1928
Родилась в деревне Васильково Порецкого района Владимирской области.
12 ЯНВАРЯ 1945
Пришла на работу во Владимирскую тюрьму особого назначения МГБ СССР (Владимирский централ, сейчас — СИЗО № 2 УФСИН России по Владимирской области) на должность младшего надзирателя. Дежурила во всех трех корпусах тюрьмы, регистрировала вещи заключенных, работала в тюремной бане и прожарке, надзирала на свиданиях, стояла на вышке и у ворот тюрьмы.
1972
Вышла на пенсию в должности старшего сержанта.
Работала кладовщицей в детском саду.
Живет во Владимире.
Никого я в тюрьме не жалела. Я как черствый человек была. Как 53-й год пришел, Берию забрали, я много вспомнила, многих пожалела… А так нет. Будешь жалеть — так хоть не работай.
«Им обед раздают, а мы слюной исходим»
Я сама из колхоза. Как четыре класса окончила, пошла работать. И на лошади работала, и картошку сажала, и косить ходила. Потом стала принимать молоко. Дань-то платили государству — а я принимала. Паспорта раньше не давали, так я ездила с молоком на молокозавод в город, выправили паспорт — вот и пошла в тюрьму работать. Не дали бы паспорт — так и осталась бы в деревне. А че там, в деревне, господи-и? Голодали. Карточек не давали, есть нечего было, о-ой… Я как в тюрьму устроилась, стала родным пайки хлеба носить. Смена утром кончается, следующая — на другой день вечером, так я на этот период еду в деревню, везу хлеба, помогаю картошку садить. Хорошо, когда мама с собой картошечки даст…
* * *
Сначала я на постах работала, на третьем корпусе. Ходила, в глазок смотрела.
Если переговариваются — открываешь форточку: «Прекратить!» И вот так по 12 часов ходишь кругами, заглядываешь в глазки. Ни прислониться, ни сесть… Ходишь, ходишь… С восьми до восьми, с восьми до восьми. Вот ноги и болят теперь, и не ходют…
Если перестукиваются — предупреждение сделаю. Раз, два. Не действует — его (заключенного. — Авт.) выведут, старший по корпусу или оперуполномоченный поговорит с ним. Все, успокоится. А не успокоится — в карцер пойдет.
Александра Петрова на службе. Начало 50-х
Я тоже перестукиваться умела, а как же! Учились, у них учились. О чем они говорили? Да разное. Ксиву (бумажку. — Авт.) у соседа просили или покурить. Живые люди же, господи. Всем же хочется… Но нельзя.
* * *
Утром, значит, подъем у них (заключенных. — Авт.) в шесть часов. Ходишь, стучишь ключом по дверной ручке, будишь. Всю камеру выпускаешь и ведешь в туалет. Они несут парашу, выливают, моются — и все, до вечера. А я следующую камеру веду.
Главное было в коридорах не сталкиваться ни в коем случае, даже с хозобслугой. Ведешь их — а сама стучишь ключом по пряжке ремня, чтобы все знали и обходили, чтобы никто не попадался.
Потом завтрак. Эти, с хозобслуги, бочки́ такие большие привозят, я открываю форточку, они каждый подают свою миску, а мы стоим, смотрим.
Дают им каши, чаю, заварки, песок ложут 15 грамм, хлеб. И все, закрываю форточку. А в 12 уже обед. Суп мясной или рыбный, но чаще рыбный — треску варили, ага. На второе — каша перловая или картошка, на ужин — каша или картошка. Они были сытые! Мы ходили голодные, а они — сытые (смеется). У нас что? 500 грамм хлеба по карточкам, и больше ничего. И покупать не на что, мы копейки получали, 37 рублей (смеется). Хорошо, если мать даст из деревни картошечки. А чаще эти вот 500 грамм хлеба — хочешь, с утра ешь, хочешь, на ночь. Им обед раздают — а мы слюной исходим.
* * *
И на постах, и у входа в корпус, и на вышке стояла. Зимой-то холодно, мы через два, через три часа менялись. И в бане мыла. В баню приведут — у них забираешь грязное белье, даешь чистое. Парикмахер был. Прожарка, чтобы не было никаких этих…
Конец 50-х
Прожарка — это как… как вам сказать… как коптить колбасу. Сверху вешают одежу, внутри огонь — он на нее не попадает, но накаляет до такой степени, что вытаскивают одежу — аж горячая она. А насекомые сразу падают все.
