Основы изучения языкового менталитета: учебное пособие

Радбиль Тимур Беньюминович

Глава 3.

Знание о мире в языковом менталитете (лингвокогнитивный уровень)

 

 

Вспомним известную буддийскую притчу о слепцах и слоне. Слепцы, чтобы узнать, что такое слон, принялись ощупывать слона со всех сторон. Трогавший ухо слона сказал: «Слон – это нечто большое, широкое и шершавое, как ковер». Тот, кто ощупал хобот, сказал: «У меня есть о нем подлинные сведения. Он похож на прямую пустотелую трубу, страшную и разрушительную». «Слон могуч и крепок, как колонна», – возразил третий, ощупавший ногу и ступню. Конечно, слон один и тот же для всех, но это не мешает разным людям представлять его себе по-разному. Слон и представление о слоне – не одно и то же, как не одно и то же – дом и рисунок дома. Один и тот же дом можно нарисовать многими способами, с разных сторон и в разных видах. И нельзя сказать, что какие-то из этих рисунков дома будут более, а какие-то менее «правильными» или «неправильными». Просто рисунок дома – это всегда модель реального дома, которая, хотя и связана с домом, все же существует по своим законам, в мире, отличном от мира, в котором существует реальный дом.

Так мы напрямую подошли к понятию концептуализации мира, которая и есть своего рода «рисунок». Не случайно один из ведущих когнитивных лингвистов мира, Леонард Талми, уподобляет наши представления о мире в языке детскому рисунку. А другой когнитивист, Рональд Лангакер действительно рисует семантику, помещая рисунки в квадратики (боксы) и изображая сетку связей между ними: это, по его мнению, точнее отражает то, что происходит в области смысла языковых единиц, чем привычные для нас списки готовых значений.

Но это – особый «рисунок», без карандаша, кисти и красок. Этот рисунок даже никто не рисовал, но он всякий раз возникает в голове людей, когда они оперируют словами и выражениями своего языка. Причем это скорее мультфильм, чем рисунок. Он движется, меняет планы изображения, разворачивается в пространстве и времени. Такой мультфильм мы могли бы назвать научно-фантастическим, или, скорее, мультипликационной сказкой: так порою причудливы и прихотливы картины и сцены в мире, который «нарисован» языком. Но другого мультфильма у нас нет.

Языковая концептуализация мира далеко не сводится к системно-языковым значениям единиц и выражений языка. Она представляет собой особым образом организованный опыт нашего взаимодействия с окружающим миром, который откладывается в семантике языка также особым образом.

Так, если мы сравним два русских выражения сидеть на стуле и сидеть в кресле, то система языка нам поведает о том, что здесь реализованы абсолютно идентичные модели предложного управления с абсолютно идентичной синтаксической семантикой местонахождения; различие же в выборе предлогов на и в объясняется формальными особенностями сочетаемости глагола с разными существительными, сложившимися исторически и в общем-то случайно.

Однако с точки зрения языковой концептуализации, т. е. того, как язык нам представляет две эти схожие ситуации, можно увидеть существенную разницу. Условно говоря, здесь реализованы две разные концептуальные схемы, или модели. Сидение на стуле представлено как нахождение на поверхности, т. е. на двумерной горизонтальной плоскости (причем язык здесь пренебрегает тем, что у стула есть спинка как выход в вертикальное измерение). А сидение в кресле представлено уже как нахождение внутри трехмерного контейнера (вместилища): здесь для языка важно именно наличие некоторой идеи, связанной с погружением, помещением тела внутрь чего-либо и т. д.

Этот пример иллюстрирует простой факт: оказывается, за так называемыми словарными, системными значениями слов стоит некий глубинный слой неэксплицированной концептуальной информации, связанной с особенностями взаимодействия человека со средой, с его опытом и спецификой познавательной активности по освоению окружающего мира.

Отметим две вещи. Во-первых, эта информация существенна для понимания слова или высказывания, так как она показывает, как носителю языка представляется та или иная физическая или психическая реальность. Но при этом она справедливо не включается составителями словарей в словарное описание слова, поскольку является, по сути, экстралингвистической, принадлежащей не системе языка, но особенностям человеческой когниции.

Во-вторых, важно, что она всегда имеет этно– и культурноспецифичный характер. Например, в английских эквивалентах приведенных выражений to sit in a chair – to sit in armchair нет отмеченного нами для русского языка различия в концептуализации ситуации, т. е. нет двух концептуальных моделей: носителям английского языка все равно, где сидеть – на стуле или в кресле, важно акцентировать саму идею сидения на приспособленных для этого изделиях. С другой стороны, если взять иные русско-английские соответствия с глаголом сидеть / to sit, то мы увидим, что носителям русского языка, в свою очередь, все равно, где сидеть, – в кресле или в ванной (и то и другое суть контейнеры, вместилища), тогда как уже носитель английского языка здесь видит две разные концептуальные схемы: он сел в кресло – he sat in an armchair и он сел в ванну – he sat into the bath. Английский язык тонко акцентирует здесь различие между просто помещением куда-либо и погружением внутрь чего-либо.

Указания на эти различия мы не встретим в толковых словарях и теоретических грамматиках, и вовсе не потому, что авторы словарей и грамматик плохо выполняют свою работу. Эти указания и не должны быть в словарях и грамматиках, потому что они относятся не к системе описываемого языка, а к тому, что стоит за его системой. Имеется в виду некоторая совокупность знаний о мире, которая представляет собой обобщенные результаты коллективного опыта общения с миром носителей данного языка, незаметно для них отложившиеся в по-своему стройную и строгую систему языковых значений.

Все это в терминах современного, антропоцентрического подхода в науке о языке и принято называть «языковая концептуализация мира». Своеобразным результатом, так сказать, «продуктом» языковой концептуализации мира этносом, в свою очередь, выступает «языковая картина мира» как лингвокогнитивный компонент национального языкового менталитета.

 

3.1. Проблема языковой концептуализации мира

Понятие концептуализации представляется центральным для целого комплекса современных научных дисциплин, использующего в качестве методологической основы так называемый когнитивный подход. Концептуализация трактуется в «Кратком словаре когнитивных терминов» (1996) как «один из важнейших процессов познавательной деятельности человека, заключающийся в осмыслении поступающей к нему информации и приводящей к образованию концептов, концептуальных структур и всей концептуальной системы в мозгу (психике) человека» [КСКТ 1996: 93]. Концептуализация – это прежде всего живой процесс порождения новых смыслов, отражающий механизмы того, как образуются новые знания и как можно объяснить способность человека постоянно пополнять фонд знаний о мире и т. д.

Концептуализация есть предельно общее понятие, предполагающее направленность познания как на разные стороны объекта познания, так и на объект познания в целом, каким бы максимально широким этот объект ни был. Если объектом концептуализации выступает вся Вселенная, весь универсум с разнообразными связями и отношениями между его фрагментами, включая и человека как важную составную часть универсума, мы говорим о концептуализации мира.

Концептуализация мира как особым образом организованный тип познавательной деятельности человека может осуществляться на разной основе посредством разных когнитивных механизмов. Это может быть непосредственное восприятие мира с помощью органов чувств на уровне обыденного сознания, это может быть его теоретическое осмысление через научный концептуальный аппарат, это может быть эстетическое освоение мира в художественных образах или мистическое постижение посредством религиозного чувства.

Важнейшим видом концептуализации мира выступает языковая концептуализация мира как фундамент, первоисточник всех остальных видов концептуализации. В каком-то смысле можно утверждать, что любой способ концептуализации мира базируется на языковой концептуализации. Именно в языке прежде всего откладываются все достижения в сфере духовной деятельности человека и этноса в целом. Язык как бы «прививает» нам определенный взгляд на вещи, определяет характер и направление умственной активности.

В процессе языковой концептуализации мира действительность предстает в преобразованной форме, «проецируясь» в семантику языка, словно на экран. При этом на проецирование оказывают существенное влияние свойства самого «концептуализатора», т. е. человека, его точки зрения и ракурса изображения, а также особенности конкретных культур, стоящих за каждым языком.

Особенности именно человеческого способа восприятия объектов отражаются в языке, например в виде противопоставления фигуры и фона. Известно, что человек воспринимает и членит действительность, так сказать, неравномерно: какая-то информация является для него базовой, исходной, а какая-то – новой, наиболее значимой в настоящий момент. При этом и у фигур, и у фона есть свои свойства: так, фигуры мобильны (во времени и пространстве), они имеют пространственные или временные границы (объект на фоне пространства, факт на фоне процесса), тяготеют к определенности. Характерным фоном, наоборот, являются неподвижные, громоздкие объекты, не обязательно определенные и часто не имеющие пространственных или временных границ.

Е.В. Рахилина, ссылаясь на работы Л. Талми и др., иллюстрирует это следующим образом. Из двух предложений: The bike is near the house (Велосипед рядом с домом) и *The house is near the bike (Дом рядом с велосипедом) очевидным образом второе гораздо менее удовлетворительно и как минимум требует дополнительных контекстных условий для того, чтобы стать сколько-нибудь приемлемым. Причем такого рода несимметричность никаким образом не может быть исправлена, потому что она встроена в лексическую систему языка: во всякой ситуации говорящий различает движущиеся (или потенциально движущиеся) объекты – фигуры и неподвижные, образующие фон, на котором движутся фигуры. Это противопоставление легко переносится из пространства во время: событие (фигура) может происходить во время некоторого процесса (являющегося фоном), но не наоборот, ср.: *Shah Rukh ruled Persia through /around Christ's crucifixion (Шах Pyx правил Персией во время распятия Христа).

Л. Талми отмечает интересные корреляции между типами фигур и фона в разных грамматических классах – в частности, эквивалентность между исчисляемыми существительными и глаголами-событиями, с одной стороны, и между неисчисляемыми существительными и глаголами-процессами / состояниями, с другой; при этом в языке могут существовать специальные грамматические средства, преобразующие элементы одного класса в элементы другого, ср. англ. конструкции типа give a cry или русские сингулятивы типа солом-ин-а.

Человеческий способ концептуализации мира ведет к существенным расхождениям между реальными свойствами объектов действительности и тем, как они представлены в языке. Это связано с тем, что человек членит мир, сообразуясь со своими нуждами, и нимало при этом не заботится о научной достоверности данных, полученных им в практическом опыте столкновения с вещами. Это особенно касается восприятия пространства и характеристики объектов в нем. Не случайно Л. Талми считает, что геометрия Евклида, которую лингвисты усвоили в школе, и связанная с такими понятиями, как размер, расстояние, длина, угол и т. п., не имеет отношения к языковой концептуализации мира. В языке человек измеряет не отдельные параметры объекта, а объект целиком, относя его к тому или иному топологическому типу (круглые, плоские, вытянутые, бесформенные объекты и т. п.).

При этом языковая концептуализация мира позволяет совмещать логически несовместимое. Так, у объектов, оказывается, можно выделить «отрицательные части» (negative parts). Обычные части – это «добавленная» субстанция, а отрицательная – «вынутая» из объекта, ср. дыра, проем и под. в качестве отрицательных частей таких объектов, как яма, дверь, пещера и др. То же безразличие к материи, субстанции проявляется в языке и когда один и тот же объект получает одновременно несколько языковых представлений. Хороший пример такого рода – лексемы типа озеро, которые вообще-то обозначают емкость (ср. в озере), но, например, в сочетаниях типа по озеру полностью теряют свой объем (thickness) и оказываются плоскостью (приводится по: Рахилина 1998: 285–286).

Как пишет Г.И. Кустова, внеязыковая реальность отражается человеком избирательно. Он создает определенную модель ситуации или схему. Источником значения слова является ситуация. Однако в слове содержится не вся информация об обозначаемой им ситуации. Это следует хотя бы из того, что одна и та же ситуация может быть обозначена разными словами. Например, члены синонимических рядов по-разному представляют одно и то же действие, выделяют и акцентируют разные аспекты и элементы содержания ситуации.

Слово в определенном значении, «выбирая» из ситуации только часть информации, дает определенный способ концептуализации, осмысления этой ситуации – другими словами, оно является семантической моделью ситуации, и, как всякая модель, что-то подчеркивает, высвечивает, если угодно, выпячивает, а что-то затемняет, отодвигает на задний план или даже искажает. Поэтому не менее важна и другая сторона медали – оставшаяся информация, которая не вошла в «основное», исходное значение (или в ассертивную часть значения). Ведь слово, будучи знаком ситуации, осуществляет связь человека с этой ситуацией. И хотя само слово содержит только часть информации о ситуации, оно обеспечивает доступ к гораздо более богатой и содержательной информационной структуре – так сказать, банку данных. И оно же является средством «реализации» оставшейся информации, ее «извлечения» и использования в производных значениях [Кустова 2004: 35–38].

Важно, что у концептуальных структур, порождаемых таким образом, есть «выделенная» (точнее, выделяемая в знаке) часть (акцент, доминанта) и «теневая» часть («остаток»). При этом соотношение акцентируемой и «теневой» части концептуальной структуры или схемы одной и той же ситуации имеет в разных языках национальную специфику. Так, в русских глаголах с семантикой поездки на транспорте акцентируется способ дальнейшего действия после проникновения в средство передвижения (посадка в автобус, даже если я там буду стоять): сесть в метро. В английском языке выделенной частью является зона каузатора, его активное действие ('взять', хотя он ничего не берет): take the metro. Для русского языка специфично акцентировать избыточное имплицитное представление в глаголе нахождения на поверхности образа находящегося там предмета: стакан стоит на столе, но книга лежит на столе. В западных языках естественнее передать общую идею нахождения (There is…).

Антропоцентричность языковой концептуализации мира выражается в ее метафорическом характере: познание мира в языке всегда опирается на что-то, уже известное в нашем опыте, и мы как бы совершаем ассоциативный перенос по сходству от старого представления к новому. Метафора, лежащая в основе организации нашего опыта и знания о мире, получает в известной когнитивной теории Дж. Лакоффа и М. Джонсона название «концептуальная метафора». Суть этой теории в том, что именно концептуальные метафоры лежат в основе вообще всех знаний о мире, реализованных в языке. Такая метафора не есть явление языка: это явление мыслительной сферы человека, имеющее сходный с языковым механизм действия.

Дж. Лакофф и М. Джонсон в знаменитой книге «Метафоры, которыми мы живем» (1980) показали, что метафора пронизывает нашу повседневную жизнь, причем не только язык, но и мышление и деятельность. Обыденная понятийная система, в рамках которой мы думаем и действуем, по сути своей метафорична. Концепты, которые управляют мышлением, – не просто порождения ума, они влияют на нашу повседневную деятельность, вплоть до самых тривиальных деталей. Концепты структурируют наши ощущения, поведение, отношение к другим людям. Тем самым наша концептуальная система играет центральную роль в определении реалий повседневной жизни.

