58-я. Неизъятое

Рачева Елена

Артемьева Анна

Павел Калинникович Галицкий

«Самые сильные всегда умирали первыми»

 

 

1911

Родился в селе Ново-Михайловское Херсонской губернии.

1937

14 августа 1937-го арестован «за активную антисоветскую деятельность» в райцентре Залучье под Ленинградом, где работал ответственным секретарем районной газеты «Новый путь». Следствие шло в Залучье, потом в Старой Руссе.

10 декабря 1937-го — приговор Особого совещания: 10 лет лагерей. Этап Ленинград — Чита — Улан-Удэ — Удинск — Владивосток — Колыма.

1938 … 1943

1938–1943 — работал на добыче золота, лесоповале, в шахтах, маркшейдером.

Ф евраль 1943-го — повторное обвинение. Обсуждая с солагерниками Сталинградскую битву, Галицкий объяснил поражения на фронте репрессиями против командующих Красной армии, за что был обвинен в антисоветской агитации.

1943 … 1948

3 марта 1943-го — приговорен ревтрибуналом войск НКВД при Дальстрое к десяти годам лагерей с поглощением первого срока. Изолятор, общие работы, голод.

1943-й — переведен с общих работ в геологоразведочное бюро. Работал горным мастером на шахте, затем бригадиром золотоносного прииска.

1948-й — обвинен в краже золота с прииска и получил третий срок, вновь 10 лет.

1952 … 1954

18 октября 1952-го — освобожден «по зачетам» (за перевыполнение рабочей нормы) на шесть лет раньше окончания срока, но без права выезда с Колымы. Устроился работать на шахте, перевез на Колыму жену.

1954-й — получил разрешение уехать с Колымы и спустя 17 лет после ареста с женой и новорожденным сыном вернулся в Ленинград, где впервые увидел младшую дочь. Из-за запрета жить в крупных городах устроился на работу в карьер под Тулой.

1957

Реабилитирован.

Работал горным мастером, начальником отдела снабжения завода.

Живет в Санкт-Петербурге.

 

В 37-м брали всех, и я чувствовал, что меня тоже возьмут. Все говорили: уезжай, а я отвечал: куда, зачем? И не убегал.

Арестовали меня в августе 1937-го. Я как раз провожал жену на поезд, она ехала из Залучья, где мы жили, в Ленинград рожать нашего второго ребенка. Автобусов тогда не было, поймал попутку. По дороге нас догнала легковушка, загородила дорогу. Открывается дверь: «Заместитель начальника НКВД Гостев. Галицкий, вылезайте, поедете со мной».

Жена спрашивает, в чем дело. «Не волнуйтесь, — говорит, — муж вас догонит». Тоня поверила, а я понял: к ней он обратился «товарищ Галицкая», ко мне — просто «Галицкий». Значит, все…

* * *

ОГПУ в Залучье сделали в старом кулацком доме, тюрьма была в кладовке, напихали туда человек 30. Маленькое помещение, духотища, крошечное окошко, люди сидят в одних кальсонах. Смотрю — знакомые все лица: председатели колхозов, учителя, глава сельсовета…

Три недели меня не трогали. Наша няня Настя водила мою дочь Катюшку к окошку тюрьмы. Та кричала: «Папа-а! Иди домо-ой! Кате скучно-о!» А жена в роддоме была…

Через три недели отвезли в Старую Руссу. Там тюрьма была настоящая, старинная, одна камера человек на сто. Подержали месяц и перевели в одиночку.

То есть раньше это были одиночки, а сейчас туда набили человек 30. Спали валетом, ночью по команде одновременно переворачивались с боку на бок…

Через несколько дней в камеру бросили Гусева. Седой старик, учитель школы, хороший мужик. Спрашиваю: «Вы не видели мою жену?»

— Представь себе, видел. Она с ребенком на руках шла, я с ней поздоровался. А мальчик или девочка, этого я не знаю.

Павел Галицкий в лагере. Колыма, 1941

Через несколько минут вдруг забирают меня и Гусева из камеры и ведут к начальнику тюрьмы: «Почему правила нарушаете?» Мол, мы, заключенная сволочь, о воле не имеем даже права разговаривать. Дали мне за это пять суток «угольника». Они в конце тюрьмы отгородили угол, с самого чердака до подвала. Получилась камера, узкая, как труба, и холодная, как погреб. Там уже были старик и молодой цыганенок. Когда двое стоят — один сидит, больше никак. В день дают 300 грамм хлеба, баланду — и все. Оттуда меня уже на руках вынесли, я отощал и морально был убит. Кто у меня родился, я узнал уже в лагере, из письма. Девочку назвали Людой. А я мальчика хотел.

 

«Развод без последнего»

Меня пригнали на Колыму 7 октября 38-го года. Привезли полторы тысячи, на Новый год в живых осталось 450 человек.

38-й на Колыме был самый тяжелый год. По утрам приходил староста с во-от такой дубиной и устраивал «развод без последнего». То есть того, кто идет последним, бил дубиной по голове, насмерть. Заключенные бросались к дверям, а снаружи стояли начальники и веселились, глядя, как доходяги торопятся и давят друг друга.

