Основы изучения языкового менталитета: учебное пособие

Радбиль Тимур Беньюминович

Глава 4.

Система ценностей в языковом менталитете (аксиологический уровень)

 

 

Совсем недавно, каких-нибудь два десятка лет назад (а это ничтожно мало по меркам жизни языка) в русском языке получило чрезвычайно широкое хождение английское по происхождению слово бизнесмен. Еще в толковом словаре русского языка под редакцией Д.Н. Ушакова этого слова вообще нет (словарь отражает языковую ситуацию 30—40-х годов XX в.). В словаре С.И. Ожегова оно несколько неодобрительно трактуется как 'делец, предприниматель, тот, кто делает бизнес на чем-нибудь' (неодобрительность возникает из-за присутствия в толковании отсылки к слову делец, которое имеет явную отрицательную коннотацию). А в предыдущем издании словаря 1984 г. вообще было характерное добавление: 'в капиталистическом мире'. И только «Толковый словарь русского языка конца XX века» (1998) фиксирует близкое к современному, вполне нейтральное и достаточно широкое значение: 'организатор бизнеса; предприниматель, коммерсант', хотя и сохраняет разговорное неодобрительное 'о мошеннике, жулике'.

И вот сегодня это слово стало вполне невинным и нейтральным обозначением любого человека, который занимается своим делом, приносящим прибыль, т. е. стало обозначать, собственно, то, что оно обозначает и в языке-источнике. Однако почему для обозначения столь важного для социума понятия нам понадобилось заимствовать чужое слово? Ведь это явно не тот случай, когда словесное обозначение приходит в язык вместе с реалией, которую оно обозначает (типа кальян или макинтош). А дело в том, что, как оказалось, в русском языковом сознании просто отсутствовало исконное нейтральное обозначение для этого понятия: делец, деляга – явно маркированы отрицательно; описательное деловой человек, скорее, посвящено оценке свойств и качеств личности, нежели обозначению его занятия.

Вроде бы на эту роль могло претендовать слово предприниматель, но оно значительно уже по своей семантике. В словаре под редакцией Д.Н. Ушакова оно толкуется как 'капиталист – владелец промышленного или торгового предприятия' и опять же проявляет во втором, переносном значении оттенок неодобрительности 'человек, склонный к аферам, ловкий организатор выгодных предприятий (см. предприятие в первом знач.; неодобрит.)'. В словаре С.И. Ожегова тоже видим 'капиталист – владелец предприятия' и во втором значении 'предприимчивый и практичный человек'. Ну а если человек – не владелец фабрики? А если он – непрактичный? Бизнесмен же не обязательно владелец предприятия, он может быть просто «челноком», без устали пересекающим границы туда-сюда с сумками, набитыми всяческим товаром, он даже может быть «теневым», т. е. незаконным. Он может быть при этом и непрактичным и каким угодно мечтательным, потому что бизнес – это просто его занятие, а не человеческие качества.

Таким образом, мы выявили определенную «лакуну» в образе мира русского этноса. Куда-то «пропал» в нем человек дела. Русский языковой менталитет не приемлет положительный образ того, кого на Западе как минимум нейтрально, а чаще – с положительной коннотацией – называют бизнесмен. Пришлось брать для этого понятия чужую «одежду», потому что в русской системе ценностей, воплощенной в русском слове, оно могло оцениваться только отрицательно. А нам не нужна отрицательная номинация для вполне достойного занятия.

Примерно так работает механизм ценностной ориентации в языковом менталитете этноса. Иногда только общность в сфере ценностей может объяснить сближение совершенно разных в номинативном плане понятий. Взять русские слова любить и любой. Случайна ли их звуковая общность? Нет, конечно, тем более она поддержана этимологически: слова восходят к одному корню. Не есть ли это свидетельство того особенного, «вселенского» характера русского понимания любви, того особого места этой любви в русской системе ценностей, о котором говорят нам русские философы, писатели, общественные деятели? С другой стороны, случайно ли объединение в английском слове calling значений 'профессия' и 'призвание'? Или это отражение системы ценностей в мире, где человек – это его дело, а дело – есть угодная Богу миссия? В русском языке профессия и призвание – понятия, скорее, противоположные: не случайно они могут так легко антонимизироваться в контекстах типа: Это не профессия, это – призвание!

Мир ценностей воплощается в языковом менталитете разными путями. Представления о ценностях могут входить в ядерную часть семантики ключевых для этноса слов – например, такие значимые для русских слова, как вера, надежда, любовь. Эти слова можно назвать русскими культурными концептами. Представления о ценностях могут эксплицироваться в разнообразном арсенале стилистических, оценочных, эмоционально-экспрессивных оттенков смысла, закрепленных в слове (они обычно отражаются в словарях в системе словарных помет) – ср., к примеру, отрицательную оценочность слова небезызвестный в сравнении с нейтральным известный, выражающим примерно тот же смысл. Все это называется оценочной сферой языка.

Оба рассмотренных выше случая – это, так сказать, оценочность явная. Но большая часть мира ценностей входит в язык скрыто, не присутствуя в семантике его слов ни на номинативном, ни на коннотативном уровне, но, тем не менее, являясь существенным условием для их правильного понимания. Возьмем, к примеру, обычное местоимение мы. С грамматической точки зрения – это просто дейктический показатель 2-го л., мн.ч., И.п., указывающий в акте коммуникации на совокупность лиц, включая говорящего. И никакой оценочности. Однако в русской культуре за этим словом формируется устойчивое представление о круге «своих», «наших», о приоритете коллективных ценностей над индивидуальными, оно даже способно обозначать и высшие ценности – народ, Родину.

Все это тоже оценочные смыслы, хотя их, разумеется, нет в самом слове. Но они – за словом. Это устойчивые ценностные представления и ассоциации, сформировавшиеся вокруг самих денотатов – людей, вещей, событий. Ведь не перешли же сами по себе цветообозначения белый и красный в разряд оценочной признаковой лексики, потому что обозначали принадлежность к разным политическим лагерям! Такие коннотации можно назвать внеязыковыми. А если речь идет о национальной культуре, о национальном языковом менталитете – их можно именовать национально-культурными коннотациями.

Совокупность языковых и внеязыковых способов выражения ценностей составляет аксиологический уровень (аксиосферу) языкового менталитета – именно на этом уровне в явном или скрытом виде и концентрируется мир идеалов и ценностей этноса.

 

4.1. Принципы формирования аксиологической сферы в языковом менталитете

О.А. Корнилов выделяет в национальном сознании четыре компонента: сенсорно-рецептивный компонент, отвечающий за особенности мировосприятия; логико-понятийный компонент, отвечающий за сферу национального мышления (эти компоненты в нашей классификации относятся к сфере знания о мире); эмоционально-оценочный компонент и нравственно-ценностный компонент (эти компоненты в нашей классификации как раз и «попадают» в сферу ценностей).

Если сенсорно-рецептивный компонент сознания является определяющим при формировании национального «мирочувствования» и «мироощущения» (в самом прямом, изначальном смысле этих слов), а логико-понятийный компонент детерминирует «национальную логику», национальный склад мышления, то и эмоционально-оценочный, и нравственно-ценностный компоненты сознания ответственны за формирование субъективно-национального отношения ко всему, что отражается в языке, т. е. за формирование национальной «мирооценки».

Зададимся вопросом, что объединяет самые разные материальные и нематериальные проявления, например, такого сложного и многоаспектного вида человеческой деятельности, как культура? А что держит в единстве и не дает «распасться» на составляющие языковой менталитет, охватывающий всевозможные, совершенно не связанные между собой сферы физической и психической реальности?

