и высокие мушмулы, усыпанные черными плодами. Я отодвинула ногой в угол осколки стакана, решив, что вечером уберу.

Сидя за столом, Андреа молча наблюдал, как я варю кофе. Я нарезала черствый хлеб, достала масло, мед, фрукты, две тарелки и две чашки.

— Молока, естественно, нет?

— Хочешь хлеба с маслом?

— Бог с тобой! Масло в такую жару! — Он помешивал кофе и ждал, когда он слегка остынет. — То лето, что мы провели на Сицилии, тоже было страсть какое жаркое. Номер мы снимали в Палермо в центре — помнишь? Адское пекло, а ты преспокойно сидела у открытого окна, тебе плевать было на духоту, на шум, на окружающий мир, уминала за двоих завтрак, причем масло поглощала килограммами.

— А ты пил кофе и смотрел на меня, лежа на кровати. Кто знает, о чем ты тогда думал?

— Сколько дашь за мои тогдашние мысли?

Он произнес это с улыбкой, и у него над губой образовалась складка, как будто кто-то пририсовал ему усы. Я проглотила ломоть хлеба, фрукты, кофе, стакан воды. Посмотрела на Андреа. Книги, которые он притащил за собой на кухню, нетронутый кофе, его молчание и устремленный на меня взгляд вынудили меня заторопиться. Я поднялась, но он не сдвинулся с места. Я взяла сигарету.

— Привет от Федерико, — сказала я.

Андреа тоже встал.

— Ты с ним виделась?

— Мы проговорили ночь.

— Проговорили!

— Впрочем, о себе он почти не говорил. Ты бы позвонил ему.

— Много куришь?

— Нормально.

— Тебе вредно для голоса.

— Даже хорошо, что он будет немного хриплый.

— Если ты хочешь вернуться на сцену, то должна думать о своих легких.

— Кто тебе сказал, что я этого хочу?

— Твоя мать.

— Ты с ней виделся?

— Да. Но мы и с тобой, помнится, говорили на эту тему. Ты зря расходуешь силы, никто не видит, какая ты красивая, особенно вот так, без макияжа…

— Брось, никогда я не была красивой.

— Ладно, не буду спорить. Но вот талантливая — это уж точно, ты была просто замечательной актрисой.

Была да сплыла! Я не ответила.

Прежде, чем уйти, я проверила автоответчик: на пленке еще оставалось много места.

Мы спускались по лестнице молча, каждый из нас уже погрузился в свои мысли; он шел впереди, с книгами, слегка ссутулившись, какой-то деревянной, неритмичной походкой.

Наконец-то небо перестало напоминать шкалу серых тонов на экране старого телевизора и покрылось великолепными облаками, такими низкими, что они буквально опускались на реку и прямо на глазах становились все более мрачными. Они предвещали то, чего все так ждали, но и эти посулы уже давно воспринимались как весьма впечатляющее надувательство.

Было почти десять; через четыре часа начинается дубляж.

Я несколько раз нарушила правила, пробираясь сквозь плотный поток машин, а моя головная боль — сколько уж времени я не сплю? — не только не собиралась утихать, а, наоборот, усилилась за тот короткий промежуток времени, пока я пересекала Тибр и добиралась до Авентина, где находился — нет, уместней сказать «располагался» — дом Боны Каллигари.

Здесь им повезло — прошел небольшой дождь, но такой роскоши, как гроза, они не удостоились. Асфальт постепенно подсыхал, от него, а также от пахучих цветущих кустарников и от зарослей туй поднимался пар и бил в голову. Большую часть улицы — совсем пустынной — я проехала на второй скорости, а вниз, под горку, свернула на холостом ходу, как бы приноравливаясь к полусонному окружению и следя за нумерацией домов. Когда я подъехала к дому Задницы (да-да, я всегда так ее и называла — Задница, но про себя, разумеется, или в разговоре с Федерико и с кем-нибудь еще, кто не был связан ни с ней, ни вообще с моей работой), — так вот, когда я подъехала к ее дому, я еще больше сбавила скорость и увидела трехэтажный кирпичный особнячок, покрытый штукатуркой, с круглыми террасками, полосатые занавески на которых были задернуты. Слишком уж все элегантно для нее — и район, и дом.

Я поставила машину чуть ниже, за углом, сама не знаю почему: либо я действовала инстинктивно, либо где-то вычитала, что в подобных ситуациях следует поступать именно так. Уверенным шагом я прошла назад, ощущая капли пота под темными очками. Начала подниматься вверх, но замерла на полпути: в шестидесяти метрах от меня, в дверях дома Каллигари, появился высокий мужчина в светлом костюме — это, без сомнения, был мой друг и компаньон Джованни Мариани.

На сей раз, именно повинуясь инстинкту, я присела за припаркованными машинами и стала следить за ним через грязные стекла: он прошел вперед, шурша посыпанной на дорожке галькой, остановился у калитки, посмотрел в мою сторону. Я пригнулась под прикрытием оливкового капота и замерла в таком положении на долгие секунды. Не слыша его шагов, я высунулась. Мариани не спеша шел в противоположном направлении, затем снова замедлил ход: не то из-за начинавшегося подъема в горку, не то от нерешительности. Возможно, он не помнил, где оставил свой кремовый «ровер», — в таком случае это означало, что он наведывается сюда довольно часто.

Я подождала, проследила, как он исчезает из поля зрения, и продолжила путь. Я думала о Боне, которая сейчас откроет мне дверь, удивится — но только на мгновение, — увидев меня перед собой, а потом непринужденно улыбнется, встретит как старую подругу, спозаранку забежавшую в гости. Про нее все можно было сказать, кроме того, что она бесхитростна: Бона из той породы людей, которые не любят суетиться, но с колыбели держат ушки на макушке. Уж она-то на моем месте не стала бы, как дура, изумляться при виде верного друга Мариани, выходящего из ее дома. Она бы вовремя просекла то, что ежедневно происходит у нее перед носом.

На пути меня ожидал еще один сюрприз: Итало Чели. Здороваясь со мной, он изобразил на своей физиономии, еще более желтой, чем обычно, виноватую улыбку. Я не дала ему возможности заговорить первым.

— Бона у себя?

Он на секунду замешкался, сделал какой-то неопределенный жест.

— Она вбила себе в голову эту Джин Харлоу. Джованни хочет, чтобы ее дублировала ты, но ведь она такая упрямая!

Я заплатила ему откровенностью за откровенность:

— Когда я сказала Мариани, что не хочу работать все лето, я вовсе не имела в виду, что мне неинтересны эти роли. И вообще, неужели пять старых фильмов имеют столь важное значение, что становятся поводом для ненависти?..

— Ну что ты такое говоришь, Катерина, какая ненависть! Хоть ты-то не начинай! Это же сущий пустяк! Бона простовата, молода, можно и покапризничать. — Он облокотился на ограду, раскрыл черепаховый портсигар, не спеша закурил. — Ты и сама сказала, что стремишься к спокойной жизни, а я тем более. По правде говоря, мне совсем не хотелось в это ввязываться, у меня и без того куча проблем. Но если позволишь мне высказать свое мнение, то я считаю, что Бона нам просто необходима для особо темпераментных ролей.

— Вот как? Она в самом деле столь темпераментна?

Наконец что-то вспыхнуло в его остекленевших глазах.

— Никому и в голову не придет навязывать ей то, что не в ее амплуа. Да она и сама не возьмется. Она с детства отличалась благоразумием.

— Ты же только что сказал, что она капризничает.

Я спрашивала себя, куда гнет мой компаньон: то ли хочет предстать в роли друга семьи, то ли выдает себя за Пигмалиона, который облагодетельствовал несчастную гримершу со студии, устроив ее в школу актерского искусства, обеспечив работой, навязав свой стиль жизни, себя самого. С его стороны это в любом случае вполне объяснимая старческая слабость; для нее же, стремящейся подняться на иной социальный уровень, Итало Чели стал удобным потрескавшимся стволом, вокруг которого можно с легкостью обвить свои мясистые стебли. А какова в данном случае роль Мариани, до меня тоже теперь дошло. Только, чтобы намекнуть на это Чели, мне недоставало раскованности.

Я посмотрела вверх, на окна. Возможно, она оттуда следила за нашей беседой, но я не увидела ничего, кроме резных листьев и цветущей герани.

— И все же мне приятно, что ты сама пришла к ней: в конце концов, распределением ролей занимаетесь вы с Мариани.

— Вот именно. Правда, иногда недостаточно вдумчиво.

— Я с ней тоже говорил, она поймет, вот увидишь. Думаю, проблем больше не возникнет. Но так или иначе, после этого фильма тебе следовало бы отдохнуть.

Мне не слишком часто встречались подобные экземпляры, но если людей определенного склада и можно назвать жаворонками, то Бона Каллигари явно принадлежит к их числу. Не в смысле режима дня — когда она мне открыла, вид у нее был такой, будто она только что подавила зевок, — а в смысле внешности. На ее широкоскулом лице с изумленно вытаращенными глазами нечасто можно было заметить проблеск мысли, зато оно отличалось свежестью и живым выражением.

Она встретила меня, назвав товарищем по несчастью, и, изящно шурша своими голубыми атласными туфельками на высоком каблуке, провела в гостиную с антресолями, где невыносимо громко гудел кондиционер. Она предложила мне кофе, я отказалась.

— А ну-ка, скажи, — спросила она, — сколько лет ты занимаешься дубляжем?

— Целиком и полностью я отдалась ему лет пять назад. Раньше дублировала один-два фильма в год. — (Я говорила истинную правду, но слова звучали как-то неуверенно.)

— Да уж. Он тебя всю сожрал.

Ну вот, знакомая песня!

— Спасибо. Не знаю, должна ли я принимать это как комплимент.

— Дело твое. Во всяком случае, ты стала какой-то обязательной, просто неотъемлемой частью дублированных фильмов.

— Примерно как муравьи на пикнике.

Она ответила мне искусственным смехом, под стать дубляжу, и ее грудь живописно заколыхалась под белым шелковым пеньюаром.

Наш диалог угас. Я отметила, что и мой тон похож на декламацию. Я не могла выступить в роли нежданной гостьи, хотя у меня накопилась масса материала: старых реплик, которые, прежде чем стать расхожими, сначала принадлежали, допустим, Розалинде Рассел. Как было бы легко разыграть какую-нибудь изящную комедию! Но я оказалась в совсем иной обстановке, и прекрасно это понимала, однако чувствовала в себе боевой дух и, увидев на ослепительной стереоаппаратуре магнитофон, еще больше взбодрилась. Это была высококлассная машина, с великолепным звуком и прочими техническими характеристиками: таймером, автоматическим включением, специальным устройством для монтажа и чистки дорожек. Этой игрушкой можно забавляться до бесконечности.

— Прекрасная штука, я тоже себе такой куплю, — сказала я.

Тем временем в поисках других улик я шарила взглядом по лакированным и хромированным поверхностям, по диванам, обитым лиловой замшей, картинам прошлого века, безделушкам и сувенирам; заслужили внимание остатки завтрака, накрытого на троих; три красивые большие чашки для кофе с молоком. Бона взяла тарелку с двумя булочками и принялась за одну из них, а вторую протянула мне, вопросительно поводя бровями.

— Благодарю, но у меня страшно болит голова. Вот если бы у тебя нашлась таблетка опталидона…

— Лучше две, — уверенно заявила она. — Пойдем со мной, я заодно приведу себя в порядок.

Я двинулась за ней, сгорая от любопытства, которое она будто нарочно во мне разжигала. К примеру, мы, непонятно зачем, вошли в спальню, где смятые простыни отражались в целой системе зеркал — прямо как в борделе. В ванной комнате, тоже просторной и роскошно отделанной, лекарства занимали целый шкаф. Бона сразу же отыскала опталидон, дала мне две таблетки и наполнила стакан водой из умывальника, а сама последовала моему примеру.

— Что, и у тебя голова болит? — поинтересовалась я.

— Нет, это мера предосторожности — вдруг потом заболит? К тому же они из Ватикана, чудодейственные.

Полки под зеркалом были заставлены разными баночками, коробочками, кисточками, карандашами и целой коллекцией духов. Она внимательно следила за моим впечатлением от всего этого барахла.

— Как тебе моя ванная?

— Блеск! Ты, я вижу, любишь роскошь.

— А разве есть в жизни что-нибудь более приятное?

— Ты любишь, чтоб тебе завидовали.

Она не ответила.

— Иногда мы даже отказываемся от уважения, лишь бы нам завидовали, — настойчиво цитировала я монолог моей матери, произнесенный накануне вечером.

— А что такое уважение? Нас уважают за то, что мы делаем для других, а завидуют нам за то, что мы делаем для себя.

Почти наверняка реплика из фильма, только не помню из какого.

Она тем временем начала краситься: наложила тонкий слой тона, затем перешла к глазам, щекам и губам, используя голубые, черные и ярко-красные цвета и при этом проявляя завидные умение и ловкость, что вполне вязалось с ее образом. Отражение Боны взглянуло на меня из зеркала.

— Тебе бы тоже не мешало выглядеть поярче.

— Мне не идет макияж.

— Глупости!.. Мне по руке нагадали богатство, но я артистическая натура, а эта болезнь неизлечима. Одним словом, бросила все, сбежала из дома, чтобы стать актрисой. Ты ведь не так начинала карьеру, правда?

— Естественно, — заметила я. — Актерами становятся, когда есть что играть. — Мне казалось, я подвела разговор к основному моменту: у Джин Харлоу как раз было что играть в этих пяти фильмах.

— А когда нечего, значит, ты не актриса, а просто так, погулять вышла, — заявила она с присущей ей прямотой. — Но тебе не кажется, уж извини, что ты бросаешь камни в свой огород.

Я прямо оторопела.

— Было бы хуже, если б я их бросала в чужой, — ответила я, справившись с растерянностью. — Однако я пришла не затем, чтоб говорить о камнях и огородах. — Я выдержала паузу. — Ты не находишь, что мы с тобой мешаем друг другу?

— Да ну?! Как можно, ведь ты у нас номер один. Честно говоря, я даже удивилась, что ты снизошла до такого визита.

Пикируясь со мной, она ни на секунду не переставала разглядывать себя в зеркале, как если б это было гениальное произведение искусства: то придвигалась поближе, то отклонялась назад, изучая то отдельные фрагменты (сюда добавить еще одну ресницу, здесь подправить румяна), то общий план.

— Я бы ушла, подыскала бы себе другую фирму или кооператив, но они либо мало платят, либо рискуешь угодить в банду гангстеров. Поэтому, видно, твой ДАГ — моя судьба. — Она разложила по местам карандаши и кисточки и вышла из ванной. Я за ней.

Меня так и подмывало сказать ей, что в скором времени у нас не будет штатных актеров, — очень хотелось увидеть ее реакцию. Но она наверняка была в курсе всех дел, а подобной перспективы мы пока не обсуждали.

— Да и наши коллеги, прямо скажем, не святые, — сказала она, продолжая свой монолог. — Во всяком случае, не все.

— Ты тоже заметила?

— В общем, да. Купантони, например, со своим голосом добряка за деньги удавится. Ты ведь знаешь, он умудряется делать до двухсот колец в день. По-моему, он готов даже женщин дублировать, даже любительские фильмы своих соседей, лишь бы платили.

Мы оказались в полутемной кухне. Я наблюдала за ее движениями, которые снова стали ленивыми и медлительными, и спросила себя, уж не слишком ли плохо я о ней думаю.

— Джусто Семпьони тоже землю роет: метр девяносто — сплошные зубы и когти.

— Ну, он хотя бы на воровство не способен.

— Ах, не способен?! А диалоги, написанные неграми, — это что, не воровство? Их у него трое, я думала, тебе это известно.

Если информация исходила от Чели, что вполне вероятно, то какая-то была неясность во всей этой истории.

— А Паста? — рискнула спросить я.

— Нет, он скорее идеалист — разве не видно, как он помешан на работе? Но уж такой медведь!

— В каком смысле?

— Как тебе сказать… всегда один, никто ему не нужен.

— Но вот в последний раз, пошел же он с нами ужинать.

— Наверняка сделал исключение для тебя.

— Не понимаю, с какой целью?

— Да ладно, разуй глаза. Он-то свои ни на минуту от тебя не отрывает.

Таким сообщением она и вовсе положила меня на обе лопатки, во всяком случае, мне потребовалось время, чтобы прийти в себя. Бона приняла мое молчание за восхищение ее проницательностью. А я просто не знала, то ли мне отмахнуться от ее слов, то ли выругать себя за ненаблюдательность.

Она открыла большой холодильник, став ко мне вполоборота, и четкая белая линия очертила все контуры ее фигуры: бедро, томно заломленную руку, наклоненное вперед плечо, округлость груди. Она спросила своим хрипловатым голосом, не хочу ли я джина с тоником, и вдруг я осознала, что она совершенно преобразилась прямо у меня на глазах, а я опять заметила это с опозданием, только сейчас, глядя на нее с некоторого расстояния. Красиво причесанные волнистые волосы цвета платины, глаза под бахромой длинных ресниц, нарисованные карандашом нитеобразные брови и ротик сердечком, детский и влажный, а в уголке даже откуда-то появилась небольшая родинка.

— Так ты будешь джин-тоник?

Джин Тоник. Эффект переодевания. Еще более сильный, чем испарения после дождя. Я была сбита с толку. Кроме вызывающего простодушия здесь явно крылось что-то еще: ошибка в расчетах или, точнее, перебор, как будто некая бесконтрольная сила заставила ее предстать передо мной в таком облике; видимо, желание подменить собой Великую было столь велико, что подмена получилась полная.

На мгновение Бона приблизилась ко мне, потом опять заскользила прочь. Даже вблизи сходство было такое, что я опять в себе засомневалась.

Я прошла за ней в гостиную: там было светлее, и Бона замерла в классической позе, уперев одну руку в бедро, а другой позвякивая кубиками льда в стакане. Великолепно, ничего не скажешь. И если она меня так потрясла на трезвую голову, то не мешало бы и впрямь выпить джина.

Чтобы покончить со всем этим, я снова сосредоточила мысли и взгляд на японском стереомагнитофоне; на одной из его колонок, в тени обезвоженной пальмы, рядом с керамическим леопардом, стоял, как на обыкновенном столике, телефон.

Наконец-то передо мной конкретная цель, а не отвлекающие эффекты, сказала я себе. И добавила: но это ведь только предмет обстановки, я не могу основывать на нем какие-либо выводы.

— Мы, актеры, по-своему обходимся с действительностью. — (Я заговорила, чтобы выбраться из западни, стала цепляться за элементарный здравый смысл, как цепляются за пословицу или за магические жесты против сглаза.) — Мы путаем масштабы явлений, иногда просто что-то выдумываем.

Я вопросительно посмотрела в лицо этой статуе, но тут же отвела взгляд, чтобы снова не поддаться ее влиянию.

— Так оно и есть, — спокойно ответила Бона, устроившись в розовом кресле и заглотнув полстакана джина. — Что касается меня, то я, наверно, не всегда могу похвастаться душевным равновесием, но, к счастью, есть Итало, он меня любит и мне помогает. И он в первую очередь считает, что это для меня очень важно.

— Что «это»? — спросила я, хотя прекрасно все поняла.

— Получать хорошие роли, что же еще?

— Может, не один он так считает… и помогает тебе.

— Послушай, чего ты добиваешься? — огрызнулась она, вскочив. — Всюду суешь свой нос, позволяешь себе всякие намеки…

На миг созданный ею образ утратил свое великолепие: стали проглядывать родные поля и околицы. Я только и ждала, чтобы стычка наконец состоялась, но передержала паузу. Она заговорила совсем в другом тоне:

— Да, я в трудном положении, но как женщина ты должна бы меня понять. Все произошло так естественно. Ну да ладно, пока что они ведут себя как братья. И, думаю, это не скоро кончится, если я разбираюсь в мужчинах, а мне поневоле приходится в них разбираться, они всегда были моей профессией. — Она подлила себе еще джина, выпила, не разбавляя, сморщилась. Снова посмотрела на меня. — Я тебе выдала секрет, сама понимаешь, им бы не очень хотелось, чтобы об этом проведали.

Я попыталась представить себе эдаких средиземноморских Жюля и Джима, обрюзгших, с головой ушедших в жалкую рутину расчетов и условностей: передо мной развернулась их уютненькая жизнь втроем под знаком компромисса, в которой даже нашлось время для того, чтобы протирать листья комнатных растений, лопающиеся от благополучия на манер их хозяйки.

— Само собой разумеется, — добавила платиновая блондинка, — я очень рассчитываю на твое молчание. Представляешь, что будет, если все вдруг начнут на меня коситься?

Подтекст был такой: уж я-то пойму, кто распускает слухи.