Работали по 16 часов. В темноте возвращаешься в лагерь, хлебаешь холодную баланду (хлеб ты уже утром весь съел), ждешь отбоя и падаешь как убитый. 2–3 часа — и весь барак, голодный, начинает шевелиться: чувствует, что скоро принесут пайку. В шесть утра подъем. Хватаешь пайку, осторожно, чтобы ни крошки не уронить, опускаешь в кипяток, мнешь, делаешь тюрю, глотаешь. Брюхо набил — а все равно голодный. И опять на работу.

Помню, сидит в туалете бывший начальник Ташкентской железной дороги: пожилой, носатый, в очках. Выковыривает из кала зерна перловой крупы (они не развариваются) и — ест.

Видит меня, начинает плакать: «Павел, пойми, нет больше сил терпеть». Знает, что непотребное делает, но удержаться не может. Выжил он, нет — не знаю. Все они перемерли. Все на Колыме перемерли.

* * *

Сам я дошел так, что стал собирать селедочные головы на помойке. Охрана увидела, смеется: ха-ха-ха, вон, журналист, а в отбросах роется. Слышу, чувствую, что становлюсь скотом, — но не могу остановиться.

Мне было совершенно безразлично: останусь я жив, не останусь я жив. Есть у меня семья, нет у меня семьи. Приходишь на работу, берешь кайло, начинаешь гнать тачку. Все бездумно, безразлично, как немыслящий механизм. Мысль остается одна: пожрать.

Ну как человек после этого может думать, иметь мысли? Жену забываешь, детей! Забываешь, что ты человек. Вот это — лагерь. Сталинский трудовой лагерь.

 

«Я решил: надо жизнь кончать»

Первый срок — 10 лет — я жил с мыслью: все равно вырвусь, все равно я отсюда вырвусь. А потом раз — и второй срок.

В начале 1943 года сидим на нарах, разговариваем. Заговорили о Сталинградской битве. «Если бы не вырезали руководство Красной армии, — говорю, — Тухачевского, Уборевича, Блюхера, до этого бы никогда не дошло».

Сволочь какая-то стукнула, и мне — новый срок, 10 лет. Статья 58–10, часть 2: «за сожаления о врагах народа Тухачевском, Уборевиче и других». И с марта 1943-го пошел мой срок с нуля.

Следствие я провел в карцере. Крошечная камера, нары из жердей. В бревнах щели, в коридоре, метрах в пяти — печка. Бросят туда кусок ваты, чтобы дымила, вот и все тепло.

Март, Колыма, холод неимоверный, кажется, что спишь раздетый. Пайка — 300 грамм хлеба… И я решил: надо жизнь кончать. Наступит отбой — и все, повешусь. Снял рубашку, порвал на веревки… Смотрю в щель в стене, когда дежурные уйдут. И вдруг один из них, татарин, он с нами обращался по-человечески и нас всех называл «мужиками», вдруг идет ко мне: «Вставай, мужик, пошли со мной». Приводит в лазарет, с лекпомом, видно, уже договорился: «Переспишь тут ночь, а то совсем замерз небось».

И следующие три ночи, пока никто не видит, уводил меня ночевать в теплый лазарет.

Больше о смерти я за все 15 лет срока не думал. Молодой был.

 

«До чего живучий народ!»

1943-й был для меня мрачный год. После нового приговора меня опять отправили на общие работы. Доходягой я стал быстро. Вот иду — камешек. Споткнулся — упал, встать не могу. Чувствую: долго не выдержу, надо жизнь спасать. Пришел в забой, взял камень — и раз по руке. Думал кисть сломать, а от слабости только синяк оставил.

* * *

В войну каждый старался избавиться от тяжелого труда: рубили пальцы, подрывались на взрывчатке. В забоях оставались капсюли, шнуры огнепроводные. И вот кто-нибудь берет капсюль, зажимает в руке, поджигает шнур и бежит. За ним конвой: «Стой! Стой!» Взрыв — пальцы и отлетели. Что ж вы думаете: тряпкой перевяжут, и обратно на работу. Кому какое дело, господи! А потом вышел указ: за самострелы — расстрел. И пошло: перевяжут оторванную руку тряпкой, человека в изолятор, оттуда в суд — и сразу на расстрел.

* * *

Все наши посылки воровали блатные. Ели они одно краденое, а лагерные пайки скапливались у них на окне в бараке. И вдруг блатные заметили, что пайки начали уменьшаться. Надо поймать вора. Но как? Взяли две пайки, разрезали, насыпали туда чернильный карандаш, закрыли и поставили назад на окошко.

Наутро — развод. Стоят 500 человек, и блатной — тощий, мягкий, как пантера, идет вдоль ряда и смотрит.

Тут же вохра стоит, наблюдает, что будет дальше. И вдруг блатной видит, что у одного доходяги вся рожа в чернилах.

— А, сука! — блатной бросается на него, как леопард. Тот бежать, урки за ним.

Били и ногами, и руками, и палками. Доходяга кое-как добежал до палатки, лезет внутрь, а изнутри его бах — поленом по голове. Только ноги снаружи: дрыг-дрыг. Все, убили человека. А развод пошел своим путем: подумаешь, доходягу забили.