Думается, что есть лишь одно основание для этого «единства в многообразии» – это категория ценности. Не случайно и Б.А. Успенский настаивает именно на аксиологическом подходе к культуре, утверждая, что «для самого коллектива культура всякий раз предстает как определенная система ценностей… Итак, культура – система коллективной памяти и коллективного сознания – одновременно неизбежно является некоторой единой для данного коллектива ценностной (выделено нами. – Т.Р.) структурой».

Ценность выступает как специфическая категория именно человеческого типа освоения действительности и заключается в значимости, особой выделенности (маркированности) каких-то вещей для нас – значимости любого рода: биологической или психологической, утилитарной или моральной, интеллектуальной или эстетической. Значимость определяется установлением специфического отношения к чему-либо в поле действия так называемой «шкалы оценочности»: хорошо – нейтрально – плохо.

Причем это именно трехчленная, а не двучленная (только хорошо / плохо) шкала. Ведь специфика ценностного отношения человека к миру определяется значимостью или незначимостью для него чего-либо (последнее и есть значимый ноль в системе). А значимым как раз можно быть как со знаком «плюс», так и со знаком «минус» (тогда мы имеем дело с антиценностью, с «минус» – ценностью, которая тоже маркирована в сознании). Иными словами, хорошо и плохо противопоставлены ценностному «нулю». Поэтому три члена в шкале ценностей, так сказать, не рядоположны, а образуют иерархию. И мы должны ее уточнить: хорошо / плохо ↔ нейтрально. Или, точнее: (хорошо ↔ плохо) ↔ нейтрально.

При этом средний член шкалы, как правило, только подразумевается, но вовсе не обязательно выражается: попробуйте найти средний член в таких парах, как красивый – уродливый, добрый – злой, умный – глупый и пр. Только разве что с помощью громоздкой описательной конструкции: ни добрый, ни злой. Ср. латинское обозначение грамматического среднего рода – neutrum (первоначально 'ни тот, ни другой'). И это не случайно: если что-то не попадает в зону действия значимости для этноса (пусть и со знаком «минус»), то оно, как правило, и не нуждается в особом обозначении, так как опять же не представляет никакой для него ценности. Именуются обычно крайние значения на условной семантической шкале, если таковая для данного понятия имеется.

Важность ценностного компонента в языковом менталитете трудно переоценить: «Существующий в коллективном сознании любого этноса национальный миропорядок, национальный семантический универсум немыслим без разветвленной системы оценок всего сущего, без отраженных в языке ценностных ориентиров. Именно оценивание на двух уровнях (эмоциональном и ценностном) завершает процесс отражения пространственно-временного континуума обыденным человеческим сознанием, окончательно превращая мир объективный в мир отраженный» [Корнилов 2003: 281].

Однако при всей кажущейся простоте (ну подумаешь, всего-то – хорошо или плохо!) категория ценности представляется одной из самых сложно устроенных и трудноопределимых. Об этом размышляет Н.Д. Арутюнова в книге «Оценка. Событие. Факт» (1988). Специфика ценностных концептов в языке определяется их диалектически-противоречивой природой: с одной стороны, ценности полностью ориентированы на эмоциональные, этические и эстетические составляющие внутреннего мира человека; с другой – полностью определяются внешней – социальной или природной средой: «Оценка более, чем какое-либо значение, зависит от говорящего субъекта… Во внутреннем мире человека оценка отвечает мнениям и ощущениям, желаниям и потребностям, долгу и целенаправленной воле. <…> Оценка социально обусловлена. Ее интерпретация зависит от норм, принятых в том или другом обществе или его части». Значительная доля оценочной семантики определена внеязыковым содержанием, т. е. прагматикой языка.

Н.Д. Арутюнова отмечает, что для того, чтобы оценить объект, человек должен «пропустить» его через себя: «Оценивается то, что нужно (физически и духовно) человеку и Человечеству. Оценка представляет Человека как цель, на которую обращен мир. Ее принцип – «Мир существует для человека, а не человек для мира». <… > Мир представляется оценкой как среда и средство для человеческого бытия. <… > В идеализированную модель мира входит и то, что уже (или еще) есть, и то, к чему человек стремится, и то, что он воспринимает, и то, что он потребляет, и то, что он создает, и то, как он действует и поступает; наконец, в нее входит целиком и полностью сам человек. Более всего и наиболее точно оцениваются человеком те средства, которые ему нужны для достижения практических целей. Оценка целеориентирована в широком и узком смысле» [Арутюнова 1999: 181].

При этом деятельность по оцениванию первоначально протекает на бессознательном уровне, т. е. мы не всегда отдаем себе отчет, почему мы так, а не иначе относимся к какому-либо явлению физической или духовной реальности. Во многом стереотипы такого спонтанного оценивания определяются операционной средой национального языкового менталитета, хотя впоследствии они могут становиться объектом сознательной рефлексии этноса.

Категория ценности в общественном сознании имеет сложную иерархическую структуру. Как пишет Н.Д. Арутюнова, развитому (духовно, логически, эмоционально, эстетически) сознанию присуще разграничение ценностей на сенсорно-вкусовые, психологические, эстетические, этические, утилитарные, нормативные, объединяемые в так называемую общую оценочность – в поле действия шкалы хороший / плохой, положительный / отрицательный. Не забудем добавить в эту шкалу третий член – нейтральный. Этот тип оценочного отношения к действительности считается нормой для современного, дискурсивно-логического типа сознания.

Мир ценностей в языковом менталитете по уже изложенной ранее схеме условно делится на содержательный (что выражается) и интерпретационный (как выражается) компоненты, независимо от «тематической группы», к которой принадлежит та или иная оценка (нравственной, эстетической, сенсорно-вкусовой, утилитарной и пр.).

Содержательная основа мира ценностей представлена особыми комплексными единицами лингвоментального характера, образованными, так сказать, «на стыке» мира действительности и мира оценивающей деятельности нашего сознания. Как пишет Н.Д. Арутюнова, «применимость в процессе общения на данном языке оценочных предикатов к тому или иному элементу действительности можно считать показателем существования в рамках данной культуры концепта, основанного на этом элементе действительности». Именно таков механизм превращения первоначальной внеоценочной номинации в то, что мы будем ниже называть «культурным концептом» – главным выразителем мира ценностей в языковом менталитете.

Культурные концепты – это культурно значимые смыслы, ключевые идеи и представления национальной культуры. Для русского языка, например, это воля, удаль, соборность, подвиг, совесть и т. д. Их содержание может развиваться, обогащаться со временам, но в основе своей они имеют нечто неизменное. По словам В.В. Колесова, это «опорные точки» народного самосознания, имеющие знаковое воплощение в формах национального языка. Это действительно опорные точки в том смысле, что они связуют воедино язык, культуру и национальный языковой менталитет. Поэтому их можно с тем же успехом назвать и ментальными концептами, и мировоззренческими концептами (Н.Д. Арутюнова), и духовными концептами, и «экзистенциальными именами» (Ю.Д. Апресян), и ключевыми символами национальной культуры. Иногда их называют «аксиологемами» – единицами «эмоционально-интеллектуальной оценки», чтобы подчеркнуть ценностный компонент в их семантике.

«Культурные концепты» выражаются в словах и выражениях естественного языка, воплощающих значимые для этноса смыслы и приобретающих тем самым особый, оценочный тип семантики. При этом неважно, на каком уровне значения слова присутствует оценочность – в ядерной, денотативной сфере его семантики или же в «оттеночной», отражающей разного рода стилистическую и экспрессивно-эмоциональную маркированность (что в словарях обычно выражается разного рода пометами). Ведь и то и другое так или иначе входит в лексическое значение слова в качестве его семантического компонента (в зону ассертивных компонентов смысла, в терминологии Московской семантической школы).

