1933
Родилась в Москве.
1949 … 1951
В 1949 году вместе с друзьями организовала литературный кружок, который скоро превратился в подпольную группу «Союз борьбы за дело революции».
19 января 1951-го — арестована. Содержалась в тюрьме на Малой Лубянке, затем в одиночке в «Лефортово». Следствие продолжалось больше года, дело было передано в отдел особо важных дел МГБ, обвиняемые — 16 школьников и студентов 15–20 лет.
7 … 14 ФЕВРАЛЯ 1952
Военной коллегией Верховного суда признана виновной в измене Родине, подготовке убийства Сталина и взрывах метрополитена.
Приговор: высшая мера наказания трем организаторам группы, пять лет лагерей — трем участникам, 25 лет лагерей — десяти остальным, включая Сусанну.
1952
Этапирована в Инту.
Прошла 11 тюрем и семь лагерей. Работала на строительстве домов, рытье котлованов и др. Получила первую группу инвалидности, почти ослепла.
ЯНВАРЬ 1953
Дело Сусанны отправили на доследствие, ее этапировали в Москву. После начала «дела врачей» МГБ попыталось обвинить Сусанну, что она работала связной между молодежными и еврейскими сионистскими организациями.
1953 … 1956
Весна 1953-го — после смерти Сталина следствие было прекращено, Сусанну этапируют в Коми в лагерь для умирающих Абезь. Затем, по ходатайству родителей, в Дубравлаг (Мордовия), где она работает в швейном цеху.
Весна 1956-го — дело пересмотрено, срок снижен до пяти лет.
25 апреля 1956-го — освобождена.
Когда война закончилась, свободомыслие было везде. Мы говорили друг другу: вы посмотрите, что было с декабристами после войны? Они начали думать. И мы тоже ждали, что люди начнут думать.
Никто уже не считал, что все в стране хорошо. Война была слишком страшна. Все ходили голодные, писем с фронта не было, на фронт забирали всех подряд. Я и сейчас не понимаю, как мы выжили: мы все, люди?
Конец войны я помню больше как слезы, чем как радость. В большинстве квартир были те, кто не вернулся. И все плакали, плакали, плакали.
В девять лет, еще во время войны, я пошла санитаркой в госпиталь. Вот лежат раненые в палате. Они все рядовые. Они все ненавидят. И когда я начинала что-нибудь вроде: «А вот, когда вы шли в атаку…» — они говорили: «Заткнись. Мы сейчас тебе расскажем, как нас в атаку гоняли».
Они рассказывали про заградотряды, про расстрелы солдат в строю. Как неграмотные начальники выполняли то, что говорили в штабе, а в штабе все были пьяные. Как их гоняли, как их наказывали. И поэтому, когда потом мне говорили, как на фронте все кричали «ура» и плясали под гармошку, я понимала, что это бред. У меня было ощущение, что я живу в аду, что кругом вранье.
Году в 50-м мы сидели нашим кружком и обсуждали, чего не хотим. Мы не хотим, чтобы нами командовали. Чтобы была цензура.
Хотим, чтобы нам давали читать то, чего не дают: историю русской литературы, Серебряный век. Разумеется, мы понимали, что эти разговоры не пройдут даром.
Сусанна Печуро в лагере. 1956
* * *
Наших мальчиков, Борю Слуцкого, Владлена Фурмана и Женю Гуревича, как руководителей (им было по 20 лет) приговорили к расстрелу. Писать прошение о помиловании они отказались. После суда меня вели за Женей по коридору. Его держали под руки два конвоира. И я помню, как он рванулся от них, пошатнулся — и его снова схватили. Думаю, в этот момент он понял, что произошло.
Мне и еще девяти нашим — тем, кому было по 16–18, — дали 25 лет лагерей. К тому времени я уже слишком много знала про органы и не надеялась, что когданибудь освобожусь. Было понятно: в лагере я — до конца. Но я же не знаю, когда конец? Можно исходить из того, что ты сел, и на этом все. Но зачем тогда думать, стараться понимать, с кем-то знакомиться, дружить? Поэтому я решила: это — моя жизнь, другой не будет, и прожить по-человечески надо эту.
«За хорошую работу будем хоронить в гробах»
В лагере мы делали очень разное. Корчевали пни, строили дома. Одно время рыли канал.