— Я умею хранить чужие секреты, не беспокойся. Но, должна сказать, я тебе завидую, хотела бы я уметь ничем не гнушаться.

— Ну, раз уж на то пошло, я копаюсь только в своем говне, в чужое не лезу. — Стакан, вновь поплывший к накрашенным губам, на секунду замер. — Твое здоровье.

Призраки опустошают. Не знаю, могла ли я считать себя опустошенной, но, помню, выйдя оттуда, я подумала с дрожью отвращения, что если бы мне суждено было умереть в этот миг, то на сетчатке у меня отпечатался бы последний увиденный мною образ: гипнотическое подобие Джин Харлоу, раздувшейся от жары. Еще один повод, чтобы цепляться за жизнь.

Один раз в жизни спешка сослужила мне службу: лишив возможности задавать себе самой вопросы, освободила меня от греха уныния, которое все же норовило укорениться в душе, создавая внутреннее ощущение, что я перемещаюсь в некоем замкнутом пространстве, причем не столько сама, сколько вместе с этим пространством. Не знаю уж, как лучше объяснить мое состояние; могу лишь добавить: я чувствовала себя в дураках из-за своего старинного убеждения, что нормы как таковой не существует и что нет по-настоящему нормальных людей. Последующие события (собственно, даже не события, а какая-то мрачная, изнурительная гонка в обратную сторону) нанесли еще один удар по тому моему убеждению.

Я позвонила Массимо Пасте из сверкающего и пустынного бара на пьяцца Арджентина. Было ровно одиннадцать. В двух шагах от меня в цилиндрических витринах вращались роскошные образцы сандвичей и холодных закусок. Между долгими гудками я заранее угадывала появление, исчезновение и очередное появление, в ритме наших колец, ростбифа — салата оливье — студня — ростбифа… Он ответил, когда я уже хотела повесить трубку. Я, правда, так и сделала: мне нужно было убедиться, что он дома.

Я заплатила за банку кока-колы и понесла ее с собой в машину, которую припарковала метрах в ста от дома Пасты; однако, чтобы приблизиться к нему, мне пришлось покружить и один раз даже нарушить знак одностороннего движения. Я чудом нашла место, откуда могла видеть подъезд, оставаясь незамеченной. На голову я надела пляжную шляпу, вот уже несколько месяцев валявшуюся на заднем сиденье, с полями, идеально подходившими для того, чтоб вытирать пот. Я развернула карту Рима и тем самым завершила свою маскировку, однако любопытство пересилило: я повернула к себе зеркало заднего обзора. Какой у меня вид: просто смешной, или в нем чувствуется нечто патетическое?.. А вдруг он уже ушел за те пять минут, которые мне понадобились, чтобы подъехать ближе к дому? А вдруг он вообще не выйдет до двух часов, и тогда прощай моя запись; я могла бы ее пропустить, но уж в два-то часа я просто обязана оказаться в тон-зале М, еще ничто в жизни не казалось мне важнее сцены Джо с незнакомцем (я была уверена, что речь шла именно о ней: может, ее еще не закончили или что-нибудь хотят переделать). Эти вздохи и хрипы, соединенные с изображением, наконец обретут смысл и для меня, получат некоторую завершенность. Если только… если только я не ошиблась в выборе места, потому что если Паста — это Джо, мой Джо, то под лицом у него маска, или не под лицом, а где-нибудь сбоку… так что он может в любой момент жестом фокусника снять маску, которой никто не видит.

Все сомнения и метафоры исчезли, как только он появился. Он действительно был замаскирован суперклассическими очками с зеркальными стеклами; мало того, что они делали его неузнаваемым, так они еще скрывали за отражениями фрагментов неба и улицы самое существенное — направление его взгляда.

Я опять развернула карту Рима — теперь он меня не заметит. Услышала довольно мягкий звук его мокасин, подняла глаза, увидела в зеркале заднего обзора белую рубашку, брюки цвета хаки (хотя бы эта деталь: «брюки Паста, мокасины Паста» — должна была насторожить меня, что позволило бы сэкономить столько драгоценного времени).

Он сел в красную «ланчу», я тронулась с места. Он в любом случае должен был проехать мимо меня, чтобы, выбравшись из переулка с односторонним движением, направиться в сторону улицы Аренула.

Он запоздал на целую минуту, и я оказалась на самом виду, вылезла носом чуть не на середину дороги. Краем глаза проследила за ним, подождала, пока он проедет, окончательно вывернула на дорогу. Меня обогнала «хонда», которой правил ослепительный рыцарь ночи — прекрасный буфер между мною и Пастой. Тут я чуть было опять не потеряла его из виду: расстояние между двумя рядами припаркованных машин и прохожими исчислялось в миллиметрах и уже на первом перекрестке между мной и «хондой» вклинился какой-то сукин сын на пятисотой модели, а потом один грузовичок вообще крайне удачно загородил мне весь обзор. У меня была одна надежда — на полицию: ее на этом участке полно, и Паста наверняка не рискнет превышать скорость. Действительно, я вновь увидела его на светофоре перед самой пьяцца Арджентина, причем подъехал он туда первый, и только потом грузовичок обошел его на красный свет.

Паста пристроился к нему, чтобы воспользоваться коридором в гуще машин, пробирающихся к реке. Я была в двух шагах от дома и с вожделением подумала о своей постели, однако мне надо было обогнать еще несколько машин, прежде чем коридор замкнется. Я затормозила в двух сантиметрах от бамперов Пасты и не сомневалась, что он меня заметил. Узнать, правда, не мог: я замаскировалась лучше, чем он, — эдакая инспекторша Клузо. Не мог, если только не ждал моей засады, не был все время начеку…

Наконец мы добрались до площади. Паста проскочил последним на желтый свет, а мне пришлось пропустить тех, кто рванул на зеленый, — иначе сомнут. Я увидела, как «ланча» остановилась в третьем ряду около киоска. Он вылез, купил газеты, зашел в бар на углу, а я дернулась вперед на автопилоте при первом же гудке стоявшей сзади машины.

К счастью, мне тоже удалось спрятаться недалеко от киоска за группкой автомобилей, примостившихся на импровизированной стоянке. Через несколько минут Паста вышел из бара — спокойный, с сигаретой во рту, — сел в машину и поехал по направлению к проспекту Виктора Эммануила.

Теперь он продирался сквозь поток машин, точно слаломист: то ли очень торопился, то ли хотел оторваться от меня. Я вожу с пятнадцати лет, и за рулем меня не одолевают сомнения, как в других жизненных ситуациях, но это ралли было чем-то из ряда вон выходящим.

Не выпуская его из виду, я пробиралась между автобусами, отважно заезжала на полосы, запрещенные для легковых автомобилей, — он по ним мчался свободно, будто на крыше у него развевался какой-то магический пропуск. Мне посигналил полицейский (интересно, почему Пасте можно, а мне нет?..), я не остановилась — пускай штрафуют.

Я преследовала его вплоть до Пасседжата-ди-Рипета. Там дорогу мне перерезал огромный грузовик, и Паста растворился в темном туннеле.

Я не переставала гудеть, пока не получила возможность прорваться вперед, нажала на педаль акселератора, включив вторую, потом третью передачу, и когда вынырнула из темноты, то обнаружила его у светофора, как всегда, в первых рядах. Мы рванулись с места почти одновременно и поплыли в более плавном потоке. Наконец я увидела, как он паркуется на набережной Фламинио, напротив мрачноватого элегантного дома сороковых годов.

Глядя, как он заходит внутрь, поставила машину на противоположной стороне и устремилась за ним.

Это здание мне было хорошо знакомо: здесь располагались офис и квартира адвоката Симони, специалиста по гражданским делам, защищавшего интересы ДАГа, и вдобавок мужа актрисы Эстер Симони, которая дублировала мать Мелоди.

Любопытно, зачем пожаловал сюда Паста? Если дело касается нашей фирмы, то такие контакты не в его компетенции — в любом случае мне было необходимо хоть что-то разузнать.

Я пересекла холл, отделанный черным и серым мрамором, прошла мимо небольшого фонтана в центре и направилась прямо к консьержке, выглядывавшей из привратницкой, как птица из гнезда.

— Мужчина в белой рубашке прошел к адвокату Симони?

Она посмотрела на меня без всякого выражения и уткнулась в кроссворд. Я повторила вопрос.

— Простите, — холодно бросила она, — а вы кто такая?

— Не имеет значения, — отрезала я и решительно положила перед ней бумажку в десять тысяч лир.

Консьержка не выказала никакого удивления. Спокойно, точно я платила ей проигрыш после партии в покер, взяла деньги и спрятала в карман цветастого фартука.

— Он сразу прошел к лифту. Но, когда явился в первый раз, спросил адвоката.

— Значит, он часто здесь бывает?

— Тут много народу ходит, не упомнишь…

— А когда он в первый раз появился?

— Давно.

Я сунула ей еще десять тысяч.

— По-моему, еще зимой. — (Вторая бумажка отправилась вслед за первой.) — Но больше я ничего не знаю.

Я вышла. Снова задул сирокко, и в воздухе сразу почувствовалась солоноватая горечь. Вовсю кричали чайки. С невиданным упрямством я сидела в машине и ждала.

Через полчаса Паста с помрачневшим лицом нервной походкой спустился вниз. Я испугалась: вот сейчас он меня заметит.

Гонка продолжилась в обратном направлении с преодолением аналогичных препятствий. Правда, я стала осторожнее и увеличила было расстояние между нами, но тут же спохватилась, что рискую упустить его, обогнала выстроившиеся в ряд машины, в то время как он въезжал на мост Маттеотти, и действительно оказалась на самом виду; я ушла чуть вправо, решив пропустить часть машин, но вместо десятка их прорвалась целая сотня, и таким плотным потоком, что у меня совсем не было возможности вклиниться.

Паста уже переехал мост и, как мне показалось, свернул по направлению к геометрически расчерченному лабиринту совершенно одинаковых аллей и поперечных улочек.

Когда на светофоре наконец зажегся зеленый свет, я поняла, что все потеряно. Покружила по лабиринту и вернулась на прежнее место. И тут, по чистой случайности, увидела его: он ставил машину в самом конце перегороженной у въезда улицы. Как он умудрился туда заехать? Я решила больше не петлять, а продолжить преследование пешком, и это было моей последней ошибкой.

Едва я вышла из машины, как по команде, раздался пронзительный гомон армии темно-серых скворцов. Не без оснований решив, что уже достигли желанного африканского берега, эти птицы свили тут гнезда и теперь истерически носились в воздухе, трепеща короткими крыльями. Я упомянула скворцов, поскольку такое случается не в первый раз, хотя их вполне можно было принять за летучих мышей, изменивших ночному образу жизни. Стая угрожающе зависла у меня над головой, когда я двинулась по улице, на которой стояла «ланча».

Паста скрылся из виду, но я продолжала идти вперед. Сделав еще несколько шагов, я вдруг почувствовала на руке что-то липкое и теплое. Эффект дерьма. Потом еще и еще. Дождь из фекалий стал таким сильным, что я, ничего не соображая, бросилась бежать — эпизод из какой-то жуткой пародии. Это была новая казнь египетская, и даже карта Рима, которой я прикрыла голову, не слишком помогла. Ливень экскрементов барабанил по крышам машин — настоящий концерт конкретной музыки, — редкие прохожие в ужасе искали спасения в подъездах, улица менялась в цвете, деревья почернели от кричащих птичьих гроздьев, которые, не в силах как следует прилепиться к веткам, на глазах разрастались и пожирали тусклое небо. Нужно было срочно где-то спрятаться, пока я сама не превратилась в дерьмо. Подергала дверь запертого парадного, побежала дальше, остановилась под застекленным навесом, где уже стоял какой-то пожилой человек, не способный от потрясения произнести ни слова; мы обменялись взглядами, увидев друг в друге собственное отражение, и почли за лучшее промолчать. Так вот какого дождя мы дождались! Он продолжался несколько бесконечных минут.

Паста исчез, его машину уже было невозможно отличить от других — все они были покрыты миллионами крохотных кучек, дай Бог отыскать свою!

Теперь просто необходимо принять душ и переодеться, опять полдня прошло впустую. Но время утратило для меня свою протяженность, и я отсчитывала его отдельными, короткими рывками.

Войти в темный, незнакомый и пустынный дом, в полной тишине сделать несколько неуверенных шагов, вздрогнуть от чего-то неожиданного — от шороха за спиной — самая что ни на есть классическая ситуация? Так вот, именно в нее я и попала около полудня.

Я долго звонила, прежде чем заметила, что дверь приоткрыта. Медленно вошла, подала голос, никто мне не ответил.

Я оказалась в полутемной комнате, оклеенной выцветшими обоями — букетики цветов на лиловом фоне. Из этой полутьмы на меня смотрели испуганные глаза Мелоди: я долго не могла оторваться от них. Хотя и придется ненадолго отвлечься от своего рассказа, но мне просто необходимо объяснить почему.

Если бы потребовалось назвать основное отличие актерской игры от того, чем занимаюсь я, то я бы сказала, что это отличие состоит во взгляде, а точнее, в направлении взгляда. Когда мы играем в театре, то при обмене репликами смотрим друг другу в глаза — только так мы можем оказывать взаимную поддержку, без чего на сцене было бы просто страшно. Для публики наши взгляды не имеют никакого значения: она далеко и, скорее всего, их даже не замечает; взгляды важны для нас самих — не поймаешь взгляд партнера, не пошлешь ему ответный, утонешь или потопишь кого-то в пустоте.

Так вот, со мной нечто подобное происходило долгие годы. Мои партнеры смотрели на экран, я тоже смотрела на экран; а оттуда ни Джо Шэдуэлл, ни Чарли Харт не отвечали на мои взгляды, и даже Мелоди, Полин, Джейн, Джесси лишь изредка врывались в мое одиночество и дарили мне взгляд, продираясь сквозь непрекращающиеся, навязчивые движения губ. Да, то были редчайшие моменты, моменты подлинного изумления, и воспоминание о них долго не покидало меня.

Эти девушки, эти женщины были моим кривым зеркалом, а вместе с тем и нет, ведь постоянное расхождение, отсутствие возможности обменяться взглядами — прямая противоположность самой сущности зеркала.

Итак, я погрузилась в глаза Мелоди. Это был ее первый прямой контакт со мной, хотя всего лишь случайный и механический. Но тут я почувствовала, что у меня за спиной стоит человек, лучше других знающий секреты сценария, человек, в чьей власти уложить текст так, как ему надо, подогнать его под себя.

— Я видел, как ты вошла. Здравствуй.

Я даже не пыталась скрыть своей растерянности.

— Как, ты разве еще не закончил работать над фильмом?

— Продолжаю, чтоб доставить тебе удовольствие. Небольшие уточнения в последней части.

Я даже не заметила, как оказалась у монтажного стола.

— Ну, тогда извини, я не думала, что ты так серьезно относишься к работе.

— Ты много чего не думала, моя дорогая.

Слова у него выходили какие-то неуверенные, а живот, развитый в прямо пропорциональной зависимости с мозгом, симметрично раздвигал пуговицы тесной рубашки, демонстрируя свою дряблую кожу. У него были манеры состоятельного и вечно всем недовольного интеллектуала, но он привык покрывать их патиной любезности, что меня особенно настораживало.

Я обратила внимание на остатки вина в бутылке, которая еще час назад наверняка была полной. Он предложил мне выпить, но я сказала, что за работой не пью.

— Это финал? — спросила я, указывая на фотограмму Мелоди. — Можно посмотреть кусочек?

— Пожалуйста, это сцена перед финалом.

Сердце билось так сильно, что я даже нажала сперва не ту клавишу; пришлось переключать.

Мелоди вышла из такси, и лицо ее мгновенно помрачнело; наклонившись над кабиной, она отдала водителю деньги.

— There’s an alarm going… can’t you call the police with your radio?

— I tell you I am out of service. And then, if we call the police every time there is an alarm…

— Oh, please, it can be vital.

Семпьони подошел и встал рядом со мной.

— Красивая женщина, правда?

Мелоди не взяла сдачу, которую протянул ей таксист.

— O’key, but a villa like this should be already connected with the police, if they don’t hear it they won’t hear me. But o’key, I go and call the operator.

Она осталась под дождем; лишь один фонарь освещал дорогу и ворота, к которым она приближалась; сначала Мелоди долго звонила, потом тщетно пыталась открыть их, посмотрела вверх, затем побежала на другой конец ограды.

— Извини за беспорядок, но таков уж мой быт! — воскликнул хозяин дома.

Шуршание его сандалий не отвлекло меня от Мелоди: я смотрела, как она останавливается под глицинией, что росла по эту сторону ограды. Мелоди искала взглядом, за что бы уцепиться.

— Когда у меня запарка с работой, все бытовые проблемы я откладываю в сторону. Впрочем, я вообще не люблю ими заниматься…

Мелоди забралась наверх, перелезла через ограду и прыгнула наугад, в темноту мокрых веток. Быстро поднялась и пошла к дому.

— Вот так все и накапливается, правда, иногда ко мне приходит женщина убирать…

Дом, стоявший в темноте среди деревьев, оказался, конечно же, домом Уилкинса!

— Ты уверена, что не хочешь глоток вина? Или кока-колы?

Я оглянулась на него, недоумевая: по глупости он это твердит или с каким-то расчетом. Он стал около массивного письменного стола, на котором выстроились в ряд небольшой компьютер с клавиатурой и просмотровым устройством, видеомагнитофон, телефон с автоответчиком; их бесспорная практическая польза подчеркивала (во всяком случае, так мне тогда показалось) абсолютную ненужность аудиомагнитофона: на что он ему, ведь он работает с уже озвученным изображением? Какая блажь заставила его притащить сюда эту дрыну?

Я в последний раз взглянула на Мелоди: она пробиралась по грязи, среди деревьев, подходя все ближе к дому. На лице ее была неприкрытая тревога… Скрепя сердце я остановила аппарат, повернулась к Семпьони.

Он показал мне диалоги с многочисленными пометами.

— На самом деле вот над чем мне нужно как следует поработать: забавная комедия… но я просто схожу с ума от скоплений газов в кишечнике бедного Ричардсона, — проговорил он тягучим голосом, педантично подчеркивая каждое слово, затем осторожно опустился в шезлонг, предложил сесть и мне. — Если я схожу с ума, значит, и в самом деле бездарен.

Я стояла с потухшей сигаретой в руке; меня все больше привлекал таинственный магнитофон.

— Тебя, сколько я помню, сильно задело, что я хотела что-то изменить в твоем тексте. Тут есть две вероятности: либо ты слишком обидчив и мнителен, либо я переборщила, и в таком случае еще раз прошу прощения.

— Нет, справедлива первая гипотеза. В довершение всего днем я еще и самонадеян.

Он как-то странно на меня смотрел: быть может, думал, что, в конце концов, я просто женщина, которая пришла в дом к одинокому мужчине. Я не удержалась и спросила:

— А ночью нет?

Он принужденно засмеялся.

— Ты считаешь дураком любого, кто не ценит на все сто процентов твою работу, — сразу же добавила я, — ведь правда? А дурак опаснее любого врага.

Он молчал, чуть покачивая головой, видимо желая показать мне, что он взвешивает мои слова, и тем временем спрашивая себя, куда я клоню.

— Я не согласен, — наконец заявил он. — С дураками действительно бороться трудно, они иногда непредсказуемы, но мне как-то всегда удавалось их одолевать. А приятнее ощущения победы на свете ничего нет, во всяком случае для меня. Это придает сил. — Он осушил свой стакан и налил себе еще. — Я тебя явно раздражаю. Но, надо сказать, ты тоже вызываешь у меня особые эмоции.

— Я никогда и не обольщалась на этот счет.

Он проигнорировал мой сарказм.

— Твой так называемый современный стиль, эта прерывистая речь, хрипота, эти нервические интонации — невыносимое кривлянье! Правда, было время, когда такая манера точно соответствовала оригиналу… А теперь ты сама себе подражаешь, калькируешь свои собственные старые кальки. Это, как ты понимаешь, мое личное мнение.

Мое спокойствие, вероятно, заставило его остановиться; однако внутренне я содрогалась от каждой его фразы, недоумевая, каким образом он с такой точностью определил мое слабое место. При других обстоятельствах я, может быть, по-другому бы восприняла этот порыв откровенности, но сейчас в его словах я уловила не только ненависть, но и попытку закруглиться, уйти от дальнейшего разговора.

— Предположим, что все это так, — сказала я. — Предположим, меня зря считают хорошей актрисой, а на самом деле моя речь похожа на бессвязный лепет…

— Что?! — вспылил он. — Ты мои тексты называешь бессвязным лепетом?!