Особенности концептуальной метафоры в том, что в обычном случае концептуальная система не осознается. О большинстве мелочей, которые мы делаем каждый день, мы просто не думаем и делаем их более или менее автоматически по определенным схемам. Опираясь на собственно языковые факты, авторы установили, что большая часть нашей обыденной концептуальной системы по своей природе метафорична. И они нашли путь, позволяющий подробно исследовать, чем являются метафоры, структурирующие наше восприятие, мышление и деятельность.

Суть концептуальной метафоры – это понимание и переживание сущности (thing) одного вида в терминах сущности другого вида. Это не означает, например, что споры – это разновидности войны. Споры и войны – разные сущности: вербальный дискурс, и вооруженный конфликт, и производимые ими действия – это разные виды деятельности. Но мы частично структурируем, понимаем и говорим о СПОРЕ в терминах ВОЙНЫ. Концепт метафорически структурирован, деятельность метафорически структурирована и, следовательно, язык метафорически структурирован. Более того, это обычный способ проведения и обсуждения спора. Для нас естественно говорить об атаке позиции, используя выражение attack a position 'атаковать позицию'. Конвенциональный способ обсуждения спора предполагает использование метафоры, которую мы вряд ли осознаем. Метафора не только в словах, которые мы используем, – она в самом понятии спора. Язык спора – не поэтический, причудливый или риторический; он – буквальный. Мы так говорим о спорах, потому что мы так их понимаем – и мы действуем так, как мы понимаем.

Многие виды нашей деятельности (спор, разрешение проблем, планирование времени и т. д.) по своей сути метафоричны. Метафорические понятия, характеризующие эти виды деятельности, определяют структуру нашей нынешней реальности. Новые метафоры обладают способностью творить новую реальность. Это может случиться, если мы начнем постигать опыт на языке метафоры, и это станет более глубокой реальностью, если мы начнем на ее языке действовать. Если новая метафора становится частью понятийной системы, служащей основанием нашей деятельности, она изменит эту систему, а также порождаемые ею представления и действия. Многие изменения в культуре возникают как следствия усвоения новых метафорических понятий и утраты старых. Например, западное влияние на мировые культуры частично объясняется внесением в них метафоры ВРЕМЯ – ЭТО ДЕНЬГИ.

Идея о том, что метафоры могут творить реальность, вступает в противоречие с большинством традиционных воззрений на метафору. Вполне разумно предположить, что одни лишь слова не меняют реальности. Но изменения в нашей понятийной системе изменяют то, что для нас реально, и влияют на наши представления о мире и поступки, совершаемые в соответствии с ними.

Отсюда вытекает национальная и культурная обусловленность концептуальных систем, построенных на метафорических основаниях. Дж. Лакофф и М. Джонсон указывают, что каждая культура должна выработать более или менее успешный способ взаимодействия с жизненной средой, предполагающий как адаптацию к ней, так и ее изменение. Более того, каждая культура должна установить рамки социальной реальности, в которой люди получают роли, имеющие для них смысл и позволяющие им функционировать социально. Неудивительно, что социальная реальность, определяемая культурой, воздействует на бытующие в ней представления о физической реальности. То, что реально для человека как члена культурного социума, является продуктом и социальной реальности, и способа организации его опыта взаимодействия с материальным миром. Поскольку значительная часть социальной реальности осмысляется в метафорических терминах и поскольку наше представление о материальном мире отчасти метафорично, метафора играет очень существенную роль в установлении того, что является для нас реальным.

Результатом любой концептуализации мира, в том числе и языковой, является концептосфера, или концептуальная система. Это – ментальный уровень или та ментальная (психическая) организация, где сосредоточена совокупность всех концептов, данных уму человека, их упорядоченное объединение. Понятие концептосферы, или концептуальной системы, применимо как к отдельному человеку, так и к этносу в целом.

Концептуальная система, сложившаяся в результате языковой концептуализации мира этносом, имеет содержательный и интерпретационный компоненты. В качестве содержательного компонента национальной концептуальной системы следует рассматривать национальную языковую картину мира. Это компонент, уровень языкового менталитета, отвечающий за воплощение знания о мире, его лингвокогнитивный уровень.

В качестве интерпретационного компонента национальной концептуальной системы следует рассматривать своеобразие способа представления знаний о мире в языковой картине мира. Этот способ, имеющий, как уже говорилось выше, по преимуществу метафорический характер, связан с особым типом познания и оценивания мира и с соответствующим типом отношения к миру и практической деятельности, который можно условно именовать мифологизация концептуальной системы, или языковой картины мира.

 

3.2. Языковая картина мира как содержательная основа знания о мире в языковом менталитете

Наиболее простым образом понятие «языковая картина мира» представляет собой взятое в своей совокупности все концептуальное содержание данного языка. Иногда в науке используется отчасти синонимичный термин «языковая модель мира».

Языковая картина мира выступает как результат языковой концептуализации мира этносом. В таком же ключе рассматривается это понятие и Ю.Д. Апресяном: «Языковые значения связаны с фактами действительности не прямо, а через отсылки к определенным деталям наивной модели мира, как она представлена в данном языке. В результате появляется основа для выявления универсальных и национально своеобразных черт в семантике естественных языков, вскрываются некоторые фундаментальные принципы формирования языковых значений, обнаруживается глубокая общность фактов, которые раньше представлялись разрозненными» [Апресян 1986: 5–6].

Знания о мире, воплощенные в языке, согласно Ю.Д. Апресяну, имеют отчасти универсальный, отчасти национально-специфичный характер. Удачную, на наш взгляд, аналогию, описывающую соотношение универсального и национально-специфичного в языковой картине мира этноса, предлагает О.А. Корнилов:

«Сейчас, когда о единстве и многообразии внешнего мира известно практически всем, но непосредственно воспринимается лишь малая часть этого мира (одна из «единственностей»), национальные точки зрения на мир можно сравнить с восприятием людей, живущих в разных домах и на разных этажах, чьи окна выходят на один и тот же двор. В принципе, каждый из них знает все о своем дворе, знает, что где находится, но когда они смотрят каждый из своего окна, то видят либо совершенно разные вещи, либо те же самые, но в разных ракурсах. Для жителя первого этажа двор – это прежде всего заросли кустов, закрывающие окна, а для жителя верхнего этажа – это, к примеру, спортивная площадка, окруженная по периметру гаражами-ракушками.

Получается некий парадокс: объективный единый мир для каждого этноса различен, так как он соприкасается с ним только в какой-то одной части. Мир как бы повернут к конкретному народу лишь своей незначительной частью, которая и получает в языке наибольшую дифференциацию, ибо только она дается ему в непосредственных ощущениях, остальная часть внешнего мира обозначается «крупными мазками», не «прорисовывается» тщательно. Этим объясняются значительные отличия в словесном покрытии внешнего мира разными этническими языками. При этом имеют место не только лексические лакуны и различия объемов значения отдельных слов-коррелятов, но и различия коннотаций, закрепившихся за обозначениями одних и тех же объектов окружающей среды в разных языках» [Корнилов 2003: 146].

Комплекс идей, связанных с трудами А. Вежбицкой и Ю.Д. Апресяна, на примере русской языковой картины мира развивается в книге Анны А. Зализняк, И.Б. Левонтиной и А.Д. Шмелева «Ключевые идеи русской языковой картины мира» (2005). Ряд слов и выражений любого естественного языка следует считать «ключевыми», если они служат своего рода ключом к пониманию каких-то важных особенностей культуры народа, пользующегося данным языком. Речь идет о каких-то представлениях о мире, свойственных носителям языка и воспринимаемых ими как нечто самоочевидное. Эти представления находят отражение в семантике языковых единиц, так что овладевая языком и, в частности, значением слов, носитель языка одновременно сживается с этими представлениями, а будучи свойственными (или хотя бы привычными) всем носителям языка, они оказываются определяющими для ряда особенностей культуры, пользующейся этим языком.

В другой работе Анны А. Зализняк языковая картина мира определяется следующим образом: ««Языковой картиной мира» принято называть совокупность представлений о мире, заключенных в значении разных единиц данного языка (полнозначных лексических единиц, «дискурсивных» слов, устойчивых сочетаний, синтаксических конструкций и др.), которые складываются в некую единую систему взглядов, или предписаний» [Зализняк 2006: 206–207].

Языковая картина мира формируется системой ключевых концептов и связывающих их инвариантных ключевых идей (так как они дают «ключ» к ее пониманию). Например, ключевые для русской языковой картины мира концепты заключены в таких словах, как душа, судьба, тоска, счастье, разлука, справедливость (сами эти слова тоже могут быть названы ключевыми для русской языковой картины мира). Такие слова являются лингвоспецифичными (language-specific) – в том смысле, что для них трудно найти лексические аналоги в других языках.

Совокупность подобных представлений о мире, заключенных в значении разных слов и выражений данного языка, складывается в некую единую систему взглядов и предписаний, которая навязывается в качестве обязательной всем носителям языка. Но почему говорящий на данном языке должен непременно разделять эти взгляды? «Потому что представления, формирующие картину мира, входят в значения слов в неявном виде, так что человек принимает их на веру, не задумываясь. Иначе говоря, пользуясь словами, содержащими неявные смыслы, человек, сам того не замечая, принимает и заключенный в них взгляд на мир. Напротив того, смысловые компоненты, которые входят в значение слов и выражений в форме непосредственных утверждений, могут быть предметом спора между разными носителями языка и тем самым не входят в общий фонд представлений, формирующий языковую картину мира» [Зализняк, Левонтина, Шмелев 2005: 9].

Поэтому важно не то, что утверждают носители языка, а то, что они считают само собою разумеющимся, не видя необходимости специально останавливать на этом внимание. Так, часто цитируемая строка Тютчева Умом Россию не понять свидетельствует не столько о том, что в самооценке русских Россия является страной, которую трудно постичь, пользуясь лишь средствами рационального понимания (эта точка зрения неоднократно оспаривалась другими русскими авторами), сколько о том, что для русской языковой картины мира инструментом понимания является именно ум, а не, скажем, сердце, как для древнееврейской и арамейской картины мира (эта картина мира, в соответствии с которой «органом понимания» является именно сердце, представлена и в текстах на русском языке – а именно в переводах Священного Писания).

Точно так же мы не можем делать вывод, что для русской языковой картины мира характерно представление, согласно которому чувство любви неподвластно воле человека и рациональным соображениям, на основании таких пословиц, как Любовь зла, полюбит и козла, или ходячего изречения Сердцу не прикажешь. То, что прямо утверждается, всегда может быть оспорено (правда, эти высказывания дают основание для определенных выводов относительно некоторых других представлений, принимаемых в русской языковой картине мира как данность, например, 'козел менее всего достоин любви' или 'орган любви – сердце') [Зализняк, Левонтина, Шмелев 2005: 23–24].

Лингвокультурологическое понимание научного концепта «языковая картина мира» демонстрируется в книге О.А. Корнилова «Языковые картины мира как производные национальных менталитетов» (2003). Языковая картина мира рассматривается как вербализованная система «матриц», в которых запечатлен национальный способ видения мира, формирующий и предопределяющий национальный характер. В его концепции структурообразующую роль в языковой картине мира играют так называемые культурно-этнические доминанты: «В каждой национальной культуре можно обнаружить специфические черты, которые играют особо важную роль в формировании национального характера и национального менталитета. Такие черты мы предлагаем называть культурно-этническими доминантами».

О.А. Корнилов приводит очень интересные примеры проявления культурно-этнических доминант в китайской языковой картине мира. В китайской культуре существует феномен чрезвычайно уважительного, почтительного отношения к людям старшего возраста и к умершим предкам. Это почтительное отношение, очевидно, можно даже назвать культом, а уж считать китайской культурно-этнической доминантой можно вне всякого сомнения. Наши попытки найти необычное для носителей русского языкового сознания лексическое отражение этой доминанты увенчались успехом.

В русском языке объекты, приснившиеся человеку, не имеют специальных имен, для их обозначения используется синтаксическая конструкция мне (ему, ей) приснился (лась, – лось) + имя объекта. Особого имени заслуживает лишь страшный сон – кошмар, без уточнения, что же именно приснилось. В китайском языке объектом специальной номинации стало понятие tuomeng (покойник, явившийся во сне), что, как нам представляется, лингвистически подтверждает наличие в китайском языковом сознании доминанты «культ умерших предков». Явление во сне покойников не есть исключительно китайский феномен, такие сны видят носители всех языков, но переводят их в разряд именованных концептов лишь те языковые сообщества, для которых это явление признается достаточно важным в силу созвучности всему культурному контексту этноса. Осмелимся предположить, что сходные концепты должны существовать в языках племен, находящихся на низкой ступени развития, поскольку их сознание абсолютно мифологизировано, а все, что связано с загробным миром, в мифах имеет чрезвычайно важное значение. Конечно же, китайское языковое сознание никак нельзя сравнивать с мифологизированным племенным сознанием, но рассматривать данную доминанту в качестве сознательно сохраненного элемента такого сознания вполне допустимо.

Пример лексикализации культурно-этнической доминанты «культ старших» мы обнаружили в обозначениях родственных отношений в китайском языке. Оказалось, что существует слово xiong dzan, обозначающее концепт «родственники, которые старше меня» (т. е. говорящего). В большинстве языков концепт «родственники» не дифференцируется, деления родственников на старших и младших по отношению к говорящему не происходит: relatives (англ.), les parents (франц.), die Verwandten (нем.), los parientes (испанск.). С точки зрения носителей этих языков, такое положение вещей вполне естественно, а с точки зрения носителей китайского языкового сознания отсутствие концептов, эквивалентных понятию xiong dzan, является очевидной лакуной в лексическом покрытии фрагмента пространственно-временного континуума «родственные отношения» [Корнилов 2003: 180–181].

Составные части языковой картины мира. Вопрос о том, из чего «состоит» языковая картина мира, каковы ее строевые черты и конститутивные признаки, не имеет однозначного ответа из-за неопределенности и некоторой «размытости» объема и содержания самого исходного понятия «языковая картина мира».

Однако все возможное многообразие постулируемых составных частей и компонентов языковой картины мира, по сути, можно свести к двум макрообластям ее концептуальной сферы. По словам О.А. Корнилова, «национальная языковая картина мира является результатом отражения коллективным сознанием этноса внешнего мира в процессе своего исторического развития, включающего познание этого мира. ВНЕШНИЙ МИР и СОЗНАНИЕ – вот два фактора, которые порождают языковую картину мира любого национального языка». В результате взаимодействия этих двух факторов в языковой картине мира можно выделить две взаимосвязанных области – соответственно, отражение в ней пространственно-временного континуума как коррелята внешнего мира и образа самого «концептуализатора», человека как коррелята сознания.