Инта. Лесотундра. Болота. Вдруг нас гонят, показывают: вот здесь копайте на три метра вглубь. Мерзлота. Зима. Какие там три метра?!
Хорошо помню, как мы возвращались с рытья канала и крестьянки просто падали на нары: не снимая бушлата, не разуваясь. Тогда мы ползли в столовую: мы ж тоже ползали, а не ходили, набирали в мисочки еды, ползли обратно — и кормили всех.
Друзья и однодельцы Сусанны Печуро — Женя Гуревич, Боря Слуцкий и Владилен Фурман. Расстреляны в 1952 году
Уже потом я узнала, что во всех лагерях говорили одинаково: «Нам не нужна ваша работа, нам нужно ваше мучение». А один оперуполномоченный так говорил: «Работайте хорошо. За хорошую работу будем хоронить в гробах».
* * *
Как бы ни было голодно, холодно, плохо, ничто не было так страшно, как отсутствие возможности читать и учиться. Однажды в Минлаге ко мне попала книжка «Атомное ядро». Вот уж что меня никогда не интересовало! Но книжку я выучила наизусть, просто ради возможности что-то узнать.
Кроме нее у меня была «Божественная комедия» Данте. Ее отдала умирающая соседка по лагерю. Она выросла в Харбине, прочла, что СССР прощает своих эмигрантов, и приехала. Взяли ее на границе, она ничего здесь не понимала и была в полном отчаянии и ужасе. В лагере она просто лежала. Не ходила на работу, не ела. Пролежала месяца два или три — и умерла. Беспричинно, просто от отчаяния. Человек, который не понял, что с ним случилось, ничего, кроме полного отчаяния, испытывать не может.
* * *
После войны начались лагерные восстания. Помню, пришел в Инту на разгрузку вагон с лесом, на бревнах выцарапано: «Воркута бунтует. Братья, присоединяйтесь!» Тогда же в политических лагерях перебили уголовников. Фраеров там почти не было, одни фронтовики. Пришли ночью в барак к уголовникам — и перебили всех.
«Лучше я умру сегодня…»
Со мной в лагере были в основном украинские крестьянки. Сидели за дело. Иногда абсолютно необразованные, они всю эту шваль ненавидели иногда даже больше, чем я сама.
Ни за что в лагере оказывались в основном женщины пожилые.
Вот приходит советский взвод в деревню. Смотрит: наверное, бандеровцы в эту избу заходили. И в ту. «Эй, хозяйка, бандеровцы приходили? Хлеб давала? Ты тут не реви!» И не важно, давала она хлеб, не давала, добровольно ли, все, ее забирают, дети остаются беспризорными, много детей. Со мной сидела украинка, у нее 10 детей осталось.
Ну а если про кого узнавали, что действительно помогали бандеровцам, — как их пытали! Мы потом видели их шрамы.
* * *
Уголовники жили по принципу «ты умри сегодня, я — завтра». У политических такого не было. Мы старались жить по принципу «лучше я умру сегодня, чтобы ты прожил еще один день».
Друзей в лагере у меня было много. Был Витя из Москвы, сел на 25 лет за молодежную подпольную организацию «Армия революции». Был Георгий, коммунист из Болгарии. «Ты чего сюда попал?» — спрашиваю. Он мне ответил замечательно: «Понимаешь, у старшего брата большая Сибирь».
Мы подружились с Надеждой Марковной Улановской. Ее дочь Майя — моя одноделка. Ее арестовали, когда родители уже сидели, и в лагере я первая рассказала Надежде Марковне, что ее дочери дали 25 лет. Помню, как она кричала: «Все! Это конец! Это им конец! Если они начали сажать детей, они долго не протянут».
До «конца» Надежда Марковна не дожила. Умерла в конце 1986-го в Израиле.
Бедная конвоирша
Нас водили на очень тяжелую работу, очень далеко. В один из первых дней, когда гнали нашу бригаду, один из конвоиров вдруг закричал. Оказалось, в нашей бригаде его невеста. Его забрали в армию, ее, украинскую крестьянку, арестовали.