Интерпретационный компонент мира ценностей выражается особыми смысловыми образованиями, которые можно называть коннотациями. Термин коннотация неоднозначно понимается в науке. Иногда под коннотациями понимают непредметные (стилистические, эмоционально-экспрессивные, оценочные) компоненты смысла, «оттенки значения», составляющие так называемую стилистическую (или иную) маркированность, отмеченность слова в словарном составе языка. Мы разделяем точку зрения Ю.Д. Апресяна, который предлагает различать, с одной стороны, «добавочные» (модальные, оценочные и эмоционально-экспрессивные) элементы лексических значений, включаемые непосредственно в толкование слова, а с другой – узаконенную в данной среде оценку вещи или иного объекта действительности, обозначенного данным словом, не входящую непосредственно в лексическое значение слова.

Ю.Д. Апресян предлагает считать коннотациями только второе употребление этого термина: «Более точно, коннотациями лексемы мы будем называть несущественные, но устойчивые признаки выражаемого ею понятия, которые воплощают принятую в данном языковом коллективе оценку соответствующего предмета или факта действительности. Они не входят непосредственно в лексическое значение слова и не являются следствиями или выводами из него».

Ю.Д. Апресян выделяет два существенных свойства коннотаций.

Первое свойство состоит в том, что в коннотациях лексемы воплощаются несущественные признаки выражаемого ею понятия. Возьмем слово петух в его основном значении, которое во всех словарях русского языка толкуется совершенно единообразно как 'самец курицы'. Это толкование действительно исчерпывает собственно лексическое значение слова; в него не могут быть включены указания на то, что петухи рано засыпают и рано просыпаются, что они задиристы и драчливы, что они как-то по-особенному, подобострастно ходят. Все это – несущественные для наивного понятия 'петух' признаки. В частности, есть основания думать, что петухи засыпают и просыпаются не раньше большинства птиц и не более задиристы и драчливы, чем самцы других биологических видов.

Вместе с тем перечисленные признаки отличаются от других несущественных, хотя и бросающихся в глаза признаков петухов, например, таких, как величина гребешка, форма или окраска хвоста. Первые выделены в сознании говорящих на русском языке людей и имеют устойчивый характер, многократно обнаруживая себя в разных участках языковой системы. Будучи ассоциативными и несущественными для основного значения слова петух, они оказываются семантическим ядром его переносных значений, производных слов, фразеологических единиц. Признак задиристости, например, лежит в основе переносного значения слова петух 'задиристый человек, забияка', а также значений производных слов петушиный 'задиристый', петушиться 'горячиться, вести себя задиристо'. Именно такие несущественные, но устойчивые, т. е. многократно проявляющие себя в языке, признаки и образуют коннотации лексемы [Апресян 1995: 159–160].

Иными словами, коннотация есть сущность внеязыковая, которая находится в «пресуппозитивной зоне» семантики слова, выступает результатом своеобразной импликации – перенесения на слово отношения к самой вещи. Оценке ведь подвергаются не столько слова, сколько денотаты – т. е. сами реалии окружающего мира. Так, нейтральные с точки зрения общеязыковой оценочности слова революция или октябрь получают контекстуальную оценочную коннотацию в речевой практике (узусе) России социалистической эпохи. Также подобная ценностно значимая информация может задаваться прямыми ценностными суждениями, дефинициями оценочных предикатов и атрибутов и пр., когда в принципе внеоценочными средствами языка передается имеющая ценностную значимость информация. Сами средства языка при этом могут быть нейтральны к выражению ценностей, а оценочность поддерживается текстом и контекстом.

Как «работает» механизм коннотации, можно пояснить на следующих примерах. Вот, например, вопрос: хорошо ли быть писателем? С точки зрения языка – ни хорошо, ни плохо. Это просто род деятельности человека, нейтральный в оценочном плане. И слово писатель не имеет оценочности – ни положительной, ни отрицательной. А с точки зрения общества это, безусловно, хорошо, эта профессия востребована и социально престижна, что можно видеть по словосочетаниям типа долг писателя, высокая миссия писателя, предназначение писателя. Никому ведь не придет в голову говорить о высокой миссии или предназначении водопроводчика.

Но вот для М.А. Булгакова писатель – это плохо, потому что место «хорошего» члена оппозиции у него занимает мастер. В романе «Мастер и Маргарита» слово писатель, нейтральное с точки зрения общеязыковой системы, попадает в поле отрицательной оценочности (актуализуется потенциальная сема 'представитель обычной профессии или ремесла, работник, но не творец') в сопоставлении с мастером, где та же потенциальная сема 'ремесленничества' гасится, а актуализуется положительная коннотация '(истинный) творец, умеющий создавать что-то'. Причем эти слова даже вступают в квазиантонимические отношения: Я не писатель – я Мастер!

Точно так же у А. Платонова становится выразителем отрицательной оценки высокое русское слово хлебопашцы: Что же до расточки цилиндров, то трудовые армии точить ничего не могут, потому что они скрытые хлебопашцы. Автор актуализует потенциальный семантический признак 'неквалифицированность крестьянского труда (в глазах, разумеется, не-крестьян)', поскольку истинную ценность в мире его героя, Фомы Пухова, имеет мастеровой, рабочий.

Коннотативный компонент может иметь разную природу. Мы можем говорить об индивидуальных коннотациях, которые есть у каждого из нас, или об индивидуально-авторских коннотациях, возникающих в художественном мире писателя. Мы можем говорить об устойчивых ассоциативных связях, закрепленных за каким-либо понятием в культуре, т. е. о культурных коннотациях (В.Н. Телия). Если коннотации возникают в сфере действия национального языкового менталитета, их называют национально-культурными коннотациями (В.А. Маслова).

 

4.2. Культурные концепты как содержательная основа мира ценностей в языковом менталитете

Особые имена, обозначающие круг культурно значимых для этноса смыслов, в последнее время стали предметом особого внимания в зоне логического анализа естественных языков, концептуального анализа, лингвокультурологического анализа и пр. Как пишет Н.Д. Арутюнова, «Природа познается извне, культура – изнутри. Ее познание рефлексивно. Чтобы в нем разобраться, нужно проанализировать метаязык культуры, и прежде всего ее ключевые термины, такие как «истина» и «творчество», «долг» и «судьба», «добро» и «зло», «закон» и «порядок», «красота» и «свобода». Эти понятия существуют в любом языке и актуальны для каждого человека. Немногие, однако, могут раскрыть их содержание, и вряд ли двое сделают это согласно. Вместе с тем нет философского сочинения, в котором бы эти концепты не получали различных интерпретаций. Можно также найти немало проницательных их толкований в художественных текстах разных жанров. Мировоззренческие понятия личностны и социальны, национально специфичны и общечеловечны. Они живут в контекстах разных типов сознания – обыденном, художественном и научном. Это делает их предметом изучения культурологов, историков религий, антропологов, философов и социологов» [Логический анализ языка 1991: 3].

Культурные концепты в этих исследованиях выступают в качестве разновидности концептов вообще (как вида ментальных репрезентаций, средства представления знания в языке). Иногда то, что мы называем «культурными концептами», просто именуют «концепт», видимо, подчеркивая этим, что любой концепт так или иначе имеет национально– и культурно-специфический способ репрезентации. В работах С.Г. Воркачева и др. это обозначается как «лингвокультурологический концепт», чтобы выделить эту лингвокультурную составляющую.

