1926
Родился в Воронеже.
1937
Родители, преподаватели Воронежского пединститута, арестованы.
Отец расстрелян по обвинению в участии в троцкистской группе, мать приговорена к восьми годам лагерей как член семьи изменника родины.
ИЮЛЬ 1943
Арестован на фронте во время военных действий в Донбассе. Обвинен в связи с немцами.
3 АВГУСТА 1943
Приговор военного трибунала 39-й гвардейской Краснознаменной стрелковой дивизии: 10 лет лагерей и три года поражения в правах «без конфискации имущества за отсутствием такового». Пешим этапом отправлен в Темниковские лагеря (Мордовия). Работал на лесоповале, затем на уборке овощей на сельскохозяйственном лагпункте.
1945
30 марта 1945-го — психотделение Темлага НКВД выпустило акт освидетельствования, в котором Бартеньев признается больным шизофренией.
22 мая 1945-го — решением Военной коллегии Верховного суда СССР приговор Бартеньева отменен, дело прекращено.
29 СЕНТЯБРЯ 1943
Освобожден.
Работал инженером-конструктором.
Живет в Воронеже.
Родителей арестовали в 37-м, я остался с бабушкой Клашей. Мы жили в селе Латная под Воронежем. Когда началась война, бабушка как-то быстро умерла, я остался один. Из еды была только картошка, во время бомбежек я залезал в погреб и закрывался крышкой. 3 июля у меня на глазах начали бомбить Воронеж, и я ушел. Мне было 16 лет.
Дошел до Камышина, там записался в танковую школу. Так на войну попал. Как-то подошел ко мне красивый парень, офицер из особого отдела. «Ты, я вижу, не местный, — говорит. — Расскажи твою биографию». Про родителей спросил. Я рассказал: родители дома, они у меня хорошие… А у него уже были сведения, что отец расстрелян, мать в лагере. Получается, красноармеец хвалит врагов народа! Через дня два подходит старшина: «Отчислили тебя. Собирай вещи, пойдешь в противотанковую часть».
Я чуть не плакал, мальчишка. Не понимал, что тот, у кого родители репрессированы, не может делать карьеру в армии, служить в авиации, танковых частях… Так мое дело и началось.
* * *
Самое яркое, что я помню: передовая, фронт и Сталинград. Срок солдатской жизни там был три дня. Максимум. Камень, мины, Манштейн со своими танками. Три дня — и тебя нет.
Воевали против нас мальчишки, из них выжили меньше 10 процентов. Жалко их. Но тогда мы, помню, мародерствовали. Догоняешь пленного, стаскиваешь с ног сапоги. А мороз — 20 градусов. Для них это смерть.
Скоро я сам обморозил ноги. Пальцы на ногах у меня не выросли, остались детские, как в 16 лет. Меня отправили в госпиталь и этим спасли. А второй раз спас НКВД.
«Как тебе гранату доверить?»
Меня выдернули из схватки. Это было летом 43-го, в Донбассе, под Святогорским монастырем. Нам приказ идти в атаку — а в окоп пробирается особист. «Сдавай, — говорит, — автомат». Старшина ему говорит: «Ты куда его берешь, он мне нужен, у нас никого не осталось». А тот только отмахнулся и вывел меня из боя.
Тюрьмы не было. Привел в монастырь, посадил в келью, перед дверями поставил часового. Немцы стреляют, снаряды летают, а мы вдвоем сидим…
С конвоиром мы ели из одного котелка. Кормили перловкой. Хорошая, добротная каша была, с мясом. Мы в разведке не видели ни походных кухонь, ни мяса… Через пару дней конвоир говорит: «Счастливчик ты. От твоей 39-й дивизии только 40 процентов в живых осталось». И так мне обидно стало, что я не с товарищами!
Скоро пересадили меня в землянку. В соседней туркмены-самострелы сидят. Ну, думаю, расстреляют нас всех…
Предъявили обвинения. Там пунктов 10 было: «находился в оккупации» — не был, «имел связь с немцами» — не имел, «переходил линию фронта» — не переходил. У нас такой случай был: идем мы к Донбассу. Конец июля, жара, выкладка такая тяжелая. Рядом шла колонна артиллерии, и я положил свой мешок на лафет. На привале заснул — а они ушли. Вот и обвинение: избавлялся от вещей, чтобы сбежать к немцам.
Допрашивали меня в другой землянке. Все бумаги я подписывал не глядя. При горящем фитиле от гильзы все равно ни писать, ни читать нельзя.
Потом — трибунал. Судили двое, молодой и пожилой, обсуждали меня часа три. Пожилой говорил: «Расстрелять его к чертовой матери». А молодой: «Да нет, может, он еще чего-то полезное в жизни сделает».
Я говорю: «Отправьте меня в штрафную. Я хочу на фронт, я буду воевать».
Я действительно хотел на передовую. До нее многие не доезжают, погибают раньше, но тех, кто ее видел, туда тянет. Жизнь для них ничего не стоит, она чепуха. Передовая — это как театр. Вот твой окоп, вот перед тобой враг. Тут мальчишки, там мальчишки. Красивые они ребята были, эти немцы…
— Нет, — говорит председательствующий. — Там надо гранаты бросать. А как тебе гранату доверить?
И объявили: за агитацию против советской власти приговариваюсь я к 10 годам.
Выхожу из землянки. У входа сидят конвойные и исполнитель, который расстреливает. Ведет меня в елки, наставляет автомат и говорит: беги вперед! Он же не знает, что у меня 10 лет, привык, что у всех расстрел. «Остынь», — говорю. Еле убедил.