Он вдруг запнулся и сквозь зубы выругался. Монтажный аппарат слишком долго оставался включенным и начал жечь пленку; я увидела, как лицо Мелоди начало вдруг расплываться и чернеть. Пока Семпьони суетился, вынимая пленку и вырезая испорченные фотограммы, я тихо подошла к магнитофону и нажала на перемотку.

Теперь я понимаю, что вела себя по-дурацки, но в тот момент я решила сделать все возможное: если мне повезет, я могу напасть на ту самую пленку, на реплики Джо или на любой фрагмент итальянской записи фильма. Я даже помню, что упрекнула себя: почему не сделала этого у Боны!

Мне казалось, он ничего не замечает.

— Ты, видно, не улавливаешь, о чем я говорю, — не унималась я. — Речь, к твоему сведению, идет не о текстах, а о  т е к с т е, всегда одном и том же.

Он посмотрел на пленку против света. Его брови злобно изогнулись.

— Я улавливаю только одно: ты просто не способна четко и ясно выразить свои мысли.

Я растерялась, не знала, что возразить, приходилось поневоле снова удаляться от объекта моих поисков.

— Что ж тут неясного? Я пришла перед тобой извиниться, а ты в своей злобной мании величия не в силах принять моих извинений.

Он отошел от аппарата, выпрямился во весь рост.

— Если это действительно так, то я восхищен твоей последовательностью. Ведь ты своими извинениями провоцируешь меня, пытаешься обвинить в чем-то, что существует только у тебя в голове.

Держа руку за спиной, я на ощупь остановила перемотку и нажала на воспроизведение. Я не в состоянии описать замешательство и смятение, появившиеся у него на физиономии, когда он услышал собственный голос, наложившийся на адресованную мне гневную тираду.

— Прости, — и в самом деле начала бессвязно лепетать я, — кажется, я случайно облокотилась.

Разъяренный, он бросился к магнитофону, выключил его.

— И случайно перемотала пленку!

Я попятилась, но он схватил меня за руку.

— Если не объяснишь мне свое поведение, то не выйдешь отсюда.

Я попыталась высвободиться.

— Мне больно.

— Какого черта ты добиваешься, Катерина?

— Лучше оставь меня в покое, Семпьони, я не могу открыть тебе ничего такого, чего бы ты не знал. Но я знаю достаточно, чтоб погубить тебя.

Он не разжал руку; судя по ее хватке, я попала в цель.

Но в какую именно цель — я не подозревала, так как действовала вслепую. Я наконец поняла: невозможно допрашивать людей, не задавая конкретных вопросов и не упоминая о том, что побудило меня прийти к ним. Смелость, которую я напустила на себя нынче утром, была всего лишь смелостью отчаяния. Стало быть, я способна только на отчаянные поступки: к примеру, разбить о магнитофон бутылку — ее я и обнаружила у себя в свободной руке, пока вырывалась и пятилась. И сразу выставила вперед.

Он тут же выпустил мою руку, сильно побледнел и не произнес ни слова.

Я тоже больше не раскрыла рта и оставила Семпьони с его вопросами, равно как сама осталась со своими. Я прошла мимо него к выходу, продолжая держать перед собой эту разбитую бутылку. Я пятилась, чтобы не поворачиваться к Семпьони спиной, и старалась не споткнуться, перешагивая через разбросанные по полу вещи. А это было непросто. В трех шагах от двери я наткнулась на стопку видеокассет, которые рухнули с диким грохотом. Семпьони не сдвинулся с места: позеленев от злости, он только провожал меня глазами.

Я назвала себя одержимой кретинкой — и как еще я могу себя охарактеризовать, вспоминая о чувстве триумфа, с которым неслась вниз по этой темной лестнице, с пылающими ушами и щекочущим в ноздрях запахом винных испарений… да-да, именно триумфа по поводу того, что прокрутила магнитофон и держу в руке горлышко разбитой бутылки. Великие деяния, ничего не скажешь!

Я спрятала его в сумку, лишь когда очутилась на улице и прилипла к размягченному и цепкому, точно присоска, асфальту. Туфли держали меня на месте, а сама я рвалась вперед; после третьего шага одна из них все-таки настояла на своем… Чудеса эквилибристики в турецкой бане под открытым небом — я представила себе одобрительные аплодисменты, которые могли послышаться из-за оконных стекол редких островков тени. Я наклонилась, стоя на одной ноге, пошатнулась, сумка соскользнула с плеча и устремилась вниз, последовали страшные раскачивания и наконец финальный пируэт. Я пересекла улицу, не глядя по сторонам, не обращая внимания на гудки и скрип тормозов, прошла три квартала.

Как только я села в машину, тяжело дыша и массируя ноги, мягкие и липкие, точь-в-точь как асфальт, я увидела торчащую за щеткой бумажку, по виду не похожую на штраф. Я вылезла и взяла этот сложенный вчетверо листок белой бумаги. Развернула.

На нем ручкой были аккуратно выведены печатные буквы:

БЛИЗ НИШИ VI ПОКОИТСЯ

НЕЗАБВЕННЫЙ РЫЦАРЬ ЛИНО:

ПОМНИ О СМЕРТИ

По чистой случайности я остановила машину напротив церкви; то есть как раз ничего случайного в этом не было: записка явно туда меня и направляла.

Церковь, расположенная на углу очень оживленной улицы Салариа, представляла собой небольшое прямоугольное здание из белого камня с вкраплениями темных кирпичей и малоизящными круглыми резными окнами. Я вошла, сразу оробев от скрипа двери, который разнесся по всему пустынному помещению, поднявшись до мозаик и драгоценной лепнины. Ряды скамей (числом не более тридцати) были пронумерованы римскими цифрами — слева нечетные, справа четные.

В шестом ряду — около него действительно оказалось какое-то старое надгробье, — в нише, куда обычно кладут требники, я нашла сложенный вчетверо листок, точно такой же, как тот, что держала в руке.

Развернула его, прочла:

вторая анаграмма

ХВАТИТ СМЕТАТЬ, РЫТЬСЯ, НЕ НАДО ОТКРЫТИЙ, СЛАВЫ, ВСЕ БЕЗ ТОЛКУ

Я села и тупо уставилась в написанные слова. Действительно, все без толку… Вторая анаграмма. Значит, и в первой записке была анаграмма? Такие длинные фразы, тут же столько всего… Подавив желание разорвать оба листка, я взяла ручку и блокнот. Пальцы дрожали, я с трудом выстраивала буквы в ряд:

ХВАТИТСМЕТАТЬРЫТЬСЯНЕНАДООТКРЫТИЙСЛАВЫВСЕБЕЗТОЛКУ

Я чувствовала себя совершенно потерянной. Черный листок, красноватые буквы, какие-то расплывчатые, пляшущие, точно я смотрю на них против солнца. Каждая — обломок свинцовой скалы, кусочек меня самой, и я пытаюсь собрать их после обвала. Первые неуверенные комбинации, которые я выуживала, плавая без шлюпки по волнистой поверхности листа, опьяненная джином, вином, травами и горькими настойками.

НАРЫ — ЛАВА — ЛАСКА — РЫВОК — ТИНА — МЕСТО — БУДЕТ — ДОКОЛЕ — ХВАСТАТЬ догоняли друг друга и перекрещивались, ДОКОЛЕ БУДЕТ ХВАСТАТЬ — ХВАЛА — ХВАТАТЬ — ТОЛКАТЬСЯ — РЫСКАТЬ — БЫСТРО — БЫЛО — Я БЫЛА… я была в капкане, в пластиковом мешке. Начнем сначала.

ХВАТИТСМЕТАТЬРЫТЬСЯНЕНАДООТКРЫТИЙСЛАВЫВСЕБЕЗТОЛКУ

Вереница знаков увлекла меня в свой темный коридор; открывшись, он распался на сегменты, превратился в самодвижущийся лабиринт, где, как в калейдоскопе, постоянно менялись симметричные конструкции; а я на безумной скорости, в полной темноте, летела по этому аду и не знала, то ли устремляюсь вперед, то ли меня засасывает назад.

Капли пота застилали мне глаза; слоги и сочетания букв затуманились, перемешались.

МЕТАТЬСЯ — ОТКРЫТЬСЯ — НЕСМЕЛО — СМЕЛОСТЬ — СМЕЛОСТЬ ОТКРЫТЬСЯ — ХВАТИЛО СМЕЛОСТИ… ОТКРЫТЬСЯ — НЕ ХВАТИЛО СМЕЛОСТИ ОТКРЫТЬСЯ… Ну да, «не хватило смелости открыться»…

Голос Джо начал пульсировать в моем мозгу… Ночь после аукциона… «И ты воображал, что влюблен в меня?» — спросила Мелоди. А он: «Да, что-то в этом роде… но у меня бы никогда не хватило смелости открыться». Может быть, сейчас он набрался смелости! Может быть, если я сумею расшифровать первую анаграмму, то наконец получу его признание!

Я снова взялась за ручку.

БЛИЗНИШИVIПОКОИТСЯНЕЗАБВЕННЫЙРЫЦАРЬ

Вдруг рядом со мной раздался резкий удар по деревянной скамье. Я вскрикнула от страха, бумаги вывалились у меня из рук на белый мраморный пол.

Из ослеплявшей темноты выступил молодой священник, весь белый от ярости; он грозно размахивал черной тростью. Не сводя с меня пристального взгляда, он снова обрушил трость на ни в чем не повинную скамью.

— Даже проститутки не курят в церкви!

В моей левой руке дрожала сигарета — я и не заметила, как закурила.

Я встала. Он оказался с меня ростом.

— Простите, — пролепетала я и нагнулась, чтобы поднять листки, блокнот, ручку, сумку, выпрямилась, шагнула в сторону. Хотелось крикнуть ему, что и Всевышний курил, если верить Деяниям. Хотелось вырвать эту палку и побить его.

Я кинулась к выходу; рот у меня был занят сигаретой, и я не ответила на проклятия, которыми он продолжал осыпать меня сзади, — просто без тормозов человек.

На улице я опять стала продираться сквозь скопище машин, пока не нашла себе пристанища в баре; усевшись в углу и только успев заплетающимся языком заказать мороженое — единственное, что была в состоянии проглотить, — я принялась писать как заведенная.

БЛИЗНИШИVIПОКОИТСЯНЕЗАБВЕННЫЙРЫЦАРЬЛИНОПОМНИОСМЕРТИ

ЛИК — МОСТ — ЗАКОН — ЗАКОННЫЙ ЦАРЬ — ПРИЗРАК — РЫК — ШИКАРНЫЙ — МНИМЫЙ — ПОКОЙ — ПОКОЙНЫЙ — ПОКОРНЫЙ РАБ — МОЛИТВЕННЫЙ — МЕРТВЕННЫЙ — ОТКРОВЕННЫЙ — ЛИВЕНЬ — КОЗЫРНОЙ — КОЗЫРНОЙ ВАЛЕТ — ВЕНЕЦ — КОСМОС — СМЕРТНИК — ПОЗОР, МНЕ МНИТСЯ СМЕРТЬ… и к чему здесь эта римская шестерка…

Мороженое в вазочке, желто-лимонные и розово-клубничные шарики. Еще джин и тоник. Джин Тоник. Жюль и Джим… и Джо. Паста для Пасты. БЛИЗОК ПОКОЙ ДЛЯ БЕСПОКОЙНОЙ — НЕ ОБМАНИ БЛИНЫ А НЕ МЫСЛИ — ТИШЕ НЕ РАССЕИВАЙ. Я вертелась по кругу, ослепленная яростью, тревогой, унижением за эти неимоверные и смехотворные усилия. Соединять, разъединять, зачеркивать, вычеркивать, начинать сызнова, переписывать, сходить с ума, чувствовать в душе бесполезность своих действий — обман. Да, обман.

ОБМАН — СМЫСЛ — СМЫСЛ ОБМАНА — В ОБМАНЕ СМЫСЛ — ЗАМЫСЕЛ — ЗАБВЕНИЕ — НЕЗАБЫВАЕМЫЙ — ЗАБЫТЬ — ЗАБЫВАТЬ… ну конечно же! ЗАБЫВАТЬ НЕЛЬЗЯ! Загадка есть загадка, Джо Шэдуэлл не мог не процитировать самого себя, пригвоздив меня к одному и тому же месту.

Я негодовала. Вот бы он порадовался, видя, как я реагирую на это подлое, жестокое издевательство. Возможно, он следит за мной.

Я глянула через дверь бара на улицу. Никого. Только стоявший на балконе мальчик смотрел на меня с усмешкой.

Я была скована усталостью, измучена спешкой. Скорее даже не спешкой, а осознанием того, что времени в моем распоряжении остается все меньше, так как мой преследователь все туже сжимает вокруг меня кольцо, а мне при этом не удается продвинуться ни на шаг в своих поисках. Я злилась на себя: и чего, не подумав, набрасываюсь на людей, вместо того чтобы охотиться не за призраками и миражами, а за единственно зримым и осязаемым, реально существующим предметом, хоть его и нелегко отыскать.

— Где-то здесь в студии есть приемник радиоперехвата. Что, по-твоему, это невероятно? Мне тоже сперва так казалось.

Кому-то надо было довериться, и после напряженной внутренней борьбы с собой я обратилась к Приамо Бьянкини, пообещав себе только спросить у него объяснений, причем чисто технических, а самой не давать никаких.

Он удивился, но выслушал меня внимательно; это придало мне духу, и я выпалила:

— Приемопередатчик или что-то подобное, одним словом, устройство, чтоб записывать за пределами студии все, что здесь творится, ты ведь разбираешься в этом?

Бьянкини столько раз проявлял ко мне дружескую симпатию: например, приходил на помощь, когда я хотела переделать какое-нибудь кольцо, а это было экономически невыгодно; в таких случаях он приводил технические доводы, указывая на незначительные дефекты записи, которых другие не замечали, а ему сам Бог велел улавливать. Однако ничто не давало мне права чересчур полагаться на эту дружбу.

— Кто я, по-твоему, секретный агент? — пошутил он.

Я смешалась, но, набравшись смелости, продолжала свои расспросы. А вдруг, увидев, в каком я состоянии, насколько нуждаюсь в поддержке, он все-таки поможет мне обшарить зал?

Но он добавил, что такое устройство может оказаться размером с таблетку, поэтому спрятать его не составляет труда. Я так и предполагала.

— И звук просто идеальный, четкий и ясный, как если бы доносился вот оттуда? — вкрадчиво, подчеркивая полнейшую секретность происходящего, спросила я и показала на акустический ящик.

— Если знать нужный канал, то можно все обнаружить. Стоит эта штука, правда, дорого.

Поспешно (вскоре начиналась запись) мы поискали в микрофонах, в реквизите для шумовых эффектов, под креслами. Мне пришло в голову проверить пульт управления в аппаратной, и Бьянкини, качая головой, продемонстрировал мне целый лабиринт проводов и пластин.

— Иголка в стоге сена, — пробормотал он. — Но так, на первый взгляд, вроде бы никто сюда не залезал.

У меня появилась безумная идея разобрать все здесь ночью. Можно поискать за всеми панелями, и в зале, и в аппаратной… Тогда он сказал одну вещь, которая сразу меня отрезвила:

— Слушай, ну какое имеет значение, найдем мы его или нет? Раз ты уверена, что оно здесь, значит, оно здесь есть. В любом случае не удастся узнать, кто его сюда принес, ведь тебе именно это нужно?

Я понимала, что он прав, и все же настаивала, мне надо было хотя бы удостовериться.

— По крайней мере я лишу его возможности мучить меня, — повинуясь безумному порыву, добавила я. — Знаешь что, забудь обо всем, что я тебе говорила, пожалуйста. Это какой-то абсурд.

Будь я здесь одна, действительно разобрала бы на части все: стены, пол, аппаратуру, а после подожгла бы дом… Я на секунду увидела его в языках пламени, с дикой радостью смотрела, как он полыхает, и, прежде чем навсегда повернуться к нему спиной, бросила последний факел.

Больше ни на что времени не хватило. Появился Мариани, проговорил в микрофон свои указания, навязал свой темп, потребовал погасить свет.

Перед началом записи прошло несколько минут, и за это время мы обменялись с ним несколькими банальными фразами. Меня совершенно не интересовало, видел ли он меня сегодня утром, сообщила ли ему Бона о моем визите.

По обыкновению бледный и скрюченный за стеклом вместе с несчастной Терци, он казался мне менее реальным, чем освещенные лампой предметы на пульте: сценарий, карандаш, сигареты, спички, пластиковый стаканчик с виски, который принес мне Бьянкини.

Меня сейчас занимало другое: мы приступали к сцене с Мелоди и Джо, но я даже не справилась о Массимо Пасте, так как прекрасно знала, что он придет позднее.

Я рассталась с Мелоди (по правде-то говоря, я вообще с ней не расставалась) в ту ночь, когда приоткрылась завеса таинственности, явив нам Невинное Оружие, и Джо с обычной своей небрежностью произнес: «Ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности» — те самые слова, которым кто-то придал решающее для меня значение.

И сейчас мне оказалось достаточно услышать в наушниках телефонный звонок и увидеть бледное, измученное бессонницей лицо Мелоди, чтобы ее отрывистые реплики стали моими.

М е л о д и. Алло… а, это ты… Нет… нет, Чарли, мне не хочется… да, я очень импульсивна… (Краем глаза видит Джо, бесшумно вошедшего со сверкающим подносом.) Нет, не пытайся понять… хорошо, счастливого пути… Да, прощай.

Я могла предугадать каждое ее движение: она делала все, чтобы остаться без помощи. А Джо в белом халате, с мокрыми волосами показался мне особенно красивым, до дрожи в запястьях (да, с этого момента мои чувства начали предвосхищать события); Джо доминировал в этой сцене, хотя его жесты были самые невинные: налил кофе, намазал маслом хлеб.

Д ж о. Поклонники?

М е л о д и. Приставалы.

Д ж о. Мелоди, что происходит? Ты и вчера вечером была такая же сосредоточенная… Иди поешь чего-нибудь… На тебя слишком повлияли чудеса Уилкинса…

Если я скажу, что его голос был безумно похож на голос Пасты, это, конечно, можно объяснить самовнушением. Правда, у Джо он был тягучим и резким, а у Пасты гибким и уверенным. Но я готова поклясться, что оба напоминали плавно струящийся песок, и этот эффект у обоих был отработан до тонкости; выделялась только одна сокровенная нота, засевшая где-то в глубине, но я ее постоянно ощущала, хотя и удивлялась ей всякий раз заново… А еще… какие пронзительные у него глаза!

М е л о д и. Что-то мне сегодня не хочется есть.

Д ж о. Ага, значит, это серьезнее, чем я думал.

М е л о д и. Я просто нервничаю, никак не могу почувствовать себя на отдыхе.

Раздался телефонный звонок, она вздрогнула, но осталась сидеть на месте.

М е л о д и. Если меня, скажи, пожалуйста, что я вышла.

Джо направился к телефону с чашкой в руке, сделал глоток кофе и только тогда ответил.

Д ж о. Да. Да, это я… О, но видите ли… М-да, в некотором смысле. Мне очень приятно… Чем я могу помочь?.. Раз вы считаете, что необходимо… Конечно, конечно… Нет, лучше я сам к вам приеду. В полдень.

Он стоял к Мелоди спиной, и она не видела его лица, которое за несколько секунд побелело как полотно. Он положил трубку и сел к столу.

Д ж о. Ну вот, прибыли главный редактор и оформитель журнала. Мне нужно встретиться с ними: они хотят обсудить новые материалы.

М е л о д и. Езжай и за меня не волнуйся.

Д ж о. Но ты все равно поедешь на виллу Адриана? Хочешь, возьми мою машину, погода сегодня чудесная…

М е л о д и. Честно говоря, не знаю. Мне столько всего надо посмотреть в городе…

Я выступала в дуэте, играя с листа и не фальшивя, хотя и отвечала на слова, произнесенные на другом языке со своими специфическими интонациями. Но я и на собственном языке умела отвечать на ложь.

В предчувствии встречи Джо с незнакомцем сердце у меня забилось чаще. При одном воспоминании о тех пророческих вздохах, хрипах и стонах оно готово было выскочить из груди. Хотя, не скрою, мне было очень любопытно послушать, как Паста сыграет эту сцену.

Но, видно, не судьба: Паста так и не появился. Затягивания, отсрочки — это ли не бесспорные доказательства? Мне предстояло одной записать две следующие сцены, и в некотором извращенном смысле, который руководил мною в те дни, я считала для себя преимуществом заранее узнать, сколь велика угроза, нависшая над Мелоди (она уже и сама поняла, что ее нежность к кузену на поверку обернулась слепотой).