Концепт, по мнению Ю.С. Степанова, – «это как бы сгусток культуры в сознании человека; то, в виде чего культура входит в ментальный мир человека. И, с другой стороны, концепт – это то, посредством чего человек – рядовой, обычный человек, не «творец культурных ценностей» – сам входит в культуру, а в некоторых случаях влияет на нее». Например, представления рядового человека, не юриста, о «законном» и «противозаконном» концентрируются прежде всего в концепте «закон». И этот концепт существует в сознании (ментальном мире) такого человека, конечно, не в виде четких понятий о «разделении властей», об исторической эволюции понятия закона и т. п. Тот «пучок» представлений, понятий, знаний, ассоциаций, переживаний, который сопровождает слово «закон», и есть концепт «закон». В отличие от понятий в собственном смысле термина (таких как «постановление», «юридический акт» и т. д.), концепты не только мыслятся, они переживаются. Они предмет эмоций, симпатий и антипатий, а иногда и столкновений [Степанов 1997: 43].

Культурные концепты выступают в качестве основных единиц ценностной сферы языкового менталитета, организующих и направляющих народное самосознание в процессе духовного освоения мира. Их можно делить на разные группы в зависимости от сферы отражаемого в них ценностного содержания. Можно выделить, например, философские (бытийные, экзистенциальные) концепты, оперирующие глобальными категориями мироустройства (Бог, мир), или мировоззренческие, включая религиозные и мифологические; антропологические концепты, описывающие атрибуты человека – индивидуальные, гендерные, семейные, социальные, производственные (мужчина / женщина, род / семья); этические концепты (преступление / наказание, грех, подвиг); эстетические концепты (лад, красота); психологические (характерологические), отражающие разные аспекты внутреннего мира человека и этноса (удаль, тоска) и др.

Однако это деление в целом представляется не слишком существенным, так как суть культурного концепта заключается в том, что он аккумулирует разные типы ценностного содержания, причем делает это синкретично, нерасчлененно (трудно отделить, скажем, мировоззренческий компонент от нравственного или эстетического в едином ценностно значимом смысле концепта).

Более существенной представляется следующая возможная классификация культурных концептов по признаку соотношения в них универсального и национально-специфического содержания. С этой точки зрения выделяются:

1) концепты, соответствующие в общем универсальным культурно значимым понятиям, хотя и имеющие определенную этно-специфическую окрашенность в языковом менталитете: мать, жизнь, смерть и пр. – их можно назвать когнитивно (концептуально) универсальными;

2) концепты, соответствующие универсальным понятиям, но имеющие только в данном языковом менталитете особую ценностную нагруженность (японское понятие пустоты концептуализировано как ценность, чего нет, допустим, в русской концептосфере) – их можно назвать когнитивно (концептуально) уникальными;

3) концепты, непереводимые на «язык другой культуры» даже на лингвистическом уровне, – безэквивалентные, лингвоспецифичные понятия типа русского тоска, английского privacy, японского miai и giri и пр. – их можно назвать вербально уникальными.

По словам Н.Д. Арутюновой, «каждое понятие «говорит» особым языком. Такой «частный язык» располагает характерным для него синтаксисом, своим – ограниченным и устойчивым – лексиконом, основанным на образах и аналогиях, своей фразеологией, риторикой и шаблонами, своей областью референции для каждого термина. Такого рода язык и открывает доступ к соответствующему понятию».

Иными словами, культурный концепт как сложное лингво-когнитивно-поведенческое образование в своей непосредственно воплощенной в слове, вербальной зоне имеет семантическую структуру, или семантическую модель, устроенную иерархически. Мы предлагаем семикомпонентную модель культурного концепта, которая включает следующее:

1) само слово или словосочетание, обозначающее этот концепт в языке;

2) его семантические признаки и атрибуты, составляющие его концептуальное (т. е. внеязыковое) содержание;

3) его дефиниция, или определение (эксплицируемая в работах философов, писателей, публицистов, а также в саморефлексии над ключевыми понятиями в народной мысли о мире – в фольклоре);

4) его внутренняя форма, или этимология;

5) набор смыслов и ассоциаций, представлений и образов, встающих за этим словоупотреблением в парадигматике (квазисинонимические и квазиантонимические отношения, ассоциативные сближения, родо-видовые и партитивные отношения и пр.), в синтагматике (устойчивые модели сочетаемости, вхождение в непредикативные и предикативные конструкции, в том числе идиоматические), в эпидигматике (особенности словообразовательных связей);

6) его функция – роль и место в иерархии ценностей;

7) его прагматика – совокупность поведенческих норм и стереотипов, поведенческие реакции, закрепленные за ним, в том числе семиотизированного типа (обряд, ритуал, речевой этикет и пр.).

Например, русский культурный концепт соборность включает в себя само это слово как знак культурного тезауруса; его семантические признаки – 'община', 'мир', 'всемирный собор', 'ослабленное индивидуальное начало' и пр.; его дефиницию – например, по В.В. Колесову: «Это органически внутреннее единение людей на основе свободно осознанного качественного отношения («любви») по общности духа»; его внутреннюю форму – идея со-бранности, со-бирания; совместности; концепт входит в парадигматический ряд: духовность, православие, мир, единая душа, со-весть, со-знание, мы, круговая порука и пр., в синтагматический ряд – всемирная соборность, соборность русской души, в эпидигматический ряд соборность – соборный – собор; роль в системе ценностей – приоритет коллективных ценностей над индивидуальными, идея общинной «правды» и «справедливости», «большинство всегда право» и пр.; прагматика – ориентация на моду и авторитет в стереотипах бытового поведения, крестный ход в литургии и хоровод в народной культуре и пр.

Культурные концепты реализуются на разных уровнях общественного сознания: обыденном, художественном, религиозном, научном. Если вернуться к нашему примеру с концептом соборности, то обыденный уровень его понимания отражен в стереотипах поведения массы, в пословицах и народных сказках (фольклоре), в боязни выделиться, высказать свое мнение, в бездумном повторении клишированных словесных формул, лозунгов; художественный – в произведениях Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, Н. Лескова (например, «роевое начало жизни» и Платон Каратаев в романе «Война и мир»); религиозный – в православной обрядности (литургия, крестный ход и пр.); научный – в осмыслении этой категории в трудах философов-славянофилов (А.С. Хомяков и др.), философов Серебряного века (В.С. Соловьев, Н.А. Бердяев и др.), современных авторов.

Для способа бытования культурного концепта характерны также разные модусы существования в зависимости от соотношения категории общего / индивидуального: они по-разному присутствуют в языковом менталитете всего этноса, отдельных социокультурных слоев и групп и на уровне отдельной языковой личности (к примеру, авторитетного деятеля культуры – писателя, проповедника, общественного деятеля и пр.).

Основные русские культурные концепты. Ниже в качестве примера приводится краткий очерк некоторых из ключевых русских культурных концептов, не претендующий, разумеется, на полноту и всеохватность.

Дух / душа. Особенность этих концептов состоит в диалектическом противопоставлении при осознании их коренной общности. Общность основывается на однокоренном происхождении этих слов (примерно как и в латыни – animus / anima): оба концепта восходят к идее 'воздуха', 'дыхания', подвергшейся мифологическому метафорическому переосмыслению на базе обычного переноса семантики физической сущности на психическую. Как пишет Н.Д. Арутюнова, «поскольку внутренний мир человека моделируется по образцу внешнего, материального мира, основным источником психологической лексики является лексика «физическая», используемая во вторичных, метафорических смыслах». При этом первичное конкретно-чувственное значение не утрачивается, а отодвигается на задний план – и у русского «дух», и у латинского animus сохраняется значение 'дыхание', 'запах'.