Они в чистом ходили, господи, бог ты мой! Кормили три раза в день, на прогулку водили… Они жили, как короли.
* * *
Еще у корпуса ходила — на окошки глядела, чтобы не было чего, чтобы не пускали коней (записка, спускаемая на веревке из окна камеры. — Авт.). Нам давали палку, длинную такую, как клюшка. Стараешься перехватить коня, чтобы в другое окно не попал.
На прогулке гуляла. Они внизу, а у нас тарапет такой, высоко. Ходишь по тарапету, смотришь: как они там гуляют, как себя ведут. Целой камерой выводили, на каждую — отдельный дворик. В камере самое большее 15 человек, но, бывало, и по одному сидели. Орджоникидзе вот один сидел. Все кричал: «Я брат Орджоникидзе! Берия — враг народа!»
Кричать запрещённо было, но рот-то ему не закроешь? И в самом деле, Берию скоро, того, как его, угу. А Орджоникидзе голодовку держал, его кормили искусственно, через зонд. Медсестра кормит, врач стоит, постовые стоят, мы стоим, мало ли что. Но он не вырывался, он спокойный был, воспитанный.
* * *
Потом меня перевели на личные вещи. Вот приводят женщин. Группа обыскóв все проверяет, прощупывает. Мы женщин раздеваем, все отбираем, вписываем в квитанцию — вплоть до носового платка, вещи связываем, бирочку — и на склад. А женщин сразу одеваем, даем новые юбки, пиджачки, зимой — бушлаты. Белье нательное, кирзовые сапоги, шапочки такие круглые…
Я как раз на личных вещах была, когда к нам Лидию Русланову привезли (самая известная певица СССР была арестована в 1948 году за антисоветскую пропаганду, «грабеж и присвоение трофейного имущества в больших масштабах», приговорена к 10 годам ИТЛ, отправлена в Тайшет, но в 1950 году переведена во Владимирский централ. — Авт.). Ее взяли с этого, как его зовут? С концерта. Три сундука с ней привезли! Не чемодана, а три сундука! Там такие платья красивые… И к каждому — туфли…
Мы переписывали это — бог ты мой! Наверное, 10 квитанций у ней было. Нет, померить было нельзя, ни в коем случае! Я даже не заикалась, даже в голове не держала такое. И дома рассказывать не могла. Ни в коем случае! Очень секретно все было. Строго… Сейчас, наверное, даже и нет таких людей, а мы все в себе таили, плохо ли, хорошо — все в себе. А потом, хозяин (муж. — Авт.) у меня тоже работал тама, в тюрьме, тоже все понимал.
* * *
В комнате свиданий работала. Там садятся по разные стороны стола, а я между ними, напротив. Сначала заводят ее, потом его. «Здравствуй!» — и все. Дотрагиваться нельзя, даже руки пожать. А то они обнимутся, а она ему чего-нибудь сунет. Ни в коем случае! Но все равно пытались и обняться, и руку взять. Каждый пытался… Сразу кричишь: «Прекратить, а то свидание окончу!» Ну и все. Успокоятся. Плакали, а че ж делать? Особенно когда прощаются — всегда плачут.
Раза четыре мне предлагали деньги: чтоб чай передала, или записку, или свидание продлила. Но я ни-ког-да не соглашалась, ни в коем случае. Сразу уволят! Одну у нас даже посадили.
Помню, раз приехал отец к сыну, из Ленинграда. Меня увидел:
— Дежурная, у вас щитовидка больная. Вы чем лечите?
— Молоко с медом пью.
— Нет, — говорит, — мажьте йодом. Я врач.
— Ну и что! — говорю.
А как закончилось свидание, он мне дает денег в пачке, чтобы подольше дала с сыном посидеть. «Нет-нет-нет», — руками замахала. И как раз дежурный идет. Ну что, больше не дал ему свиданий, чтобы взяток не предлагал. А щитовидку я с тех пор йодом мазала. И правда прошла.
«Лишнего не говори, смотри и терпи»
Страшно ли было… Знаете, когда пришла — как-то диковато. А потом даже нисколько. Нисколько! Привычка уже. Те, которые сидели спокойно, — к ним не страшно было заходить. А эти, которые шпана, хулиганы, — эти, конечно… Чего только не чудили, господи боже мой, над собой-то. Гвоздями прибивались к табуретке, ложки-то глотали — чего я только за эти 26 лет не видела.