Она явно нервничала; оделась, то и дело поглядывая на темный пролет лестницы, ведущей в комнату Джо, но все не могла решиться. Наконец медленно поднялась, вошла и, видимо отбросив сомнения, взяла с письменного стола ключ. Затем спустилась в лабораторию, открыла, зажгла свет. На висевшие по стенам фотографии едва взглянула, быстро просмотрела то, что лежало на столе, на полках… И, конечно, не могла не обратить внимание на два черных кожаных тома с золотыми инициалами ДШ — взяла их и поднесла к свету.

Первый оказался всего лишь каталогом семейной коллекции. Но во втором были собраны все материалы по делу Шэдуэлла: копии протоколов, составленных в полиции и в суде, вырезки из газет и еженедельников и, наконец, цветные фотографии; взглянув на них, Мелоди прошептала: «О Боже!» Если б не эти слова, я никогда бы не увидела ни кольца, ни тех страшных фотографий. На одной — тело старика Шэдуэлла в ярко-красном кресле; изображение было таким четким, что, казалось, можно было расслышать, как он шепчет «Джо», указывая пальцем наверх. На другой — он сам, бедный Джо, в тот момент, когда его привезли на носилках в больницу, с окровавленным лицом, освещенным фотовспышками. Но ее смятение уступило место ужасу, когда она взяла в руки письмо и сразу же узнала почерк.

Я поняла, что мы переступаем какой-то новый порог.

Письмо было от Сары Стэнтон Шэдуэлл, ее матери! Она прочла его шепотом.

М е л о д и (читает). «Я давно хожу вокруг страшного узла, который я не в силах распутать, однако никого не могу просить о помощи, даже мою дочь: у меня не хватает смелости. Но теперь я должна сказать тебе, хотя это принесет мне нестерпимую боль, какие чудовищные подозрения мучили меня по ночам и довели до этой больничной койки. На протяжении многих лет я видела, как в тебе растет ненависть к отцу, и…

Мелоди резко захлопнула том, заслышав шаги Джо.

Д ж о. Ты здесь?

Она положила оба тома на место, на цыпочках подкралась к двери. Шаги Джо раздавались где-то очень близко.

Он посмотрел на лестницу, вернулся в гостиную, снял перчатки, бросив их на стул вместе с пиджаком и газетами.

Мелоди выскользнула из комнаты, бесшумно закрыла дверь, спрятала ключ за пояс.

Джо рухнул на диван и закрыл глаза; почувствовав ее приближение, он вздрогнул, как будто очнулся от какого-то кошмара. Встал и провел рукой по волосам.

Д ж о. Ты так и не выходила?

М е л о д и. У меня опять болит голова. Боюсь, я ко всему прочему… ужасно обременительная гостья.

Д ж о. Хватит, пора избавляться от этой меланхолии. Сегодня вечером мы устроим праздник и будем пить шампанское, как первый раз в жизни. Назови любое желание, и я…

М е л о д и. Значит, встреча прошла удачно?

Джо ответил не сразу, слегка улыбнулся.

Д ж о. Просто замечательно.

Я чувствовала, что он думает совсем о другом. Когда, не говоря больше ни слова, он направился к лестнице, я вся напряглась.

Мелоди поспешила за ним. Увидела под дверью лаборатории полоску света, похолодела, попыталась улыбнуться; ей удалось отвлечь его внимание, она обогнала его и стала подниматься.

М е л о д и. Я весь день думаю об этом кинжале… о Невинном Оружии.

Д ж о. Он стоит у тебя перед глазами, да? Кто знает, может быть, Уилкинс и прав.

М е л о д и. В чем? Что кинжал превращается в навязчивую идею?

Д ж о. Более того, в какое-то божество — вездесущее, неистребимое, непостижимое!

Он был явно недоволен тем, что Мелоди последовала за ним в его комнату.

М е л о д и. Он, наверно, очень богат. Но каким образом он отыскал такой раритет? И как ему удалось его заполучить?

Д ж о. Много будешь знать, скоро состаришься. Может, и это влияние Захира? Довольно того, что ты его видела.

Они разошлись по диагоналям в разные стороны: Джо пошел поставить музыку, Мелоди приблизилась к письменному столу.

М е л о д и. Надеюсь, мне повезло. И все же странно, что он показал его совершенно незнакомому человеку. (Тихонько просовывает ключ на место.) Я даже подумала, что ему был нужен свидетель…

Д ж о. Свидетель чего?

Они снова оказались друг против друга.

М е л о д и. Ну, не знаю, может, не свидетель, а кто-то, кто разделил бы с вами вашу тайну. Ведь согласись, это тяжкий груз.

Она, сама того не ожидая, попала в точку — разве со мной не случилось сегодня то же самое? Но Мелоди больше не смогла ничего добавить.

Джо наклонил голову, снял галстук, сделал два шага вперед… У меня замерло сердце, но он просто улыбнулся и вытянулся на кровати.

Д ж о. Извини. Мне нужно отдохнуть, прежде чем идти к Ральфу.

И в этот момент он показался мне всего лишь мальчишкой, с которым несправедливо обошлись.

Но письмо не выходило из головы у Мелоди. Чуть позднее она увидела, что ее кузен собирается уходить (судя по диалогам, там была еще одна сцена с Хартом, но она сейчас не имеет особого значения), и стала наблюдать из окна, как он грузит в машину аппаратуру и объективы. Как только он уехал, она снова бросилась в комнату к Джо, нашла ключ там, где и оставила, и побежала к лестнице.

М е л о д и (шепчет). «…никого не могу просить о помощи, даже мою дочь…»

Она отперла лабораторию, вошла. Свет еще горел, все было на месте… хотя нет: досье Шэдуэлла исчезло. Все понятно: письмо стало опасным. Как видно, в самом сюжете фильма заложено какое-то издевательство надо мной, причем в классическом варианте.

Массимо Паста вошел в зал в пять часов, и не знаю, от чего я задрожала — от любопытства или от страха. Он как бы становился реальностью, соединяя наконец лицо и голос, — именно этого я ждала и боялась. Я дошла до той точки, когда откладывать больше нельзя, — невыносимое ощущение!

Уже то, что я находилась в зале в качестве зрителя, было странно, и мое волнение наверняка так или иначе передалось ему. Между нами уже установилось такое хитросплетение потаенных, отравленных связей, что сегодняшняя встреча просто обязана была стать решающей.

Он взглянул на меня, и я вспыхнула, представив себе, что он мог видеть из окна какого-нибудь дома, как я преследую его, вымазанная птичьим пометом; боясь, что он рассмеется мне в лицо, я вцепилась в подлокотники.

Но он ничем не обнаружил своего удивления и вообще вел себя как обычно: был одинаково ровен и доброжелателен со всеми — не к чему было придраться, — но именно эта доброжелательность и к тому же подчеркнутая элегантность показались мне особой тактикой, как нельзя более подтверждающей мои догадки.

К пульту подошел небольшого роста мрачноватый юноша — актер, с которым Массимо предстояло записывать следующую сцену и о котором все очень хорошо отзывались. Пока он прочищал горло, Мариани объявил ему, что начатый вчера эпизод нужно сделать заново, целиком. Я прямо подскочила от неожиданности: вот это удача, весь эпизод! Увы, подумала я, кому-то повезло еще больше, ибо он уже был по праву или благодаря техническим уловкам обладателем полной копии. Но и я теперь смогу насладиться полноценным зрелищем, мне больше не придется давать волю фантазии, чтобы заполнить пустоты сценария, по крайней мере до этого места. И потом я наверняка сумею сделать полезные выводы.

Однако моя фантазия не унималась и постоянно предвосхищала изображение. Устроившись за спиной у Пасты в кресле в самой глубине зала, не обращая ни малейшего внимания на остановки и повторы (я их просто не ощущала — даже в большей степени, чем сейчас, когда исключила их из моего повествования), я смотрела только на Джо, на его голову, осененную сиянием, льющимся из окна; мне почудилось, что нервы его на пределе, что он вот-вот сорвется и его уклончивые, иронично-спокойные реплики превратятся в звериный рык. От всего облика Джо — даже от впервые появившихся очков, которые он тут же снял, оставив болтаться на длинном кожаном шнурке, и от самого шнурка — исходила какая-то угроза. Каждое его движение как будто несло в себе таинственную цель, каждое слово настолько отрепетировано, что звучит естественно.

Д ж о. Да, в последние дни мы что-то все чаще ворошим прошлое.

Мне было трудно представить себе, что у него и того туповатого силача примерно одних с ним лет может быть общее прошлое. Его собеседник этого тоже никак не подтвердил. Когда Джо отошел от окна, я увидела, что комната, где они находились, как две капли воды похожа на гостиничный номер, в котором Мелоди сначала занималась любовью с Хартом, а потом поссорилась с ним. Странное совпадение!

Джо открыл холодильник, бросил в стакан кубик льда, сел.

Д ж о. Приехала моя кузина, Мелоди, я ее так давно не видел. Это она нашла меня в ту ночь, ты, наверное, знаешь.

Мужчина сел напротив, но Джо не удостоил его взглядом: он сосредоточенно глядел в одну точку, свесив с подлокотника руку, сжимавшую стакан, — белую, огромную, снятую крупным планом снизу.

Д ж о. Ее самообладанию я обязан жизнью. Представь себе, если б машина сломалась! Тогда был снег, гололед, помнишь? А она не привыкла к таким дорогам. Конечно, тетя Сара все равно бы вернулась из-за своего инсулина, я на это и рассчитывал, но для нее небольшое опоздание не было вопросом жизни и смерти. В отличие от меня.

Незнакомец смотрел на него со злобной и недоверчивой усмешкой, а мне его слова казались вполне искренними. Особенно вот эти: «Знаешь, я все время вспоминаю ту ночь».

Д э в е м п о р т. Я тоже. Целый год коту под хвост. Ты хотел надуть меня и исчез. А сейчас я получу свою долю.

Д ж о. Ты получил свои тридцать тысяч долларов, как договаривались. За работу, где весь риск взял на себя я.

Д э в е м п о р т. Тридцать тысяч долларов за многомиллионный куш с перспективой сесть на двадцать лет — это, по-твоему, хорошая цена?

Д ж о. Какой куш? Это наследство, которое в любом случае досталось бы мне, не забывай. За ту же цену я мог бы нанять профессионала. Но ты — мой старый товарищ, неудачник, не находивший себе места в жизни… К тому же ты постоянно предлагал мне всяческие услуги и готов был на все, чтобы доказать свою преданность.

Д э в е м п о р т. Значит, ты меня выбрал из сострадания? Ну и сукин же ты сын, Джо Шэдуэлл! Правда, я это всегда знал.

Он направил на Джо пистолет.

Но тот даже не взглянул на него, встал, сделал несколько шагов по комнате, остановился перед зеркалом, долго изучал свое отражение.

Д ж о. Все в жизни рано или поздно становится на свои места, и я живой тому пример, разве не так? Поэтому я, пожалуй, пойду тебе навстречу, Дэвемпорт. Да убери ты свою игрушку!

Тот, помешкав, положил пистолет рядом с собой на столик.

Д ж о (обходя вокруг столика и наливая себе выпить). И на сколько бы ты хотел увеличить свою тогдашнюю долю?

Д э в е м п о р т. Триста тысяч — и я навсегда исчезаю из твоей жизни.

Д ж о. Дорогой мой, у меня просто нет слов. Вернее, одно есть, но в таких случаях его лучше не произносить… Я бы, конечно, что-нибудь продал, но, да будет тебе известно, это не так-то просто.

Д э в е м п о р т. Детали меня не интересуют, Джо. Триста тысяч наличными.

Джо не потерял терпения. Наоборот, он будто тянул время. Он хорошо умел скрывать свои чувства, и в этом было его преимущество.

Д ж о. Поверь, чтобы получить за такие вещи их истинную цену, нужны осторожность и время. А что до свободных денег, ты сам знаешь…

Я вспомнила реплику: вот он, решающий момент!

Джо снова зашел Дэвемпорту в тыл, повернулся к нему спиной; все эти передвижения говорили о том, что он готовит ловушку, но тон его оставался по-прежнему ровным и спокойным.

Д ж о. Я вижу только один выход… (Снимает очки со шнурка.) Ты подождешь несколько недель? Как раз можно успеть побывать в Кувейте, Далласе и Лос-Анджелесе.

Дэвемпорт резко повернулся в кресле. Джо стоял у окна со сложенными за спиной руками.

Д э в е м п о р т. Ты что, шутишь, Джо? Даю тебе два дня.

Д ж о. Нет, вовсе не шучу. (Надевает кожаные перчатки, завязывает шнурок петлей, бесшумно приближается к Дэвемпорту.) Надеюсь, понимаешь, что это дело тонкое?

Тот хотел вскочить, но было уже поздно. Еще шаг — и Джо навалился на него, сбил ногой столик, пистолет упал. Дэвемпорт метнулся, чтобы его поднять, но Джо молниеносно накинул ему на шею петлю и начал затягивать. Это было начало страшной схватки — уж лучше бы мне ее не видеть!

Дэвемпорт не дал вдавить себя в кресло, сумел подняться, вынудив Джо изменить положение; затем поднес руку к горлу, попытался ослабить петлю, нагнулся, схватил за ножку стол. Скрежеща зубами, Джо затянул петлю еще туже, и тут полились те самые звуки. Причем происходившее на экране не шло ни в какое сравнение с тем, что делалось в двух шагах от меня. Я невольно поднялась на ноги и встала около стены, сбоку от пульта Массимо Пасты.

Это была поразительная, жуткая, звериная идентификация с Джо: не только голос, но и лицо, искривленный рот, безумные глаза, судорожные взмахи рук, дрожь во всем теле бесконтрольно повторяли движения Джо. И когда Дэвемпорт застонал, чувствуя, как лопается кожа, Паста разразился исступленным смехом, который затих, оттого что противник своим весом потянул Джо вниз.

Потом Джо сумел подняться и продолжил затягивать петлю на шее своей жертвы, при этом он начал издавать какой-то протяжный, леденящий кровь свист, похожий на ультразвук. Я узнала его. Это был своеобразный гимн победы над страхом, наводнившим весь мир. Весь точно наэлектризованный, смотрел он, как глаза Дэвемпорта вылезают из орбит, и все время из груди у него вырывались звуки, не менее зловещие, чем длинные оскаленные зубы Пасты, мерцавшие в полутьме и повернутые к экрану в полном самозабвении.

Д ж о. Думаешь, легко выставить на рынок произведение Челлини?..

Последним усилием Дэвемпорт потянулся к пистолету, но петля сдавила его горло еще сильнее, и я увидела, как руки застыли в воздухе.

Д ж о. Ты представляешь себе, что такое Челлини?.. (Хрип, тяжелое дыхание.) Или Полайоло?

Дэвемпорт посинел, пистолет так и остался лежать на полу.

Джо продолжал тянуть за шнурок, пока у Дэвемпорта не показался между зубов язык.

Он положил шнурок в карман, снял перчатки, и его тяжелое дыхание наконец успокоилось. Все еще стоя на коленях возле трупа, он откинул со лба длинные пряди, огляделся вокруг. Казалось, он оценивает ситуацию спокойно и трезво.

Я увидела, что Массимо Паста таким же изящным жестом убирает волосы со лба. Он тоже был спокоен, собран и готов начать все сначала.

В зале зажегся свет, на секунду наши взгляды встретились; в глубине зала раздались чьи-то одинокие аплодисменты. Сценарий выпал у меня из рук, и, не подняв его, я как ошпаренная выскочила из зала.

— Трус!

«— Значит, встреча прошла удачно?»

— «Просто замечательно». — (А удавка, наверно, все еще лежала у него в кармане, пропитанная кровью.)

Не помня, где я и что делаю, я стояла и тупо смотрела на Эстер Симони, в чью дверь только что позвонила. Приближалось время ужина.

— Кто трус, дорогая?

Еще секунда полного оцепенения.

— Да так, иногда я разговариваю сама с собой.

Эстер наклонила свою птичью головку.

— Ну проходи. Значит, это случается не только с нами, стариками. Слава Богу.

Я пошла за ней по длинному коридору, где мне и ее детям, когда мы были маленькими, разрешалось кататься на роликах.

— Представляешь, на днях меня окрестили «веселенькой». Разумеется, я смертельно обиделась. «Веселенькими» называют тех, кто никогда не отличался большим умом. А это не мой случай, да и тебе такое не грозит.

Я отнюдь не разделяла ее уверенности.

Она провела меня в уютную гостиную, подсвеченную снизу лишь одной лампой. На подлокотнике кресла лежала открытая книга, из окна доносилось слабое дуновение, но и оно прекратилось, как только Эстер закрыла дверь. Она поняла без лишних вопросов, что мне надо поговорить с глазу на глаз.

Не садясь, она предложила мне поужинать, и я призналась, что страшно голодна.

Она вышла, а я взглянула в окно. Наконец-то стало попрохладнее; в воздухе было разлито какое-то золотисто-серое сияние с красно-фиолетовыми отблесками… Однако мне никак не удавалось отделаться от мрачных мыслей; вспомнились похороны отца и ужасный голод, охвативший меня, когда мы вернулись с кладбища. Примерно то же самое я испытывала сейчас: должно быть, это не голод, а скорее нервное напряжение. К счастью, я сумела быстро стряхнуть с себя воспоминания.

Эстер вернулась с полным подносом: курица под майонезом, помидоры, базилик, фиги, — как будто она заранее приготовилась к моему приходу. Я жадно набросилась на еду и быстро насытилась.

— Люди… Вечно они норовят как-то ущемить твое достоинство. Ну не все, разумеется… Ты пришла по поводу вашего ДАГа, я угадала?

Такой резкий переход к делу несколько ошарашил меня.

Я спросила, известно ли ей, что к ее мужу приходил Массимо Паста, и если да, то зачем он приходил.

— А-а, так ты еще ничего не знаешь. — (В ее круглых блекло-голубых глазах я уловила тревогу, хотя она пыталась замаскировать ее иронией в голосе.) — Бог мой, твоя мама — это нечто. Я просила ее передать, чтоб ты мне позвонила… Понимаешь, с твоей машинкой я не могу разговаривать… А Джулия наверняка забыла. Дура я, дура!

Хотя я всецело ей доверяла, мне очень не хотелось сознаваться в том, что я пребываю в полнейшем неведении. Но изворачиваться, придумывать что-то сейчас было бы полнейшим безумием.

— Значит, дело серьезное?

— Не знаю, насколько это серьезно, я могу лишь высказывать предположения. — (Она как будто нарочно тянула время: вставила уже зажженную сигарету в мундштук, медленно вдохнула и выпустила дым.) — Вы, как и в прошлом году, получите неплохой доход. У вас много останется в активе, несмотря на погашения и новые инвестиции… Надеюсь, ты представляешь, сколько тебе причитается?

— Боюсь, немного.

— Ты меня удивляешь, дорогая. — (Ее неодобрительный тон был более чем оправдан.) — То, что дубляж при десяти-пятнадцати миллионах в час — это золотая жила, известно и малоискушенной публике. Не говоря уже об актерах.

— Ну да, — пробормотала я, — но у нас такие расходы, а за сдельную работу я стараюсь браться как можно реже.

— Прекрасно, но мне бы не хотелось, чтоб ты осталась одна там такая бескорыстная. Некоторым немного престижа и серьезной славы, конечно же, не помешает, но деньги — это другое дело… Их даже без японских мультфильмов и латиноамериканских сериалов должно быть порядочно. Тебе тоже пора ездить в красивом «ровере».

Я еще раз попыталась оправдать свою глупость — сказала, что ничего не понимаю в административных делах, но у меня давно возникли подозрения, что Чели занимается кое-какими подтасовками.

— Мне этот тип никогда не нравился, — заявила она. — С таким компаньоном ни за что нельзя ручаться… Так вот, у него в кабинете все время толчется эта молодая блондинка…

— Бона Каллигари?

— Ну и имечко. Очень ей подходит. А однажды я увидела, как мой муж, всегда такой сдержанный, провожает ее до двери и целует руку. Забавно, правда? Наверняка она с ним любезничала не просто так. Я сразу насторожилась, ты же знаешь мое любопытство! Потом, смотрю, возле нее вьется Чели, за ним Мариани и вдобавок Паста, который так тебя интересует. — Она выдержала небольшую паузу и пояснила: — В общем, все, кроме тебя, понимаешь? Если б не эта деталь, я бы и значения не придала. Одним словом, стала я прислушиваться к разговорам и в конце концов намекнула Джулии, что не прочь поделиться с тобой своими сомнениями.

Я испугалась, что она никогда не дойдет до сути, и решила ее подстегнуть:

— По поводу чего?

— Видишь ли, все это не так просто объяснить, может, я просто выжившая из ума старуха, которая ничего не смыслит в юридических делах.