Проведем семантический анализ слов дух / душа. Дух: '1) сознание, мышление: психические способности, нечто пробуждающее к действию; 2) внутренняя моральная сила; 3) содержание, истинный смысл чего-то; 4) бестелесное, сверхъестественное существо; 4) воздух; 5) запах'. Душа: '1) внутренний, психический мир человека; 2) свойство характера: человек, обладающий этим свойством; 3) вдохновитель чего-л.; 4) уст. человек'.

Уже на этом этапе анализа очевидно, что концепты противопоставлены по типу локализации во внутреннем мире человека: дух тяготеет к разуму, сознанию (к сфере головы), а душа – к характеру, к психике (к сфере сердца). Ср. дух народа = 'народное миросозерцание (менталитет)', но душа народа = 'национальный характер, психология'. Дух тяготеет к интеллектуальным характеристикам (высокий дух, дух творчества), а душа – к моральным (добрая душа, щедрая душа). Дух противостоит плоти (духовный – материальный, мирской, плотский), а душа – не противостоит, поскольку издревле считается неотъемлемым атрибутом плоти, она не над плотью, как дух, а в плоти. Ср. бездуховный = плотский, 'не живет жизнью духа', а бездушный = черствый, неотзывчивый, 'с отрицательными чертами характера'.

Второе очень важное противопоставление: дух привносится извне в человека, это божественная, нечеловеческая сущность – метонимически слово дух обозначает 'сверхъестественное существо (не принадлежащее миру человека)'; душа, напротив, метонимически переходит в обозначение человека (пять душ крестьян, душа моя в обращении к человеку – но: снизошел дух, не *душа). С другой стороны, в дело можно вложить / вдохнуть душу (= жизнь), не дух. Бога можно метафорически обозначить мировой дух, но не мировая душа, которую можно понять лишь как совокупность всех человеческих душ.

При всей важности коррелята дух для русского языкового менталитета выделен, маркирован другой член пары – душа: «Слово душа широко используется не только в религиозных контекстах – душа понимается как средоточие внутренней жизни человека, как самая важная часть человеческого существа. Скажем, употребительное во многих западноевропейских языках латинское выражение per capita (буквально 'на (одну) голову') переводится на русский язык как на душу населения. Говоря о настроении человека, мы используем предложно-падежную форму на душе (напр., на душе и покойно, и весело; на душе у него скребли кошки); при изложении чьих-то тайных мыслей употребляется форма в душе (напр., Она говорила: «Как хорошо, что вы зашли», – а в душе думала: «Как это сейчас некстати»). Если бы мы говорили по-английски, упоминание души в указанных случаях было бы неуместно. Не случайно мы иногда используем выражение «русская душа» <…>, но никогда не говорим об «английской душе» или «французской душе»» [Зализняк, Левонтина, Шмелев 2005: 30].

Разум / ум. По аналогии с концептами дух / душа разводятся на концептуальном уровне понятия, которые на уровне языковом являются семантически сходными, в том числе в силу их однокоренного характера. Однако разум и ум этимологически можно рассмотреть и как «квазиантонимы», поскольку одно из значений приставки раз– 'отсутствие чего-л.'. В этом смысле разум можно трактовать как 'отсутствие ума': ср. раз-уметь – 'держать в уме не прямо, втуне' – и подразумевать.

Семантический анализ также дает расхождение концептов. Разум: '1) способность мыслить логически и творчески; 2) высшая ступень познавательной деятельности; 3) сознательность; 4) ментальное в противоположности чувственному'. Ум: '1) умение мыслить логически; 2) умение рационально рассуждать'. Отсюда разуметь – понимать, т. е. постигать («схватывать») интуитивно, в противовес сниженно коннотированной в русском языковом менталитете способности постигать умом, т. е. с помощью рассудка, логически-рациональным способом. Потому и вообще понятие рассудок в русском языковом менталитете маркирован отрицательно, в отличие, к примеру, от латинского нейтрального ratio 'ум, рассудок' или западных обозначений этого понятия.

У этих слов также проявляются различия в значении производных слов (разный словообразовательный потенциал). Умный – 'интеллектуальный, хорошо и умело мыслящий логически', а разумный – мудрый, сознательный, т. е. 'понимающий, действующий адекватно ситуации' (ср. как мы переводим латинское homo sapiens, дословно 'мудрый' – как человек разумный). Умный ход – правильный ход, ведущий к выигрышу, но разумный поступок – мудрый поступок, учитывающий жизненные обстоятельства. Ум – отвлечен, разум – погружен в жизнь. Это противопоставление подкреплено в ассоциативно-семантическом поле противостоянием ведание = понимание 'высшее знание, интуитивное, целостное усмотрение' знание 'верифицируемое, добытое рационально-логическим путем'.

Отсюда в синтагматике: лишиться разума – лишиться этой способности понимания и, как следствие, умения адекватно вести себя в мире, а лишиться ума – потерять рассудок. Поэтому расходится и семантика производных слов: неразумный – 'не умеющий адекватно, сознательно вести себя в предлагаемых обстоятельствах (ср. благоразумие – тоже относится к поведению, а не к рассудку); а неумный = глупый 'с низким уровнем интеллекта, способности рассуждать'. В других языках разграничение ума и разума нерелевантно: там, как правило, одно слово передает оба значения – англ. mind, лат. mens (mentis).

Второе важное противопоставление в концептуальном содержании этих слов – аналогично паре дух / душа. Разум – то, что привносится в человека извне, от Бога, ср. божественный разум – не ум, мировой разум – не ум. Ум же есть свойство, способность человека, ср. склад ума (не *разума). Синоним слова ум – метонимическое употребление слова мозг, т. е. название органа, где ум помещается, а синоним слова разума – дух, сущность, как было сказано выше, нематериальная, вне мира человека. Отсюда возможность метонимического употребления слова ум в значении 'человек в аспекте его умственной деятельности', ср. лучшие умы человечества, а слово разум метонимически возможно только для обозначения некой высшей силы вселенной (Бога и пр.). При этом нельзя сказать *разумы. Грамматически у слова разум невозможно множественное число: это единая сущность, как бы «порциями» нисходящая в мир человека. Поэтому все мы относимся к виду человек разумный, хотя есть среди нас и не очень умные.

В русском языковом менталитете маркированным и положительно коннотированным выступает разум, тогда как ум, рассудок часто попадает в поле отрицательной оценочности (рассудочность, рационализм как норма отношения к жизни неприемлемы для русского языкового менталитета), что существенно отличается от положительной коннотированности идеи рационализма, например, во французской культуре, где и зародилось движение Просвещения, культ «рацио». Герой русских сказок – Иван-дурак, который нарочито, в области анти-поведения, отрицает право на рассудочный тип поведения («как все»), но обладает высшим разумом, связанным с добром и справедливостью, интуитивным знанием правды.

Истина / правда. Западные языки не различают правды и истины, предпочитая говорить об одном понятии – ср. англ. truth. А для русского языка здесь опять мы встречаемся со случаем, когда понятия, которые в системе языка могут быть рассмотрены как синонимы, в концептуальной системе этноса, скорее, выступают как антонимы. Не случайно указанные слова восходят к разным внутренним формам: истина – к древнему праиндоевропейскому корню со значением 'ясный, явный' (тот же корень, что и в искра, возможно, и ясный), т. е. к тому, что очевидно, что есть «на самом деле», а правда – к представлениям о том, что правильно, т. е. к тому, что должно быть в соответствии с нормами и правилами человеческой жизни.

