1922
Родилась в селе Себеево Владимирской области.
Окончила четыре класса школы, работала на трудовом фронте, в 1947-м смогла получить паспорт и уехать из деревни.
2 АВГУСТА 1947
Пришла работать во Владимирскую тюрьму особого назначения МГБ СССР. Работала дезинфектором и санитаркой в тюремной больнице, затем младшим надзирателем. Дежурила в тюремной бане, прожарке, у ворот тюрьмы, надзирала на свиданиях и прогулках заключенных.
1980
Вышла на пенсию в должности сержанта.
Живет во Владимире.
Пришла война — а мне 18 лет. Меня мобилизовали через военкомат, но не на фронт, а на завод, на станцию Ильино, под Горьким. Немец уже подходил к Москве, и оттуда все эвакуировали. Ну а с нами, дураками, че делать? Посадили в барак. День сидим, два сидим… Куды же нас? Потом перевели в землянки — по шесть, по восемь человек. А мужчин по 25! Дали постель, дали карточки, дали обед. Ну, зажили! (Смеется)
Работа была очень тяжелая. Разгружали боеприпасы, 60 тонн, вдвоем, мужик и баба. Я-то еще деревенская, крепкая. А городские в туфельках, в платьицах… Зато хлеба давали 900 грамм. Так я работала с 43 года по 47-й. База военная, там всё секретное. Никак не уйти! Хошь — беги, а тебе потом — трибунал. Еле-еле меня освободили.
Ну, получила паспорт. В деревне что делать? Я б не уехала, да нас много стало. Брат приехал с фронта, потом еще три. Есть нечего, лебеду едим… Думаю: че я буду с паспортом — и голодать? Уехала во Владимир.
Теперича как устроиться в городе без прописки, кому я нужна? А мне где бы ни устроиться, лишь бы устроиться. На любую работу, лишь бы дали общежитие и карточки. И вот по блату устроилась в тюрьму в санитарки. По блату…
«В тюрьме никто не плачет»
Пришла в тюрьму. Общежитие дали, постель дали, шкафчик, тумбочку. Карточки есть, а денег нет, хлеба выкупить не на что. Зарплата 36 рублей, но до нее месяц жить! Заняла рубль, за рубль купила хлеба, за два продала. Сама два дня на кипятке, зато рубль есть. Через два дня уже себе хлеба купила. Так и начинала жить…
Ираида Борисевич. 1950
Скоро устроилась. У меня-то ничего не было, пятки худые. Одна и говори: «Мне тебя жалко. Ты как получишь зарплату, купи ткани, горошком. Я тебе бесплатно платье сошью». И за ночь сшила! Красивое? Ну как сказать… Все тогда было красиво, все хорошо.
* * *
Работала я в больнице, на втором корпусе. Первая моя должность была дезинфектор. Это, значит, разносишь по тюремным туалетам хлорку, сыплешь в параши. Потом санитаркой стала: камеры убирала, за больными ухаживала, поесть, попить подавала, переворачивала. Одни санитарку не обижали, а другие покрикивали: «Да кто ты есть?» Старшая по корпусу хорошая была, она и говорит: «Кто она ни есть — она носит мундир. И вы должны ей подчиняться».
В бане работала, на дезкамере, в прожарке… Скоро перешла в надзор, там побольше зарплата стала, 50 рублей. Начала помаленьку семье помогать. Баранку им купишь или крупу пшенную — вот и вся помощь. А когда аттестовали, дали сержанта и 65 рублей!
* * *
В надзоре работа простая, на пóсту стоять. На улице, как дозорный, или на корпусе.
Когда заступали на работу, начальник смены давал нам инструкцию, письменную, что положено, что не положено (заключенным. — Авт.). Положена постель, положена майка, положена зубная щетка. В ларек положено. Даю книжки, даю газеты… Какие им положено — такие им даю.
Работала с восьми до восьми. Принимаешь смену, сдаешь смену. Старший заходит, ты ему камеру открываешь, дежурный по камере докладывает — и все, пошли в следующую. Потом раздатчики с обедом идут, я им окошки открываю. Разговаривать ни с кем нельзя, если что нужно — вызываю старшего али дежурного.
В туалет их водили… Утром стучишь в дверь: «Выходим!» Дежурный берет парашу, идет вперед, остальные сзади. Ведешь 14–16 человек — и ты одна с ними на колидоре. Поначалу страшно, конечно. А как привыкла — нормально.