I. Пространство и время в языковой картине мира. Выражение пространства и времени в языке обусловливает наличие такой важной структурной черты устройства большинства языков, как разграничение имени и глагола. Условно говоря, в языке имя предназначено для выражения пространства и его «заполненности» объектами, а время для выражения времени и его «заполненности» процессами и событиями.

Об этом хорошо сказано в новой книге Б.А. Успенского «Ego loquens: Язык и коммуникационное пространство» (2007): «Как категория времени, так и категория вида в конечном счете отражают восприятие временного процесса. Если специфические глагольные категории имеют первичную временную семантику, выражая отношения во времени, то такая специфическая именная категория, как падеж, имеет первичную пространственную семантику, выражая отношения в пространстве. Грамматическое противопоставление имени и глагола соответствует, таким образом, различению пространства и времени как основных категорий нашего познания. Действительно, имена в принципе ассоциируются с объектами, глаголы – с процессами: предполагается, что объекты находятся в (трехмерном) пространстве, тогда как процессы протекают (осуществляются) во времени. Таким образом, грамматическое различие между именем и глаголом имеет, по-видимому, эпистемологические корни. Представляется знаменательным то обстоятельство, что это различие обнаруживается в большинстве языков (хотя и не является универсальным явлением)».

Как уже отмечалось, пространство и время в языке существенно отличаются от пространства и времени в научной картине мира. В физике пространство и время мыслятся как объективно существующие характеристики универсума, не зависящие от человека, которым присущи стабильные свойства, полагающиеся универсальными константами для окружающего нас физического мира. В языковой картине мира отражена, по словам Ю.Д. Апресяна, так называемая «наивная физика пространства и времени», которая является в определенной мере релятивистской, хотя и в другом смысле, чем эйнштейновская: «Пространство и время релятивизированы взглядом говорящего на мир». В этом взгляде говорящего на мир прежде всего отражены его обыденные, житейские представления, в которых присутствуют донаучные (архетипические, мифологические и т. п.) компоненты.

Все это в полной мере относится и к восприятию пространства, которое не сводимо к «трехмерной пустоте», к математическому, объективному пространству. Язык описывает заполненное, «обжитое человеком» (В.Н. Топоров), антропоцентричное пространство. Это выражается, например, в том, что пространственные представления могут обозначаться посредством метафоры по образу частей человеческого тела: горный хребет, подножие горы и пр. Слова, первоначально обозначающие пространство, приобретают эмоционально-оценочное содержание, связанное с духовным миром человека: так, в оппозиции верх/низ верх соотнесен с совершенством, а низ, напротив, с негативными свойствами (высокие чувства, но низость): в оппозиции правый / левый за правым закреплено понятие правильности. Относительные пространственные обозначения типа высокий / низкий, далекий / близкий могут метафорически переноситься на выражение нравственно-психологического содержания.

Так, в русском языке слово крутой может получать положительную, а слово плоский – отрицательную коннотацию. Причем различные показатели по-разному реагируют на выражение коннотаций духовного плана. Так, например, почему глубокий ум, но высокая нравственность, а не наоборот – ср. глубокая страсть, но не *высокая страсть? А если возможны оба прилагательных в одном контексте, то они различаются по выражаемому признаку: например, в словосочетании глубокое чувство прилагательное глубокий выражает силу и интенсивность признака, а в словосочетании высокое чувство в прилагательное высокий означает духовно-нравственную оценку. Очевидно, слово высокий имеет в своей семантике нравственный компонент смысла, а слово глубокий – нет. Предлоги и приставки с первичным пространственным значением (например, вне / внутри) переосмысляются как выразители чисто человеческих отношений: ср. быть вне критики или околоспортивные интересы.

Однако при этом антропоцентризм выражения пространства в языковой картине мира обязательно получает национально-специфичную окрашенность. Так, для русской языковой картины мира актуальной и особо значимой представляется идея открытого пространства – воля, приволье, раздолье, простор. Любопытно, что пространственный, т. е. внешний компонент входит в семантическое толкование слов, обозначающих русские лингвоспецифичные понятия, которые характеризуют внутренний мир человека. Так, удаль, по мнению Д.С. Лихачева, – это храбрость, помноженная на простор, а тоска – это, наоборот, утеснение, т. е. лишение пространства.

В грамматике специфика пространственного восприятия связана с особенностями пространственного дейксиса – относительных наречных показателей пространства типа здесь / там, далеко / близко. По мнению Ю.Д. Апресяна, пространственный дейксис организован в языке с учетом понятия «пространство говорящего» (то же верно, впрочем, и для временного дейксиса). Это подтверждается здесь = 'в том месте, где находится говорящий или где он в момент речи мыслит себя'; там = 'в месте, отличном от того места, где находится говорящий или где он в момент речи мыслит себя'. Таким образом, предлагается считать, что в действительности важны не столько фактические физические пространства и времена, сколько способ их восприятия говорящим. Скажем точнее: в наивной картине мира способ восприятия имеет приоритет перед действительным положением вещей. Когда он расходится с фактами, предпочтение при осмыслении высказывания отдается ему.

Так, для носителей русского языка, наряду с универсальными показателями далеко / близко существенным является наличие дублетов, обозначающих так называемое человеческое измерение, которое включает обязательную оценку с позиции субъекта – вдалеке, невдалеке, вдали, неподалеку, вблизи и пр. Ср. приводимый Е.С. Яковлевой пример: Я живу вдали от Большого театра и Я живу далеко от Большого театра, где вдали актуализует сему содержательной разъединенности (вдали от его дел, интересов), а далеко – чисто пространственную удаленность.

Аналогично вдалеке / невдалеке / поблизости обязательно обозначает объект «в поле зрения» говорящего в отличие от нейтральных по отношению к этому признаку далеко / недалеко / близко, которые не требуют обязательного присутствия поля зрения говорящего и могут выражать абсолютные величины: Звезда может быть далеко или близко, но вдалеке / невдалеке не может.

Крайне антропоцентрично, по мнению Тань Аошуан, представлена картина пространства в китайской языковой картине мира. Так, в китайском языковом сознании дистанционная оценка «далеко» ассоциируется с путем, а не с расстоянием, лежащим между двумя точками. «Далеко» – это значит, что понадобится много времени для преодоления такого пути. Поскольку большое расстояние между точками по вертикали нельзя описывать в терминах пути – понятия, связанного с освоением человеком пространства автономным или неавтономным способами, слово yuan не может сочетаться с ориентирами shangmian «наверху» или xiamian «внизу». Его естественным «спутником» является слово qianmian «впереди», которое по умолчанию входит в толкование самого слова yuan «далеко». Таким образом, естественный «партнер» слова shangmian «наверху» – это gao «высоко», а слова xlamian «внизу» – слово shen «глубоко», если описываемый объект находится в замкнутом пространстве. Отсылка к объекту, находящемуся далеко внизу в открытом пространстве, осуществляется единственным показателем xiamian «внизу», а функцию второго параметра берут на себя другие средства или просто широкий контекст.

Существуют и другие подтверждения нашего предположения о том, что дистанционная оценка yuan «далеко» связана с понятием «путь, дорога, пройденная человеком». Приведем два примера, в которых наречие yuan «далеко» применено при описании пространства, имеющего вертикальную ориентацию.

(1) а. Стадо уже было далеко внизу (пастух спускается с гор)

б. Yang qun yi yuanyuan de zai shan xia le = yuanyuan de zou zai

qianmian, dao le shan xia —

букв. 'Стадо уже далеко прошло вперед и сейчас находится внизу горы';

(2) а. Далеко на вершине горы есть храм.

б.  Shan hen gao, shan ding shang you zuo miao, cong zhe li zou hen yuan (= lu hen yuan) —

букв. 'Гора очень высока, на вершине есть храм, очень далеко отсюда';

Как видно, в обоих примерах китайское слово yuan «далеко» привязано к идее пути, который ведет куда-то.

При рассмотрении связи языкового мышления с типичным ландшафтом возникает вопрос, можно ли определить характер языкового мышления исключительно на основании поведения пространственных показателей? Ведь, как мы уже видели, в китайском языке вообще недопустимо наложение дистанционных показателей на стратификацию по вертикальной оси. Другими словами, в китайском языке невозможно метафорическое употребление слова yuan «далеко» для выражения большой дистанции.

Известно, что горы занимают 60 % площади Китая. Тем не менее, это вовсе не означает приоритета «горного» языкового сознания. Очаг китайской цивилизации – бассейн Желтой реки, где развивалось сельское хозяйство. Здесь языковые категории дистанции порождались в процессе «обживания» и «освоения» окружающего пространства, на периферии которого находились гористые местности, со свойственной им вертикальной ориентацией. Невозможность для китайцев переноса понятия «далеко» в другую плоскость объясняется еще и тем, что оно входит в иное ассоциативное поле, связанное с процессом освоения пространства – прохождения человеком «пути» [Тань 2004: 26–28].

В целом можно присоединиться к выводам Е.С. Яковлевой в книге «Фрагменты русской языковой картины мира (модели пространства, времени и восприятия)» (1994). Характерной особенностью языкового отражения пространства (по сравнению, скажем, с пространством геометрическим) является семантизация расстояния. Именно этот критерий лежит в основе выделения языковых моделей пространства. Существование в языке абсолютных и относительных оценок расстояния свидетельствует о релевантности (и даже фундаментальности) для описания пространства такого параметра, как человеческое измерение. Абсолютность показателей «окрестности говорящего» определяется не только семантикой 'наблюдение' у некоторых из них, априори задающей дистанционную закрепленность соответствующего показателя и «разворачивающей» пространство (как область наиболее стандартных описаний) по горизонтали от говорящего. И не обладающие семантикой непосредственного восприятия наречия неподалеку, поблизости указывают на обжитое пространство. «Окрестность говорящего» – это область пространства, соизмеримая с человеком, результат освоения и «собирания» пространства. «Окрестность говорящего» можно было бы назвать архаической моделью пространства, поскольку она отражает восприятие пространства древним человеком, а именно – это та часть пространства, которую он способен непосредственно воспринять, в той или иной мере самостоятельно освоить и узнать [Яковлева 1994].

Восприятие времени в языке также отличается своей спецификой. Е.С. Яковлева пишет, что в отличие от так называемого «астрономического» времени, время в языке обусловлено особенностями человеческой деятельности в мире. Время как бы «присваивается» субъектом – очеловечивается, одушевляется: в мое время, в свое время, твое время вышло, его время истекло. Само слово время зачастую обозначает человечески обусловленный срок: время работать. Слово время во многих языках может переосмысляться в качестве одушевленной сущности: время бежит. Мифологическая идея цикличности времени отражается в таких словосочетаниях на лексическом уровне, как круг времен, кольцо времени, Время вернулось на круги своя.

При этом в языке различается эмоциональное, историческое и бытовое время, что, например, в русском языке выражается тонкими смысловыми различиями таких близких по значению слов, как миг, мгновение, момент, минута (ср. различия в выражениях в такие мгновения, моменты, минуты). Если минута, помимо субъективного значения кратковременности имеет и другое, вполне объективное значение 1/60 часа, то момент допускает только субъективную интерпретацию: короткого / очень короткого промежутка времени.

Это свидетельствует о том, что время, как и пространство, в языковой картине мира получает обязательно «человеческое измерение». Например, слова с семантикой 'кратковременность' характеризуют разные аспекты восприятия и «переживания» времени человеком. При этом «время» в данном случае понимается не как количественная, а как качественная категория. «Качественность» времени задается событиями, его заполняющими. Именно такое время относится к сфере самосознания человека. Модели задают три различные интерпретации событий на базовом интервале времени: «бытовое», «повседневное» (минута, секунда); «исключительное», «надбытовое» (миг, мгновение); «рациональное», «аналитическое» (момент).

Зачастую слова вчерашний / завтрашний, прошлый / будущий, старый / новый выражают значения, не имеющие отношения к идее течения объективного времени. Так, вчерашний может быть связан с идеей 'устаревший, отживший' – вчерашние представления, а завтрашний с идеей прогресса, новаторства – компьютеры завтрашнего дня. Вообще говоря, «само функциональное размежевание близких по смыслу слов (время / пора; сегодняшний / нынешний; теперь /нынче; прошедший, минувший/ прошлый, прежний; в дальнейшем / впредь… ) отражает различное понимание самого времени носителями русского языка. Повторяемость событий, общность человеческих судеб ассоциируется с циклическим временем, а неповторимость, уникальность – с линейным».

При этом подобная «семантизация» времени имеет и свою национальную специфику. Е.С. Яковлева рассматривает особенности русских моделей пространства и времени в сравнении с соответствующими моделями в западных языках. Характерной особенностью русского языка является разработанность не количественной, как в западных языках, а качественной спецификации времени. Так, наличие в русском речевом обиходе близких по смыслу слов время и пора способствует языковому отражению мифопоэтических, архетипических представлений человека о времени, а именно – таких смысловых оппозиций, как время активное (пора) / пассивное (время), циклическое, космологическое (пора) / линейное, историческое (время, времена):

«Особенностью русского языка является и большая употребимость упомянутых названий времени при описании событий: там, где англоязычный говорящий перейдет на язык специальных, вспомогательных, временных показателей, носитель русского языка будет продолжать использовать «основное» слово (со всем его «качественным» спектром), ср. не адекватный в этом смысле перевод из «Медного всадника»: И с той поры [когда случалось Идти той площадью ему…] – And ever since, when… Английский отмечает точку на оси времени, не специфицированного событиями; русский же, используя слово пора (показатель времени космологического, ниспосылаемого, рокового…), заставляет осмыслить эту «точку» как поворотную в судьбе героя.

При этом качественная спецификация времени как «другого названия для жизни» имеет для русского языкового сознания и обратный эффект: жизнь (ее «нерв» – события и настроения) описывается в терминах времени. С этой точки зрения интересна группа русских показателей кратковременности минута, миг, мгновение, момент. Именно в русском языке слова эти выступают как элементарные (атомарные) единицы трех различных моделей времени (= жизни). И если в английском фраза till the moment лишь указывает на некий пункт в развитии событий, точку во времени, то ее русские переводы до этого мгновения / до этой минуты / до этого момента сообщают и о характере событийного заполнения, «качестве» описываемой с помощью временных показателей жизни. Аналогично, at the outset, from the outset описывают точки во времени безотносительно к характеру наполняющих это время событий, ср. русские «эквиваленты» с этого мгновения / с этой поры / с этого момента / с этой минуты / с этого времени, предполагающие разные и по масштабу, и по значимости варианты событийного заполнения» [Яковлева 1994: 192–193].