Вот вы удивляетесь, как я молчала. Ну что я, молоденькая, из деревни пришла. Меня дядя на работу устроил — он всю жизнь работал в тюремном ларьке. И на всю жизнь меня настроил: «Лишнего не говори, смотри и терпи». Так настроил, что я всю жизнь не боялась уже ничего. И всю жизнь молчала.
С заключенными ни в коем случае переговариваться было нельзя, ни в коем случае. Называть только на «вы». На «ты» скажешь — он жалобу напишет, будут тебя вызывать, ругать. Как бы тебя ни обзывал, каким матом бы ни ругал — ни в коем случае. Только рапорт можно написать. Тогда придут с ним разбираться, накажут, в карцер посадят. И писала, и много писала.
Господи, ведь как кричат хулиганы! Как оскорбляют… А ты все равно им «вы». Обидно — а чего сделаешь? Поди попробуй скажи. Уж как я переживала. Подушка одна знает…
* * *
Самая интересная работа… да как тебе сказать… Все они одинаковые. На личных вещах ты их (заключенных. — Ред.) обслуживаешь, попросят носовой платок — идешь, несешь. На казенных вещах движения больше. Ходишь по камерам, записываешь: может, ботинки надо в ремонт или матрас порвался. Весной бушлаты собирай, осенью выдавай. Таскаешься с ними… Господи! Так тяжело таскать… Так что вся работа нравилась. Куда бы ни послали — все нравилось. На вышке тяжелее всего стоять. Тулуп, валенки, винтовка — и пошел. Холодно, конечно, а что делать? Ходишь, перетаптываешься, чтобы ноги не зябли. В руках винтовка. Чуть что, надо в воздух стрелять, потом на поражение. Я хорошо стреляла, а как же! Нас возили на стрельбы. На природу вывезут — какая красота! Выгрузят в овраге, поставят мишени и учат…
Очень интересно было! Я бы работала и сейчас! А чем интересно? Да просто я нигде больше не работала. С колхоза пришла девчоночкой и другой жизни не видела.
«Меньше знаешь — легче спишь»
Их (заключенных. — Авт.) я не помню. Я с ними не разговаривала, никакой полемики не вела. И не жалела. Сама голодная ходила, кто б меня пожалел?
А Русланову я жалела. Она была настолько простая, душевная… У них раньше радива (радио. — Авт.) не было, а тут Первомай, в клубе на Фрунзе радиво играет… И вдруг запели там, в радиво, «Валенки» (главная песня из репертуара Руслановой. — Авт.). Так Русланова давай у нас по камере плясать! И петь! Сначала тихонько, потом все громче, громче! Я ей стучу в дверь, а она разошлася-я! На весь коридор кричит! (Смеется.) Вызвали старшего, повели ее в карцер, меня обыскивать заставили, а чего обыскивать, нет у ней ничего. В карцере она сразу успокоилась (смеется).
А потом выпустили ее, освободили (после смерти Сталина дело Руслановой было пересмотрено и прекращено. — Авт.). Приехали за ей, наверное, три «Волги». Все прощаются, руки жмут. А нас она давай обнимать, целовать! Мы что — нам можно, она уже свободный человек. Со всеми душевно прощалась. А что, господи, наша работа такая, она на нас не обиделась.
А пришла к нам понурая-понурая. Одно только говорила: «Я ни за что сижу, ни за что». Так я и не знаю, за что. Не выясняла и не спрашивала. Пока сидела — нельзя было, а когда уходит, чего выяснять-то, раз уходит. Меньше знаешь — легче спишь.
* * *
Политические у нас сидели. Господи боже мой, да их сразу видно! Эти, которая шпана, обзовут тебя не знаю как, а политические культурно разговаривают, никогда «ты» не скажут.
Было их много. Целая партия ленинградцев (осужденных по «ленинградскому делу», жертвами которого в конце 1940-х стали крупные партийные руководители. — Авт.) Такие порядочные, хорошие… За что попадали? Ну, если попал — значит, заслужил. Может, что плохо сказал, что языком смолол…
Хотя я когда Русланову принимали, сама прекрасно понимала, что она с концерта, спела там песню какую-то, вот и попала. Все равно ведь видно, который человек виноват, который нет. Эти ленинградские — они такие были спокойные: «Ой, извините!», «Ой, пожалуйста!» Чего они сидят, господи боже мой… Видно, что-нибудь плохо сказали, поругали начальство…
В голове я об этом задумывалась, но говорить-то не могла. Ни с кем вообще нельзя говорить было, а то за печку посадят и будут допрашивать. Был у нас такой, как его фамилия-то, лысый, из КГБ. Отведет за печку: «Вот, служи нам, кто чего будет ругать — ты сразу рассказывай…» Вербовал к себе. Ну, не откажешься ведь. Потом вызывает, а ты ему: «Я не слышала ничего, никто при мне ничего не говорил».