В туалет им положено утром и вечером, в остальное время — в ведро. Они его закрывали, но пахло, конечно. И хлоркой пахло, и еще куревом. Запах в коридоре тяжелый, спертый, как в больницах. И тихо. Целый день тихо. Иногда шумят, конечно, но это баловники-мальчишки, а интеллигентные люди — те больше всего книги читают. В тюрьме никто не плачет, все привыкают (смеется).
* * *
Политических мы различали. Они благородные такие, культурные. И одеждой, и поведением. Попросют что — обязательно: «Пожалуйста». А в лицо… не, никого не запомнила.
Один мужчина вместе с женой сидел, в разных камерах. Она красавица, как игрушка, все заключенные ей любовались. Сейчас-то дворики наверху, а раньше внизу были. Она пройдет чик-чик-чик — и все смотрят. А кто она — не знаю, мы не интересовались. Они (заключенные. — Авт.) как-то между собой не отличались. Да и что я им? Только: «Да. Нет. Позову дежурного».
* * *
Одна заключенная была инвалидка, на коляске ездила. Я ее провожала (после освобождения. — Авт.) до Москвы, сумки ейные перла. Теперича приехали на вокзал, я билеты купила на Ригу — мне инвалидов до дома провожать надо. Объявляют посадку. Она говорит: «Мне провожатый не нужен. Ты назад езжай, а я подам телеграмму, что доехала». Я говорю: «Какую — телеграмму?! Ты ж не ходишь?» Смотрю, она встала с коляски, сумки взяла — и пошла в вагон. А в тюрьме говорила, что инвалидка. Носили ее в одеяле на прогулку каждый божий день.
* * *
Вот я хочу сказать… Других-то забрали ни за что. Многие говорили: «Меня ночью забрали — и ни за что». Почему, я не знаю?! Но тогда мы не спрашивали. Как-то привыкли… Жалко-то оно жалко, конечно… Все ж таки люди. Человек человеку… да-а.
«Кормили их лучше, чем нас»
Как к нам люди попадали? А кто ихь знает. Они нам не докладывались, а я и не думала. Нам с ними нельзя было говорить и спрашивать нельзя, нет-нет-нет-нет! Только по служебному вопросу. «Как тебя зовут?» — это говорить нельзя. И про погоду — нельзя. «Когда обед?» — это можно. Но про обед они и не спрашивают, знают: шумовкой гремит — значит, везут. «Что на обед?» — это нельзя.
Кормили их лучше, чем нас! И щи давали, и картошку, и каши, и хлеб, и песок. И мясо бывало, в обед. Ну, куском не давали, а бульон был.
А у нас… Столовой не было, в общежитии одна плитка на 12 человек. Разве можно сготовить, ну? Обед мой: кусочек хлебушка — и чаек. А то и вода горячая… Чайник, плитка стояли у старшего в кабинете. А у меня на посту — только тумбочка. Там ведомость лежала. И пустой стакан.
Один раз начальник тюрьмы спрашивает:
— Борисевич, вы че едите?
— Утром чай, в обед чаек, вечером чаище.
— А есть разница?
— А то! Вечером сахара-то нет…
Плохо питались, конечно…
Попросить хлеба на кухне было нельзя, что вы! Все им, все им. А нам — боже избавь! У нас одна женщина раздавала питание в больнице и оставила на краях ведра кашу. Ну, размазала чуть-чуть с голодухи, чтобы потом оскребки сокрести. Старший по корпусу донес. Так ей дали срок, 10 лет…
* * *
Был у нас клуб, на Фрунзе, каждую субботу-воскресенье крутили кино. Каждый праздник мы пели в хорý. Заведующий клубом, Гурбатый, был очень культурный человек, грамотный, всю молодежь привлекал к себе. Кто в гитару играл, кто в балалайку, кто на скрипке. Танцы были, краковячок, музыку живую играли. У нас школа МВД, курсанты… (смеется). Как суббота, вечер, они всё в клуб, всё в клуб. А рядом частные дома, девки-то ходят, каждой интересно курсанта подцепить.
«За плохого не хотелось, а хороший не берет»
В тюрьме надо строго себя вести, мягкой не быть! Начальство специально учило: будь жесткой, с заключенными не разговаривай, глазки не строй. А я глазки и не умею… По характеру я твердая, настойчивая. Уходила на пенсию — начальник жалел, говорил: «Я бы за Борисевича шесть человек парней отдал».
На работу я ходила в форме, одежи не было никакой. Украшения я не носила, потому что сначала денег не было, а потом старость стала.
Краситься не любила, но завивалась. Волосы у меня всегда были прекрасные! Кудрявые, длинные…
Мылись мы в тюремной бане, когда их (заключенных. — Авт.) не было. Общежитие наше рядом с корпусом (тюрьмы. — Авт.). Они в окошко глядят, в каждую щелочку, переговариваются: «Пришла! Сидит. Чайник ставит…» А иногда: «Але, але! Иди сюда, поцелую!» Мы не реагировали. А что, они обидного ничего не кричали. Да и чего на нас кричать?