— Да неважно, говори же наконец! — взмолилась я. — Я сама всегда боюсь высказывать свои предположения — чего доброго, сочтут сумасшедшей. Но раз уж начала, договаривай.

— Ладно. ДАГ — это ты, Мариани и Чели, так ведь? И у каждого из вас есть преимущественное право на продажу доли уставного капитала.

— Ну да, — подтвердила я. — Это право оговорено в уставе всех предприятий с ограниченной ответственностью.

— А в случае смерти одного из компаньонов остальные не имеют прав на эту долю? То есть действует обычная процедура наследования.

— Да, по-видимому, — пролепетала я.

— Если я правильно поняла, перед моим мужем стоит задача разработать изменения в вашем уставе. — Она взяла со столика блокнот, полистала его. — В гражданском законодательстве есть очень удобный указатель, который дает возможность проверить все предположения… Вот, я переписала статью две тысячи четыреста семьдесят девять о предприятиях с ограниченной ответственностью. Доли уставного капитала передаются законодательным путем при жизни и наследуются в случае смерти, если отсутствуют обстоятельства, специально оговоренные в учредительных документах. А они, скорее всего, хотят ввести другой пункт: если один из вас умирает, другие компаньоны получают право немедленно вступить в долю, выдав наследникам соответствующую сумму.

— Не понимаю. — (Мне, видимо, не удалось скрыть смятение.) — Они же не могут изменить учредительные документы без моего согласия.

Даже если у меня еще и оставались хоть какие-то иллюзии, что я склонна преувеличивать опасность в силу своего пессимизма, то последние слова Эстер их полностью рассеяли.

— Нет, боюсь, у них все уже на мази. Должно быть, они убедили моего мужа, что ты… ну, понимаешь… не совсем надежна, что ли. И потому необходимо ввести новых компаньонов…

— Пасту и Каллигари…

— Не знаю, его я видела не часто, а вот что касается блондинки… По-моему, супруг специально поделился со мной некоторыми сведениями — хотел предупредить и снять с себя часть ответственности, справедливо полагая, что я расскажу все тебе. — (Ее низкий приятный голос звучал спокойно, и она ни в чем не переступила границ такта, но каждое новое слово казалось мне все более зловещим.) — Прежде всего я постаралась собрать воедино всю информацию. И если вначале все выглядело несколько надуманно, то эта статья о наследовании и о специально оговоренных обстоятельствах стала для меня сигналом тревоги.

— Ничего здесь надуманного нет, — пробормотала я и добавила: — В случае смерти или, скажем, хронической болезни, слабоумия — и так далее.

Внутри такой просторной и почти пустой гостиницы раздался неясный шум, и моя ручка, без остановки и без особых раздумий мчавшаяся вперед, замерла. Помимо этих листов бумаги, мое внимание попеременно фокусируется на всех существенных предметах: на тексте «Мелоди», на пепельнице, на лампе, которая время от времени подрагивает, реагируя на судорожные движения моей руки. Все эти предметы начинают казаться мне какими-то пугающе неподвижными, далекими, как те горы, что виднеются за конусом искусственного света. Тогда, чтобы отвлечься от ощущения бессмысленности этих моих записей, я встаю, оглядываю комнату; шум повторяется еще раз и ускользает, видимо погружаясь в пространство.

С сегодняшнего утра, после того как здесь побывала горничная, огромная постель с периной и белыми простынями так и осталась идеально разглаженной и совершенно нетронутой. Я к ней не приближалась: одна мысль о том, чтобы лечь, гнетет меня, к тому же одеяло страшно давит, не защищая при этом. Прошлой ночью я боролась с собой — периодически укладывалась, но не выдерживала больше пяти минут и вскакивала. В результате мне удалось поспать от силы час, сидя на стуле, чуть-чуть отодвинутом от стола, причем так, чтобы красное кресло, слишком уютное, мягкое и похожее на кровать, тоже оказалось у меня за спиной.

Из цинкового крана мне на руки устремляется струя ледяной воды, я столько раз с облегчением умывала лицо, и, к счастью (а может быть, повинуясь инстинкту), я не зажигала в ванной свет и не видела себя в зеркале. Я налила кофе из термоса: не потому, что меня клонило в сон, а чтобы предотвратить и эту случайность — я спешу добраться до конца, хотя и чувствую необходимость ненадолго прервать повествование.

Не знаю, до какой степени мне удается передать тебе мое душевное состояние в те часы, ведь душевное состояние никогда не является лишь результатом какого-то стечения обстоятельств, это сумма предрасположений к тому, чтобы оно было достигнуто. Кажется, я уже упоминала о том, что чувствовала себя в дураках из-за своего отношения к так называемым нормальным людям (я не верила в «норму», а тех, кто ею кичится, навязывая остальным свои взгляды, всегда ненавидела, считала дерьмом, но теперь, пожалуй, и мне надо переосмыслить это опасное понятие). Мы оба принадлежим к поколению, которое не без оснований отрицает «норму» и пытается оградить себя от чувства Вины (ты только вслушайся, какое противное слово, какое мерзкое соединение слогов — ви-на!). Итак, не веря в свою вину или, вернее, сомневаясь в ней, я всегда старалась с тех же позиций относиться и к остальным; в общем, можешь себе представить мой комплекс неполноценности в тот момент, когда я занималась поисками виновного. Но ничего не поделаешь — я вынуждена была защищаться.

Ко всему прочему мой преследователь опирался на то, что всегда привлекало и поражало меня своей таинственностью, — на память. Я полагаю, что память — это единое целое с чувством, с эмоциональным зарядом, а необходимость относить ее всего лишь к биохимическим процессам нашего организма, о чем уже годы твердят ученые, то есть к чему-то, что в перспективе можно будет просчитать и проанализировать, вызывает у меня тревогу и протест. Как будто индивидуальная траектория нашей забывчивости, или же то, как по-своему каждый из нас запоминает моменты бытия, не зависит от эмоционального состояния в данный конкретный миг или в целом (обо всем этом мы уже говорили, помнишь?), а стоит в одном ряду с такими феноменами, как, например, те, что определяют, будут у тебя голубые глаза или карие, большие руки или маленькие. Таким образом, получается, что наш мозг не постепенно вырабатывает, а имеет как данность, с самого рождения все эти хитрые штуки, которые принято называть рассеянностью, эгоцентризмом или забывчивостью; я воспринимаю как огромное благо, как необходимое болеутоляющее средство все эти удобные мешки, полные маленьких и больших ужасов, потому что, безусловно, память — это жизнь, а если бы мы помнили все, если бы нам не дано было право хоть что-то забывать, то тогда, согласись, мы бы потеряли рассудок.

Понимаешь, меня тревожил не сам факт, что я что-то помню или не могу забыть, а то, что меня к этому принуждают. Ко всему прочему речь шла о еще не всплывшем воспоминании. Оно казалось даже страшнее Захира, который обладал хотя бы одним зловещим преимуществом — реальностью своего существования.

Призыв «забывать нельзя» остался самым сильным стимулом для моих мыслей и действий и после встречи с Эстер Симони; этот стимул, как ты увидишь дальше, очень скоро дал свои плоды, возможно чисто биохимические.

От Эстер я вышла в полном смятении чувств. У меня в голове проносились различные идеи; сначала они складывались в стройную картину, затем начинали противоречить друг другу и расходиться в стороны — в общем, никакой ясности.

Всего двенадцать часов назад я как дура поверила, что игра Каллигари соответствует ее истинным устремлениям. Ты не раз говорил мне, что я наивная: так прямо и слышу, с каким раздражением ты меня отчитываешь. Разумеется, Бона могла торжествовать, увидев, как я попалась на ее приманку. Ты совершенно прав, это была всего лишь маска, жалкое дешевое кривлянье, но именно оно и повергло меня в такое изумление! Если хорошенько припомнить, то все: одежда, освещение, реплики — было срежиссировано специально для меня, так как один из них троих (она или два моих компаньона, два ее любовника, по сути, ей принадлежали 66% уставного капитала!), кто-то из них знал, что я рано или поздно окажусь у нее и начну задавать вопросы. И я, как бы цепляясь за факты, а не за видения, я заслушалась ее циничными рассказами об их жизни втроем и едва ли не преисполнилась сочувствия к ней — девушке с небольшим талантом, но большими амбициями, одной против хищного старика и сломленного неудачника.

А теперь нужно взять в расчет еще и Пасту; трио становилось квартетом, держащимся на мелочном расчете и алчности.

Но понимаешь, я не могла взять в толк, каким образом интрига, выстроенная из-за денег, может быть такой подлой, приобретать такие коварные, тщательно разработанные, прямо-таки маниакальные формы. Скорее уж, это походило на плод логических изысканий одинокого разума, сжигаемого давней и глубокой ненавистью, на хитрость безумца, который хочет выставить свое безумие как нечто настолько естественное и осязаемое, что я немедленно должна им заразиться.

Конечно же, безумие Боны Каллигари могло выражаться не только в переодеваниях, но и в ненависти по отношению ко мне. Вполне вероятно, свой коварный план она разработала без сообщников, не допуская подражательности и половинчатости. А могла и привнести свою жестокость в заговор мужчин… В таком безумном контексте все казалось возможным.

Впрочем, стоит ли объяснять тебе, почему до сих пор у меня складывался другой образ безумия, а все остальные улики и подозрения отходили на второй план?

Леденящее бешенство Джо Шэдуэлла воспринималось как отражение тщательно сооружаемой вокруг меня ловушки; причем тот, кто ее расставлял, узнавал себя и хотел быть узнанным именно в Джо. Он действовал с наглостью преступника, добиваясь крайних последствий своего безумия: ведь у его двойника в итоге все-таки хватило смелости открыться.

То, что происходило между экраном и залом, между лицом и голосом во время кошмарной сцены удушения, утвердило меня в мысли: это было подлинное разоблачение.

Я знала, что распаленное безумием лицо Джо, безжалостное и все же какое-то искусственное даже в момент совершения преступления, будет меня преследовать, пока мы не доберемся до самого конца. Оно будет стоять передо мной (не только благодаря внушению, но и, увы, в силу обстоятельств), поделенное на множество колец и постоянно укрупняющееся во всех своих чертах и выражениях: разнообразные, но всегда узнаваемые портреты, которые нельзя забыть. А его голос мог в любой момент настичь меня и прошипеть в ухо новую угрозу. Он простирал свои когти, вел остервенелый подкоп, провоцируя глубинные изменения, ведомые только мне, в то время как на поверхности, в мире отполированных оболочек, ровным счетом ничего не происходило.

— «О Боже! Прости меня, любовь моя! Я знала, что-то щелкает у меня в голове вот уже несколько дней, но в этом аду, в этой борьбе за достоинство… Да, я в конце концов подпишу контракт на «Пармен», но только на определенных условиях… Ну конечно же, Эстер мне говорила, что ты должна ей позвонить… И все моя рассеянность! Прости, пожалуйста, надеюсь, ничего срочного там не было?»

Голос матери настиг меня, когда я мчалась к ней с подлой мыслью переложить на нее хоть малую часть моей беды (и это после всего того, что я тут наговорила относительно чувства вины!), использовать ее забывчивость как предлог выговориться наконец-то. Но слова, прозвучавшие так, будто она стояла напротив, заставили меня изменить намерение.

Таким образом, оказавшись за бортом своих мыслей, я взглянула на не менее отвлекающие декорации площади, которую пересекала на пути к ее дому. Я взяла курс на перегородки, какими арабские, да и наши (все они теперь ходят нагишом и похожи на арабов) торговцы защищают свой товар; и эта резкая перемена планов во многом изменила ход событий предстоявшей ночи.

Чья-то рука легла мне на плечо; я вздрогнула и обернулась. Этого улыбающегося молодого человека я не сразу узнала из-за красной повязки на лбу, особенно нелепо выглядевшей в сочетании со строгим светлым костюмом. Он извинился, что напугал меня, но не мог упустить возможность поздороваться со мной, ведь мы столько не виделись, и кто знает, когда теперь еще встретимся. Не дав опомниться, он потащил меня куда-то к друзьям, у которых якобы есть бутылка чего-то потрясающего.

Мы стали перебираться через всякое тряпье.

— Извини, Джанкарло, я тоже очень рада тебя видеть, но…

— Джанфранко, — поправил он.

И я поняла, что после такой неловкости уже не могу сразу уйти. Что за идиотизм, ведь я прекрасно помнила, что его зовут Джанфранко Венути и он актер, правда, уже несколько лет я ничего о нем не слышала.

Он начал рассказывать о себе:

— Когда после семьдесят седьмого года открылась новая диаспора, я уехал одним из первых, а вернулся, естественно, последним. Вначале оказался не у дел, потому что все остальные были уже при деле. — Он неуверенно рассмеялся собственной шутке. — Ну, все так называемые друзья-товарищи, бывшие коллеги.

Он взял с какого-то столика бутылку дорогого «Бурбона», бросил горсть выловленных из ведра кубиков льда в стакан, протянул его мне. Остатками льда он провел по телу под рубашкой, по лбу, сняв повязку, по набрякшим векам. А тем временем продолжал рассказывать о своих мытарствах, демонстрируя мне белозубую улыбку киногероя.

Я испытала довольно забавное, хотя и не новое чувство, что все это со мной уже когда-то происходило. Я огляделась, и чувство превратилось в уверенность.

— Какое экзотическое место! Даже гашишем пахнет, — сказала я, чтобы что-нибудь сказать. (Слова тоже прозвучали, как будто их выудили из старой фразы.)

— Если надо, я знаю, где его можно достать.

Я выждала, когда он подойдет поближе.

— А где достать пистолет, случаем не знаешь?

— Э-э, а ты по-прежнему актриса или сменила профессию?

Иной реакции я и не ждала.

— Испугался! А вот я тебе доверяю.

— Ну, у тебя, кажется, нет выбора.

— Что ж, спасибо за виски.

— Погоди. Когда он тебе нужен?

— Сейчас.

Водителем он оказался первоклассным, примерно в стиле Пасты: лихо огибал препятствия, проскакивал на красный свет, как будто машина с таким объемом цилиндра считала ниже своего достоинства идти на меньшей скорости, — словом, действовал в полном соответствии с моим напряженным состоянием. Но все просто так совпало, для него это была привычная бравада, а для меня каждый миг той безлунной ночи имел жизненно важное значение.

Я слышала его голос, точно он говорил в микрофон, обмотанный марлей.

— Откровенность за откровенность: я тут вроде как ведаю товарооборотом на площади. Да-да, именно то, что ты подумала: гнусный рэкет и эксплуатация несчастных негров! — Он рассмеялся. — А как там Андреа?

— Хорошо.

— Помнится, он книгу написал, как она называется?

— «Неумолимая корзина».

— Я ее не купил, решил, что скучная, а потом жалел.

— Это сатира, — прошептала я, — на итальянское кино.

— Да, Андреа и впрямь был умным парнем. — (Он сказал это так, будто ни Андреа, ни кто-либо другой уже умным не был и быть не мог.)

Он пролетел мимо Виминала, Суперчинема, Святой Марии Маджоре, стал пробираться вниз по узкой улочке весьма сомнительного района.

Фасад дома был выкрашен облезающей охрой, грязная лестница трещала и скрипела под ногами. Однако квартиру, видно, только что отремонтировали, она была обставлена удобной мебелью, на окнах висели белые занавески. Но эта видимость уюта сразу же исчезла, едва я почувствовала стоящий в воздухе тошнотворный сладковатый запах. Вспомнив запах постели и пудры в доме Каллигари и винные пары у Семпьони, я спросила себя, не сводится ли мое расследование к тому, что я повсюду сую свой нос, подвергая его насильственным обонятельным упражнениям.

Венути заверил меня, что через десять минут достанет то, что я просила, и исчез.

Я просто валилась с ног и была вся в липком поту. Хотелось прилечь, но здесь, в незнакомом доме, об этом и речи быть не могло. Я изнервничалась оттого, что обстоятельства вынуждают меня доверяться чуть ли не первому встречному. А вдруг и это ловушка? Я на цыпочках подошла к двери, но изнутри она не запиралась. Тогда я взяла стул, чтобы подпереть им ручку. Ручка оказалась выше спинки на целую ладонь. Со вздохом сочувствия к самой себе я поставила стул на место.

Потом заглянула в спальню. Розовые светящиеся буквы на стене гласили: «Гимн любви», освещая лежавший на полу матрас на пружинах и дохлую муху в стакане, который чудом держался на краю низенького шкафа. Я открыла все окна и попыталась набрать в легкие побольше воздуха. У меня кружилась голова, и я облокотилась о пышущую жаром стену.

С трудом добравшись до другой двери, я оказалась в ванной: там тоже царил беспорядок, пол был весь залит водой. Я сполоснула лицо, взяла полотенце. Помню, что долго так простояла, уткнувшись в него, надавливая пальцами на веки, чтобы погрузиться в полную темноту. Я чувствовала: что-то со мной происходит. Воспоминание накатывало постепенно, как волна, которая нарастает вдали, потом сходит почти на нет и наконец появляется вновь совсем рядом, грозя смыть тебя в черную пучину.

Сначала это была одна из фотографий, которые я держала в руках в то утро: Просперо в окружении всей труппы, я у задника раздуваю огромный красно-коричневый парус корабля, готового к отплытию, — я поискала на этой фотографии какой-то знак, но мне казалось, я слишком хорошо ее помню, чтобы внимательно разглядывать.

Затем накатила пустота.

И неожиданно вспыхнул опаловый отлив, нечто похожее на черную луну или на большую черную жемчужину, погруженную во мрак между недосягаемыми вершинами и отвесными, бездонными ущельями.

Я долго смотрела как загипнотизированная на эту искрящуюся и бархатистую вышивку черным по черному — и наконец нашла в себе силы поднять глаза.

Увидев лицо юноши, который стоял напротив меня, бледное и светящееся от тревожного ожидания и унижения, я вскрикнула: это было лицо Массимо Пасты пятнадцатилетней давности, в чем-то другое, но абсолютно узнаваемое! И когда я вновь его увидела, мне почудилось, что распалась связь времен, как будто прошедшее и настоящее вместе обрушились в пропасть.

Он распахнул дверь артистической уборной и, вынырнув из полутьмы, появился между круглых лампочек над зеркалом, перед которым я впервые примеряла почти готовый костюм Ариэля. Вряд ли я тогда заметила, как он бледен, поскольку целиком была поглощена своим костюмом из переливчатой голубой, зеленой и белой ткани; надев его, я точно получила окончательный толчок — свободные крылья Ариэля. И резкие слова юноши: «Ты ведь с ним не поговорила, правда? А ведь обещала!» — должно быть, не прозвучали для меня достаточно серьезно — я внимательно следила за проворными пальцами портнихи, закалывающей булавки. Он с жаром начал повторять, что роль Адриана — он даже надел его костюм! — полностью выбрасывается, что он превращается в статиста, что я должна ему помочь; портниха взглянула на него и хотела оставить нас одних, но я удержала ее — нам нечего скрывать — и ответила: «Мое слово мало что значит». Вид этого красивого и величественного юноши, почти ровесника, с которым судьба обошлась так несправедливо, вызывал у меня скорее недовольство, чем сочувствие. И только я хотела сказать, что попробую все же поговорить с Учителем, тот вдруг сам появился вместе с костюмером и, не глядя на юношу, подошел ко мне. Я ждала слов одобрения, но старик молчал. В конце концов он повернулся к костюмеру: «Ладно, сойдет, и все-таки он недостаточно струящийся, тут надо еще поработать». Я была разочарована. Сзади маячило лицо Массимо, застывшее в напряженном ожидании. Портниха заколола костюм потуже. «Нет. Так я не смогу двигаться», — запротестовала я, а Учитель возразил громовым голосом, что мне и нечего двигаться, я должна лишь парить, «глотая воздух на лету», а после добавил, обращаясь к портнихе, что с таким решительным «нет», скорее всего, придется смириться. Вот и все. Когда я подняла глаза, Массимо уже исчез.

Ноги подгибались: какое там «глотать воздух на лету» — я задыхалась, идя по узкой, извилистой тропинке, поросшей ежевикой и крапивой, потом, следуя логике, которую воспринимала лишь в силу обстоятельств, споткнулась о старый черный костюм… И, повинуясь все той же логике, я нисколько не удивилась, когда увидела перед собой на растопыренной ладони пистолет, предназначенный для меня и доставленный по моему заказу.

Я бы даже не смогла определить, какого он калибра, новый или старый, пригодный или сломанный, заряжен или нет.

— Я не спрашиваю, зачем он тебе нужен, и так понятно, что ты попала в беду. И выбираться из нее так или иначе необходимо — неважно, каким способом.

Показав мне в другой руке обойму, он вставил ее и объяснил, что это автоматический пистолет, калибра 6,35, с высокой точностью попадания и довольно-таки дорогой. Я достала все деньги, которые у меня были с собой, протянула их Венути, сознавая, что такой суммой явно не обойтись.