По словам Н.Д. Арутюновой, истина отражает гармонию божественного мира – божественная истина, святая истина, а правда отражает упорядоченность человеческого мира – правда жизни, но не *истина жизни. Правды может быть больше и меньше, она относительна (у каждого своя правда, а истина у всех одна). Правда может быть неприятной, а истина – безотносительна к ценностной оценке. Так, истина о землетрясении – это то, какие геологические факторы его вызвали, а правда о нем – это беды и страдания людей. Истину ищет следователь (устанавливает, как было на самом деле), а по правде судит суд присяжных (соответствует ли это норме человеческих отношений). Антоним слова истина – заблуждение, а слова правда – ложь.

Отсюда различна и синтагматика: говорить истину значит раскрывать сущность вещей, а говорить правду – не врать, т. е. не вводить собеседника в заблуждение сознательно. Бороться можно только за правду = справедливость; за истину бороться нельзя (это все равно, что бороться за то, чтобы отменить закон земного тяготения). То, что Земля вертится вокруг солнца – истина, независимо от борьбы Дж. Бруно против инквизиции. Когда за это борются, это переводит истину в ранг правды. В художественном произведении может быть правда чувств, правда характера, т. е. психологическая достоверность, а истины там нет, поскольку оно построено на вымысле, а не на фактах. В эпидигматике (словообразовательный потенциал) истинный – настоящий, подлинный, а правдивый – говорящий правду, даже если на самом деле он искренне заблуждается против истины.

Слова правда и истина обозначают две стороны одного и того же общефилософского концепта: правда указывает на практический аспект этого понятия, а истина – на теоретический. Мы можем просить или требовать: Скажи мне правду (не истину); лишь в Евангелии читаем: Скажу вам истину. Истину никто из людей не знает, но стремится познать именно истину. Если же истину познали, она скоро делается всеобщим достоянием и превращается в избитую истину (но не бывает *избитых правд). Правду люди знают и стремятся донести до других людей (или даже навязать другим людям свою правду). Подходящее название для газеты – «Правда» (а не «Истина»), но мы можем вообразить себе религиозный журнал «Слово истины». Истина бывает отвлеченной, абстрактной; в слове правда отчетливо выражено представление о норме и моральное измерение, мы говорим поступать по правде (в древнерусском правьда и значило в первую очередь 'закон') [Зализняк, Левонтина, Шмелев 2005: 25–26].

Свобода / воля. В западных языках также не различаются разные члены русской концептуальной связки свобода / воля – например, по-английски это передается одним словом freedom: «Свойственное русскому языку представление о взаимоотношениях человека и общества, о месте человека в мире в целом и, в частности, в социальной сфере нашло отражение в синонимической паре свобода – воля. Эти слова часто воспринимаются как близкие синонимы. На самом деле между ними имеются глубокие концептуальные различия, существенные для нашей темы. Если слово свобода в общем соответствует по смыслу своим западноевропейским аналогам, то в слове воля выражен специфически русский концепт» [Булыгина, Шмелев 1997: 485].

В русском слове воля соединены два совершенно разных понятия: 1) 'источник активности', т. е. идея желания, стремления – основа волитивной сферы внутреннего мира человека (сила воли, воля к победе, волевой); 2) представление о ничем не сдерживаемой свободе мышления и поведения (дать волю словам, вольный ветер, воля вольная, степная воля и пр.). Эта связь подчеркивает волю как некое агрессивное, самоутверждающее начало без ограничений нравственного характера, не помноженное на ответственность, в отличие от свободы, которая, напротив, предполагает ответственность. Воля – асоциальна и аморальна, это, скорее, природная категория, нежели социальная или моральная, опять же в отличие от свободы. Ср. синтагматику концепта: дать волю словам, т. е. свободу говорить что угодно, что накопилось на душе, но свобода слова как гражданское право, которая как раз не означает дать полную волю словам и поступкам, а предполагает разумные ограничения.

На связь воли с простором указывает и Д.С. Лихачев в «Заметках о русском»: «Широкое пространство всегда владело сердцем русским. Оно выливалось в понятия и представления, которых нет в других языках. Чем, например, отличается воля от свободы? Тем, что воля вольная – это свобода, соединенная с простором, ничем не огражденным пространством».

Т.В. Булыгина и А.Д. Шмелев указывают, что с исторической точки зрения слово воля следовало бы сопоставлять не с синонимом свобода, а со словом мир, с которым оно находилось в почти антонимических отношениях. В современном русском языке звуковой комплекс [м'ир] соответствует целому ряду значений ('отсутствие войны', 'вселенная', 'сельская община' и т. д.), и в словарях ему принято ставить в соответствие по меньшей мере два омонима. Однако все указанное многообразие значений исторически можно рассматривать как модификацию некоего исходного значения, которое мы могли бы истолковать как 'гармония; обустройство; порядок'. Вселенная может рассматриваться как «миропорядок», противопоставленный хаосу (отсюда же греческое космос, родственное, в частности, слову косметика). Отсутствие войны тоже связано с гармонией во взаимоотношениях между народами. Образцом гармонии и порядка, как они представлены в русском языке, или «лада», могла считаться сельская община, которая так и называлась – мир. Общинная жизнь строго регламентирована («налажена»), и любое отклонение от принятого распорядка воспринимается болезненно, как «непорядок». Покинуть этот регламентированный распорядок и значит «вырваться на волю». Воля издавна ассоциировалась с бескрайними степными просторами, «где гуляем лишь ветер… да я».

В отличие от воли, свобода предполагает как раз порядок, но порядок не столь жестко регламентированный. Если мир концептуализуется как жесткая упорядоченность сельской общинной жизни, то свобода ассоциируется, скорее, с жизнью в городе. Недаром название городского поселения слобода этимологически тождественно слову свобода. Если сопоставление свободы и мира предполагает акцент на том, что свобода означает отсутствие жесткой регламентации, то при сопоставлении свободы и воли мы делаем акцент на том, что свобода связана с нормой, законностью, правопорядком. Свобода означает мое право делать то, что мне представляется желательным, но это мое право ограничивается правами других людей; воля вообще никак не связана с понятием права. Свобода соответствует нормативному для данного общества или индивида представлению о дозволенном и недозволенном, а воля предполагает отсутствие каких бы то ни было ограничений со стороны общества. Недаром о человеке, который пробыл в заключении и законно освободился, мы говорим, что он вышел на свободу; но если он совершил побег до конца срока, мы, скорее, скажем, что он бежал на волю [Булыгина, Шмелев 1997: 486–487].

В этом плане русский языковой менталитет, конечно, предпочитает волю как ничем не сдерживаемую силу, порыв души – и достаточно нейтрально, если не сказать, негативно, относится к социальному и гражданскому пониманию свободы как ответственности.

Совесть/стыд, совесть/сознание (сознательность). Русский культурный концепт совести является крайне важным для ценностной сферы в русском языковом менталитете, он является маркированным членом двух оппозиций, представляющим разные области в совокупном мире ценностей «русской души».

Первая оппозиция связана с противопоставленностью совести и стыда в рамках противопоставления внутреннего и внешнего. Совесть – это моральный регулятор всей внутренней жизни человека, и вектор ее действия – внутрь человека: совестно всегда перед собой, хотя и с позиций совместных коллективных ценностей (внутренняя форма со-весть – 'совместное ведание' как особый тип внелогического знания, знания «души»). Стыд ориентирован «наружу: стыдно всегда перед другими (внутренняя форма стыд – студить: первоначально 'холод', потом 'нагота', потом 'обнажение души'). Словообразовательный потенциал этих слов также различен: совестливый – тот, кто стесняется дурных поступков, стыдливый – тот, кто не будет одеваться неприлично, вызывающе вести себя в обществе. Аналогично бессовестный, это аморальный, но при этом он не обязательно будет бесстыжим, т. е. ведущим себя вне принятых рамок, общественных норм. Совесть главнее стыда, хотя в условиях мифологического «соборного» (т. е. коллективного) сознания совесть и стыд как бы уравниваются в правах.