* * *
В общежитии я жила до 60-го года, пока замуж не вышла. «За плохого не хотелось, а хороший не берет» (смеется). Мне уже 38 лет было. «А хороший не берет»… Вот я и пошла.
Он был мужик хороший, тоже из МВД. Такой шустрый, находчивый, веселый (долго весело смеется). Понравился, че уж делать. 38 лет…
Мы недолго встречались, он меня быстро скрутил. Думаю: надоело жить в общежитии…
В день свадьбы купила платье. С рукавчиком такое, веселое! Я была фигуристая, не то что сейчас. И муж фигуристый. Красивый…
Хорошо ли мы жили? Да всяко было… Нормально.
* * *
У нас санитарками одни старухи работали. Я когда пришла, была самая молодая. Остальные девушки с образованием: кто в бухгалтерии, кто в канцелярии, кто в отделе кадров. Я находчивая была, меня начальник санчасти хотела медсестрой сделать, на курсы отдать. Но у меня только четыре класса! Хоть бы пять… Да мне уж и не хотелось, уж привыкла… Вы знаете… Я в город не хотела, я в деревне хотела быть… У меня парень был, два года мы дружили. Его взяли на фронт, вернулся раненый. У него в позвонок шел воздух. Сидит — а позвонок: пш-ш… пш-ш… Когда меня на трудовой фронт брали, он и говорит: «Давай поженимся, останешься в деревне, будешь за мной ухаживать». А я была дура! Я ему не прόстила, что он с другой женщиной переспал и сделал ей ребенка. И не пошла за него. Всю жизнь и жалела. И он жалел. Один раз приехала домой в деревню, пошла за молоком — он стоит.
«Я ее, — потом рассказывал, — проводил слезами и встретил слезами. А она даже не обернулась. До чего жопа гордая!» А я правда не обернулась, прошла и прошла… Потому я так поздно замуж и вышла… Но мужа жалела. Привыкла к нему. Долго не любила — и полюбила.
Надзирательницы «Владимирского централа» (Ираида Борисевич третья справа) 1950-е
* * *
Когда у меня счастье было? Уж я и не помню… Самое счастливое — что замуж вышла. Сразу в большую семью попала… У мужа трое детей — и мы за перегородочкой. У нас тоже дети могли быть, да я их уничтожила. Муж меня уж как на аборт не пускал: «Пусть хоть один будет между нами». А я… Знаете, что я думала? Чужие дети… мой ребенок… Полюблю своего — будет грех. Если мужние дети меня полюбят, то и к старости не забудут, буду как мать. Всех вырастила! А они уже умерли, одна осталась всего…
* * *
Я плохо жила, но я дожила. До 91 года дожила… На пенсию отсюда же вышла, в трудовой книжке одна запись. Одна тюрьма.
ЗАПИСНЫЕ КНИЖКИ ЗАКЛЮЧЕННОГО
«Книжечки нашли на обыске, взяли да в мусорный ящик выбросили. А я подобрáла. В инструкции написано, что такое нельзя, лишнее. Бумагу можно, тетрадки можно — письма писать, — постель можно, носки, трусы, зубную щетку. А остальное нельзя. Считается — ненужная вещь».
ПЕТР АСТАХОВ 1923, ИРАН
В мае 1942 года попал в плен и был отправлен на учебу в немецкий лагерь по подготовке пропагандистов на оккупированных территориях. Бежал оттуда, был репатриирован в СССР и в 1945-м арестован по обвинению в измене родине. Приговор — пять лет лагерей. В 1948 году обвинен вторично. Новый приговор: 15 лет за «сотрудничество с американской разведкой и выезд по ее заданию в СССР». Отсидел пять лет.
Реабилитирован в 1955 году.
Живет в Переславле-Залесском.
МИНИАТЮРА «СУД ПАРИСА»
Копия картины итальянского художника Пассини, которую Астахов рисовал по ночам в Озерлаге (Тайшет) грифельным карандашом по репродукции в дореволюционном журнале «Нива».
“ Мне всегда везло. Если бы я не попал в плен, меня бы убили на фронте. Когда после плена меня осудили всего на пять лет — это была милость. Если бы на Воркуте я оказался на общих работах, я бы не выжил. У нас были случаи, когда люди вешали веревку в туалете и кончали жизнь. У меня таких мыслей не было. Я рассчитывал, что изменится время — и свобода придет.