Он ухмыльнулся, как бы в подтверждение сомнений.

— Я, разумеется, не настаиваю, но на крайний случай можно заняться любовью.

Сердце у меня екнуло, я приготовилась к бегству, но он заступил мне дорогу.

— А что? Тебе бы это сейчас не помешало, может, глаза хотя бы сделались не такие испуганные. Больше часа это не отнимет. Или у тебя четкий план, все рассчитано по времени и так далее?..

— Мне нужно идти. С этой штукой или без нее.

Тогда он опять протянул мне пистолет.

— Знаешь, есть такая поговорка: стрелять, так уж наверняка. Ты когда-нибудь стреляла?

Он начал объяснять мне самые элементарные вещи: как держать пистолет, как вставлять магазин, как снимать предохранитель, как целиться, не слишком напрягая руку. Вся его агрессивность исчезла, и в конце концов он даже не взял с меня денег.

Я пообещала ему в ближайшие дни вернуть долг и попросила вызвать мне такси до центра, где оставила свою машину. Когда я опускала в сумку пистолет, то заметила там горлышко бутылки, которую разбила у Семпьони, и показала его Венути.

— Видишь, до чего меня довели?.. Спасибо и спокойной ночи.

Знание придало мне сил и вызвало даже какую-то странную эйфорию: под влиянием нового или сделанного заново открытия моя подавленность словно бы захлебнулась в потоке логических выводов.

Все было предусмотрено, направлялось опытной рукой, один этап следовал за другим: удивление, загадка, тревога, страх. Страх оказался одним из способов посмеяться надо мной, но теперь мы развлечемся на пару.

Массимо Стапа. Призыв «забывать нельзя» наконец-то получил конкретное воплощение, а игра в прятки с анаграммами тоже приобрела некий смысл, несмотря на безумие всей затеи. СТАПА=ПАСТА.

Конечно же, молодой, подающий надежды актер не мог оставить себе фамилию Паста, и он изменил ее при помощи простейшей, элементарнейшей анаграммы. А потом и жестокий случай — необходимость укоротить спектакль — лишил его роли.

О нем я больше никогда не думала, его лицо попросту стерлось из памяти. О такой причине для ненависти я и не подозревала. Привязанная к стальной проволоке, что еще я могла видеть, кроме досок сцены и разноцветных светящихся прямоугольников рампы? Что еще я могла слышать, кроме гула партера, где находились и те, кого я встречала у нас дома еще девочкой и поэтому особенно боялась? В душе едва хватало места для меня самой и моего великого чувства.

Давняя ненависть с поистине дьявольским терпением разрасталась до невероятных размеров, ведь та несостоявшаяся роль могла стать источником Бог знает каких еще неудач и поражений. Дошло до того, что он отказался от ненужного псевдонима.

Я ехала впереди, а Федерико следовал за мной, светя желтыми фарами, — благословенный эскорт. В тот момент мною руководило исключительно любопытство; на какие-либо иные чувства и реакции я была уже не способна. Еще, правда, меня мучила раздвоенность: как будто я сижу за рулем и сама смотрю себе в затылок с заднего сиденья. От этой двойственности все мое существо сковал леденящий ужас.

На студию мы приехали около трех ночи. Улица была пустынной; вокруг неподвижная, глубокая тишина. Мы остановили машины за углом и вернулись назад, не говоря ни слова.

Федерико первым подошел к воротам, без труда отпер их, пропустил меня вперед, закрыл. Я уже успела ему рассказать самое основное; он не сделал никаких комментариев, не задал ни одного вопроса.

Помню, как мерно звучали его шаги на олеандровой аллее, как спокойно он осматривал железный ставень на двери. У него с собой была связка ключей и стальной прут. Сначала он попробовал ключи, но в конце концов решил воспользоваться прутом. Несколькими ударами он взломал ставень вдоль шва, идущего по центру, время от времени вытирая пот краем расстегнутой рубахи. Я восхищалась им, его уверенные жесты заставили и меня сдержать дрожь нетерпения.

Слабый отсвет фонаря указал нам путь внутрь. Я знала, что рубильник находится за столом вахтера, рядом с лестницей, ведущей к складу. Я все подключила, не зажигая света, вызвала лифт.

Теперь Федерико опять следовал за мной, по-прежнему молча. Но когда мы выходили из лифта, он как-то замешкался.

— Что с тобой?

Он покачал головой.

Федерико вел себя как настоящий друг, не показывая мне своих эмоций. И за это я была ему особенно благодарна.

Мы вышли на третьем этаже. Света, сочившегося из открытого окна на лестничной площадке, едва хватало, чтобы различить за стеклянной дверью бара и телефонными кабинками начало коридора, ведущего к тон-залу М, — этот путь я знала наизусть. И пошла первой. Сначала около двадцати метров прямо, потом направо, еще семь-восемь шагов, налево, опять направо. Я кивнула Федерико на пять ступенек, по которым надо было подняться в проекционную.

Мы зажгли свет, поднялись. Я рылась на полках, пока не нашла все бобины с «Мелоди». Попросила Федерико поставить две последние.

В зал я спустилась через аппаратную. Первое, что увидела, — мой сценарий: кто-то подобрал его и положил на пульт. Я пробежала глазами последние страницы, как будто на сей раз могла прочесть в них нечто большее, как будто не из-за того мы прокрались сюда ночью, словно воры, что слова без изображения остаются чистой абстракцией.

У Мелоди там были только «стоны» и «тяжелое дыхание», у Харта — единственное восклицание «Идиот!», а Джо шептал в последних строчках: «Осколки для ювелира!» — и затем: «Если ты не трус, открыто преследуй свою жертву, до конца…» Вот это уж точно: преследуй до конца. И в заключение: «Ну ты, нечего смотреть!» — вот и все.

Я села. Ожидание казалось беспощадно долгим. Федерико погасил свет, и я поняла, что не вынесу темноты, встала и зажгла лампочку одного из пультов.

Сделанное открытие, что Паста — это Стапа, успокоило меня ненадолго; я снова оказалась во власти гнетущего нервного напряжения и абсолютно без сил; я знала, что приближается развязка, но, хотя так стремилась к ней, до сих пор не продумала своих действий. Я все еще, как и вначале, была орудием в чьих-то руках, и, возможно, мне предстояло увидеть то, чего лучше было бы не видеть.

Начиная с лица Джо: большой рот, наглая улыбка, глаза, такие кристально чистые, такие пугающе близкие, что прямо-таки вынуждали искать ему оправдание. Вот в чем секрет его обаяния, поняла я. Он с врожденной элегантностью передвигался по дому Уилкинса и совершенно игнорировал следовавшего за ним по пятам слугу, во всем этом было нечто большее, чем просто привычка.

Л е о. Мистер Уилкинс наверху. Он занят новым поступлением.

Д ж о. Прекрасно. Прежде чем оторвать его, ты принеси мне пива.

Что происходило на душе Уилкинса, одетого во все черное, как бы готового к разрушительному вторжению своего юного друга, сказать было трудно; в настоящий момент он упивался клеткой с заводными птицами, исполнявшими известную арию. Он погладил кота, который вскочил на стол и просунул нос и лапу сквозь золоченые прутья.

Джо тем временем прошел в служебное помещение между кухней и столовой. Стоя перед двумя мониторами, он не упускал из виду и двустворчатую дверь справа от него. Ах, вот оно что: на нем кожаные перчатки…

Д ж о. А ведь сегодня у тебя свободный день, бедняга Лео.

Л е о (из кухни). Мне не хотелось оставлять мистера Уилкинса одного.

Д ж о. Так ты к нему привязан? Ты ведь понял, что он за человек, да? (Подходит к косяку, держа в руках стальной провод.)

Л е о. Конечно. До того необычный, что кажется слегка не в себе.

Джо подождал, пока слуга войдет, поставит графин с пивом, обернется и посмотрит на него. Тот не успел и глазом моргнуть, как петля сдавила его горло.

Дальнейшее можно было предугадать, и потому оно казалось особенно страшным: переплетение рук и ног, потеря равновесия, первые темные капли крови, упавшие на стол и растворившиеся в пенистом пиве. Я следила за борьбой, закрыв уши руками, чтобы не слышать вновь тяжелое дыхание и хрип убийцы и сдавленные стоны его жертвы, но мне казалось, что все это уже у меня внутри, в голове, в желудке, и все это продолжало звучать, пока негр не упал. Джо стоял неподвижно, как бы прислушиваясь: тишина. Затем осмотрел свою одежду: следов крови не было. Но ему еще многое предстояло сделать. Действуя собранно и быстро, Джо поднял разбитый стакан, поставил его на грудь убитого, приподнял и потащил труп в кухню, скрывшись за створками двери.

И вот тут между ним и Уилкинсом начался долгий поединок на расстоянии, я увидела, как случай становится (не могу найти более удачного слова) судьбой.

Уилкинс собирался выйти из кабинета, но вдруг звучавшая мелодия сбилась, и он вернулся к клетке. Нахмурившись, он подзавел механизм и уселся слушать.

Джо положил тело у кладовки, но, прежде чем спрятать его, попытался снять петлю. Он потерял много времени, так как провод перерезал сонную артерию и ушел очень глубоко. Усилия Джо вызвали во мне новый приступ отвращения. В конце концов он отказался от своей затеи и вместе с трупом скрылся в темной кладовке.

Механические птицы как-то странно захлопали крыльями и снова сбились. Кот с порога комнаты прислушивался к мелодии не менее внимательно, чем хозяин.

Не буду описывать все подробности, скажу только, что, когда Джо стирал следы крови со стола, дверь кладовки отворилась и высунулись две огромные ступни, устремленные к потолку; Джо вернулся и с досадой закрыл дверь; Уилкинс, страшно раздраженный, наконец-то встал и, следуя за котом, направился к лестнице, а Джо тем временем изучал щит аварийной сигнализации, сжимая в правой руке кнопочный пульт; Уилкинс, поднявшись наверх и взглянув на аппаратуру Джо, пошел в сторону зала, а кот удалялся в противоположном направлении, то и дело останавливаясь и посматривая на хозяина. Джо нажал на кнопку дистанционного управления, и на маленьком круглом экране появился красный огонек, который сперва разрастался, а потом исчез, как прогоревший бенгальский огонь. Уилкинс снова пересек переднюю; у Джо выпал из рук дисплей, когда он клал его в карман; графин с пивом стоял на том же месте, и пена была цвета крови.

Первым вошел кот, за ним Уилкинс. Джо, держа в руке стакан, отпил глоток пива и улыбнулся другу.

У и л к и н с. Что за странное пиво? Какое-то красноватое.

Д ж о. Я добавил несколько капель джина для пикантности. Не хочешь попробовать?

У и л к и н с. Лео ушел?

Д ж о. Только что. Сказал: раз ты теперь не один…

Было бы логично до конца сочувствовать Уилкинсу, но, когда они уже направились к выходу и тишину нарушил скрип двери в кухне, я замерла, испугавшись за Джо, и секундная заминка хозяина дома показалась мне вечностью.

У и л к и н с. Дурацкая дверь! Единственное, что тут не совсем в порядке, но в этом городе плотника можно прождать месяц. А вот ты пришел даже раньше времени.

Д ж о. Должно быть, от нетерпения. Сегодня для меня важный день.

Ага, он по-своему тоже открылся! Хотя продолжает сохранять вид пай-мальчика.

Он взял свои вещи, лежавшие внизу, у лестницы, вернулся к Уилкинсу.

Освещение в зале, хотя и яркое, отливало свинцом. Надвигался вечер, по ту сторону изогнутых решеток монотонно шуршал дождь, и таким же лишенным интонации был голос Уилкинса.

У и л к и н с. Здесь в Риме убили некоего Боба Дэвемпорта. Ты его как будто знал?

Джо открыл сумку, вынул том с монограммой ДШ, торжественно протянул его Уилкинсу.

Д ж о. В ответ на предоставленное мне исключительное право.

Казалось, он испытывает себя и одновременно пробует на прочность своего собеседника.

Уилкинс долго смотрел на Джо. Наконец решился открыть том. Увидев изуродованное лицо юноши на тех фотографиях, он побледнел и молча захлопнул досье.

Д ж о. Извини. (Отбирает у него том.) Мне хотелось показать тебе что-нибудь очень личное, вроде Захира, но теперь я вижу, что совершил ошибку. Пойдем? Я готов.

Они шли рядом, мимо алой мебели, гобеленов, мраморных бюстов, и продолжали молчать. Маленьким золотым ключом Уилкинс отпер ведущую к лестнице дверь… Казалось, им движет инстинкт, оказавшийся сильнее осторожности, и, конечно же, тут было болезненное любопытство и наверняка что-то еще.

Уилкинс быстро спустился вниз, зажег слабую лампочку на уровне сгрудившихся статуй, подошел к бронированной решетке, прутья раздвинулись. Джо следовал за ним как тень.

Их шаги были отчетливо слышны в темноте.

Едва уловимое движение руки Уилкинса — и во тьме острым лучом блеснул Захир. Уилкинс внимательно следил за выражением лица юноши, которое оставалось бесстрастным, как будто он весь погрузился в привычную подготовительную суету с лампами и штативом. И все же он заметил, что на часах Уилкинса мигает красный огонек.

Д ж о. Телефон.

У и л к и н с. Ничего, наговорят на автоответчик…

Мелоди даже растерялась, когда услышала записанный на магнитофон голос Уилкинса: «Можете говорить без ограничений во времени».

М е л о д и. Это Мелоди Стэнтон. Мне нужно с вами встретиться… (Секундная пауза.) Я позвоню позже. (Вешает трубку; выражение растерянности не сходит с ее лица. Начинает искать в телефонном справочнике чей-то номер, быстро набирает его.) Алло! Мистера Чарльза Харта, пожалуйста… Нет?.. Я бы хотела, если можно, оставить ему записку… Да. (Диктует.) Очень срочное дело… Извини, я вела себя как дура… я тут обнаружила кое-что… это может заинтересовать и тебя… позвони мне, как только придешь, Мелоди… Да, просто Мелоди.

Она положила трубку, посмотрела на часы: было семь.

Джо оторвался от аппарата, сделал нервный жест.

Д ж о. На стекле блики, я не могу так работать!

После этих слов Уилкинс нажал в темноте на какую-то кнопку; футляр раскрылся, Невинное Оружие засверкало еще ярче. Одна из вспышек высветила пистолет в руках у Джо.

У и л к и н с. Не знаю, за кого я больше боюсь, за себя или за тебя. Кем же ты станешь, если ты вообще кем-нибудь станешь, кроме как трупом или вечным беглецом?

Д ж о. Все мы от чего-то бежим. Разве это не твои слова?

У и л к и н с. Слова… Но у кого хватит сил все время бежать, не позволяя себе ни малейшей передышки…

Д ж о. Я к этому привык, ты же знаешь. Дай мне кинжал.

Уилкинс готов был повиноваться, но прежде взял клинок и подержал на ладони, любуясь ослепительным блеском.

У и л к и н с. Жаль, что мне так и не суждено узнать, действительно ли это настоящий Захир. Я был уверен, что ты его никогда не забудешь, но дело тут не в какой-то особой силе Захира, а в твоей алчности. Ты по натуре не можешь удовлетвориться тем, что имеешь. Однажды ты сказал о своем отце: «Он, по-моему, воспринимал меня как стервятника…» Я тогда не стал задавать вопросов ни тебе, ни себе.

Наконец он попытался нащупать путь к спасению: неожиданно бросил Джо кинжал, и тому, чтобы поймать его, пришлось выпустить из рук пистолет.

Джо долго смотрел на алмаз, ставший как будто еще больше в его худых пальцах; он то гладил, то цепко сжимал рукоять, забыв обо всем на свете, давая выход годами подавляемой страсти.

Д ж о. Точно держишь в руках свет… (Закрывает глаза, словно боясь ослепнуть, улыбается, вновь открывает.) Чистый свет.

Уилкинс, чье хладнокровие, судя по каплям пота на лбу и мертвенно-бледному лицу, было лишь маской, наставил на Джо пистолет, но тот на него и не взглянул.

Д ж о. Стреляй! Теперь, когда я до него дотронулся, я больше не смогу без него жить. Стреляй, прошу тебя!

Уилкинс медленно поднес дуло почти к самому его лбу и замер в ожидании. В темной комнате была видна только его рука с нацеленным оружием и лицо, на котором недоумение сменялось отчаянием. Вдруг он наотмашь ударил Джо пистолетом и схватил его за руку, сжимавшую кинжал.

Джо высвободился, сделал шаг назад, замешкался на какую-то долю секунды, также в полном недоумении. Затем потрогал оцарапанный лоб и ринулся на Уилкинса, нанеся ему снизу удар в живот. Тут же выдернул клинок, окровавленный до самой рукояти, опять вонзил его в тело.

Уилкинс уронил пистолет, качнулся назад и упал, не издав ни единого стона.

Джо слишком поздно увидел, как сверкнули маленькие золотые ключи — в темноте, по ту сторону решетки, которая в тот же миг резко захлопнулась.

Где-то вдалеке сработала сигнализация. Джо, растерявшись, бросился к прутьям, схватил пульт дистанционного управления, начал нажимать кнопки — тщетно, отбросил его в сторону и встал на колени, выпустив из пальцев кинжал, чтобы дотянуться до ключей.

Они лежали на первой из двух ступеней, ведущих в склеп. Джо медленно, напряженно вытягивал пальцы и уже чуть было не коснулся связки, как вдруг из тени выплыла серая кошачья лапа, нежно дотронулась до ключей, начала ими играть, отбросила подальше, уронила, загнала под ступеньку. У Джо вырвалось нечто похожее на рычание. Кот взглянул на него, сделал стойку, как бы приглашая поиграть, и через секунду исчез.

Джо снова и снова просовывал руку через прутья, пока ее не свела судорога. Ему удалось даже дотянуться до ступеньки, но не дальше.

У него за спиной раздался сдавленный смех. Тогда он подбежал к Уилкинсу, обшарил его, не обращая внимания на кровь, остающуюся у него на руках, попытался приподнять с пола, но вскоре перестал возиться с отяжелевшим телом, принялся ощупывать стены, быстро, сверху донизу, и при этом издавал стоны ужаса.

В конце концов он снова оказался у решетки, на этот раз умудрившись просунуть не только руку и плечо, но и голову. Фаланги пальцев перегнулись через край ступеньки и оказались в нескольких сантиметрах от ключей, но в темноте он их не видел, значит, нужно было продвинуться еще… Дикое зрелище: застряв среди прутьев, его скулы и виски уродливо деформировались, на носу была содрана кожа, выступили первые капли крови. А за спиной опять слышался клокочущий смех…

Я испытала горечь, смешанную с наслаждением. Все происходящее на экране я ощущала чисто физически, всеми внутренностями. Я видела, как спускается темнота и под ее покровом колышется что-то белое и красное. Казалось, еще миг — и я сама появлюсь в нахлынувших на Джо воспоминаниях.

Раздался выстрел, за ним — эхом — испуганный крик старика. Меня бросило в дрожь, когда я увидела ампулу во весь экран, вздувшуюся вену стянутой жгутом руки, лицо Джо, повернутое в дальний угол комнаты (той самой, где Мелоди найдет его при смерти), фигуру рядом с ним, иглу шприца в бледной руке, медленно опускающийся белый рукав. Затем новый наплыв: Джо, при помощи Дэвемпорта укладывающий в двойное дно грузовика несколько бронзовых скульптур (те самые произведения Полайоло и Челлини, которые он упоминал, приканчивая своего сообщника) и нечто уже вовсе гиперболическое, наподобие картины Тинторетто: я сама видела ее в Венеции, и это заставило меня улыбнуться, единственный раз за многие часы.

Расширенными от наркотика зрачками он наблюдал из высокого готического окна за грузовиком, пробирающимся сквозь снега по направлению к склонам гор, а навстречу ему приближались две желтые точки — это в лунном свете мчалась машина Мелоди. Он быстро отошел от окна, взял пистолет, обмотав руку тряпкой, выстрелил наугад. Снова поднял ствол, причем так, чтобы он был направлен сбоку в кончик носа, и прикрыл левой рукой другую половину лица. Повернулся в профиль, в зеркале проверил направление выстрела. Нажал спусковой крючок. Его изображение разлетелось на тысячу осколков; он добежал до лестницы, сдерживая кровь полой рубахи, бросил пистолет, приложил к ране сорванную с предплечья тряпку, кинулся назад и где-то на полпути отнял ее, чтобы кровь капала на пол, сделал несколько шагов, едва передвигая ноги, и без единого стона рухнул на осколки зеркала, в шаге от первого алого пятна…

Алмаз теперь излучал лишь неясное свечение. На циферблате часов Уилкинса появилось изображение мокрой улицы: что-то двигалось по ней и оставляло за собой след.

