58-я. Неизъятое

Рачева Елена

Артемьева Анна

Никита Игоревич Кривошеин

«На этой воле было настолько противно, что, может, лучше на ней и не быть»

 

 

1934

Родился в Париже.

1946 … 1954

В 1946 году семья Кривошеиных, дворян-эмигрантов первой волны, репатриировалась из Франции в СССР и приняла советское гражданство. В сентябре 1949 года отец Никиты Игорь Кривошеин (участник Первой мировой войны и движения Сопротивления, бывший заключенный Бухенвальда и Дахау) был арестован, обвинен в «сотрудничестве с мировой буржуазией» и приговорен к 10 годам лагерей. Освободился он в 1954 году.

25 АВГУСТА 1957

Арестован КГБ за напечатанную во французской газете LeMonde статью с критикой вторжения советских войск в Венгрию. Следствие провел в Лубянской, затем в Краснопресненской тюрьме.

20 МАРТА 1958

Осужден Военным трибуналом Московского военного округа на три года лагерей. 28 апреля 1958-го этапирован в Дубравлаг на станцию Явас в Мордовии. Работал на пилораме, разгрузке вагонов.

1960 … 1971

Февраль 1960-го — освобожден определением Верховного суда Мордовской АССР, отбыв две трети срока.

Отчасти по собственной воле, отчасти из-за давления КГБ эмигрировал во Францию.

Работал синхронным переводчиком в ЮНЕСКО, ООН и Совете Европы, переводил русскую художественную литературу, выпустил несколько книг публицистики и воспоминаний, сотрудничает с российскими изданиями.

Живет в Париже.

 

Как я первый раз увидел лагерь… Это было в 1948 году. Целая группа людей приняла советское гражданство во Франции и была выслана французской полицией. Они получили советские визы и на пароходе «Россия» приплыли в Одессу. Генеральши стояли на палубе и, когда завиделся берег, вынули платки и кричали: «Россия, Россия…» А на берегу их ждал конвой, грузовики и люстдорфский фильтрационный лагерь.

* * *

В 1957-м я изготовил недлинный газетный текст о том, что события в Будапеште погасили эйфорию, вызванную десталинизацией и массовым возвратом выживших обитателей ГУЛАГa. И что режим снова взялся за свое, то есть за посадку. Текст появился в газете Le Monde. Статью я передал через сотрудника посольства.

Вычислить автора было несложно, поэтому ареста я ждал. Прослушка в те годы уже была, на следствии мне ее цитировали. И потом, круг общавшихся с французами настолько был ограничен, что не надо было быть пинкертонами, чтобы меня найти.

Степень риска я, конечно, понимал, но у меня было такое настроение — нерациональное, конечно, что на этой воле настолько противно, что, может, лучше на ней и не быть.

Ощущение оттепели было недолгое: от марта 1956-го — XX съезда — до 23 октября того же года, когда Хрущев на приеме в посольстве Китая припомнил Сталина.

А после Будапешта (венгерского восстания 1956 года, жестко подавленного советскими войсками — Авт.) все уже было ясно.

На воле было… нечестно — это неправильное слово. Нечестно сейчас. На воле была коллективная шизофрения — она может быть очень честной, правда?

 

«Из кустов вышел лейтенант милиции»

Арест был очень кинематографический. У меня была назначена встреча с французом, через которого я передавал статью. В 10 часов вечера, у Донского монастыря. Весь этот день и предыдущие за мной шло навязчивое наблюдение: видимо, уже готовились меня брать. Дома я все незаконное уже уничтожил… Но когда я пошел на эту встречу, наружка исчезла. Прихожу, появляется француз — и тут трое людей, одетых по-рабочему, в бушлатах, в сапогах, прыгают на меня с громким криком. «Этот человек — государственный преступник, его разыскивают органы госбезопасности! Ваши документы!» (смеется). Я не растерялся и ответил:

— А ваши документы?

— Сейчас будут.

Из кустов вышел лейтенант милиции и уже официально потребовал мои документы.

Странным образом у них была только одна машина, в нее запихали француза. А чтобы везти меня, они проголосовали на улице. Остановился молодой тип и от вида трех чекистов и меня настолько, простите за выражение, перебздел, что не смог завести машину. На третьей его попытке один из чекистов сказал ему: «Это что, вредительство?!» И машина помчалась!

* * *

Меня привезли на Лубянку: «Иди, не оглядывайся». Заводят в подвал. Первое, что я вижу, яркий свет и надпись: «Место заряжания оружия». Как-то мне… не очень понравилось. Заводят в бокс, раздевают догола. И тут я подумал, простите меня за это слово, все, п***. Тут охранник берет тюремную одежду, по швам ощупывает… «Одевайся». У меня отлегло.

* * *

На третью или четвертую ночь послышались очень громкие крики явно молодого человека: «Начальник, не надо, начальник, больше не буду…» И так очень долго. Только много времени спустя я понял, что избиения в камере быть не могло, а если бы человек сам стал так орать, ему тут же сказали бы заткнуться. Объяснение я нашел только одно: это был период после VII Всемирного фестиваля молодежи и студентов, когда по стране шла волна арестов той самой молодежи и студентов. Лубянка была набита до отказа, по городу понабрали человек 40–50 и хотели всех напугать разом. Было страшно, конечно. Как тут не испугаться?

* * *

У меня были двое следователей, серые служаки. Младший — Владлен Алексаночкин, старший — Орлов Иван Васильевич, не злой человек, но полное ничтожество, с которым было скучно и… нестрашно. Вообще для следователей Лубянки это была не работа, а служение и высокий долг. Но у этих двух никакого фанатизма не было, они были уверены, что я дурак, раз попал к ним.