Я и сама не разговаривала, никогда не говорила лишнего, рот мой был закрыт на замок. Это сейчас я с бабами базарю, Путина ругаю. Так все было закрыто — аж иной раз забываешь, чего сказать боишься.
«Не тюрьма стала, а прямо курорт»
Кто в тюрьме не работал, думает, что там избивают, издеваются, все делают. А им и литературу давали, и школа была, учителя приходили. При мне один институт окончил!
Бунтов у нас не было. Когда говорят, что били, избивали — это ерунда. Как чего — приходит группа обысков, камеры обойдет, обыщет, зачинщиков в карцер — и сразу тишина.
Карцер — это как? Комната небольшая, койка стоит и стульчик такой. На ночь дают бушлат накрыться. Еды, конечно, меньше, хлеб и вода, без горячего. Но в туалет так же водят.
На допросы по ночам водили, было. Днем койку поднимают, на ключ запрут. Сиди, читай. Иногда вижу в глазок — сидит за столом с книгой, глаза закрыл… Я-то вижу, что спит, но не стучу. Пусть сидит. Мое какое дело, читает он или спит? Главное — жив.
* * *
Сейчас совсем не тюрьма стала, а прямо курорт! Раньше такая строгость была, что ты! А сейчас расхлябанность пошла. В тюрьме теперь и туалеты, и музей сделали. Еще бы телевизоры по камерам поставили! Заключенный должен только до туалета ходить, и на прогулку, и к врачу, если надо. А они теперь гуляют, их кормят, работать не надо… Только выйдет, смотришь — месяца через два является по новой. Не должно так быть. Сталина-то и жалко, что при нем строгость была.
Когда умер Сталин, вся тюрьма плакала, ужас, как все переживали. Я до сих пор о ём жалею. Наговорили на человека, обгадили. А порядка при нем сколько было! Он, что ли, сажал? Все это Берии, все его заместители. А Сталин жил — смены кальсон не имел!
* * *
Я тогда на воротах стояла, а Василий, сын Сталина, сидел у нас на четвертом корпусе (арестован в апреле 1953-го и осужден на восемь лет за антисоветскую пропаганду. — Авт.). Май, дождик, и снимали портреты Сталина. И вот вынесли со склада потрет, выставили на улице. И Василия на работу вывели. Дождик все капал на тот портрет, а Василий смотрел, смотрел долго… «Все выкинули», — сказал. И дальше пошел.
«Бежишь в кирзовых сапогах в ясли…»
В 47-м году нас возили на лесоповал. Тогда все дровами топили, вот мы и ездили заготавливать себе дрова. В сугробах ходили по пояс, до ужаса. Телогрейка, ватные штаны, валенки такие большие… Заключенные пилили, а мы за ними ходили с пистолетом.
Жили в бараке. Внизу на нарах мальчишки спали, наверху мы. Да как весело! Чайник у нас литров на 10, наверное, был! (Смеется.) Чай скипятим, картошки наварим… Такой коллектив был спаренный, очень хорошие все, дружные… Мы вообще работали дружно, я, когда дружно, люблю!
Большинство из деревень были. Много нас было, девчонок, три общежития только сотрудников, и еще хозобслуга. Все молооденькие пришли, все пережинилися.
Первый мой муж работал в тюрьме, на складе продуктов. А второй — в обыске. Группа обысков такая: принимала заключенных, в этап отправляла… Я на личных вещах тогда работала, и если срочный этап, меня посреди ночи везли в тюрьму, я выдавала вещи. Так и встретились мы с Володей, приглянулись… Он ухаживал уж очень за мной. Служебный роман (смеется).
Когда только начали встречаться, стали меня ругать. Говорю: это же сотрудник, не заключенный! «Нет, ты разведенная, тебе нельзя». Ну, я написала заявление — и с работы ушла.
* * *
До 70-х годов у нас строго было. Иной раз идешь — воротничок расстегнутый. Начальник всегда остановит: «Как ты ходишь, на себя посмотри». В 70-е полегчало.