После всей этой тьмы от яркого света в холле гостиницы резало глаза, а лицо Харта казалось подчеркнуто спокойным. Наконец-то он прочел сообщение Мелоди. Посмотрев на часы — было восемь, — он двинулся было к телефону, но тут из однородного шума толпы выделился отчетливый голос:

— Мистер Харт? Меня зовут Дерек Грейнджер, я из Интерпола. — Перед Хартом возник безупречно вежливый молодой человек с незаурядными челюстями. — Может быть, вы уже знаете, что сегодня утром в этой гостинице было совершено убийство?

Х а р т. Да. Невероятная история.

Г р е й н д ж е р. Зверски задушен человек…

Х а р т. Согласен. Способ убийства и впрямь довольно зверский.

Г р е й н д ж е р. Его звали Боб Дэвемпорт, нам известно, что он был замешан в контрабанде произведениями искусства… Но ясно, что он был только исполнителем, пешкой…

Х а р т. Весьма любопытно, но вы, может быть, считаете, что я…

Г р е й н д ж е р. Нет, что вы, я прошу у вас помощи как у специалиста, который хорошо знает мир коллекционеров.

Х а р т. С удовольствием. Завтра в девять вас устроит? А сейчас извините…

Г р е й н д ж е р. Боюсь, дело не терпит отлагательства. Обещаю, это не отнимет у вас много времени.

Х а р т. Хорошо. Можно я позвоню?

Г р е й н д ж е р. Разумеется.

Чарли зашел в последнюю кабинку.

В доме у Джо на звонки никто не отвечал.

Чарли нахмурился и повесил трубку. Он увидел, что полицейский издали следит за ним. Он набрал еще один номер.

Х а р т. Мистер Крупник?

К р у п н и к. Да.

Х а р т. Это Чарли Харт, мне очень нужно получить от вас кое-какую информацию. Скажите, Джо Шэдуэлл купил тот секретер для кого-то?

К р у п н и к. Но, мистер Харт, как я могу…

Х а р т. Ладно, Крупник, вы такие вещи знаете, а сейчас и мне это необходимо знать — жизненно необходимо.

К р у п н и к. Это против всех правил, но вам я доверяю. Секретер был отправлен в дом мистера Уилкинса.

Х а р т. Ральфа Уилкинса, коллекционера?

К р у п н и к. Забавно, правда?

Х а р т. Быстро дайте мне его адрес!

Он записал, сделал вид, что продолжает говорить, но, как только полицейский отвернулся, выскочил из кабины и юркнул в дверь служебного хода.

Джо все еще стоял на коленях, обессиленно привалившись к прутьям решетки.

Нечто двигавшееся по циферблату Уилкинса приобрело форму такси. Оно остановилось, оттуда вышла женщина.

Это была Мелоди.

Фрагмент, который я видела на монтажном аппарате, сделал свое дело — ослабил мое напряжение, правда ненадолго. Мелоди сразу же сориентировалась в парке: пошла на все нарастающий гул сигнализации — и вскоре среди деревьев и струй дождя различила темный дом; вот она уже берется за ручку застекленной двери — решительно, почти бессознательно, хотя и не без опасений, ступает в ловушку.

В тот же миг из-за колонны в большом гараже вынырнул Чарли Харт, поприветствовал сторожа, сел в «ягуар» с оставленными в замке ключами. Но не успел он завести мотор, как в открытое окошко просунулся ствол пистолета.

Г р е й н д ж е р. Вы и вправду очень спешите, приятель.

Х а р т. Садитесь, нельзя терять ни минуты, если вас больше интересуют живые, чем мертвые.

Г р е й н д ж е р. Куда мы едем?

Х а р т. Посмотреть самую богатую частную коллекцию, которая есть в этой стране… Или была. Да поторапливайтесь же, Бог ты мой!

Грейнджер забежал с другой стороны.

Г р е й н д ж е р. Неплохо бы, если б вы мне хоть что-то объяснили…

Стекло не выдержало ударов садовой лопатой. Здесь, вблизи, сирена ревела просто оглушительно.

Из кладовки торчали две черные ноги, но она их не заметила, прошла в другую комнату, затем в переднюю, зажгла свет и посмотрела наверх, в сторону лестницы, стала подниматься, остановилась на середине.

М е л о д и. Мистер Уилкинс!.. Джо!..

Она подождала секунду, вернулась вниз, почти бегом пересекла зал и оказалась в галерее, испуганная, но полная решимости добраться до цели. Вот и бронированная дверь: она открыта, за ней ведущая в подвал лестница, откуда пробивается слабый свет.

М е л о д и. Мистер Уилкинс!.. Джо!..

Ее голос гулко разнесся внизу. Пальцы Джо, побелевшие от напряжения и уже готовые коснуться ключей, внезапно замерли, рука дернулась обратно, исчезла в темноте.

Мелоди спустилась, идя на свет, увидела перед собой две ступеньки, обнаружила ключи, подняла. С бьющимся сердцем она испробовала их один за другим, пока механизм не сработал.

Джо появился перед ней, вынырнув из темноты, и она в ужасе отпрянула: между горящими глазами и окровавленным, искривленным в сатанинской улыбке ртом белел страшный, как у черепа, нос.

Руки пытались ее схватить. Она кинулась назад, спряталась среди статуй.

Неподвижно стояла она в тени, слыша приближающиеся шаги Джо; он перемещался как-то кособоко, прихрамывая, но очень быстро. Перед скульптурным лабиринтом шаги стихли. Она начала пробираться между торсами, руками, ногами, бесшумно перепрыгивая с постамента на постамент.

Джо, или то, что от него осталось, шел за ней по внешнему периметру и никак не мог ее обнаружить; один раз он был настолько близко, что ему хватило бы одного прыжка, но он пробежал мимо, тяжело и хрипло дыша, и вернулся туда, откуда начал преследование.

Видеть это наполовину живое лицо было невыносимо; оно будто распадалось на части, разлагалось, раньше чем смерть полностью завладеет им. Мелоди лишь мельком взглянула на него из своего укрытия и снова содрогнулась; она испытала не только отвращение, но и сострадание — иначе и быть не могло; потом отвела взгляд, обнаружила какую-то дверь и стала медленно к ней продвигаться.

Постамент гермы пошатнулся у нее под ногами, камень, падая, расколол стоящего рядом гипсового атлета; Джо мгновенно ринулся к ней, но потерял ориентацию из-за шума, внезапно заполнившего все помещение. Мелоди добралась до двери, тихо-тихо опустила ручку, открыла. За дверью начиналась железная лестница, наверху виднелся полуприкрытый люк.

Она сняла туфли, стала карабкаться по ступенькам. Теперь единственным звуком был неутихающий рев сигнализации. Мелоди была уже у самого люка, когда в эту клеть молнией ворвался Джо.

Мелоди успела закрыть за собой крышку люка и встать на нее обеими ногами, но тут же почувствовала, что страшные удары едва не сбрасывают ее. Затем наступил миг затишья. Она забаррикадировалась при помощи шкафа, придавив им крышку люка в тот момент, когда уже увидела глаза чудовища, будто выкованные из грохочущего металла.

Отдышавшись, она продолжила путь и очутилась в огромной, почти пустой, если не считать стоявшего в центре монитора, комнате; первая нажатая ею кнопка отключила сигнализацию, вторая открыла ставни. Мелоди вышла в насквозь промокший сад; дождь, однако, прекратился. Она бросилась бежать наугад, босиком по траве.

Она задыхалась, глаза ее округлились от страха, но, услышав какой-то легкий шорох, помчалась еще быстрей. Ее прерывистые всхлипывания смешивались с шумом погони, пока тот окончательно их не заглушил. Мелоди, казалось, была на последнем издыхании: вот она поскользнулась и уже не смогла подняться.

Очевидно, где-то неподалеку пролегала граница земельного участка: за воротами вырисовывались в темноте очертания церкви. Кое-как Мелоди все же удалось встать на ноги, добежать до ограды и даже перелезть через заостренные прутья. Прыгая вниз, она увидела, как меж деревьев маячит белая рубашка Джо.

Мелоди поднялась, побежала дальше; руки и ноги были в крови. Зелени становилось все меньше, она очутилась в апельсиновой рощице, на посыпанной гравием дорожке, впереди возвышалась какая-то колоннада, слабо подсвеченная изнутри…

Чарли Харт и полицейский склонились над окоченевшим телом Уилкинса. Потом Чарли вышел из склепа, заметил разбитую статую, дверь, наконец туфли Мелоди…

В глубине колоннады она обнаружила узкий коридор и винтовую лестницу, которая вывела ее на круглую террасу с каменной балюстрадой. Луна то выплывала, то вновь скрывалась за облаками. Мелоди не успела найти себе укромное место: шаги Джо звучали уже где-то совсем рядом, потому она ринулась к лестнице и начала новое восхождение.

Но вскоре с ужасом осознала, что ступени расположены вокруг шпиля барочного фонаря, зависшего над пропастью пустынной площади. Бег подошел к концу.

Она видела, как тень Джо медленно растет на сужающейся спирали, а сама оказалась наверху, в ловушке, уцепившись за большое железное кольцо на острие шпиля.

На мгновение все успокоилось.

Тень неуклонно приближалась. Мелоди высунулась, спрыгнула, покатилась вниз…

В начале апельсиновой рощи Чарли услышал ее крик, увидел, как она зависла над пустотой, бросился вперед…

Вцепившись в балюстраду с внешней стороны, балансируя на короткой полоске черепицы, Джо пытался добраться до Мелоди, звал ее каким-то надломленным, невыразительным, деревянным голосом. Должно быть, она еще больше изуродовала его, когда захлопнула крышку люка: один глаз был совсем навыкате. К тому же лихорадочные движения, попытка изобразить улыбку вызывали у нее невыносимую жалость.

Д ж о. Я у тебя… я у тебя…

Он встал на колени, протянул руку.

Мелоди была в критическом положении: она вроде бы нащупала опору, но, поставив ногу, едва не оступилась.

Д ж о. Держись, скоро… скоро… ты станешь сказочно богатой!.. У нас еще будет… наша общая тайна…

Это была не речь, а пронзительное, жалобное причитание, стенание, которое раздражающе действовало на все мои нервные центры. Он что-то прочел в ее глазах, обернулся: у входа под колоннаду вырос Чарли. Джо окаменел и тут же снова превратился в убийцу — распахнул рубашку, выхватил кинжал, приставил его к виску Мелоди.

Чарли не сдвинулся с места.

Д ж о. Исчезни… Она так долго не продержится… Уходи, забудь обо всем… Я сам о ней позабочусь!..

Он был близок к концу и, наверное, это чувствовал. Чтобы добавить себе сил, он взмахнул Захиром, и алмаз засверкал в ночи.

Раздался выстрел. Захир разлетелся на тысячу осколков, которые усеяли все окружающее пространство.

Д ж о. О-о-о… о-о-о…

На парапете балансировал человек из Интерпола с нацеленным еще пистолетом.

Чарли (сквозь зубы). Идиот!

Рукоятка Захира упала на выложенный плиткой пол. Джо, истерически смеясь, ползал среди того, что осталось от его сокровища, и его гримаса запечатлелась на мускулах моего лица…

Д ж о. Осколки для ювелира!.. (Поворачивается к Мелоди с искаженным яростью лицом.) Я всегда презирал тех, кто бьет исподтишка… Если ты не трус, открыто преследуй свою жертву, до конца…

В одном из осколков, как в зеркале, отразились черты призрака. Он вздрогнул, с трудом поднялся, содрал с себя окровавленную рубашку, набросил ее на голову Мелоди.

Д ж о. Ну, ты, нечего смотреть!

Ткань обрисовала черты ее лица, словно узорчатая вуаль. А беспорядочный шум катящегося вниз предмета, грохот, от которого, кажется, даже воздух застыл, могли означать лишь одно…

Из-за рубашки Мелоди ничего не видела, силы ее иссякали, но тут экран вдруг опустел, превратился в белый светящийся прямоугольник и на нем обозначилась чья-то тень, которая метнулась из стороны в сторону, подобно хвосту обезумевшего зверя.

Я похолодела, сценарий упал мне на колени, я вскочила, стиснув пистолет.

В полутьме повернулась к пучку рассеянного света, и мне показалось, что я вижу наш убогий зал в первый раз: ни одного укромного уголка, закуточка, где бы можно было спрятаться. Огромная тридцатипятимиллиметровая бобина замедлила вращение, а я вышла в коридор, недоумевая, как это ноги продолжают мне служить.

Я медленно поднималась в проекционную и не знала, где меня подстерегает опасность — впереди или сзади; дойдя до верхней ступеньки, я остановилась и хотела позвать Федерико, но не смогла выдавить из себя ни звука. Дверь была приоткрыта, я распахнула ее ударом ноги. Когда увидела его лежащим на полу под проектором, то поняла наконец, что́ такое настоящий страх. Я подошла к Федерико и нагнулась над ним. Он потерял сознание, над ухом у него был свинцовый кровоподтек. Я попыталась привести его в чувство, но все мои старания оказались напрасны: голова Федерико снова и снова падала на грудь. Я было попробовала приподнять его, но и это мне не удалось.

Свет в коридоре погас. Я больше не могла стоять там в кромешной темноте и бегом вернулась вниз, затаив дыхание и тараща глаза. На всякий случай, как Мелоди, сняла туфли.

Я напрягала слух, стараясь уловить какой-нибудь шорох или знак, и внезапно услышала совсем рядом частое и хриплое дыхание Джо, возникшее ниоткуда. Я в отчаянии бросилась бежать, а хрип бежал вместе со мной, он был где-то на мне, но не внутри — это я знала точно. Я побежала еще быстрее по коридору, спотыкаясь и стукаясь, нацелив пистолет в пустоту, а в ушах непрерывно, без малейшей паузы, звучало это страшное тяжелое дыхание, раздиравшее меня на части. Уймись хоть на миг, молила я, но он не давал мне передышки, не оставлял в покое, все время стоял перед глазами, как лицо чудовища, зубастое, с содранной кожей… Лицо, забыть которое нельзя.

Когда он смолк, стало еще хуже — если это возможно. Тишина стыла не только у меня в ушах, но и во рту, в голове, в груди. Не помню, как я добралась до лестничной площадки, как нашла в себе силы проползти те несколько метров до начала ступеней. Я оглянулась: никого. Снова взбежала на второй этаж и спряталась в нише, где темнота была еще непроглядней. Хрип раздался совсем рядом, заставив меня содрогнуться и будто высосав последние капли крови. Я услышала свой душераздирающий крик, хотя была уверена, что не раскрыла рта. Крик повторился вместе с безумным дыханием Джо. Это кричала я, но губы мои оставались сомкнутыми.

И наконец я поняла: запись еще одного отрывка, которую на меня обрушили, доносилась из моей сумки!

Дрожа, я сняла ее с плеча и вытряхнула все содержимое на пол. Я чувствовала себя так, как бывает, когда тебя мучают кошмары и ты осознаешь, что все это во сне, но не можешь проснуться и прервать их. На секунду воцарилась тишина. Затем сценарий, как живой, произнес одну из своих реплик:

— «Сейчас, Мелоди, вы увидите Захир».

Зажим!.. Зажим на винтах, чтобы скреплять страницы! Я раскрутила его и внутри металлического цилиндрика обнаружила микроскопическое устройство, сопровождавшее меня повсюду днем и ночью и, уж конечно, в тон-зале, где шла запись! Это означало не только то, что реплики дубляжа записывались дважды, но и что я сама служила передатчиком! Все проходило через меня, чтобы вернуться ко мне: я была и стрелой, и мишенью!

Ошеломленная, я выронила сценарий, и он затих. Потом мне послышались шаги на лестнице — стало быть, путь вниз перекрыт. Я подобрала пистолет и сумку и опять помчалась совершенно вслепую.

Теперь звук шагов раздавался у меня за спиной. Я побежала быстрее, держась одной рукой за стену и уже сознавая, что выхода нет. Вдруг мне пришла мысль, что меня могут сзади схватить за волосы, и я скрутила их в узел, который тут же рассыпался, поскольку пальцы мои дрожали. В этот миг я вспомнила еще об одной изолированной лестнице, ведущей на антресольный этаж: следуя изгибами коридора, я так или иначе должна туда попасть.

Настигавшие меня шаги были слишком громкими. Слишком громкими для любого преследователя. Но тогда я этого не поняла и снова пустилась бежать.

Потом обо что-то споткнулась, и все мои ощущения невероятным образом сместились: я почувствовала удар об пол еще в процессе падения, а когда уже лежала ничком, вдруг испугалась, что поняла это еще до того, как увидела; на сей раз закричала действительно я, хотя и услышала свой короткий пронзительный вскрик раньше, чем его издала. Я разразилась рыданиями и тут же подавила их. Больше ничего не произошло — только заглох мой голос.

То, что я поняла, а потом увидела, было очертаниями неподвижно лежащего на спине тела. Мне следовало встать и бежать дальше. Вместо этого я щелкнула зажигалкой и погрузилась в головокружительную прострацию, а по спине прошла леденящая дрожь. Вот оно, неопровержимое доказательство, которое всегда было у меня перед глазами, но я с безумным упорством отказывалась его признавать.

Итак, человек, простертый передо мною, не имел ни малейшего отношения к той сети совпадений, куда я сама себя неосмотрительно загнала. В свете дрожащего пламени, по мере того как поднимала зажигалку, я узнавала шею, подбородок, сжатые губы, нос, побелевшие скулы. Массимо Паста, или Стапа, или как там, черт побери, его зовут или звали. Ну конечно же, звали, потому что вопрос настоящих или прошлых псевдонимов потерял для него всякий смысл: глаза его были широко раскрыты, на лбу зияло круглое отверстие, небольшой кратер поврежденной кожи и запекшейся крови, — именно на него я смотрела не отрываясь, хотя пламя обжигало мне пальцы.

Значит, тот, кто привел меня сюда, не был ни проницателен, ни прозорлив. Просто он очень хорошо меня знал и связал воедино сведения, фантазии и воспоминания.

Но вместе с этой мыслью, вместе с ощущением ужаса, вызванного моим запоздалым открытием, меня охватил ужас еще и по другой причине: я и впрямь сходила — или уже сошла — с ума, как ни старалась в этом не сознаваться. Еще час назад я внушала себе, что, найдя ключ от ловушки, смогу спастись. На самом деле все обернулось по-другому: чем дальше я продвигалась в своем понимании, тем быстрее захлопывались передо мной все выходы и лазейки, и наконец я попала в такую западню, по сравнению с которой самое глубокое отчаяние — ничто.

Но моя воля все еще не была сломлена. Я встала. Теперь я была уверена — уже без всяких оговорок и отступлений, — что автором этого ужасающего замысла мог быть только Андреа, и в душе у меня неожиданно воцарилось предельное спокойствие. Я спросила себя, сколько дней я это знаю, сколько лет я должна была бы это знать, если б сила привычки не довлела над всем остальным.

— Где ты?! — завопила я.

В ответ раздалась волнующая, перехватывающая дыхание музыка; она обрушилась откуда-то сверху, словно из приемника, включенного на полную мощность. Я узнала финал «Мелоди», в темноте добралась до следующего этажа, и, как только ступила на площадку, вспыхнул сразу весь свет.

Я шла по коридору, а музыка постепенно стихала. Из двери в зал звукозаписи появился он — невозмутимый, безукоризненно элегантный, в новой синей майке и джинсах.

Я уже миновала предел страха, а теперь перешагивала жесткий предел уверенности — секунду назад у меня в душе все еще оставалась ничтожная доля сомнения.

Меня вдруг осенило, что я добралась до истины не сейчас, а гораздо раньше, когда бестолково расшифровывала анаграммы. Надо было читать: В ОБМАНЕ СМЫСЛ, а римская VI означала всего-навсего шестое послание Андреа. Он действительно открылся и в своем безумном замысле даже оказался вполне честен! Я правильно расшифровала анаграмму, но как дура, как слепая продолжала расшифровывать дальше, пока не добралась до навязчивого, ничего не значившего ЗАБЫВАТЬ НЕЛЬЗЯ, решив, что надо мной издеваются.

Я вновь увидела его страдальческое лицо после падения, переполненную больницу, свою сумку со сценарием, которую я ему оставила, когда пошла поторопить медсестру. Наверно, он тогда и спрятал диктофон в моем зажиме для бумаг; спокойно, на виду у всех, в приемном покое, положив опухшую ногу на низкую скамейку.

Андреа не обращал внимания на мой пистолет. Он смотрел на меня издали, прямо в глаза. Молчал и следил за мной, как бы стараясь угадать, что именно и до какой степени я поняла, как бы ожидая от меня какого-то объяснения!