* * *
Посадили меня в Старобельскую тюрьму. В камере было несколько человек из армии, один говорил, что в лагере надо будет выполнять норму, и все время делал какую-то гимнастику, готовился.
Скоро привезли в Воронеж, я там пытался сделать побег. Поймали, посадили в карцер, такую щель, где можно только стоять, как в гробу. Конвоир пришел к дверям, кричит: «Ах ты сволочь! Куда ты бежать-то собирался? Я тебе кашу варил, у тебя жизнь-то какая была? Теперь поедешь в лагеря, узнаешь!»
А я уже не соображал ничего. Сползаю по стенке и сплю. Круглосуточная нагрузка, никакого перерыва: сначала эта мясорубка, потом арест. Мне просто отдохнуть надо было, отоспаться, в себя прийти. Мне уже было не до чего.
«Экзистенция моя меня покидала»
В Мордовию мы шли пешком, но дорогу я не запомнил. Обида была, упадок, безразличие совершенное. Души во мне не было, уходила душа. Или — как это? — экзистенция моя меня покидала. Когда она со мной — я жив. А когда уходит — как бы меня и нет. Всю жизнь у меня так…
В лагере меня принуждали стать стукачом, физические методы применяли. Этот, который принуждал, потом докладывал начальнику: «С ним бесполезно работать, он отключается». А я-то знаю: это просто души во мне нет! Она улетела к чертям. А с телом делай, что хочешь, пожалуйста.
* * *
Люди в лагере были ущербные, преступные. Политический я один сидел. Помню, рядом, отдельно, преступницы жили, очень агрессивные. И женщине одной, бытовичке, что-то не понравилось. Она мне лопатой по макушке ка-ак врежет! Даже кровь пошла. Она сразу испугалась, ей же за это срок должны дать. Обняла меня, утешает. А я парень молодой, женщину обнимаю, а у нее — грудь, все эти дела… И чувствую — ожил я! Экзистенция ко мне вернулась!
Один
У нас в лагере был медпункт. Работала там заключенная, профессор Лурье. Ленинградка, очень хороший врач. Меня к ней послали, потому что я не мог выполнить норму. А попал к ней — и вдруг расплакался, рассказал свою историю… И она вспомнила мою маму!
К Лурье мама попала в 38-м, когда сидела в Мордовии и упала в голодный обморок. Лурье ее пожалела и оставила у себя. А теперь и меня взяла. И почему-то сделала мне комиссию психотделения на предмет этого вот психического дела.
А я еще раньше написал заявление в Военную коллегию Верховного суда с просьбой пересмотреть мое дело. 30 марта пришел акт психотделения о наличии у меня малярии и шизофрении, а 22 мая — письмо из коллегии, что приговор трибунала отменен и дело мое прекращено. Я думаю, этот акт Лурье устроила, потому что больше шизофрению не находили у меня никогда.
* * *
Дали мне справку об освобождении, каравай хлеба и билет до дома. На мне была лагерная роба и деревянные башмаки. Военкомат велел писать, что в армии я не служил. Конвоир проводил до станции. И я остался один.
Приехал в Воронеж. Мама в Карлаге, отец расстрелян… Пришел к нашему дому. После бомбежки только стены стоят. А в комнате бабушки Клаши груда битого кирпича.
РОМАН О НАРОДОВОЛЬЦАХ
«Смотрите, какая бумага плотная, темная. Такую только в Сегеже делали, на Сегеженском бумажном комбинате. Там моя мама сидела. Все думают, это дневник, а это архивные заметки про «Народную волю», она про нее в лагере роман писала.
В 12 лет мы с братом к ней ездили. Она была замученная и замотанная. Говорила: «Хотели бы убить — убили бы, а что издеваться?» Отца к тому времени расстреляли.
Мама ничего не простила, настроена была агрессивно. Говорила: «Ты мстить за нас будешь?» А кому мстить? Все равно засекречено, кто отца расстрелял. И потом, если человек обозляется, ему уже возврата нет. А я не обозлился».
ЛЕВ ВОЗНЕСЕНСКИЙ 1926, ЛЕНИНГРАД
Вся семья Льва — 21 человек — в 1949 году были арестованы по «ленинградскому делу» (серии судебных процессов против крупных партийных деятелей). Пятеро погибли, трое расстреляны. Льва арестовали в 1950 как члена семьи «врага народа», приговор — восемь годам заключения. Отбывал срок в Песчаном лагере, в Камышлаге, под Омском. В 1953 году реабилитирован. Работал политическим обозревателем ТВ СССР, до 1991 года возглавлял Отдел информации Совета Министров СССР. Живет в Москве.
СТАЛИНСКАЯ ТРУБКА
Трубка которую подруга передала Льву в Песчлаг: «Мне, голодающему, стоящему за чертой человеческой жизни, больше всего на свете хотелось набить эту трубку, утрамбовать, найти, чем разжечь, пососать, подержать сжатыми зубами — видите, она вся изъедена. И трубку мне прислали».
“ Голодали мы зверски. Люди рылись с крысами на помойках, соскребали с дощатого стола столовой слизь и ели ее. Антисанитария была жуткая, клопы полчищами шли по стенам, поднимались по потолку и падали на нары.
В этих условиях нужно было жестко решить, как себя вести. Я всегда подшивал к арестантской робе белые подворотнички. Степь, мороз под 40 градусов. Идешь с работы в ватнике, перевязанный веревкой. Замерз так, что развязать этот узел сам уже не можешь. Но знаешь, что на шее у тебя — белый воротничок.