 

«Фотографировал надуманные факты»

26 апреля 1958-го меня отправили на этап, где я впервые после комфортной Лубянки с интеллигенцией увидел этапируемых из Украины и Белоруссии военных преступников.

Этнически зона в Явасе была устроена очень просто. На две тысячи человек там было 200 литовцев, 200 эстонцев и 200 латышей. Если считать в процентах к жителям СССР, население этих республик составляло 1–2 %, а на зоне — по 10 %. Это была сознательная, убежденная контра без всякой марксистской дури. Со многими мы были близки. Особенно я, поскольку я был с Запада, а они считали себя европейцами, многие говорили по-французски, среди них тоже были репатрианты. Мы дружили со студентом-орнитологом из Тарту. Он снимал на пленку глушильные установки и передавал эти снимки в эмигрантскую эстонскую печать в Швеции. У него очень хорошая формулировка была, за что его упрятали: «Фотографировал надуманные факты». Многие сидели «за пол-литру». Выпьют пол-литру — и орут: «Коммунисты, бах-бах-бах…»

Один был очень милый человек по фамилии Луйк. Когда ему было 16 или 17 лет, его мобилизовали. Он стоял в оцеплении варшавского гетто, в охране. И рассказывал потом: «Я был хороший. Люди выходили, давали всякое золото, ценности — я их выпускал. А другие были — деньги-ценности брали, а потом им в спину стреляли». Свои 10 лет он получил за войну, освободился на Воркуте, написал неуклюжую беллетристику о лагере — и снова за нее сел.

* * *

Стукачей не было, в лагерях к тому времени оказался контингент, который очень трудно завербовать. И если на воле было ощущение общей шизофрении, то когда я попал в зону, у меня впервые после возвращения в СССР появилось ощущение, что я среди нормальных людей.

 

«Ваш паспорт надо бы сменить»

Освободился. Паспортистка выдала мне паспорт на трех языках: русском, эрзя и мокша, со статьями 39–40 положения о паспортах (запрет жить в режимных городах. — Авт.) Вышел. Купил пол-литра — и не выпил. Был такой стресс, что даже не тянуло надраться.

* * *

Я оказался, видимо, одним из первых полувысланных. Во Франции у меня были родственники, я каждый год подавал запрос, прося выпустить меня к ним в гости. Мне отказывали.

А после самолетного дела (попытка захвата пассажирского самолета 15 июня 1970 года ради эмиграции из СССР. — Авт.) мне сказали четко: «Руководство предлагает вам выехать на постоянное (место жительства — Авт.) и просит серьезно обдумать возможные последствия вашего отказа». Колебаться не приходилось: второго ареста не хотелось очень.

Вскоре, когда я уже был в Париже, отца выпустили ко мне в гости. Когда он вернулся в Москву и пришел сдавать паспорт в заграничный ОВИР, ему чрезвычайно удивились: «Как, вы вернулись?»

Потом к нему пришли тоже. Внезапный звонок поздно вечером, так называемый участковый, проверка паспортов… «Ваш паспорт… Надо было бы его сменить. Нет, вы серьезно подумайте: паспорт надо сменить». И в день ареста Солженицына, 12 февраля 1974 года, отца вызвали в ОВИР и предложили выехать на постоянное место жительства. Он спорить не стал.

* * *

Лагерь мне больше не снится. Перестал… лет пять максимум тому назад. Снился в основном арест, как будто я сам себя арестовываю. Очень реалистично… А отцу это снилось, когда он умирал. У него до этого был инсульт, но он был в уме. И тут звонок в дверь. Он сказал: «Никита, это пришли из КГБ нас брать. Быстро спрячь меня!» Это было в Париже. Спустя 20 лет…

УЗНИК КОНЦЛАГЕРЯ

«Фигурка хранилась в нашей семье много лет. Это заключенный нацистского концлагеря: роба, номер, нашивка «R» на груди: «русский, политически неблагонадежный», такую папа носил в концлагере. А подарил ее папе немецкий военнопленный в Тайшете. Отца как-то спросили: «Где вам было хуже, в Дахау или в Тайшете?» И отец не задумываясь ответил: «В Тайшете. Потому что я знал, за что я в Дахау, а в Тайшете — ни за что».

 

АНТОН АНТОНОВ-ОВСЕЕНКО 1920, МОСКВА

Арестован в 1940 году как «сын врага народа», освобожден, но 22 июня 1941 года арестован вновь, осужден на два года лишения свободы, в январе 1943-го освобожден и через полгода арестован. Приговор — восемь лет. Несмотря на полученную в детстве частичную слепоту, провел 13 лет в лагерях в Туркмении, на Волге, под Москвой, на Печоре и Воркуте. Освобожден в 1953 году, реабилитирован в 1957-м. Историк, писатель, основатель Государственного музея ГУЛАГа.

ЛАГЕРНАЯ ТЕАТРАЛЬНАЯ ПРОГРАММКА

Программка спектакля по шпионскому детективу «Поединок». Антонов-Овсеенко играл роль генерал-майора КГБ Звонцова: «Ничего, что я враг народа и сын знаменитого врага народа. Не постеснялись, напечатали мою фамилию полностью».

“ Когда работаешь на сцене, на публике, это всегда удовольствие. Ты держишь зал. Как говорят старые эстрадные артисты, тебя едят. В зале сидит начальство. Офицеры, охрана, чекисты… Хоть я и почти слепой, я вижу, как сверкают в зале золотые погоны. И тут к ним выходит «враг народа» — и зал его ест. Час, два, три… Ни один не поднимется, ни генерал, ни вертухай. Потом, конечно, снимаешь костюм, идешь в барак… Но на сцене — на сцене ты держишь публику. Я — заключенный. А они, начальники, меня едят.