Это был его извечный, коронный трюк: сказать свое слово еще раз, последний. Нельзя допустить, чтобы он раскрыл рот, нужно просто стрелять, и все.

Я вспомнила, как захлопнулась решетка-капкан в доме Уилкинса.

Андреа, будто читая мои мысли, произнес:

— Все от любви, Катерина.

Конечно, следовало бы объяснить, что происходило между нами в те мгновения, но это, по-моему, невозможно в силу многих причин.

По своей наполненности те минуты были равны нескольким годам. Все это, даже в сложившейся ситуации, было настолько личным, что не поддавалось объяснению, настолько запутанным, что мне трудно пересказывать наши слова и переживания; к тому же все развивалось так стремительно, что я просто не сумею восстановить последовательность событий. Но, поскольку мое повествование приближается к концу, постараюсь набросать хотя бы общую картину.

Этот человек мог называть любовью ненависть! Что же, как не жгучая ненависть, двигало им, когда он, зная мои нервы, вовлек меня в эту игру, заставил вновь пережить страх, насилие, тревогу самых ужасных дней нашей совместной жизни?! В ответ на такое его заявление требовался целый набор слов, а я, несчастная, сумела отказать себе в этом удовольствии, решив ни в коем случае не отвлекаться от своего расследования.

— Побереги чувства, — сказала я ему (я пользовалась готовыми фразами и в этом находила исключительное облегчение). — Мне нужны только факты.

Он совершенно искренне удивился.

— Факты? Какие факты? Ведь ничего не произошло.

— По-твоему, труп там внизу — это ничего?

— Ну, об этом мы после подумаем.

Он хотел подойти ко мне, я подняла пистолет и сама приблизилась к нему ровно настолько, чтобы разглядеть его глаза, тусклые, измученные, сощуренные в неясной улыбке.

— Да уж, придется подумать, — прошептала я. — Выходит, ты знал о нем то, что я уже забыла…

— Я тебя люблю! — закричал он. — И знаю все, что имеет к тебе отношение, в прошлом и настоящем, потому что все это мне дорого, все это я годами учился понимать и чувствовать. Годами! Я все помню. А твою «Бурю», если хочешь знать, я пережил во всех подробностях! — Он помолчал и продолжил уже более спокойно: — Вот видишь, ты уже заставляешь меня «оглашать догадки», а это «не входит и в обязанность раба». Яго, акт третий.

Он сел на ступеньку, посмотрел на меня так, словно я ребенок, при общении с которым требуется выдержка. И когда начал говорить, я, к своему потрясению, поняла, что все это для меня не новость.

Отдельная дорожка — вот что вызвало бурю подозрений. Именно на ней сконцентрировал свои подозрения Андреа еще до того, как я получила возможность в чем-то заподозрить Пасту; и эта круговерть остановилась, наверное, только сейчас.

Он предложил мне на минуту представить себе день его жизни: телефон поставлен на автоответчик, чтоб не беспокоили, работает телевизор с выключенным звуком, в углу сиротливо стоит пишущая машинка — статья не вытанцовывается; сам он ходит взад-вперед по комнате. Андреа не скупился на детали, вспомнил аж осень прошлого года, свое одиночество упрятанного в клетку, всеми покинутого зверя, дом, который никак не ощущал своим, оттенок света, сочившегося из окон; вспомнил, как он в пять часов вечера жадно ел над грязной раковиной, вытащив продукты прямо из холодильника, и как его раздражала эта немота. Он вернулся к письменному столу, и сразу же его внимание привлекли титры какого-то телефильма: мое имя рядом с именем Массимо Пасты. И тут же на память пришел мальчик, занятый вместе со мной в постановке «Бури».

Это положило начало всему, стало его первым вопросом. Рассказывая о коллегах, Пасту я ни разу не упомянула. Конечно же, он специально не расспрашивал, но спустя какое-то время это имя все же промелькнуло в одном из наших разговоров. Я сказала, что мы дублируем одни и те же фильмы, но не знакомы, поскольку запись идет на отдельных дорожках. Андреа, услышав это, был поражен, и ревность взыграла в нем сильнее, чем если бы я вообще промолчала.

(Мы встречались редко, я понимала, что, соглашаясь видеться с ним, подписываю смертный приговор своим самым лучшим намерениям, и почти всегда от этих встреч оставался неприятный осадок; однако я не отдавала себе отчета, что столь мучительный, затянувшийся процесс разрыва не является правилом, а представляет собой нечто из ряда вон выходящее. Как бы там ни было, я вовсе не кривила душой, а он теперь утверждал, что у меня все это время совесть была нечиста.)

Он признался, что тщательно взвесил все мои слова и сделал вывод: я забыла имя Массимо Стапы точно так же, как вот-вот забуду и его, дескать, я думаю только о себе, и мне наплевать на его отчаяние (когда я пишу «отчаяние», то сознаю, что употребляю слово не из его лексикона, а лишь передаю смысл, который уловила в его речи, — он же, скорее всего, сказал «положение» или «состояние»). Вскоре он перестал анализировать и предался воображению. Принято считать, что мысли приходят, уходят, что только факты суть нечто непреложное, но зачастую выясняется, что от каких-то мыслей уже нельзя избавиться: они становятся такими же непреложными, как факты.

Если бы можно было передать, внушить мне то, что чувствовал он!.. Словно в мультфильме, на фоне совершенно неподвижного пейзажа, он видел, как я мечусь на искусственных тропинках. И мысль приобрела конкретные очертания: нужно сыграть со мной заключительную партию, поставить спектакль на заданную тему, подгоняя сюжет под реальные обстоятельства. В том, что у него достойный противник, он не сомневался. А я попала под влияние «Человека с алмазным сердцем», этой низкопробной, мрачноватой истории на английском языке, которую я обнаружила в одном из тех киосков («Помнишь, мы часто останавливались возле них по вечерам?»).

Он вошел в раж, клялся, что создал только вместилище, а уж я заполнила его на свое усмотрение: впрочем, это и не трудно, учитывая мое скотское окружение, — с таким-то матерьяльчиком можно было не сомневаться, что я сделаю шаги, достойные всяческих похвал.

Идея заставить меня до конца вжиться в роль своей героини захватила его; он хотел пошутить, развлечься, а я все приняла всерьез. Да, возможно, он слегка переборщил. Но должна же я понять!..

Я слушала, узнавала его манеру подбирать слова и расставлять их, его изменчивые интонации, временами полные сарказма, адресованного не только мне… и опять с ужасом сознавала, что ни один из инструментов, которые он задействовал в своем спектакле, не противоречил его естеству, его воображению, его склонностям, привычкам, точкам отсчета: здесь не было ничего случайного или подтасованного. Его последовательность — моя слабость. Раньше я не верила, что его последовательность может перерасти в ненависть, а сейчас, когда она с такой силой выплеснулась на меня, я невольно вместе с ужасом испытала и раскаяние. Я ведь тоже боролась — по-своему, конечно, — за то, чтобы не отдаляться от него, чтобы не перечеркивать разом годы влечения, дружбы, взаимопонимания. Я противилась слишком четкому распределению ролей, привычке, моей растущей уверенности в том, что страсть зарождается при столкновении двух дополняющих друг друга потребностей или, вернее, недостаточностей (еще одна мысль, которую уже не сдвинешь с места), противилась даже возникшему у меня гнетущему ощущению, что я любима — во всяком случае, на словах — и не люблю, поскольку мне всегда было больно причинять другим страдания. А он был весь лишь ярость и задетое самолюбие: я оказалась не той, какой он меня себе представлял, я разочаровала и предала его. Насколько велика была моя боль — этого он даже не заметил; но то, что я восстала против деспотизма его боли, все еще вызывало в нем возмущение.

Я задавалась вопросом, уж не оттого ли стала объектом столь постоянного влечения, что меня по причине моей мягкотелости легче удержать при себе, чем другие попадавшиеся ему объекты.

Мое безысходное отчаяние помогло мне осознать, как смешно я выгляжу здесь, с пистолетом в руке, обессиленная этой навязанной мне игрой под названием «все от любви». Я подумала, что, если его сейчас не остановить, все может вернуться на круги своя, как будто действительно ничего не произошло. Он был способен убедить меня, что его чувства, его страдания — разумеется, скрытые: не мог же он распотрошить передо мной все свое нутро дома, на диване! — полностью снимают с него вину.

Я ощутила необходимость, хотя заранее знала, какой получу ответ, еще ближе подойти к нему и уже не повиновавшимся мне голосом спросить последнее:

— Ты думал только о своей изобретательности и о том, как метко твои стрелы поразят мишень? А сомнений у тебя не было? Сомнений по поводу того, что́ будет со мной?..

Хорошо помню его улыбку сочувствия к самому себе. Я подумала, как все же мы отражаемся друг в друге и каким кривым зеркалом друг другу служим.

— Да, признаюсь, у меня были некоторые сомнения, — ответил он. — Там, этажом ниже, лежит бедняга, которого я использовал как орудие и который волей-неволей стал жертвой. Хотя роль жертвы он облюбовал себе сам, сделавшись твоим защитником и пытаясь уберечь тебя от твоих благородных компаньонов! Так что поделом ему… Вот если бы ты втянула сюда великую Джулию Карани — тогда другое дело. Какой восхитительный соблазн, а? Знаешь, ваши голоса — это какое-то наваждение. Голос твоей матери: я знал его с детства, он завораживал, тайно вбирая в себя обаяние всех женщин на свете, он стал для меня неким идеалом… А потом я прочувствовал твой голос, более резкий, немного чеканный, без него я тоже не мог обходиться все эти годы. Вы обе наполняете мою жизнь каждый день, всеми вашими фильмами, по всем телевизионным программам. Вы и есть настоящие Захиры, вас невозможно забыть. Поэтому хотя бы тебя я должен был заставить замолчать… Глупо, да? Но войди в мое положение, ведь я всеми силами старался тебя забыть. Ты жила своей жизнью, забывала меня, а мне мешала делать то же самое: я постоянно натыкался на тебя, и ты всегда одерживала верх, я не мог открыть книгу, чтобы не слышать, как ее читает твой голос, ты завладела всем моим существом — от этого хотелось завыть. И было ясно: тебя надо уничтожить или, на худой конец, заткнуть тебе рот. А ты все еще говоришь, все еще задаешь вопросы. Железная ты, что ли?..

Может быть, я и впрямь железная — раз сижу здесь и пишу, хотя и утратила чувство реального. Так вот, кошмар не закончился, меня ожидало еще одно испытание, как раз когда я решила, что мне больше нечего бояться.

Вдруг к моей спине прислонилось чье-то тело, и серая рука заставила направить на Андреа пистолет. Я вновь испугалась, что мое безумие уже стало необратимым, поскольку, обернувшись, увидела Массимо. Маска мертвеца теперь выглядела шутовской из-за резиновой раны — она наполовину отлепилась и по-идиотски свисала со лба.

Слова, которые он мне сказал, тоже были достойны шута:

— Перестань дрожать. — А потом добавил вполголоса, что его разбудил телефон и в трубке раздались мои эротические стоны.

— Да! — воскликнул Андреа. — Твои стоны, такие сладострастные, сперва тихие, затем все, громче, громче! И он не положил трубку, он насладился ими до конца. Быть может, они показались ему знакомыми, только он не был полностью уверен…

— Это правда, Катерина, — прошептал Массимо, прижимая меня к себе, — я не был уверен. Но когда мой голос в трубке сказал: «Ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности», — я все понял и помчался сюда… Теперь я с тобой, успокойся. — (При каждом произнесенном слове отверстие от пули подергивалось, и, вместо того чтобы подбодрить, вид этого лица нагонял на меня новую жуть.)

Андреа поднялся, кивнул мне, проговорил печально и задумчиво:

— Видишь? Ровным счетом ничего не произошло.

И, как бы в подтверждение своих слов, показал мне маленький тканый мешочек, открыл его, высыпал оттуда длинную струйку песка, раскидал ногой.

— Ничего, — вяло откликнулась я.

— Сукин сын! — сказал ему Паста.

Андреа к нему даже не повернулся: его грустные глаза были устремлены только на меня.

— Чего ему надо? Ведь Джо Шэдуэлл умер, а мертвые не говорят. И дублеры, насколько мне известно, тоже.

— Ты прав, Андреа, но никому не хочется признавать, что его роль завершена.

Тут на сцене появился четвертый персонаж, вернее, его голос, усиленный микрофоном. Федерико. Именно на него я уповала, как на единственного человека, способного помочь мне вновь обрести себя.

Однако его слова — не в упрек ему будь сказано — показались мне чужими, чересчур логичными и поверхностными.

— Не стреляйте, нам это ни к чему! Мы обойдемся без кровопролития и сделаем как лучше, и для нас, и для него.

Андреа переменился в лице и задрожал.

Паста приказал ему не двигаться, а мне шепнул:

— Отдай пистолет.

Я не шелохнулась. Все мое внимание было сосредоточено на голосе Федерико:

— Катерина, у тебя нет против него улик, тебе не в чем его обвинить. Он на том и построил свою игру. Даже если тебе удастся доказать, что он совершил преступление против личности, все равно он очень легко отделается.

Андреа кивнул, явно польщенный тем, что кто-то оценил его предусмотрительность.

— Дадим и ему роль, — продолжал Федерико. — Надо только решить, какую. А это, я думаю, несложно.

Я еще была способна соображать настолько, чтобы отдать ему справедливость. Но я и не думала благодарить моих защитников, напротив, восприняла их вторжение как еще одно насилие.

В отличие от меня Андреа, очевидно, сразу же уловил, что́ задумал его старый приятель. Он побледнел, бросился бежать, перепрыгивая через ступеньки, скрылся в тени. Раздались два выстрела: стоит ли выяснять, кто из нас нажал курок, Паста иди я? Если честно, я этого и сейчас не знаю.

— Не стреляйте, вам говорят!

Голос Федерико прозвучал уже не в микрофон; он крикнул откуда-то из темноты, где затаился Андреа. Я увидела, как они сцепились, выхватила у Пасты пистолет и, направив его дулом вниз, побежала к ним.

Я была уже совсем рядом, когда Андреа шмякнулся оземь, сделавшись каким-то ватным, полым, как будто с потоком черной крови из тела заструились наружу все внутренности. Возможно, такое видение вызвал у меня смысл его заключительной фразы:

— Я тебя потеряю, только если ты будешь мертвой или на пороге смерти… — Большего его одиозная любовь не смогла измыслить.

Я увидела, как он приоткрыл глаза и посмотрел на меня взглядом побитой собаки. А те двое, словно по молчаливому уговору, схватили его за руки и за ноги, подняли и стремительно понесли куда-то.

Я старалась не отставать, и на всем протяжении этой гонки — вверх по лестничному пролету, до открытого окна, выходящего на улицу, — у меня не было сил ни о чем думать, я просто смотрела, склонясь над ним, онемевшим, парализованным, как жалостливая и неумелая медсестра над раненым на носилках.

Думаю, что я осознала смысл происходящего, когда мне в ноздри ударил запах мужского пота; мы оказались у подоконника, и Паста и Федерико, держа Андреа за запястья, опускали его в пустоту, а затем опять подтягивали вверх. Я видела только сморщенный лоб, потом и его перестала видеть, потому что Паста отобрал у меня пистолет и силой увел оттуда.

Я упиралась и все же машинально переставляла ноги. Массимо тащил меня за собой в решительном темпе, и мы прошли уже два марша, как вдруг я услышала, что Федерико резко захлопнул окно. Я задрожала вслед за оконными стеклами и попыталась высвободиться из рук Пасты.

— Нет, не могу… Ну пожалуйста, — умоляла я его.

Тогда он сделал нечто совершенно меня огорошившее: сорвал бутафорскую рану, ободрав лоб, виновато улыбнулся, обнял меня за талию и поцеловал в губы, дерзко и страстно. Он тоже слегка дрожал, и я, вместо того чтобы оттолкнуть его, слушала то, что он мне нашептывал:

— Уходи, прошу тебя! Уходи!

В двух шагах я увидела осунувшееся, напряженное лицо Федерико. Он приказал следовать за ним.

Мы сбежали вниз, не проронив ни слова.

Вышли на улицу. В розово-серой рассветной дымке я ощущала, как вид этого окна давит на меня, хотя я упорно не поднимала глаз. Мною овладело нестерпимое чувство какой-то незавершенности. Мы направились к реке, где стояли наши машины.

— Не оборачивайся, — велел мне Массимо.

У него, казалось, было одно желание: вызволить меня из неприятностей для лучшей жизни. Я ощутила в нем энергию, которая устремлялась к слишком здоровому и слишком невероятному счастливому концу.

— Не оборачивайся! — повторил он.

Федерико и он демонстративно не оборачивались, как будто судьба Андреа не имела к ним отношения и не представляла никакой ценности ни для друга, сначала закадычного, а потом получившего отставку, ни для безвестного актера, которым он воспользовался в своих целях.

Я знала, что молчание Андреа, пережившего подобную экзекуцию, еще долго будет звучать для меня по ночам громче любого голоса; этот путь на рассвете, когда запахи воды и платанов обостряются, а люди спокойно досматривают последний сон, я словно проделывала в тысячный раз — именно по этой набережной, в этой тишине, с навязчивой идеей не оборачиваться на то окно, как будто иного выхода не существовало.

— Скажи, — тихо спросила я Пасту, — почему ты ни разу не напомнил мне о прошлом?

— Я никогда не говорю о старых ранах.

Он увлек меня за угол, к машине. Федерико свою уже завел.

— А зачем ты меня так поцеловал? — не унималась я.

— Чтобы отвлечь, — отозвался он. — Поехали.

Он подтолкнул меня на сиденье, сел сам, помог мне отыскать ключи. Федерико тронулся с места. Я молча последовала за ним.

Больше мы не сказали друг другу ни слова, даже когда Федерико перестроился в правый ряд и остановился на середине моста. Я тоже остановилась.

Паста вышел, достал мой пистолет, бросил в воду. Прежде чем сесть в машину, он зажег сигарету, глубоко затянулся, посмотрел вдаль, где туманное небо окрашивалось в желтый цвет.

Это было уж слишком; я рванула с места. Переключила на вторую, потом на третью скорость. Все еще стояла духота, но этот затхлый воздух бил в открытое окошко и обдувал мне лицо, как настоящий ветер.

Поднять глаза от написанного и увидеть, что уже наступило утро, — такое до сих пор случалось только в кино. В номере холодно, душно и полно окурков.

Постучал официант, привез тележку с завтраком и газету. Спросил — вежливо, обеспокоенно, — не открыть ли окно; я кивнула; речь снова шла о чем-то обыденном, поскольку Андреа спасся. (Мне очень хочется употребить твое выражение — «вышел сухим из воды», — но понимаю, что и это будет неправдой. Я вообще не хочу о нем говорить, у меня нет своего суждения. Надеюсь, ему пошел на пользу его же собственный урок, что он ничего не забудет и, уж во всяком случае, станет держаться от меня подальше.) Я налила кофе, поела, не задумываясь, точно выполняя приказ.

Если целью моих записей было во всем разобраться, то, боюсь, я ее не достигла. Под конец я ощущаю лишь страшную пустоту, сродни той, которую испытала, видя его в те последние мгновения у твоих ног.

Меня бросает в жар при мысли, что эти записки могут быть истолкованы как обвинительный акт либо как речь защитника. Ведь обвинять или оправдывать значило бы взять на себя слишком большую ответственность за прошлое, каким бы оно ни было.

Мне нужно выбросить отсюда все лишнее или отложить на время, а потом перечитать. Я надеялась, что мне удалось объясниться хотя бы с тобой, дорогой друг. Я говорила о тебе в третьем лице, но ты был моим единственным собеседником, тем, кому можно сказать все. Это огромное богатство, оно освобождает меня от одиночества и в то же время его как раз хватит, чтобы не идти дальше. Думая о взаимопонимании, сохранившемся между нами до последнего момента, когда я подала тебе знак из машины, что уезжаю и бросаю Массимо на мосту, а ты последовал за мной с таким счастливым лицом (я видела это в зеркале заднего обзора), я могу объяснить твое недоумение, когда потом я сбежала и от тебя. Это не было безрассудством, просто сентиментальных развязок не существует. А путешествие, которое ты мне предлагаешь — Америка! — это классический поворот для середины фильма: после него обязательно возвращаются обратно. У нас же с тобой возвращение (куда? к чему?) не предусмотрено, третьей части не будет, мы добрались до финала. Прошу тебя, поезжай один; надеюсь, ты встретишь там на гастролях кого-нибудь из твоих любимых актеров; как говаривал Андреа: звезды на Бродвее, а хорошие актеры в провинции.