Она увидела его, стала плакать. Он подошел к ней: «Я вашу бригаду буду водить, сколько смогу. Давай свое кайло». Взял и повел нас до самой делянки. Водил нас неделю, кайло ее носил, доставал кусочки хлеба… А потом конвой поменяли. На нее страшно было смотреть.
* * *
Охранники нам в общем сочувствовали.
Присылают к нам как-то новых конвоиров, все — ленинградцы, солдатики, лет по 18. Сидят, перебирают наши карточки, хотят узнать, что за люди сидят. Я была самая молодая, они зовут меня к себе, говорят: слушай, девочка, за что сидишь?
Я говорю: вам тут две недели объясняли, какие мы страшные враги. Они говорят: да нет, ты нам правду скажи.
— Маму с папой не слушалась, — говорю. И один, самый маленький и запуганный, прямо вздрогнул: «А что, за это сажают?»
В лагере. 1955
* * *
Конвоирша одна очень была злая. Молоденькая, худая, хуже нас всех. Она жила в деревне, у нее умерли родители и осталась куча маленьких братьев и сестер. Прокормить их в колхозе она не могла, вот и завербовалась на Север, взяла в охапку свою ораву голодную — и приехала.
Она нас всех ненавидела, конечно. Жалели мы ее ужасно, понимали, что дети у нее голодают. И когда кто-то из нас получал посылку, какую-нибудь конфетку или кусочек сахара несли ей. И она брала.
* * *
Помню, жили мы в одном большом бараке: по одну сторону забора зэки, по другую — конвоиры.
Ночью вдруг пришли в нашу часть барака и забрали на этап пожилую украинку. А утром просыпаемся от крика: «Мама, мама! Позовите ее, я знаю, что мама здесь!»
Его ночью привезли. Конвоир он был. Она письма ему писала, на них адрес был. Он сюда перевелся. А начальство увидело его карточку, и ее увезли.
История спасения
Женя Шаповал был человек неподражаемый. Он сел за организацию антисоветской молодежной группы. Группы не было, просто компания друзей собиралась, болтала, рассказывала анекдоты. И один донес.
Познакомились мы в лагере. Прихожу в барак с работы, мне говорят: тебе записка. Читаю: такой-то, студент МГУ, узнал, что здесь есть девочка из Москвы. «Если не боишься, ответь. Будем хоть иногда перекидываться записками — будет легче жить».
Женя замечательно себя вел. Например, пишет: сегодня девчонок поведут в каптерку забирать посылки. Иди с ними. В каптерке душно, сыграй обморок.
Я иду, стою-стою, говорю: ох, мне плохо. Девчонки меня подхватывают, кричат: врача, врача! В обморок никто не верит, но все понимают: значит, так надо.
И тут в белом халате появляется Женька. Оказывается, договорился с лагерным врачом, чтобы тот дал ему халат. Командует: вынесите ее на воздух, она задохнулась. Выходит, встает рядом, и мы с ним разговариваем. Это был первый раз, когда мы увиделись.
А чего стоят одни его письма мне в лагерь!
Скоро меня увезли в инвалидный лагерь Абезь, это недалеко от Инты — и очень плохо. Еще на Лубянке мне говорили: «Знаешь, что мы сделаем, если будешь молчать? Отправим тебя в Абезь». Вот туда я и попала.
Сначала я была в отчаянии. Работы в Абези было меньше, пайка меньше, умирали там сплошь. К тому же в Инте были свои, там был Женька, а тут-то чем жить? Вокруг старые, опустившиеся люди: разучились говорить, лежат на нарах, пока не умрут. Утром надо было пройти, посмотреть, сколько умерло за ночь.
Через некоторое время я получаю письмо. Вижу: фамилия — незнакомая, штамп — московский, почерк — Женькин! Притом что из лагеря в лагерь писать запрещено категорически.
Само письмо о том, какая замечательная наука математика и как он жалеет, что не успел рассказать мне о связи математики и архитектуры. Вскоре приходит еще письмо, со стихами. Так и повелось: раз в месяц — письмо. Когда я вышла из лагеря, спросила: Женька, как?!
Оказывается, он вырезал штамп на резинке, шлепал его на конверт и подбрасывал письмо к другим через окно каптерки, где они лежали перед раздачей.
* * *
Как-то раз Женя написал мне записку: «Вчера у меня был день рождения. Мы его праздновали с ребятами, и я сказал: если я когда-то и встречусь со своей девушкой на воле, это будет мой день рождения».