В грамматике языка время обычно выражается в видовых и временных формах, при этом практически во всех языках точкой отсчета для видовой или временной характеристики выступает говорящий. Грамматическое выражение времени в разных языках также национально-специфично. В русском языке можно говорить о большей значимости относительного времени (идея предшествования, одновременности, следования) по отношению к абсолютному (прошедшее, настоящее, будущее). Так, русский язык выработал особую форму глагола, специально предназначенную только для выражения относительного времени – деепричастие. Русское причастие тоже имеет только две временных формы, поскольку оно предназначено для передачи относительного времени. Вообще в русской грамматике время представляется более семантизованным, конкретно-наглядным из-за преобладания видовой характеристики над временной: поэтому в русском языке чистая идея временной протяженности осложняется выражением направленности действия, способа его протекания и т. д.

Структурные особенности русского синтаксиса обусловили, кроме того, отмеченность, выделенность в языковом сознании синтаксического настоящего (отсутствие связки быть) на фоне будущего и прошедшего: в западных языках все три времени равноправны, так как связка быть есть во всех трех временах.

Русский язык тяготеет к выражению временной семантики через пространственную, что также является весьма архаичной мифологемой: Наступила весна (внутренняя форма – глагол ступить, выражающий пространственное перемещение). Любой пространственный предлог может реально или потенциально обозначать временные отношения (не только в, на, перед, после, от, до, как во всех языках, но и около, между, вслед, вне и др.). Однако способность выражать время через пространство, видимо, относится к концептуальным универсалиям. Е.С. Яковлева приводит примеры языковой взаимообратимости времени и пространства. К подобной «взаимообратимости» приводит, в частности, употребление прилагательных (не)близкий; (не)далекий; (не)близок; (не)далек относительно различных обозначений «пути», например, слова дорога. Во фразах Дорога далека; Дорога неблизкая данные прилагательные всегда будут описывать не внешнюю, доступную непосредственному восприятию, сторону соответствующего объекта (в данном случае – местоположение дороги, как во фразе с наречием Дорога далеко), а внутреннюю, «умопостигаемую» – содержательное свойство объекта (в нашем случае этим свойством является время, необходимое на преодоление соответствующего «пути»). Ср. также приведенные в книге Т.В. Цивьян примеры обозначения срока через расстояние и расстояния через срок: город находится в трех часах ходьбы, шел долго – прошел лес, поле.

Русский язык, во многом отражающий архаические модели концептуализации мира, представляется особенно «чувствительным» к воплощению этой универсалии. В коллективной монографии «Человеческий фактор в языке. Коммуникативность, модальность, дейксис» (1992) Т.В. Булыгина и А.Д. Шмелев приводят интересные данные в области выражения временных отношений через пространственные, обнаруживая два противоположных способа воплощения временной и пространственной взаимообратимости: «При одном из них прошлое, более раннее, находится сзади, а будущее, более позднее, – впереди (ср. наречие впредь 'в будущем', а также такие выражения, как самое страшное уже позади или впереди нас ждут приключения). Но прозрачная этимология слов перед и прежде как будто свидетельствует о противоположной ориентации. Используемое в разговорном языке наречие вперед (во временном значении) оказывается омосемичным: с одной стороны, оно означает, по данным словарей, 'на будущее время, в будущем; впредь' (вперед не серди меня; это мне вперед наука), а с другой – 'прежде, раньше, сперва; заранее' (вперед спроси, потом сделай; вперед подумай, потом отвечай). По В.И. Далю, например, вперед может означать как 'прежде', так и 'после'.<…>

Такое двойственное употребление можно объяснить, если принять во внимание возможность двоякого подхода к событийной упорядоченности. При «архаичном» подходе мир представляется стабильным, неподвижным, а время – движущимся (идущим, текущим) мимо него в направлении от будущего (позднего) к прошлому (раннему). Это представление отражено в таких выражениях, как время идет, течет; пришло время; предыдущий день; следующее воскресенье; прошедший год. При более современном подходе время постоянно и неподвижно, а «мир» движется «мимо» него в направлении от прошлого к будущему. Представление о «движущемся времени» связано с тем, что то, что было раньше, воспринимается как идущее впереди, предшествующее настоящему (предшествующий год), тогда как то, что должно произойти позже, – как то, что следует за настоящим (следующий год); представление о «движущемся мире» лежит в основе таких выражений, как предстоящий год; по достижении назначенного срока; недалеко то время, когда… и т. п.» [Человеческий фактор 1992: 237–238].

Кроме того, для любого современного языка характерна большая грамматикализация временных категорий и большая лексикализация пространственных. Это связано с тем, что в базовые отношения предикативности, на которых «стоит» язык, входит представление о времени, но не о пространственных координатах. Язык вообще живет на оси реального времени, но не в трехмерном пространственном континууме. С другой стороны, субъект, наблюдатель – Я говорящего, – скорее, склонен реализовывать себя через пространственные ориентиры: поэтому пространственный дейксис в любом языке более богат или разнообразен, чем временной.

II. Человек в языковой картине мира. Человек в языковой картине мира может рассматриваться в двух аспектах. Во-первых, человек является объектом языковой концептуализации мира, так что «картина человека» входит в языковую картину мира на тех же основаниях, на которых там присутствует картина времени / пространства как параметров объективной реальности. Во-вторых, человек выступает и как субъект языковой картины мира, представляя себя как «Я» по отношению к изображаемому миру: способы представления субъекта, «Я», также являются неотъемлемой частью совокупного образа мира, воплощенного в языке.

«Картина человека» в языковой картине мира исследуется в широко известной работе Ю.Д. Апресяна «Образ человека по данным языка: попытка системного описания» (1995), где на материале русского языка осуществляется комплексная реконструкция языкового воплощения как «внешнего», так и «внутреннего» человека, его основных свойств и атрибутов, основных систем, регулирующих его физическую и духовную деятельность.

Человек мыслится в русской языковой картине мира прежде всего как динамичное, деятельное существо. Он выполняет три различных типа действий – физические, интеллектуальные и речевые. С другой стороны, ему свойственны определенные состояния – восприятие, желания, знания, мнения, эмоции и т. п. Наконец, он определенным образом реагирует на внешние или внутренние воздействия.

Каждым видом деятельности, каждым типом состояния, каждой реакцией ведает особая система. Она локализуется в определенном органе, который выполняет определенное действие, приходит в определенное состояние, формирует нужную реакцию. Функционирование каждой системы в большинстве случаев описывается семантическим примитивом (семантически нечленимым словом метаязыка описания, по А. Вежбицкой) или – если система разбивается на подсистемы – примитивами.

Ниже приводятся системы, из которых складывается человек; органы, в которых они локализуются, где разыгрываются определенные состояния и которые выполняют определенные действия; и семантические примитивы, соответствующие этим системам, органам, состояниям или действиям.

1) Физическое восприятие (зрение, слух, обоняние, вкус, осязание). Оно локализуется в органах восприятия (глаза, уши, нос, язык, кожа). Семантический примитив – 'воспринимать'.

2) Физиологические состояния (голод, жажда, желание = «плотское влечение», большая и малая нужда, боль и т. п.). Они локализуются в разных частях тела. Семантический примитив – 'ощущать'.

3) Физиологические реакции на разного рода внешние и внутренние воздействия (бледность, холод, мурашки, краска, жар, пот, сердцебиение, гримаса отвращения и т. п.). Реагируют различные части тела (лицо, сердце, горло) или тело в целом. Семантического примитива нет.

4) Физические действия и деятельность (работать, отдыхать, идти, стоять, лежать, бросать, рисовать, ткать, рубить, резать, колоть, ломать и т. п.). Они выполняются конечностями и телом. Семантический примитив – 'делать'.

5) Желания (хотеть, стремиться, подмывать, не терпеться, воздерживаться, вынуждать, искушать, соблазнять, предпочитать и т. п.). Они локализуются либо в теле, либо в душе. В теле локализуются первичные, простейшие желания, связанные с удовлетворением физиологических потребностей; ср. хотеть есть <пить, спать>. По-видимому, они являются общими для человека и животных. В душе локализуются окультуренные желания, связанные с удовлетворением духовных потребностей. Семантический примитив – 'хотеть'.

6) Мышление, интеллектуальная деятельность (воображать, представлять; считать, полагать; понимать, осознавать; интуиция, озарение; доходить, осенять; знать, ведать; верить; догадываться, подозревать; помнить, запоминать, вспоминать, забывать; и т. п.). Интеллектуальная деятельность локализуется в сознании (уме, голове) и выполняется ими же. Семантические примитивы – 'знать', 'считать' и, может быть, еще некоторые.

7) Эмоции (бояться, радоваться, сердиться, любить, ненавидеть, надеяться, отчаиваться и т. п.). Они тоже делятся на первичные, общие для человека и животных (страх, ярость), и окультуренные (надежда, отчаяние, удивление, возмущение, восхищение и т. п.). У человека все эмоции локализуются в душе, сердце или в груди. Семантический примитив – 'чувствовать'.

8) Речь (сообщать, обещать, просить, требовать, приказывать, запрещать, предупреждать, советовать, объявлять, ругать, хвалить, хвастаться, жаловаться и т. п.). Она обслуживается языком. Семантический примитив – 'говорить (кому-то, что…)'.

Помимо этих систем в человеке независимо от них действуют определенные силы, или способности. Вообще говоря, в человеке, как и в другом живом организме, таких сил может быть несколько, но в обязательном порядке должны быть представлены по крайней мере две: одна приводит какую-то систему в действие, другая останавливает ее.

I. Стимулом к активному функционированию человека являются желания. Человек реализует их с помощью силы, которая называется волей; воля, собственно, и есть способность приводить в исполнение свои желания. Воля в русской языковой картине ассоциируется с твердостью, натиском, непреклонностью, может быть, даже агрессивностью; ср. сила воли, сильная <железная> воля, непреклонная <несгибаемая, непоколебимая> воля, всесокрушающая воля, воля к победе <к жизни, к подвигу>, волевой напор, волевой человек, сильная личность (человек, воля которого настолько сильна, что он может переломить ход событий).

II. Желания могут быть как разумными и моральными, так неразумными и аморальными: воля сама по себе вне морали, она может быть и доброй, и злой. Поэтому действие воли уравновешивается в человеке действием другой силы, которая называется совестью. Если желания и воля являются инициаторами деятельности человека, то совесть в русской языковой картине мира мыслится как нравственный тормоз, блокирующий реализацию его аморальных желаний или побуждений. Ср. Совесть не позволяет <совестно> (делать что-л.); Если у него есть хоть капля совести, он этого не сделает.

Следовательно, совесть выступает как объединяющее и альтруистическое начало, между тем как воля – начало скорее обосабливающее, эгоистическое и капризное; ср. своеволие, волею судеб (~ 'по прихоти случая'), а также воля (~ 'свобода, основывающаяся только на собственной воле'). С другой стороны, совесть – менее активное начало, чем воля. Она лишена того напора, который есть у воли. Поэтому-то и можно заглушить ее голос и пойти на сделку с ней. Итак, главная функция воли – креативная, деятельная, а главная функция совести – сдерживающая, блокирующая. Интересна асимметрия этих двух начал: добра в человеке, в соответствии с русской языковой картиной, в целом больше, чем зла, потому что по другую сторону от нейтральной воли нет антагонистичного совести злого начала [Апресян 1995: 37–67].

Предложенное Ю.Д. Апресяном выделение основных систем человека и соответствующих им органов представляется естественным, и, казалось бы, оно должно иметь универсальный характер, однако данные типологии языков мира показывают, что это не так. Как пишет Е.А. Найда, хаббы (Habbes) в Мали выражают печаль как «наличие больной печени», бомбары (Bambaras), живущие к западу от хаббов, считают, что печаль – это «наличие черного глаза». Народ мосси (Mossi), живущий немного к северу от Ганы, именует печаль как «наличие слабого сердца», тогда как у удуков (Uduks) из Судана печаль – это «наличие тяжелого желудка».

В китайском языке также эмоции весьма своеобразно локализуются в органах человеческого тела. Как показывает Тань Аошуан, для китайцев сердце xin тоже служит пристанищем многих видов эмоций и чувств – и радости, и печали, и страха, и зависти, например: xin li gaoxing «радостно в сердце», xin li bu gaoxing «недоволен» (на сердце нехорошо), xin li nanguo «на сердце печаль», xin li weiqu «в сердце обида», xin li bu ping «ощущение несправедливости в сердце», xin li jidu (xianmu)«в сердце зависть к кому-то». Следует также упомянуть, что все иероглифы, обозначающие эмоции, чувства, ощущения и нравственные свойства, в том числе и умственные состояния и умственную деятельность, содержат очень продуктивный детерминатив «сердце» в разных написаниях. Насчитывается 212 иероглифов с этим ключом. О связывании китайцами сердца с умственной деятельностью человека говорит не только тот факт, что этот детерминатив имеют написания глаголов si и xiang «думать». Эти же иероглифы образуют имя мысли sixiang. О том, что сердце думает, свидетельствует и выражение xin li xiang «думать в сердце».

Идея внутреннего сближает сердце с животом, поэтому слово duzi «живот» в китайском языке связано не только с анатомией и физиологией человека. «Живот» может служить обозначением человека: выражение iuzi e «живот проголодался» значит 'голодный' (ср. duzi chihuai «живот съел не то, что надо» = «расстройство желудка»). Эта часть человеческого тела охватывает все пространство ниже сердца и легких и также служит местонахождением мыслительного процесса: duzi li xiang «подумать в животе». В подобных контекстах «живот» переводится на русский язык как «душа».

Хотя роль сердца в генерации эмоций, судя по иероглифике и лексическим употреблениям, совершенно очевидна, некоторые чувства или ощущения прочно ассоциируются с другими органами. Более того, названия некоторых органов используются как обозначения: например, желчный пузырь означает смелость. Соответствующие коннотации передают указания на отклонения в размере этого органа: dan da (da dan) «большой желчный пузырь» предполагает храбрость, а «маленький желчный пузырь» – пугливость, трусость (примечательно наличие литературного выражения dan qie, букв. 'желчный пузырь боится', тоже обозначающего трусость). Наличие или отсутствие мужества обозначаются еще выражениями you (meiyou) danliang (букв. 'наличие или отсутствие емкости у желчного пузыря').