У меня ни нарядов, ни духов не было. Краситься я не любила. Побалуешься, губы накрасишь, муж говорит: «Чего намазалась?» — и рукой смажет. А каблуки я, пока была молодая, носила. Купила раз босоножки носатые, приехала в деревню. Отец говорит: «Господи! Обула ходули!» (хохочет).
В 50-м году сын народился у меня, в 55-м году — дочка. Когда я беременная была, дали нам комнату на улице Осипенко. На четверых кухня, комната 18 метров, печное отопление, туалет. Газу не было, у кого керосин, у кого керогаз. Стол на двоих, полка. Вот так и жили.
Сейчас хоть три года с дитем сиди, а тогда давали месяц до родов, месяц после и месячный отпуск. Все. Двухмесячного ребенка носила в ясли, в обеденный перерыв ходила кормить. Бежишь в кирзовых сапогах и в шинели… Потом садик дали, от МВД, он у нас же, в тюрьме, там сейчас суд. А рядом клуб был. Мы и пели там, и плясали…
* * *
Зарплата у меня сначала была 35 рублей, а когда уходила — 156 рублей 52 копейки. Пенсию дали 78 рублей 26 копеек, я устроилась в детский сад, подработать.
Сейчас нас почитают, на День Победы везут в тюрьму, угощают, пенсия — 14 тысяч. Был День пожилого человека — принесли нам гостинчиков, конфеточек, могу вас угостить чаем. На 85 лет мне с управления (УФСИНа. — Ред.) прислали тысячу рублей, зять мне гулянку сделал. А когда в 90-х хозяин мой умер, пошла я туда за помощью — и получила триста рублей. Лучше б и не ходить, не срамиться. Раньше не почитали вообще ни-че-го.
Один раз к 8 марта премию дали, 25 рублей. 25! Платье купила себе… И матери привезла гостинцев.
* * *
У Володи, моего мужа, который в обысках-то работал, отца как это… ну, репрессировали. А в 90-е реабилитировали. Тогда за это еще подарки давали. Так он умер — а через неделю приходит бумажка, мол, высылается ему подарок. А что за подарок — не знаю, нам-то не отдали.
* * *
Я человек верующий. Это раньше мимо храма даже не проходила, очень запрещённо было. Я-то от души верила, но нельзя было показать. Ни в коем случае! Сразу уволят. А как из органов ушла — стала молиться, на службы ходить. Вон, лампадочка у меня, иконки, книжечки. Евангелие сижу читаю… И о здравии хороших людей молюсь. Из тех, с кем работала, много за кого молюсь, много. А из тех, кто сидел, нет, ни за кого.
РЕМЕНЬ С ПРЯЖКОЙ
«Сейчас глядишь, девочки по тюрьме ходят — юбочки выше колен, каблучки высокие, пилоточка, красота-а. А мы, в кирзовых сапогах… Портянки, роба такая жесткая, колени закрыты, юбки укорачивать ни-ни. А на ремне — пряжка. Ведешь заключенных — а сама стучишь ключом по пряжке, чтобы все знали и обходили, чтобы никто не попадался».
ВЯЧЕСЛАВ РУДНИЦКИЙ 1930, ВОРОНЕЖ
В 1948 году вступил в «Коммунистическую партию молодежи» — подпольную антисталинскую организацию, созданную воронежскими девятиклассниками. В 1949 году был арестован вместе с 24 членами организации. Приговор — 10 лет лагерей. Срок отбывал в Степлаге (Казахстан). Отсидел пять лет и был освобожден по решению Военной коллегии. Реабилитирован, живет в Воронеже.
МЕДАЛЬ «ЗА ПОБЕДУ НАД ГЕРМАНИЕЙ»
Рудницкий, попавший на фронт в 12 лет, получил медаль в 15. При аресте ее отобрали и вернули только после реабилитации.
“ У меня в лагере был друг, Славка Лазарев. Красавец малый, выше меня ростом, лет 30-ти. В штабе Власова министром иностранных дел служил. Однажды к нему в лагерь приехала жена.
Идем с работы, она стоит около проходной (свидания-то не дают). А мы — с номерами, в робах этих страшных. И Славка — спрятался. За нашими спинами спрятался. Чтобы она — такого — его не увидела.
За нашей зоной была санчасть. А у меня в Воронеже была подруга Натуся Донецкая, врач. И я очень боялся, что Натуся придет туда врачом. А я буду — заключенным.