И вот прихожу я домой 25 апреля 1956 года. Мама ко мне кидается, я говорю: мамочка, прости, иду к телефону, говорю: «Женька, я вернулась». «Конечно, — отвечает он, — сегодня же мой день рождения!»
Вышел он за два года до меня. Родители бы меня не вытащили, если бы не он. Он приходил к ним и говорил: хотите, чтоб она вышла живой? Тогда идите туда, напишите то, ходатайствуйте тому. Работайте!
Когда вышел, он прислал мне уже законное письмо: «Я в университете. Вернулся Ландау». Понимаешь ведь, что жизнь меняется, если Ландау вернулся.
* * *
Такой подарок он мне сделал, знаете… Да… Когда в меня вернули на доследствие в Москву, Женька был уверен, что меня будут пытать. Кто-то из его приятелей-зэков передал мне яд и сказал: «Женька говорит, тебя там убьют. Поэтому ты не терпи. Лучше умирать быстро». Но я подумала: выдержу. Если идешь — иди до конца. Иначе для чего тогда все?
* * *
Нет, это не история любви была. Это история спасения. Потому что и ему было бы совсем худо, если бы не наша постоянная готовность друг другу помогать.
«Самое трудное — возвращение»
Когда меня уводили, я уже в коридоре обняла маму, шепнула: «Если кто-нибудь спросит, что со мной, скажи, как есть. И сделай, пожалуйста, уборку». Мама отшатнулась, конвоир понял, что что-то здесь не то, заорал. Но «уборку» мама сделала. Когда пришли с повторным обыском, чернил для гектографа и второго экземпляра нашей программы в доме уже не было.
Наши бумаги мама выкидывала, скорее всего, не читая. Когда она приехала ко мне на свидание, она все еще ничего не понимала. А отец по работе бывал на Колыме, проехал мимо всех лагерей и потом говорил мне, что ему в голову не приходило, что я могу быть там. В их посылках в лагерь лежали нарядные ночные рубашки.
* * *
У Бори, с которым мы проходили по одному делу, взяли всех: двух дядей, маму, сестру. У меня никого. До сих пор не понимаю, почему. Говорят, если твоих не взяли, значит, они стучали. Не знаю. Почему остальных взяли, а моих нет?..
Потьма. 1955
* * *
Выпускали меня в Москве. Пришли конвоиры, сказали: ну все, идите отсюда. «Не пойду, — говорю. — Я больная, мне ходить тяжело. Отвезите. Или позвоните отцу, он встретит».
Еще в Инте Женька мне говорил: если меня когда-нибудь отпустят, я скажу, чтобы они меня отвезли. На машине забрали — на машине пусть возвращают. Я это и сделала.
Отец приехал и повез меня домой.
* * *
Самое трудное — это возвращение. В 56-м я вернулась домой, в ту же комнату, откуда меня взяли. Первое время просыпалась по утрам и думала: «Господи, а здесь-то я что делаю?! Ведь мое дело там, там все, кого я знаю. Здесь-то я зачем?!» Каждое утро.
Однодельцев моих отпустили одновременно со мной. Сначала все друг за друга держались, потом каждый начал строить свою жизнь. Все стали устраиваться на работу, я пошла сдавать экзамены на школьный аттестат. Все вокруг говорили, что я сумасшедшая, но для меня это было страшно важно. Вот я сдам — и девчонки мои поймут, что это можно сделать.
Из лагеря я вернулась с первой группой инвалидности. Видела я совсем плохо — на следствии много всяких фокусов делают, от которых слепнешь. Друзья читали мне учебники вслух, я повторяла. Это было очень трудно, но экзамен я сдала. Стала поступать в университет, куда меня, конечно, не взяли. Но это уже была реальная жизнь: добиться, не скиснуть, понять, что делать…
Родители плакали, охали, жалели. Не понимали. Они думали, к ним вернулся тот же самый ребенок. Но я была уже не та…
* * *
Подписку о неразглашении того, что было в лагере, я не дала. Это возможно, но обычно не приходит никому в голову. Чекистам я так и сказала: «Теперь вся моя жизнь будет направлена на то, чтобы рассказать всем, что здесь творится».