Орган, связанный с такими состояниями, как тоска, тревога, чувство одиночества, печаль, грусть, соответствующими понятию chou, это кишки. Он часто встречается в классической поэзии в контексте переживаний chou «тоска» и yuan «обида» в сочетаниях duan chang «обрывающее кишки», rou chang «нежные кишки». Как это ни коробит европейский слух, подобные употребления создают особое настроение поэтичности.

Для китайского мироощущения характерно и то, что органы чувств в языке фигурируют в парах. Так, например, сердце часто составляет пару с кишками: xin chang hao /huai «иметь хорошую / плохую душу». В этом случае физиологическая интерпретация невозможна: чтобы сердце воспринималось как один из пяти внутренних органов (wu zang), следует сказать xinzang hao huai. Сердце образует пару и с желчным пузырем: xin dan ju lie «сердце и желчный пузырь оба разрываются на части», xin jing dan zhan «сердце в испуге, желчный пузырь дрожит» [Тань 2004: 119–124].

Выделение субъекта языковой картины мира опирается на такое фундаментальное свойство естественного языка, как субъективность, обусловливающее субъективный характер познания мира человеком. Как пишет В.А. Маслова: «Человек познает окружающий мир, лишь предварительно выделив себя из этого мира, он как бы противопоставляет «Я» всему, что есть «не-Я». Таково, видимо, само устройство нашего мышления и языка: любой речемысли-тельный акт всегда априорно предполагает признание существования мира и при этом сообщает о наличии акта отражения мира субъектом.

Оказывается, то «Я», с которого начинается большинство наших высказываний, на самом деле представляет собой единство взаимосвязанных, но нетождественных ипостасей, которые отражают разные типы субъектной реакции на те или иные аспекты мира и разные роли субъекта в тех или иных ситуациях. Это может быть Я-физическое, Я-социальное, Я-интеллектуальное, Я-эмоциональное, Я-речемыслительное: «Эти ипостаси Я имеют различные формы манифестации, например, Я-эмоциональное может проявляться в разных социально-психологических ролях. Фраза Сегодня светит яркое солнце содержит следующие мысли: Я-физическое будет испытывать благоприятное воздействие солнечных лучей; это знает мое Я-интеллектуальное и посылает эту информацию собеседнику (Я-социальное), проявляя о нем заботу (Я-эмоциональное); сообщая ему об этом, действует мое Я-речемыслительное» [Маслова2001: 7].

Человек как субъект языковой картины мира выражается в способах языкового представления «Я», которые, как ни странно, вовсе не являются универсальными в мировых языках. Так, по данным авторов монографии «Человеческий фактор в языке. Коммуникативность. Модальность. Дейксис» (1992), со ссылкой на Дж. Лайонза, отмечается, что, например, в тайском языке мужчины и женщины, говоря о себе, употребляют два разных местоимения 1-го лица: «мужское» и «женское», а в языке читимача (туникская группа, Сев. Америка), согласно Дж. Гринбергу, не различаются местоимения 1-го и 2-го лица. В письменной традиции некоторых языков, по мнению Б.А. Успенского, местоимения могут уподобляться собственному имени, если они утрачивают свою местоименную специфику и соотносятся с данным конкретным лицом: так, это является одной из причин передачи местоимения I 'я' в английском языке с прописной буквы (оно ассоциируется с собственным именем).

Сложность субъективной организации естественного языка отчетливо видна на примере понятия роль говорящего, введенного Е.В. Падучевой именно для обозначения разных типов воплощения говорящего субъекта в языке. Автор выделяет четыре роли говорящего:

1) говорящий как субъект дейксиса (традиционный объект описания в лингвистике) – он задает значения дейктическим элементам типа здесь, сейчас и пр. и неявно воплощен в координате говорящего – особой модальной рамке;

2) говорящий как субъект речи – он обнаруживает себя в семантике речевых актов, т. е. в вербализации определенных иллокутивных целей. Его выражением является модальная рамка, приписываемая каждому речевому акту: 'Я говорю, что'; 'Я объявляю, заявляю, спрашиваю, упрекаю…';

3) говорящий как субъект сознания – он обнаруживает себя в контексте слов и синтаксических конструкций, где субъект ментального, эмоционального или волитивного состояния подразумевается семантикой, но не выражен и не может быть выражен в норме: Иван, кажется, чем-то расстроен (имеется в виду 'мне кажется'). В модальную рамку входит пропозициональная установка типа 'я думаю, я знаю, я полагаю, я хочу, чтобы…';

4) говорящий как субъект восприятия – он проявляется в конструкциях, предполагающих «фигуру наблюдателя»: В лесу раздавался топор дровосека (значение глагола предполагает обязательное включение позиции воспринимающего субъекта и оценку им расстояния до источника звука в отличие от простой констатации факта В лесу стучал топор дровосека).

Разные слова и конструкции в языке предполагают выбор разной «роли» говорящего. Эти роли могут быть выражены и все одновременно, а могут – не все. Кроме того, они могут не совпадать и в пределах одного высказывания.

Как выяснилось, разные языковые картины мира по-разному представляют соотношение указанных ипостасей или ролей «Я» говорящего. Так, в статье Рицуо Муракоси «Семантика говорящего: сопоставление русского, английского и японского языков» (2006) осуществляется сопоставление разных способов представления «Я» говорящего в указанных языках. Автор утверждает, что говорящий в английском языке носит общественно-коммуникативный характер, тогда как говорящий в японском языке – ментально-некоммуникативный. Если говорящий в английском языке отличается склонностью воздействовать на другое лицо / предмет, то говорящий в японском языке, скорее всего, чувствует, воспринимает и познает событие. Японский и английский языки – две противоположности. Русский язык представляется в этом отношении промежуточным.

Р. Муракоси исходит из того, что выражение словами мысли как таковое не обязательно предполагает ее передачу. Например, когда человек о чем-то задумывается, погружен в размышления, он делает это при помощи языка без коммуникативного намерения. В этом смысле речевую деятельность человека можно разделить на два уровня: уровень частной (внутренней) деятельности и уровень общественной (внешней) деятельности. Таким образом, можно выделить два «Я» – частное и общественное. Под частным «Я» понимается говорящий как субъект внутренней речи («субъект сознания», согласно Е.В. Падучевой), не предполагающий наличия слушающего, а под общественным «Я» – говорящий как субъект общения, т. е. внешней речи, предполагающий наличие слушающего («субъект речи», согласно Е.В. Падучевой).

Оказывается, в японском языке имеются разные слова для обозначения частного «Я» и общественного «Я». В высказывании Jibun -wa tadasii 'Я прав' – слово jibun обозначает частное «Я», т. е. говорящего как субъект сознания. Так как эта фраза содержит Jibun, она описывает внутреннее чувство говорящего и тем самым близка к монологической речи. Это внутренняя языковая репрезентация, не рассчитанная на сообщение собеседнику. Jibun отлично вписывается в контекст ментальной деятельности, но с глаголами физического действия оно несовместимо.

В отличие от обозначения частного «Я» средства выражения общественного «Я» весьма разнообразны. Watasi- / Atasi- / Boku- /  Ore -wa tadasii 'Я прав', если в данной фразе говорящий сообщает собеседнику, что он осознал или сознает, что он прав. Watasi, atasi, boku и ore обозначают общественное «Я», т. е. говорящего как субъекта сообщения. Все эти слова традиционно считаются формами местоимения 1-го лица ед. числа. Watasi – стилистически нейтральное слово и употребляется взрослыми как мужского, так и женского пола; atasi принадлежит женской речи, a boku и ore – мужской. Говорящий, говоря о себе, использует эти слова в непринужденном разговоре со своим ровесником, младшим или подчиненным.

В целом для японского языка характерно разнообразие средств выражения общественного «Я», выбор которых зависит от социального статуса говорящего, его отношений с собеседником и других коммуникативных установок и условий. Если на частном уровне говорящий и есть jibun, то на общественном уровне он может быть и watasi, и boku и т. д. Словом, эти общественные выражения напоминают платья, надеваемые на «голое» jibun в зависимости от речевых ситуаций. Спрашивается, с чем связано такое разнообразие эквивалентов «Я»? Это объясняется тем, что в японском языке отсутствует свое собственное, абсолютное обозначение общественного «Я», такое, как я и I, вследствие чего вошли в употребление различные слова, позволяющие говорящему идентифицировать себя через отсылку к адресату речи. Это и есть главная языковая стратегия, применяемая носителем японского языка для налаживания общественных и человеческих отношений.

Настоящим местоимением и собственно обозначением говорящего в японском языке, на наш взгляд, следует считать jibun. Из двух аспектов говорящего как субъекта речи главным является частное, а не общественное «Я».

Для английского I и русского я существенно значение говорящего, противопоставляемого слушающему, поскольку они являются местоименными формами 1-го лица. I и я – собственно обозначения общественного «Я», так что в английском и русском языках для обозначения общественного «Я» другого слова, кроме I и я, не нужно. Все приведенные выше японские фразы с использованием разных средств выражения общественного «Я» могут быть переведены просто как I am right, или Я прав. I и я не содержат никакой конкретной информации о характеристике говорящего (возраст, пол, социальный статус и позиция и т. д.), обозначая лишь абстрактную роль говорящего, выступающего в качестве активного участника речевой деятельности. С другой стороны, однако, английский и русский языки не имеют собственно обозначения частного «Я». В силу этого в монологической речи говорящего, не рассчитанной на сообщение другому лицу / лицам, используются I и я, которые собственно предназначены для обозначения субъекта коммуникации.

Таким образом, I и я представляют субъект внешней речи (диалога), предусматривающий наличие собеседника и взаимодействие с ним, хотя я не так радикально, как I. Говорящий же в японском языке – главным образом субъект внутренней речи (монолога), заинтересованный в присутствии на месте события, помещении себя в ту или иную ситуацию.

В целом говорящий в английском языке концептуализуется как предмет с четким очертанием и ориентируется на воздействие на внешний мир. Говорящий в японском языке тяготеет к месту, он склонен к присутствию на месте события и объединению с внешним миром. Сравнивая Запад и Восток, социологи часто отмечают, что западноевропейский человек смотрит на дерево, а восточно-азиатский – на лес. Имеется в виду то, что при восприятии того или иного объекта первый обращает внимание на его свойства, в то время как второго интересует отношение данного объекта к окружающей его среде.

Как заключает Р. Муракоси, «В принципе это соответствует нашим наблюдениям. В соответствии с ними русский человек смотрел бы как на дерево, так и на лес. Говорящего в русском языке интересует как предмет, так и место. Он настроен на общение и воздействие на внешний мир, но вместе с тем – и на присутствие в месте события. Естественно возникает напряжение двойственности, взаимодействия предмета с местом. Кроме того, следует также отметить, что у русского человека есть особая тяга к пространству: склонность к расширению внутреннего пространства (Он построился в центре города) и переосмыслению предмета как места (Договор включает в себя следующие положения). Считаем, что именно такой динамичный процесс – ключ к пониманию русского народа» [Муракоси 2006: 75].

 

3.3. Языковая мифологизация как способ интерпретации знания о мире в языковом менталитете

Языковая картина мира, будучи отражением «наивной философии», операционной средой практического опыта и обыденного сознания людей, в моделировании мира использует такие специфические способы концептуализации, которые не связаны с привычными нам рационально-логическими принципами работы сознания, с законами формальной логики и обязательной последующей верификацией истинности нашего знания через посредство общественной практики. Способы концептуализации мира в языковой картине мира тесно связаны с архаическими когнитивными моделями, которые можно именовать мифологизацией.

Миф вообще лежит в основе семантического пространства языка еще с древнейших времен, но сами лингвистические механизмы мифологизации, задействованные в языке, по-видимому, являются универсальными способами языкового освоения действительности и в этом смысле актуальны и по сей день. Именно об этом пишет Э. Кассирер, вскрывая сущностную связь языка и мифа: «Действительно, миф и язык связаны друг с другом столь тесно, что, на первый взгляд, разделить их кажется невозможным. Лингвистическое мышление, если можно так сказать, насыщено и пропитано мифическим мышлением. Эта насыщенность становится тем очевиднее, чем больше мы обращаемся к начальным стадиям языка. Однако и в наших высокоразвитых языках это не потеряло силы».

Миф не следует понимать в традиционном смысле как сказания о богах и героях. Миф – это прежде всего особый тип сознания, ориентации в мире и связанные с ним особые формы поведения и практической деятельности людей, в котором сняты, нейтрализованы значимые для носителя дискурсивно-логического типа сознания (т. е. для современного «цивилизованного человека») оппозиции. Это, например, такие оппозиции, как реальное / сверхъестественное, одушевленное / неодушевленное, живое / неживое, естественное / искусственное, сказанное / сделанное (слово / вещь), объективное / субъективное, материальное / идеальное и пр.

Миф, как пишет И.М. Дьяконов в книге «Архаические мифы Востока и Запада» (1990), «есть способ массового выражения мироощущения и миропонимания человека, еще не создавшего себе аппарата абстрактного, обобщающих понятий и соответствующей техники логических заключений». Для мифологического сознания характерен и так называемый мифологический синкретизм (О.М. Фрейденберг), нерасчлененность и недифференцирован-ность способов познания мира и категорий мышления. Поэтому у мифа сильна эмоционально-оценочная сторона: это всегда, по мнению И.М. Дьяконова, «эмоционально окрашенное событийное осмысление феноменов мира». При этом миф не требует доказательств своей реальности, поскольку ограничения формальной логики на него не распространяются; миф есть предмет веры, доверия к авторитету. Согласно В.Н. Топорову, для мифологического сознания «существенно, реально (разрядка автора. – В.Т.) лишь то, что сакрализовано…».

Основная операционная среда для мифологического сознания – естественный язык. Как пишет О.А. Корнилов:

«Мифологические категории каждого языка являются плодом работы логико-понятийного компонента этнического языкового сознания на том историческом этапе развития народа, когда отсутствовало сознание научное. На этом этапе роль научного сознания выполнялась логико-понятийным компонентом обыденного сознания, которое, достигнув возможного на том этапе предела в объяснении окружающего мира, стремилось компенсировать реальные знания о мире, «достраивая» его с помощью доступных ему наивных представлений.

Пытаясь отразить закономерности природы, сознание древнего человека испытывало дефицит абстрактных понятий и вынуждено было персонифицировать силы природы, выражая общее, универсальное через конкретное. Неразвитость абстрактного мышления компенсировалась мышлением образно-чувственным, а логический анализ с использованием необходимых для этого отвлеченных понятий заменялся метафорическим отождествлением непонятных природных феноменов с конкретными образами реально существующих или вымышленных существ. Персонификация природных феноменов, лежащая в основе мифологии, каждым этносом осуществлялась в самобытных формах, поэтому любая национальная мифология является не только реликтом донаучных попыток интерпретации многообразия и сложности внешнего мира, но и формой и средством выражения творческих потенций этноса» [Корнилов 2003: 284–285].