Через несколько дней вижу — доходяга этот сидит, баланду хлебает. До чего живучий народ!

 

«Усеченный эллипсоид»

Был у нас в лагере Александр Александрович Малинский — с 1914 года главный врач русского экспедиционного корпуса во Франции. В 1917-м он с группой передовых офицеров вернулся помочь новой власти, стал начальником сануправления Красной армии, затем директором бактериологического института. Небольшого росточка, культурнейший человек.

Колыма, начало 1950-х

Обвинение у него было: «Отравление 250 тысяч малолетних в городе Москве». Приговор — расстрел. Заменили 25 годами. В лагере его оберегали: величина! Работал он санитаром. И вот приезжает начальник сануправления Дальстроя Драпкин.

— Фамилия!

— Малинский.

— Почему не рапортуете как положено?

— Простите, я гражданский, я не военный…

Драпкин разозлился и перевел Малинского на общие работы.

Попал он на шахту, в звено из четырех человек: Малинский, бывший начальник Среднеазиатской дороги и еще два бывших железнодорожных начальника, все старички.

За весь день четверо доходяг выковыряли ломами небольшую яму. Я уже был мастером, прихожу замерять.

Смотрю, что за яма, не круг, не квадрат… А кто-то из них говорит: «Будьте добры, карандаш. Это, знаете ли, усеченный эллипсоид. Синус у него такой-то, разрешите, я вам формулу напишу».

— Слушайте, — говорю. — Вы вчетвером наковыряли полнормы одного человека.

Это значит — уменьшенная пайка, 300 грамм хлеба на каждого. Плюнул и записал каждому полную норму.

 

«Не могу я простить»

Рецептов выживания в лагере нет. Был у нас Василий Глазков, полковник авиации, в прошлом шишка, начальник Осоавиахима. Ростом — за два метра, каждая рука — как две мои. Рыжий, с голубыми глазами. Особенно любил рассказывать про свою Ниночку. И надеялся: «Дело мое, — говорит, — на пересмотр направлено. Выпустят меня скоро».

Работал он сверх силы, по максимуму, хотел доказать, что выдержит. Я ему говорил: «Вася, держись». — «Держусь, держусь!»

Умер. Самые сильные всегда умирали раньше.

В лагере человек превращается в животное, поэтому прожить тупому, безграмотному крестьянину проще. Но если у человека работает голова — это страшная вещь.

В 1939-м мой товарищ, здоровый молодой парень, работал в лагере санитаром и нажил грыжу, таская трупы из стационара в сарай морга. Когда я уже был бригадиром, собрал нас начальник и говорит: неопознанный труп нашли, идемте, посмотрим. Вышли из лагеря, траншея — а там трупы, один на другом. Глянешь — волосы дыбом становятся.

Простить это все? Кому? Не могу я простить.

 

Четырнадцатым трамваем

По жене тосковал. Заставляли ли ее от меня отказаться, развестись? Не знаю, не спрашивал.

Когда получил второй срок, написал ей: «Тося, выходи замуж, не жди». Она обиделась: «Что же ты, — пишет. — Наверное, уже женился? Может, и дети есть?» Я ответил ей откровенно: женили меня. Еще на 10 лет.

Горные мастера. Колыма, начало 1950-х (Галицкий — крайний слева)

Я освободился в 1952-м, но без права выезда. Написал Тосе: «Приезжай, будем обустраиваться тут». Вся родня была против. А жена — согласилась.

Прихожу в общежитие с ночной смены, а мне говорят: тебе жена с Сусумана звонила. А это 20 километров от нашего лагпункта! Ну, я на трассу. Выхожу, поднимаю руку. Мороз градусов 40, не останавливаются машины! Что делать? Встал посреди дороги. Из первой же машины выскакивает водитель — и на меня: мать-перемать. Я ему: «Жена прилетела! 15 лет не виделись». Он заулыбался: «Садись!» Привез меня в Сусуман — а Тоси нет.

Вернулся, вбегаю в общежитие — на моей кровати сидит. Жена!

С женой Антониной. Колыма, 1953

* * *

На Колыме Тосе понравилось: простор, стланик растет. Устроилась бухгалтером, котенка завели. А в марте 53-го товарищ Сталин дуба врезал. Приехала комиссия и сказала: все ограничения сняты, можете уезжать.

Приезжаем в Ленинград, выходим на вокзал: стоит бабушка и три девушки симпатичные. Думаю: почему три? У меня же две! Тут две на меня прыгают. Понравился я им сразу. Узнали меня по фотографиям, и я их узнал. 5 — 10 минут — и мы уже как родные. И четырнадцатым трамваем поехали мы от вокзала домой.

СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ СЫНА

«Свидетельство о рождении Кольки выписали на якутском и русском. Родился он на Колыме, но ближе к Оймякону, формально в Якутии, в 1953 году. Жена приехала ко мне в 52-м. На Колыме ей понравилось: простор, стланик растет. Устроилась бухгалтером, котенка завели. А тут и товарищ Сталин дуба врезал…»