* * *
Реабилитацию я получала так. Открывается дверь, входит военный. «Здравствуйте. Я майор… Принес вам постановление прокуратуры о реабилитации. Вы должны его прочитать, расписаться, и я ее заберу обратно. Так велено». Ну велено — так велено. Прочитала, расписалась. «Только, говорю, неправильно здесь. Здесь написано, что никакой антисоветской организации не существовало. А она была». Он так и сел.
Документы для реабилитации я не оформляла. Она мне не нужна. Чтобы мне что-то давала эта власть? Ну на фиг. С голоду не помру и без них.
Возвращение комиков
В 90-е мы стали ездить по местам, где раньше сидели. Помню, в Инту я приехала в туфельках, а там грязища-а! Люди, сидевшие в Коми, называются комики. Вот собрались мы с комиками, садимся за стол — и через несколько минут влетает баба: «Кто тут в туфлях?! На, промокнешь! Батюшки моего сапоги». Оказалось, дочь вертухая. Я была для нее своя: сидела ведь.
Приехали, ходим, поем песни — те, что в лагере пели. Устроили вечеринку в местной столовой, сделали винегрет.
Я даже забыла в гостинице костыли, без которых давно не ходила.
Узнавали дома: этот ты строила, тот — я. Всех, с кем сидела, смогла разыскать. Ну как это зачем приехала? Это же была моя молодость. Я там была счастлива…
Мне о лагере не просто легко, мне интересно вспоминать. Жизнь ведь была потрясающе интересная!
Если бы не лагерь, мы были бы совсем другими людьми.
Свидание с отцом в Потьме. 1955
* * *
Жизнь человека зависит от того, сколько его любили в детстве. Из детства человек уносит или любовь, или страх. Отсутствие страха — гарантия жизни.
Я никогда не была человеком выдержанным, поэтому попадала в такие вещи, как драка с конвоирами, расстрелять меня обещали. Все вокруг говорили: что ж ты делаешь?! А у меня страха не было. Мы жили в мире, где можно ничего не бояться. Если боишься — не выживешь. Выжить можно, когда пропадает страх за собственную жизнь: что будет — то будет. Ты, во всяком случае, остаешься человеком.
Подготовка к экзаменам после освобождения. 1956
Первый курс Историко-архивного института. Москва, зима 1957 года
ТОМИК БЛОКА ИЗ ИНТЫ
«Двадцатый день рождения я встретила в лагерной больнице в Инте. А в той же больнице, на другом конце, с открытым туберкулезом лежал мой друг Женя Шаповал. Не знаю как, но он ухитрился встать, незаметно дойти до забора женской больницы и вручить мне этот сборник Блока и букет роз.
Пронести книгу в лагерь было так же невозможно, как найти в Инте розы. Откуда она, я так и не узнала, но все годы держала при себе. Один раз начальник КВЧ обнаружил книгу, открыл, увидел фотографию Блока, перелистал, отдал надзирательнице: «Ты книгу ей оставь, — говорит. — А портрет вырви. Это небось ейного хахеля карточка».
НИНА ЕРМАКОВА 1922, МОСКВА
Арестована в 1944 году. По материалам дела, члены антисоветской группы, в которую она входила, планировали бросить гранату в автомобиль Сталина из выходившего на Арбат окна комнаты Ермаковой. Когда по делу было арестовано уже 14 человек, выяснилось, что окно комнаты выходит во двор. Тем не менее Ермакова была приговорена к трем годам лагерей. Спустя полгода освобождена по амнистии.
Реабилитирована в 1956-м. Живет в Москве.
ПРОФИЛЬ НА ТЮРЕМНОЙ СТЕНЕ
Копия наброска профиля Нины Ермаковой, который ее одноделец Валерий Фрид (в будущем — известный сценарист) нарисовал обмылком на стене камеры, чтобы показать сокамернику, какая у него красивая подруга.
“ Еще когда я была ссыльной, мне разрешили съездить по путевке в Кисловодск. В купе со мной ехал полковник КГБ. Я решила дурака повалять. Говорю: «О-о-о, вы из КГБ? А у меня там знакомые есть: Родос, например», — это был мой следователь.
Полковник изменился в лице: «Вы что, вы что! Он давно арестован. Даже не упоминайте его никогда».