Это миф в его конкретно-исторической локализации, миф как стадия развития человеческого мышления (миф в диахронии). Но, по глубокому замечанию А.А. Потебни, «создание мифа не есть принадлежность одного какого-либо времени». Мифологическое мышление как способ видения мира и освоения действительности присуще «людям всех времен, стоящим на известной степени развития мысли; оно формально, т. е. не исключает никакого содержания: ни религиозного, ни философского и научного». Дело в том, что мифологические структуры воспроизводятся в общественном и индивидуальном сознании постоянно, и это связано с сущностными свойствами человеческого языка. Миф является источником и способом языковой концептуализации мира, результатом которой выступает языковая картина мира. В каком-то смысле можно утверждать, что вообще – миф как форма сознания и ориентации в мире возможен прежде всего как миф языковой.

Мифологический тип познания долгое время был единственным предшествующим религиозному, научному и философскому. Поэтому и мифологическая функция языка также долгое время была преобладающей, и не случайно в языке остались следы такого понимания мира. Т.В. Цивьян излагает концепцию Ж. Рудхарта, известного исследователя античной культуры, в которой излагается сам механизм языковой передачи мифологической информации. Выраженный с помощью банального языка миф включается в общепринятую лингвистическую структуру. Эта принадлежность мифа к банальному языку и к соответствующим ему структурам мышления является условием его существования как рассказа.

Миф, таким образом, реализуется как инструмент, который использует общепринятые лингвистические структуры и в процессе этой реализации подчиняется им для того, чтобы постоянно их взрывать. Кодируемые языком мифологические имена являются элементами кода в той степени, в какой они вписываются в общий лингвистический код греков. Приводя примеры слияния и одновременно опровержения, разделения комплекса миф – язык (Океан – это и океан в буквальном смысле слова, т. е. скопление воды, и в то же время нечто другое, поскольку он совершает действия, скоплению воды никак не свойственные), Ж. Рудхарт в определенном смысле имеет в виду ту же метафоричность языка, в которой полагает путь к мифологизации Кассирер.

В обыденной речи мы пользуемся не понятиями, а метафорами, избежать использования метафор мы не можем. И эта образная, эта метафорическая мысль представляется тесно привязанной к основной функции мифологического мышления, перед которой отступают другие функции языка, в частности эмоциональная. В более общем плане метафора является средством структурирования понятийной системы и видов повседневной деятельности, которой мы занимаемся. Изменения в нашей понятийной системе изменяют то, что для нас реально, и влияют на наши представления о мире и поступки, совершаемые в соответствии с ними [Цивьян 2006: 32–33].

В отечественном гуманитарном знании эти идеи развивал А.А. Потебня. На возможности образа обозначать бесконечное число свойств, признаков явления и тем самым в каком-то смысле отрываться от реальности А.А. Потебня строит теорию языкового мифа. Миф элементарный, по словам А.А. Потебни, есть слово. Его суть в том, что «образ переносится в значение», т. е. если предмет «туча» мы по ассоциации обозначили как «гора» (использовали такую внутреннюю форму), то нормальное мышление знает, что «гора» (образ тучи) – не значение «туча». Для мифа же «туча» именно отождествлена с «горой». При этом, в силу отсутствия возможности установить из опыта субстанциональное различие явлений и неразвитой способности к абстрактному мышлению, происходит своеобразное «перенесение свойства средства познания в само познаваемое»: «Миф состоит в перенесении индивидуальных черт образа, долженствующего объяснить явление, … в самое явление».

Причем, миф – не «болезнь языка», а единственно необходимое средство познания действительности длительное время развития (при недостатке чувственных данных). Как утверждает А.А. Потебня, самый научный современный ум назвал бы, а потом и счел облако коровой, если бы знал об облаке и корове столько же, сколько древний человек. Именно мифологичность как свойство языкового мышления породила «поэтичность», т. е. не познавательное, а эстетическое использование все тех же свойств слова мифологизировать мир.

В целом мифологизация языковой картины мира представляет собой способ неадекватного (с точки зрения рационального типа мышления) представления связей и отношений реальности (и соответствующего ему превращенного отображения шкалы ценностей) в словесном знаке, сопровождающееся семиотизированными нормами поведения.

Причем это не просто искаженное, фантастическое моделирование мира в словесном знаке, но особый акт творения в языковой картине мира иной действительности, служащий не столько для познания и интерпретации реальности, сколько для оправдания определенных сакральных установлений, для санкционирования определенного типа сознания, ориентации в мире и поведения. Ср. замечание О.М. Фрейденберг о том, что мир, видимый первобытным человеком, заново создается его субъективным сознанием как второе самостоятельное объективное бытие, которое отныне начинает противоречиво жить рядом с реальной, не замечаемой сознанием действительностью. Но это, видимо, во многом справедливо и для сознания современного человека.

В целом можно утверждать, что любая языковая картина мира – это картина мифологизованная.

 

3.4. Основные единицы концептуальной системы этноса

Языковая картина мира, будучи содержательной основой знания о мире в языковом менталитете, представляет собой разновидность особым образом организованной концептуальной системы. В свою очередь каждая система обладает структурой, т. е. совокупностью устойчивых и закономерных связей между частями или элементами системы. Таким образом, закономерно возникает вопрос, что же можно назвать элементами, или единицами, этой концептуальной системы?

Понятно, что указанные единицы не имеют такой четкой оформленности, как известные нам единицы «внешней» по отношению к языковой картине мира системы естественного языка – морфемы, слова, словосочетания, предложения. Ведь единицы языковой картины мира – это прежде всего смыслы, идеи, схемы, мыслительные структуры, которые непосредственно не даны нам в опыте: их можно только попытаться реконструировать по внешним проявлениям с известной долей приблизительности и неточности.

Речь идет о некоем особом коде, своеобразном «языке» языковой картины мира, который не совпадает с обычным языком. Он располагает своими особыми единицами, которые после выхода работ А. Пайвио получили обобщающее название «ментальные репрезентации».

По мнению Е.С. Кубряковой, А. Пайвио полагает, что «в уме человека ментальные процессы могут быть опосредованы не только языком, т. е. вербальными формами, но и воображением и, следовательно, образами. Представление, пишет он, нередко определяется в словарях как нечто, данное уму: портрет, образ, картина и даже произведение искусства… – все это может быть осмыслено как репрезентация чего-либо». Так, мы знаем различие между елкой и сосной не потому, что можем представить их как совокупности разных признаков или как разные концептуальные объединения, но скорее потому, что легко их зрительно различаем и что концепты этих деревьев даны прежде всего образно.

Согласно А. Пайвио, все репрезентации могут быть расклассифицированы на картиноподобные (когда для представления чего-то используются картинки, образы, рисунки, схемы и т. п. – ср., например, ментальную репрезентацию в голове знакомых нам лиц и предметов и даже целых сцен) и языкоподобные (это все репрезентации языковых единиц – слов, их частей, предложений, клишированных конструкций и т. п., но, главное – пропозиций). Не вызывает, однако, сомнения, что самые важные концепты кодируются именно в языке, но при этом способ их кодировки не похож на вербально-языковое кодирование в системе языка.

В целом языковая картина мира с точки зрения концептуальных структур, являющихся способом хранения информации о мире в ее содержательной основе, – это «система репрезентаций второго типа, которым могут соответствовать и образы» [Корнилов 2003: 82].

Ментальные репрезентации – это обобщающий термин для целого ряда разнотипных смысловых образований в концептуальной системе личности и этноса. В качестве их основных разновидностей следует рассматривать концепты, образы, картины, символы, прототипы, стереотипы, архетипы, идеологемы, мифологемы, гештальты, пропозиции, прототипические ситуации, концептуальные схемы, сценарии, фреймы и т. д. Ниже мы рассмотрим только некоторые из них, представляющие наибольший интерес.

В языковой картине мира должна храниться информация разных типов. Это информация об объектах и веществах окружающего мира и артефактах культуры, об их свойствах и признаках. Это информация о категориях и классах, в которые объединяются вещи, вещества и артефакты. Это информация об абстрактных понятиях. Это, наконец, информация о процессах, действиях и состояниях, а также о событиях и ситуациях. Каждый тип единиц отвечает за свой «участок».

1. За область «конкретной предметики» в языковой картине мира отвечают образы разных типов, в том числе образы идеальных предметов, которые получили название прототип. Чтобы понять, что такое прототип, можно обратиться к такому примеру. В стихотворении А. Введенского есть строчка: На нее сидящую орел взирал и бегал. Аномальность этой фразы вскрывается при обращении именно к прототипу: как биологический вид орлы, может, и способны в определенных ситуациях бегать, но «прототипические» орлы не бегают, а летают, даже не просто летают, а парят. При этом свойство 'парить' справедливо не отражено в словарном толковании слова орел, потому что это свойство относится не к системно-языковому значению слова, а к прототипическому образу орла в мысли о мире, т. е. в сфере картины мира.

Как пишет О.А. Корнилов, вполне обоснованным кажется использование понятия прототип в тех случаях, когда речь идет о материальных объектах, которые в полной мере даны человеку в физических ощущениях и которые могут быть им легко представлены. Прототипы таких объектов – это типические, идеальные образы. Все объекты данного класса как бы группируются вокруг идеального образа, даже если они ему не соответствуют в полной мере. Внутри семантического пространства концепта конкретные представители той или иной предметной категории располагаются на определенной дистанции от идеального образа, от «категориального среднего», коим является прототип.

Прототипы – это некие собирательные образы называемых объектов, обладающие всеми характерными и наиболее существенными (с точки зрения носителей этого языка) признаками и характеристиками, присущими всему классу этих объектов, большинству (или всем) его представителей. В этом смысле значение слова можно рассматривать как описание обобщенного зрительного образа объекта, т. е. прототипа. Прототип, таким образом, представляет собой идеальную мыслительную репрезентацию какого-либо концепта [Корнилов 2003: 154].

«Краткий словарь когнитивных терминов», со ссылкой на зарубежные источники, определяет прототип как инструмент понимания и последующей квалификации предметов. С его помощью человек воспринимает действительность: член категории, находящийся ближе к этому образу, будет оценен как лучший образец своего класса или более прототипический экземпляр, чем все остальные. Например, нам известно, что в мире есть породы бесхвостых и даже бесшерстных кошек, и наличие хвоста и шерсти, видимо, не входит в обязательный минимум семантического представления значения слова кошка. Но «прототипическая» кошка, разумеется, имеет хвост и шерсть.

Совокупность прототипов объектов материального мира образует «прототипический мир», который значительно проще реального материального мира, но он необходим в качестве ориентира при решении задач идентификации объектов и их именований. Понятно, что «прототипический мир» не существует в реальном мире, он задан как коррелят реального мира в концептуальном пространстве и представляет собой некую совокупность коллективного опыта, определенных представлений о том, как бывает или могло бы быть в обычных обстоятельствах, как должны выглядеть и вести себя люди и вещи и пр. «Прототипический мир» и составляет концептуальную основу предметной, «наглядной» части языковой картины мира, поскольку отражает не произвольные представления, а представления, существенные для культурного самосознания данного этноса или социума, своего рода эталонные.

Особенно национальная специфика «прототипического мира проявляется не столько на примерах из окружающего материального мира, мира природы, сколько на примерах обозначений артефактов материальной культуры. Наиболее наглядны такие примеры тогда, когда сравниваются элементы в достаточной мере самобытных материальных культур.

О.А. Корнилов разбирает пример с прототипической «чашкой». Он приводит мнение А. Вежбицкой об «идеальной чашке»: «…Китайская чашка, маленькая, изящная, с тонкими стенками, без ручки и без блюдца, все-таки может считаться чашкой – пока из нее можно пить чай, в соответствующем окружении (на столе), пока ее можно поднести ко рту одной рукой. Это означает, что при том, что блюдце и ручка определенно входят в прототип чашки («идеальная» чашка должна иметь ручку и блюдце), они не являются существенными элементами этого понятия». Данное высказывание вызывает некоторые вопросы. Во-первых, если «блюдце и чашка определенно входят в прототип чашки», то в чей прототип? В чьем сознании существует такой прототип, о котором говорит А. Вежбицкая? Если речь идет, например, о европейцах, то да, а если о китайцах? Их прототип чашки как раз и не имеет ни блюдца, ни ручки. Тогда спрашивается, на каком основании европейская прототипическая чашка более соответствует «идеалу» чашки, нежели китайская прототипическая чашка? А ведь именно к такому логическому заключению ведет утверждение, что «идеальная» чашка должна иметь ручку и блюдце. Европейская прототипическая чашка должна, а китайская вовсе не должна, ибо если мы будем утверждать обратное, то окажемся на европоцентристской точке зрения на мир. <…> В этих случаях как раз и нужно говорить о национально-специфических прототипах, существующих лишь в сознании и воображении представителей данной культуры и неведомых представителям других культур, не посчитавшим нужным ознакомиться с самими именуемыми реалиями [Корнилов 2003: 160].

Прототипы, видимо, отвечают и за хранение знания о некоторых свойствах предмета, например, существуют прототипические цвета, размеры, формы и пр., которые в языке выражаются не существительными, а прилагательными. Однако прототипы, в силу ограничений, которые накладывает на них наглядность образа, не могут отвечать за хранение информации об абстрактных сущностях, таких как время, свобода, вера и пр.

2. За представление «абстрактной предметики» в языковой картине мира отвечают другие единицы, главной из которых является концепт. Обобщая все многочисленные определения концепта, существующие в сегодняшней науке, можно сказать, что концепт представляет собой главную единицу хранения значимой информации о мире в языковой картине мира этноса, это ключевой смысл, актуализованный не одним знаком, а целым их набором.

Концепт – это «квант» информации о мире, сгусток смыслов и ассоциаций, стоящий за словом и имеющий укорененность в точке зрения на мир, представленной в языке. Если говорить просто, концепт – это то, что представляется мне при произнесении слова, даже порой и неосознанно для меня самого, и то, что имеет для меня значение, порою я и сам не знаю какое.

Итак, концепт в общем виде понимается как обобщенное мыслительное представление определенного фрагмента физической или психической реальности в языковой картине мира личности, социума или этноса. Концепт в этом понимании, хотя и соотнесен с логическим понятием (поскольку и то и другое являются результатом мыслительных операций по обобщению и абстрагированию явлений действительности), противостоит понятию в силу того, что не обязательно является результатом логического типа мышления (представление, а не понятие). Поэтому для концепта возможны невозможные для понятия свойства – образность, оценочность, субъективность, расплывчатость денотативного содержания и т. д. Совокупность концептов образует концептуальную систему (напомним, что языковая картина мира – это разновидность концептуальной системы).