Вторая оппозиция связана с разграничением сердца и головы, морального и интеллектуального, т. е. души и духа. Первоначально совесть и сознание – разные кальки исходного греческого слова, калькированнного прежде латынью, со значением совместного ведания / знания (ср. одно английское consciousness). Затем совесть специализируется на сфере душевных движений, «знания души», т. е. понимания того, как должен жить и вести себя человек, а сознание перешло в область ментальных, главным образом интеллектуальных операций (орудие добывания знания о мире).

Русский человек сначала ориентируется на долг совести, а уже потом – на свидетельства сознания. По словам О.А. Корнилова, специфика русского концепта совесть, в отличие от западных языков, заключается именно в объединении идеи логического анализа собственных поступков и идеи стыда за них в случае несоответствия собственным (в первую очередь) и общепринятым представлениям о добре и зле. Русская совесть – это не рациональный регулятор поведения человека, а регулятор эмоционально-нравственный, обращенный более к чувствам человека, нежели к его рассудку. Отметим, что западные варианты, скорее, соотносятся с русским понятием сознательность, как раз предполагающим рациональный контроль над своим поведением, который осуществляется из сферы разума, сознания, а не из сферы души, совести.

В целом нетрудно заметить, что все анализируемые пары в разных вариантах повторяют «сквозные» для русского мира ценностей противопоставления: «во-первых, противопоставление «возвышенного» и «приземленного» и, во-вторых, противопоставление «внешнего» и «внутреннего». Важным является, с одной стороны, «возвышенное», а с другой – близкое человеческой жизни, связанное с внутренним миром человека» [Булыгина, Шмелев 1997: 484].

Далее анализируются некоторые русские одиночные концепты, которые, впрочем, также связаны с другими прочными и устойчивыми ассоциативными связями в совокупном мире ценностей русского языкового менталитета. В этих концептах повторяются и ключевые мотивы этого мира ценностей – ориентация на возвышенное и антиутилитаризм, предпочтение теплого и человечного холодному и отвлеченному, души, разума, совести и правды – духу, уму, сознанию и истине.

Судьба. А.Д. Шмелев анализирует две связанные воедино составляющие русского концепта судьба следующим образом. Существительное судьба имеет в русском языке два значения: 'события чьей-либо жизни' (В его судьбе было много печального) и 'таинственная сила, определяющая события чьей-либо жизни' (Так решила судьба). В соответствии с этими двумя значениями слово судьба возглавляет два различных синонимических ряда: 1) рок, фатум, фортуна и 2) доля, участь, удел, жребий. Однако в обоих случаях за употреблением этого слова стоит представление о том, что из множества возможных линий развития событий в какой-то момент выбирается одна (решается судьба). Важная роль, которую данное представление играет в русской картине мира, обусловливает высокую частоту употребления слова судьба в русской речи и русских текстах, значительно превышающую частоту употребления аналогов этого слова в западноевропейских языках: Судьбу матча решил гол, забитый на 23-й минуте Ледяховым; Народ должен сам решить свою судьбу; Меня беспокоит судьба документов, которые я отослала в ВАК уже два месяца тому назад, – и до сих пор не получила открытки с уведомлением о вручении [Зализняк, Левонтина, Шмелев 2005: 30–31].

Как нам кажется, именно возможность распространения дистрибуции (распределения) употребления слова судьба практически на любую, даже самую мелкую и незначительную бытовую ситуацию свидетельствует о некоем специфически русском гештальте, который заключается в рассмотрении возможного исхода большинства привычных ситуаций в быту или в социуме в терминах судьбы, т. е. опять – в некоторой «феноменологической ориентации» (А. Вежбицкая) русского языкового менталитета, настроенной на определенную иррациональность и непредсказуемость.

Вера. Уникальность русского культурного концепта вера заключается в том, что в нем соединяется четыре совершенно разных, с точки зрения, например, западного сознания, ментальных и ценностных пласта: 1) способ верификации истины, противоположный знанию, при котором не требуется логического доказательства или проверки практикой – это интуитивное умозрение, «знание души», связанное с ориентацией на идеал (принять на веру, поверить, вера в Бога и пр.); 2) этимологическое, восходящее к праиндоевропейскому корню, общему для русского и латыни 'истина, правильность' (ср. верная: т. е. правильная, истинная дорога) – в латинском языке обоим этим значениям соответствует verus – 'истинный, правильный' (veritas – 'истина'), т. е. в русском представлении только такой путь добывания истины, как вера, признается правильным; 3) доверие (в мире людей): верить на слово, доверять (в том числе вещи) – в латыни здесь уже будет совершенно другой корень credo (creditus); 4) идея преданности: верный друг, в латыни этому значению соответствует уже третий корень – fidelis.

Важность концепта вера, вобравшего в себя и связавшего воедино такие разные ментальные, волитивные и психологические феномены, заключается в следующем: неразграничение истины как объективной данности и неверифицируемого способа ее добывания, бескорыстного отношения к другому человеку и собственного альтруистического свойства души свидетельствует о том, что в мире ценностей русского языкового менталитета выходит на первый план глубоко личностное, очеловеченное отношение к миру, при котором «правда» человеческих намерений и поступков ценится выше утверждения истинного, реального положения дел.

Надежда. Русский уникальный концепт надежда связан с верой (1), что видно уже из его словарного толкования: 'вера в возможность осуществления чего-нибудь радостного, благоприятного'. Этим он отличается от соответствующих концептов в английском (hope) или во французском (esperance): в русском слове отсутствует имеющийся в этих словах компонент смысла 'уверенность в возможности осуществления'. Русский концепт надежда, в ряду других русских ключевых представлений, отражает идею непредсказуемости и неконтролируемости – сравним русский возвратный глагол надеяться (где состояние замкнуто в сферу субъекта и не переходит на объект) и английский переходный глагол hope, отражающий представление об активности действия и его направленности на объект (надежды).

Любовь. Многие отечественные и зарубежные авторы в разные эпохи и независимо друг от друга отмечают особый «вселенский» характер русского понятия любовь, которое объемлет всё в мире и не имеет ярко выраженного сексуального характера: вполне по-русски звучит, например, я люблю конфеты, тогда как по-английски это звучало бы несколько странно, как если бы говорящий отнесся к конфетам с тем же чувством, с каким обычно относится к женщинам или к детям (по-английски здесь как нейтральное возможно только I like 'мне нравится').

Особое «любовное» отношение к миру проявляется в непереводимом русском глаголе любоваться, которое в общем означает заинтересованное и полное добрых чувств внимание к любому объекту наблюдения (здесь проявляется отмечаемая А. Вежбицкой характерная для русских установка на эмпатию, этически окрашенное отношение к миру, сопереживание всему сущему). Характерно, что этимологически общий корень с любовь имеет и местоименное прилагательное любой (т. е. всякий, каждый).

В этом плане как семантическая калька с западных языков выглядит современное идиоматичное выражение заниматься любовью: в русском мире ценностей любовью нельзя «заниматься» (как объектом действия), ее можно только переживать как особое интенциональное состояние. Поэтому глагол любить совершенно нормально используется в роли вспомогательного глагола в составных глагольных сказуемых – Я люблю петь (по-английски здесь тоже будет like).