Концепт как единица языковой картины мира всегда национально-специфичен, и при этом абстрактная семантика таких концептов, как, например, власть, свобода, судьба и т. д., подлежит «реификации» (овеществлению) по модели образно-метафорического переноса, которая, собственно, и «отвечает» за национальную специфику. Л.О. Чернейко пишет:

«Возможность сочетания корни конфликта и невозможность сочетания *корни удачи в русском языке объясняется тем, что ситуация под именем конфликт мыслится как имеющая начало и конец, как зарождающаяся и развивающаяся, подобно растению. Ситуация удачи мыслится как нечто неожиданное, возникшее, но не выросшее.

Сочетание водоворот событий объясняется тем, что мифологема событие представляется русскому языковому сознанию как водная стихия, во власти которой находится человек и в условиях которой он не способен на самостоятельные действия. Сочетание *водоворот обстоятельств невозможно, так как оно противоречит представлению русскоязычного сознания о форме (модусах) существования такой «субстанции», как обстоятельства: человек может находиться во власти обстоятельств, быть их жертвой, но «все происходит на суше». Семантически близкие слова оказываются прагматически достаточно далекими, что и мешает видеть в них абсолютные синонимы. Например, сочетание расхлебывать скандал можно признать допустимым, поскольку имя скандал оценочное (оно имплицирует негативное отношение говорящего к ситуации и / или ее участникам) и как таковое прагматически согласуется с экспрессивно окрашенным глаголом сниженного стиля. Сочетание этого глагола с именем конфликт (*расхлебывать конфликт) вряд ли возможно по причине отсутствия их прагматической согласованности» [Чернейко 1997: 276–277].

3. Языковая картина мира нуждается не только в отдельных концептах, воплощающих определенные фрагменты реальности, но и в целых концептуальных областях, каким-то образом структурированных, уложенных в удобную для оперирования ими «упаковку». За структурирование целых областей нашего опыта отвечает такая единица, как гештальт. Это способ представления знания в сознании, который представляет собой устойчивую концептуальную связку между его разными областями. Будучи, по выражению Дж. Лакоффа, «способом соотнесения значений с поверхностными формами», гештальт представляет собой осмысление одной структурированной области нашего сознания путем наложения на нее структуры другой области.

Дж. Лакофф и М. Джонсон в книге «Метафоры, которыми мы живем» (1980) объясняют суть гештальта следующим образом. Например, мы предположили, что спор – это беседа, которая частично структурирована концептом ВОЙНЫ (это дает нам метафору СПОР – это ВОЙНА). Предположим, что вы ведете беседу и неожиданно замечаете, что она превратилась в спор. Что делает беседу спором и что общего у него с войной?

Для установления различия между беседой и спором сначала нужно понять, что значит вести беседу. Беседа в базовом понимании включает двух людей, которые говорят друг с другом. Обычно один из них начинает, а затем они говорят по очереди о некоторой общей теме или темах, связанных друг с другом. Смена реплик в диалоге и поддержание беседы на текущую тему (как и разрешенная правилами коммуникации смена темы) требуют определенной кооперации. И каковы бы ни были цели участников беседы, речевая коммуникация предполагает социальное взаимодействие, отвечающее принципам вежливости.

Если вы участвуете в беседе (в структуре которой есть, как минимум, эти шесть измерений) и вы замечаете, что она превращается в спор, то что заставляет вас сделать такой вывод? Базовое отличие – это ощущение боевой готовности. Вы понимаете, что у вас есть мнение, которое для вас значимо, но другой человек его не принимает. По меньшей мере, один из участников хочет, чтобы другой отказался от своего мнения, и это создает ситуацию, в которой можно победить или проиграть. Вы осознаете, что участвуете в споре, когда обнаруживаете, что ваша позиция атакована или что есть необходимость атаковать позицию другого человека. Вполне развившимся спор становится тогда, когда оба участника отдают большую часть своей речевой энергии попыткам дискредитировать позицию другого, удерживая свою. Спор все равно остается беседой, хотя когда он становится жарким, правила вежливости в поддержании структуры коммуникации могут быть нарушены.

Понимание беседы как спора предполагает, что человек способен наложить части многомерной структуры концепта ВОЙНЫ на соответствующую структуру БЕСЕДЫ. Такие многомерные структуры присущи эмпирическим гештальтам, организующим различные виды опыта в структурированное целое. Таким образом, одна деятельность, говорение, понимается в терминах другой – физического противоборства. Согласованность структурирования элементов нашего опыта обеспечивается такими многомерными гештальтами. Мы воспринимаем беседу как спор, когда наши ощущения и действия в беседе соответствуют гештальту ВОЙНЫ.

Гештальтным образом представлены в языковой картине мира все абстрактные сущности, например отвлеченные понятия. Так, по мнению Л.О. Чернейко, гештальт выводится из буквального прочтения глагола (или имени), употребленного в сочетании с абстрактным именем в переносном значении, и связывает два явления (конкретное и абстрактное) по одному основанию, эксплицированному акциональному признаку. Судьба обокрала: прототипический агенс глагола обокрасть – вор. В этом сочетании он представлен имплицитно и выводится как гештальт имени судьба. Гештальт – результат глубинного сопряжения гетерогенных сущностей – абстрактной и конкретной, поэтому он предопределяет сочетаемость абстрактного имени. Как конструкт невидимый, идеальный абстрактная сущность, принимая лики видимого, реально воспринимаемого, отождествляется с ним. При том эксплицированное общее свойство абстрактного и конкретного – основание имплицитной метафоры (Их судьбы переплелись, спутались, где СУДЬБА – Нить).

Гештальт также связывает воедино сущность языковую и внеязыковую. Например, на языковую синтаксическую роль 'быть подлежащим' проецируется роль участника реального события в мире 'иметь основную ответственность за события'. Получается, что гештальт – это «мостик», или связующее звено между языковыми значениями и их коррелятами в действительности [Караулов 1987: 191].

Гештальты в языковой картине мира тоже национально-специфичны. Так, для русской языковой картины мира типичен гештальт избыточного представления образа предмета при описании ситуации местонахождения с помощью глагола: Стакан стоит на столе, а Книга лежит на столе. Таким образом, ситуация местонахождения неодушевленного предмета на поверхности осмысляется в терминах положения в пространстве одушевленного лица.

4. За динамический и событийный компонент языковой картины мира отвечают такие единицы, как когнитивная модель ситуации (концептуальная схема, прототипическая ситуация) и фрейм.

Когнитивная модель ситуации репрезентирует «глагольную» область языковой картины мира. Она представляет определенный способ концептуализации, осмысления типовой ситуации, связанной с нашими действиями в реальном мире. В ситуацию входит само действие или состояние, участники данного события (агенс, пациенс, средство, инструмент), место и время осуществления и т. д., находящиеся в определенной связи. Однако одна и та же ситуация может быть интерпретирована по-разному: ср. Строители строят дом и Дом строится строителями, т. е. одной и той же ситуации могут быть приписаны разные модели концептуального представления. В концепции Г.И. Кустовой эту более содержательную семантическую структуру следует называть когнитивная модель ситуации: 1) когнитивная, потому что это то, что человек знает о данной ситуации и может использовать в других значениях слова, и потому, что эта информация является результатом познания внешнего мира, элементом опыта; 2) модель, потому что это все-таки не сама ситуация, а ее образ, смысловой коррелят (причем такие образы, по-видимому, будут разными для разных языков) [Кустова 2004: 38].

Когнитивная модель ситуации с точки зрения организации ее мыслительного содержания рассматривается как определенная концептуальная схема (т. е. можно говорить о некоторой синонимичности этих понятий). Пример специфически русской концептуальной схемы, связанной с понятием собираться ('человек находится в промежутке времени между принятием решения и его осуществлением'), обсуждается в уже цитированной книге «Ключевые идеи русской языковой картины мира» и в книге Анны А. Зализняк «Многозначность в языке и способы ее представления» (2006).

В значение этого глагола входит представление о том, что человек никогда не может полностью управлять событиями; в частности, на пути между намерением человека совершить нечто и осуществлением этого намерения всегда могут возникнуть непредвидимые и непреодолимые препятствия (в частности, и даже прежде всего – внутреннего свойства). Говорящий на русском языке, обозначая свое намерение нечто сделать глаголом собираться (а именно этот глагол является в русском языке наиболее идиоматичным и частотным способом выражения для установки по отношению к собственным будущим действиям), автоматически принимает и заключенное в этом глаголе представление о том, что намерение, по тем или иным причинам, не всегда превращается в действие. Делает он это бессознательно и совершенно независимо от его характера, личных волевых качеств и его убеждений относительно устройства мира.

Особенность глагола собираться состоит в следующем. Хотя этот глагол указывает прежде всего на определенное ментальное состояние субъекта, в нем достаточно сильна и идея процесса (что отчасти обусловлено связью с другими значениями собираться: в частности, собираться в дорогу означает в том числе складывать вещи в чемодан; собираюсь завтракать значит не только, что я решил позавтракать, но и что уже начал накрывать на стол, и т. п.). Глагол собираться в таком употреблении указывает на наличие в русской языковой картине мира идеи, которая неосознанно принимается в качестве очевидной всеми говорящими на русском языке: чтобы что-то сделать, надо перед этим провести некоторое время за занятием, называемым собираться. Показательно, что в тех контекстах, в которых идея процесса выходит на первый план, слово собираться не может быть заменено на намереваться, намерен и т. п., ср. *Лежу и намереваюсь встать. Следовательно, как пишет Анна А. Зализняк: «Глаголу собираться (нечто сделать) может быть сопоставлена следующая концептуальная схема: человек находится в промежутке времени между принятием решения и его осуществлением».

Путь семантической эволюции в языках, где глагол со значением 'намереваться' превращается в показатель будущего времени, отражает представление о том, что наиболее вероятным завершением состояния, наступившего после того, как человек принял решение нечто сделать, является осуществление этого решения, т. е. само действие (имеется в виду, если не возникло непредвиденных препятствий и если человек не переменил своего решения). Семантика русского глагола собираться указывает на то, что в представлении русского языка существует другой финал для состояния собираться, который тоже рассматривается как весьма вероятный; он называется не собрался. Именно не собрался является наиболее специфичным и непереводимым русским выражением. Имел намерение сделать, но не сделал – и при этом не потому, что изменил намерение, не потому, что что-то помешало, не потому, что пытался, но не получилось, и даже не потому, что не хватило решимости приступить к осуществлению задуманного. А почему же? На этот вопрос трудно ответить иначе, чем тавтологией: потому что не собрался; так сказать, потому что не собрал воедино достаточно внутренних ресурсов для того, чтобы приступить к действию. На самом деле просто не сделал, потому что все время откладывал, – но сохраняя при этом твердое ощущение, что намерение остается в силе, что он продолжает собираться.

Одной из главных разновидностей когнитивной модели ситуации (или концептуальной схемы) выступает прототипическая ситуация: понятия когнитивная модель ситуации и прототипическая ситуация находятся в таких же родо-видовых отношениях, что и понятия образ (вообще) и прототип (особый вид образа).

Прототипической ситуацией можно назвать наиболее типичный для данного этноса способ представления той или иной ситуации в его языковой картине мира. Это такая модель ситуации, которая распознается как эталонная и служит тем самым основой для сравнивания, сопоставления с ней других ситуаций, возникающих в опыте. Именно прототипическая ситуация лежит в основе возможности переноса наименования с одной сферы опыта на другую: писать → писать письмо → писать стихи → писать картину → писать музыку.

Как объясняет Г.И. Кустова, в исходное значение глагола сорвать (яблоко, цветок) не входит компонент 'нарушить', это импликация прототипической ситуации ('если сорвать цветок или плод, тем самым нарушается его органическая связь с другим объектом'), но именно она лежит в основе группы значений «нарушения» и ущерба (сорвать кожу на пальце; сорвать резьбу на гайке; сорвать голос; сорвать урок), которые совершенно невыводимы из исходного значения 'потянув и отделив от корня, начать иметь (в руке)'; в исходное значение глагола закрыть (кастрюлю крышкой) не входит компонент 'перестать видеть (содержимое)', для данного действия этот результат не важен, – но он есть в ситуации и используется в других значениях (Тучи закрыли солнце; Ты мне закрываешь экран). С другой стороны, прототипическая ситуация является «гарантом» единства многозначного слова, условием связи всех его значений, в том числе и тех, которые не имеют общих компонентов: они связаны постольку, поскольку возводимы к тем или иным фрагментам или импликациям прототипической ситуации.

Прототипические ситуации как определенного рода концептуальные схемы существенно различаются в разных языковых картинах мира именно способом представления одной и той же «объективной», реальной ситуации. Так, в русской языковой картине мира существует исходная модель представления любого физического, внутреннего или модального состояния субъекта, как если бы он был пассивным объектом данного состояния (пациенсом, экпериенцером). Причем это именно прототипическая ситуация, так как по одной и той же схеме представлены и физическое состояние: Ему холодно, и внутреннее состояние: Ему грустно, и модальное состояние: Ему нужно. В результате этого и долженствование выступает как неконтролируемое состояние (в отличие от агентивной конструкции Я должен). Иными словами, русский язык акцентирует глубинную общность всех типов того, что может случиться с человеком, на базе общего признака неконтролируемости субъектом любых своих состояний.

Прототипическая ситуация в английском языке в этих случаях делает акцент на субъекта, контролирующего событие: he feels cold ('он испытывает холод'), или he is sad (выбрано предикативное прилагательное 'он грустен'), или даже he need, где вообще используется переходный глагол, предполагающий активное действие над объектом – в русском это значение передается с помощью возвратного глагола 'нуждаться в к. – л. / ч. – л.'. При этом в английской языковой картине мира эти разные состояния естественным образом представлены разными прототипическими ситуациями.

Рассмотрим, например, довольно сложный комплекс типовых действий, соединенный в неповторимую национально специфичную конфигурацию, который закреплен за такой типично русской прототипической ситуацией, как добираться куда-л. (на работу, домой и т. д.). Как указывает Анна А. Зализняк, в значение видовой пары добраться / добираться входит представление о том, что перемещение в другую точку пространства – процесс долгий, трудный и непредсказуемый. Так, в толкование глагола добраться входит такой блок смыслов: 'перемещаясь (1), преодолевая трудности (2), в физическом или каком-либо ином пространстве (3), достичь контакта с объектом (4), составляющим конечный пункт перемещения (5)'. В соответствующих английских глаголах to get или to reach представлены только компоненты (1), (3), (5), связанные с идеей 'достичь', причем to reach специализирован только для физического пространства (добраться до города), а для иного типа пространства используется уже другой глагол to achieve (добраться до начальства), – что не позволяет адекватно передать по-английски весь блок смыслов, присущий русскому глаголу добраться.

Специфичность этой прототипической ситуации для русского языка обусловливает наличие компонента (2) 'преодоление препятствий' и (4) 'достичь контакта с объектом': последний компонент привносится отчасти значением мотивирующего глагола брать (в виде его компонента 'касаться руками'). Это, по мнению Анны А. Зализняк, позволяет включить глагол добраться в один ряд с другими глаголами затрудненного целенаправленного перемещения, образованными присоединением различных приставок к основе – браться (выбраться, забраться, перебраться, подобраться и пр.).

Видимо, прототипическая ситуация добраться входит в состав более сложного фрейма, репрезентирующего разные аспекты и этапы комплексного действия (включающего в себя и характеристику внутренних состояний субъекта) по затрудненному целенаправленному перемещению куда-либо, наряду с глаголами собраться и выбраться: «В частности, добраться входит в группу глаголов с тем же корнем, что и собраться (что-то сделать) и выбраться (куда-то) или (к кому-то); содержательно они связаны между собой таким образом, что все три глагола описывают разные аспекты внутреннего состояния человека, находящегося перед необходимостью куда-то перемещаться: для этого надо собраться и выбраться, а потом еще и добраться. Все эти глаголы представляют действие по перемещению в пространстве как не полностью руководимое собственной волей субъекта, при этом выбраться акцентирует трудность начального этапа этого пути, добраться – финального…» [Зализняк 2006: 236–244].

За более сложные, комплексные ситуации или абстрактные логические операции (путешествовать, праздновать, ходить в театр, объясняться в любви, доказывать теорему, читать лекцию и пр.) отвечают в языковой картине мира такие ментальные репрезентации, как фреймы. Сегодня существует множество пониманий этого многозначного понятия. В 1980-е годы в когнитивистике возникает концепция фреймов М. Минского. Согласно этой концепции, сталкиваясь с новой ситуацией или существенным образом пересматривая какую-либо проблему, мы ищем в своей памяти структуру, называемую фреймом, – хранимую в памяти сеть отношений, используемую при необходимости для адаптации к действительности в результате изменения деталей. Формально фрейм представим как структура узлов и отношений.

Например, такая рутинная в общем ситуация, как «чистить зубы» (пример взят из книги Ю.Н. Караулова «Русский язык и языковая личность» (1987)), на самом деле включает целый комплекс последовательных операций – взять щетку, открыть водопроводный кран, намочить щетку и т. д., которые в нормальной ситуации не вербализуются и даже не осознаются, но воспроизводятся автоматически. Конечно, это еще не «полноценный» фрейм, но как бы прообраз фрейма, иллюстрация того, как устроен фрейм.

Фрейм и есть способ представления последовательной схемы («сценария») развертывания действий или какой-либо сцены (картины) в свернутом виде. Согласно В.В. Красных, по своей структуре фрейм состоит из вершины (темы), т. е. макропропозиции, и слотов или терминалов, заполняемых пропозициями.

С точки зрения культуры фрейм, по «Краткому словарю когнитивных терминов», – это единица знаний, организованная вокруг некоторого понятия, но, в отличие от ассоциаций, содержащая данные о существенном, типичном и возможном для этого понятия. Фрейм обладает более или менее конвенциональной природой и поэтому конкретизирует, что в данной культуре характерно и типично, а что – нет. Особенно важно это по отношению к определенным эпизодам социального взаимодействия – поход в кино, поездка на поезде и вообще по отношению к рутинным эпизодам. Фреймы организуют наше понимание мира в целом, а тем самым и обыденное поведение (скажем, когда мы платим за дорогу или покупаем билет привычным для нас образом). Фрейм – структура данных для представления стереотипной ситуации. С каждым фреймом связано несколько видов информации: о его использовании, о том, что следует ожидать затем, что делать, если ожидания не подтвердятся, и т. п.

Например, благодаря фрейму 'новогодний праздник', хранящемуся в нашей памяти, мы знаем, как обычно празднуют Новый год, чем это празднование отличается, например, от празднования дня рожденья, и можем понять, если кто-то это делает неправильно. При этом в особых ситуациях вербализация каких-либо этапов или компонентов свернутой во фрейме ситуации может оказаться необходимой: по словам Ю.Н. Караулова, «все лингвострановедение строится на вербализации специфически национальных, но рутинных для носителя языка ситуаций».

Таким образом, мы обнаруживаем возможность приложить понятие фрейм к особенностям организации знания о мире и опыта взаимодействия с миром, представленным в национальной языковой картине мире, т. е., вообще говоря, в культуре. Языковая картина мира этноса содержит в себе своего рода «библиотеку фреймов», пакет знаний, дающих описания типовых объектов и событий.

Национально-культурная обусловленность фрейма может быть продемонстрирована на примере такого типично русского фрейма, как 'застолье'. Этот фрейм включает в себя несколько важных для русской языковой картины мира, но не обязательных в другой картине мира представлений и действий. В частности, по мнению А.Д. Шмелева, этот фрейм предполагает такой элемент, как закуска. Закуска представляет собой небольшую еду, которая следует за выпитой рюмкой водки, при этом закусывают обычно крепкие напитки (водку, самогон, спирт), и это обязательно предполагает удовольствие (так, на поминках заедают, а не закусывают).

Специфика русского фрейма 'застолье', по мнению А.Д. Шмелева, состоит в том, что он характеризуется большим количеством выпитого, что выпивание сопровождается закуской и – обязательно – задушевным общением: «Связь закуски и общения не случайна. Здесь действительно предполагается особая культура питья. Если человек выпьет мало, то он не достигает того состояния раскрепощенности и душевной распахнутости, которое рассматривается как специфически русское и оценивается положительно. Если же человек выпьет слишком много, то он рискует оказаться выключенным из общения. Закуска позволяет снизить этот риск. Именно такой модус, при котором люди выпивают, потом закусывают, потом «повторяют», и может привести их в искомое состояние. Именно поэтому закуска – не менее важный компонент русского застолья, нежели выпивка… Гулять по-русски подразумевает не только выпивку, но и закуску» [Зализняк, Левонтина, Шмелев 2005: 265—267].

Завершая рассмотрение сферы знания о мире в языковом менталитете, подчеркнем следующее. Акт человеческого познания мира в естественном языке, в отличие от научного типа познавательной деятельности, всегда связан с обязательным оцениванием познаваемого по шкале хорошо – нейтрально – плохо. Ведь в мире человека все, что он узнал о мире, ценно не само по себе, а с точки зрения того, как это вписывается в его систему ценностей, насколько это важно и нужно для него. Познавательная активность субъекта и его ценностная ориентация выступают как две стороны одной медали – как два взаимообусловленных аспекта его совокупной духовной деятельности по освоению действительности.

Поэтому от анализа лингвокогнитивного уровня языкового менталитета мы закономерно переходим к анализу его другого уровня, на котором воплощается мир ценностей этноса, его аксиологическая сфера.

 

Вопросы и задания

1. Какую важную особенность языковой концептуализации мира иллюстрируют приведенные высказывания:

А) «Интереснее всего то, – и в этом вся суть, – что каким бы неправильным ни было предложение, совершенно неразумно утверждать, что нет таких обстоятельств, при которых говорящий не мог бы произнести его, а слушающий не мог бы его понять» (Хилари Путнам).

Б) «Вернемся к нашему основному тезису: для того чтобы понять текст, необходимо найти такую ситуацию, в которой он оказывается осмысленным. Обнаружение ситуации подобно нахождению фокуса, в котором употребление всех слов получает смысл. Следует иметь в виду при этом, что множество возможных ситуаций неограниченно: оно принципиально открыто, поскольку мы можем представить себе самые разнообразные ситуации…..» (Б.А. Успенский).

2. Подготовьте реферат по главам коллективной монографии «Роль человеческого фактора в языке. Язык и картина мира»: «Картина мира в жизнедеятельности человека»; «Метафоризация и ее роль в создании языковой картины мира»; «Роль словообразования в формировании языковой картины мира» (на выбор).

3. По каким параметрам можно сопоставить функционирование художественного текста и национальной языковой картины мира? Приведите свои примеры, иллюстрирующие это сходство. 4. Приведите языковые доказательства следующим тезисам:

A) Относительные пространственные обозначения типа высокий / низкий, далекий / близкий могут метафорически переноситься на выражение нравственно-психологического содержания.

Б) Слово крутой может получать положительную, а слово плоский – отрицательную коннотацию.

B) Слово время может переосмысляться в качестве одушевленной сущности.

Г) Зачастую слова вчерашний / завтрашний, прошлый / будущий, старый / новый выражают значения, не имеющие отношения к идее течения объективного времени.

С какими особенностями языковой концептуализации пространства и времени это связано?

5. Опираясь на данные работы Е.С. Яковлевой «Фрагменты русской языковой картины мира (модели пространства, времени и восприятия)» (М., 1994), покажите, какие различные модели пространства и времени можно обнаружить в русской языковой картине мира? По каким признакам их можно разграничивать?

6. О какой черте русской языковой концептуализации времени свидетельствует факт, что русские слова «конец» и «начало» восходят к одному корню? Какая черта мифологизованного представления о времени проявляется в их внутренней форме?

7. Какие слова непространственной и невременной семантики войдут в концептуальное поле пространства и времени в русской языковой картине мира? Почему?

8. Опираясь на работу Ю.Д. Апресяна «Образ человека по данным языка: попытка системного описания» (Вопросы языкознания. 1995. № 1), приведите свои примеры из русской фразеологии и паремиологии, иллюстрирующие восемь выделенных систем и соответствующих им органов во внутреннем мире человека в русской языковой картине мира.

9. Опираясь на следующее высказывание М.М. Маковского, раскройте особенности древнейшего типа словесного мышления: «… Учитывая сакральную значимость букв (здесь: = звуков. – Т.Р.) у язычников, сакральный смысл качества, количества и взаимного расположения букв в слове, можно полагать, что характер индоевропейского корня определялся именно соображениями сакральности: речь шла о создании Логоса (изначальное значение 'рвать, гнуть'), который мыслился в качестве посредника в общении с божеством».

10. Какие древнейшие архетипы и мифологемы можно обнаружить в указанных примерах?

A) Латинское fatum 'судьба, рок' восходит к глаголу fari 'говорить', русское рок – по происхождению однокоренное с речь.

Б) Русские слова вещь, вещать и вещий – генетически восходят к одному корню; в древнееврейском языке одним словом dabhar обозначается и 'слово', и 'дело, вещь'.

B) Русские баять, басня – от индоевропейского *bha– 'издавать звуки', которое есть просто ступень чередования с *bhu– 'существовать' – ср. быть (где ы из праславянского *u) и буду.

11. В разделе 1.4. настоящей книги приводится список «ключевых идей» русской языковой картины мира по данным книги Анны А. Зализняк, И.Б. Левонтиной и А.Д. Шмелева «Ключевые идеи русской языковой картины мира» и краткая характеристика китайской языковой картины мира по данным книги Тань Аошуан «Китайская картина мира». Сопоставьте эти две языковые картины мира. Чего в них больше – сходств или различий? Чем обусловлены эти сходства или различия с точки зрения «вечной культурной антитезы» ВОСТОК – ЗАПАД?

12. Как в семантике и употреблении современных слов (особенности словообразования, метафоризации, фразеологизации и пр.) отражаются древние представления о человеке и мире: солнце, правый, красный, сердце, брат, муж, живот, голова, время, увлекаться, понимать, писать, уметь, имя, слово, язык. Продолжите этот ряд своими примерами.

13. В разделе 3.4. дается анализ некоторых единиц языковой картины мира (концепт, гештальт, фрейм, прототип и пр.). Какие единицы вы бы добавили? Обоснуйте свой выбор.

 

Литература

Апресян 1986 – Апресян Ю.Д. Дейксис в лексике и грамматике и наивная модель мира / / Семиотика и информатика: Сб. научн. статей. – М.: Наука, 1986. Вып. 28.

Апресян 1995 – Апресян Ю.Д. Образ человека по данным языка: попытка системного описания // Вопросы языкознания. 1995. № 1.

Зализняк 2006 – Зализняк Анна А. Многозначность в языке и способы ее представления. – М.: Шк. «Языки славянской культуры», 2006.

Зализняк, Левонтина, Шмелев 2005 – Зализняк Анна А., Левонтина И.Б., Шмелев А.Д. Ключевые идеи русской языковой картины мира: Сб. ст. – М.: Шк. «Языки славянской культуры», 2005.

Караулов 1987 – Караулов Ю.Н. Русский язык и языковая личность. – М.: Наука, 1987.

Корнилов 2003 – Корнилов О.А. Языковые картины мира как производные национального менталитета. 2-е изд., испр. и доп. – М.: ЧеРо, 2003.

КСКТ 1996 – Краткий словарь когнитивных терминов / Е.С. Кубрякова, В.З. Демьянков, Ю.Г. Панкрац, Л.Г. Лузина / Под общ. ред. Е.С. Кубряковой. – М.: Филологический факультет МГУ им. М.В. Ломоносова, 1996.

Кустова 2004 – Кустова Г.И. Типы производных значений и механизмы языкового расширения. – М.: Шк. «Языки славянской культуры», 2004.

Маслова 2001 – Маслова В.А. Лингвокультурология: Учеб. пособие для студ. высш. учеб. заведений. – М.: «Академия», 2001.

Муракоси 2006 – Муракоси Р. Семантика говорящего: сопоставление русского, английского и японского языков / / Русский язык в научном освещении. 2006. № 1 (11).

Рахилина 1998 – Рахилина Е.В. Когнитивная семантика: история, персоналии, идеи, результаты / / Семиотика и информатика: Сб. научн. статей. – М.: Языки русской культуры; Русские словари, 1998. Вып. 36.

Тань 2004 – Тань Аошуан. Китайская картина мира: Язык, культура, ментальность. – М.: Шк. «Языки славянской культуры», 2004.

Цивьян 2006 – Цивьян Т.В. Модель мира и ее лингвистические основы. Изд. 3-е, испр. – М.: КомКнига, 2006.

Человеческий фактор 1992 – Человеческий фактор в языке. Коммуникация, модальность, дейксис. – М.: Наука, 1992.

Чернейко 1997 – Чернейко О.Л. Логико-философский анализ абстрактного имени. – М.: Изд-во МГУ, 1997.

Яковлева 1994 – Яковлева Е.С. Фрагменты русской языковой картины мира (модели пространства, времени и восприятия). – М.: Гнозис, 1994.