Тоска. Как свидетельствует А.Д. Шмелев, на непереводимость русского слова тоска и национальную специфичность обозначаемого им душевного состояния обращали внимание многие иностранцы, изучавшие русский язык (и в их числе великий австрийский поэт Р.М. Рильке). Трудно даже объяснить человеку, незнакомому с тоскою, что это такое. Словарные определения («тяжелое, гнетущее чувство, душевная тревога», «гнетущая, томительная скука», «скука, уныние», «душевная тревога, соединенная с грустью; уныние») описывают душевные состояния, родственные тоске, но не тождественные ей. Пожалуй, лучше всего для описания тоски подходят развернутые описания: тоска – это то, что испытывает человек, который чего-то хочет, но не знает точно, чего именно, и знает только, что это недостижимо. А когда объект тоски может быть установлен, это обычно что-то утерянное и сохранившееся лишь в смутных воспоминаниях: ср. тоска по родине, тоска по ушедшим годам молодости. В каком-то смысле всякая тоска может быть метафорически представлена как тоска по небесному отечеству, по утерянному раю. В склонности к тоске можно усматривать «практический идеализм» русского народа. С другой стороны, возможно, чувству тоски способствуют бескрайние русские пространства. Нередко чувство тоски обостряется во время длительного путешествия по необозримым просторам России [Зализняк, Левонтина, Шмелев 2005: 31–32]. Именно представление о пространстве включает в понятие тоски и Д.С. Лихачев, который связывает тоску с «утеснением, лишением пространства, изнутри или снаружи».

Приведем наше определение концепта тоски, навеянное словесным строем и самой ритмикой знаменитого метаязыка толкований А. Вежбицкой: «Я хочу, чтобы нечто произошло, я только не знаю, что, но я знаю, что это не произойдет никогда, да мне и не нужно, чтобы это произошло, я хочу так хотеть, мне нравится само чувство этого хотения».

Однако возможно, что абсолютная уникальность русского культурного концепта тоска сильно преувеличена. Так, по свидетельству Тань Аошуан, в китайской культуре есть очень близкий русскому тоска концепт chou. А. Вежбицкая, изучавшая связи между языком и национальным характером, сделала следующее наблюдение: в русском языке необычайно подробно разработано семантическое поле эмоций, особенно таких, которые не имеют определенного каузатора (в том числе и тоска) [Вежбицкая 1997: 23]. Подобную характеристику вполне можно отнести и к китайскому chou. В китайской классической поэзии образ chou существовал во все времена. О поэтах в Китае принято говорить: shi ren zong shi duo chou shan gan «все поэты грустят без причины». Но это замечание, не лишенное иронии (особенно в русском переводе), имеет свои основания. Для легкоранимой души поэта слишком многое в окружающем мире может стать поводом для chou. Это и luo hua «опадающие цветы», и Ни shui «текущая (прочь) вода / река», и то, что chun qu ye «весна уходит». Chou становится как бы второй натурой поэта.

Понятие chou более объемно, чем, например, hen 'печаль', в его проявлениях можно видеть целую гамму чувств и ощущений. Об этом свидетельствует иероглифическое заполнение пространства около него. Здесь иероглифы образуют четыре группы: a) youly «тревога», diaochang «грусть»; б) kumen «скука», fannao «досада, унылое настроение»; в) gudu «одиночество», jimo «скука», qiliang «покинутость»; г) tongku «мука», beishang «печаль». Chou отличается от hen отсутствием четко осознанной причины, вызывающей соответствующее состояние (т. е. отсутствием определенного каузатора). Не случайно, что с этим словом сочетается слово хia «праздный». Беспредметная тоска xian chou близка к русской «хандре». Это вовсе не означает, что не существует глубинного каузатора, который является причиной состояния chou. Но мотив chou непосредственно с ним не связан. Виновником chou может быть одиночество, плохая погода, уход весны, наступление осени, разлука (не как событие, а как состояние). Состояние chou порождается наличием глубинного каузатора, в каждом случае – своего. Это и есть истинный референт или денотат в семантической структуре данного культурного концепта [Тань 2004: 198–214].

«Безделушечность» / «чудность» / «странность». Д.С. Лихачев одним из первых привлек внимание к значимой для русской культуры апологии антиутилитарного начала, игровой и карнавальной модели отношения к миру и практического поведения. Так, Собор Василия Блаженного, в отличие от канонически строгих форм русских соборов, в своем немного дурашливом и даже аляповатом сочетании разных цветов воплощает еще дохристианскую модель «несерьезного», нарочито «непрактичного» отношения к миру.

Та же модель отражается в русских народных сказках в образе Емели, русских игрушках типа матрешки, которая удивляет непредвзятого наблюдателя своей абсолютной неприменимостью и неприложимостью хоть к чему-нибудь полезному (в отличие от куклы или свистульки), в русском феномене скоморошества. Известно также, что именно эта схема поведения лежит в истории о том, как Левша подковал блоху (Н. Лесков) – поступок вызывающе антиутилитарный (лучше бы он лошадь подковал, право). На уровне ценностей – это карнавально сниженная и «остраненная» устремленность русской души к высшему и априорное неприятие практических забот о дне сегодняшнем, приземленного настоящего.

Эта же установка воплощена и в концепте чудной – странный, т. е. отклоняющийся от нормы и правил поведения, экземпляр не прототипический, непохожий на остальных членов своего класса. Но при этом чудной связан каким-то мистическим образом и с чудом – даром небес, а не человеческих установлений. Поэтому в каждой деревне должен быть свой дурак, свой умалишенный, которого все холят и лелеют, поэтому на Руси в почете культ юродивых, которым ведома некая трансцендентная истина, недоступная обычному уму. Вспомним и мысль Ф.М. Достоевского в «Братьях Карамазовых» о том, что соль земли – чудаки, странные люди (а также знаменитых «чудиков» В. Шукшина).

Странный, в свою очередь, связан со странничеством. Это беспорядочное и хаотичное перемещение по физическому пространству без особой цели (в отличие от паломничества), так как физическое перемещение служит духовному очищению и вечному поиску недостижимого на Земле идеала. Русский странник взыскует Града Небесного, и потому физический путь его не знает ни цели, ни конца.

Здесь можно видеть наличие устойчивой ассоциативной связи между этими и многими другими концептами, объединенными общей идеей иррациональности и непредсказуемости. Что толку планировать и заботиться о хлебе насущном, заниматься практическими делами, если все зависит от неподвластной мне судьбы – отсюда и «безделушечность». Что толку подчиняться правилам и ориентироваться на разум в своих поступках (это пошло), если жизнь непознаваемая и странная, чудная, многое в ней зависит от чуда, а не от расчета – и это знают чудные, и потому они – чудные и даже пускаются в странничество, испытывая в душе одновременно и удаль, и вечную тоску.

Некоторые ключевые концепты в аксиологических сферах других языков. Ниже приводится анализ культурных концептов, значимых в мире ценностей английского, китайского и японского языков.

Английский культурный концепт mind. В анализе этого концепта А. Вежбицкая отмечает его особое место в англосаксонской культуре. Концепт mind, который в основном своем значении означает 'сознание, ум, разум', но включает в себя и спектр таких понятий, которые в русском языке передаются словами дух, душа, память, знание/мнение и пр. Этот концепт характеризует укоренившееся в западной культуре представление о том, что центр внутренней жизни личности связан не с душой (сердцем), как у русских, а со сферой сознания (головы, разума). Точно так же, по мнению А. Вежбицкой, французским словом esprit ('дух') или немецким geist ('дух') переводят с английского и mind и spirit ('дух'), и потому точными эквивалентами для mind их считать нельзя, а русское ум соответствует скорее слову reason ('рассудок, интеллект'), чем mind [Вежбицкая 1997: 384].

Если в русском языковом менталитете телу противопоставлена душа, то в англосаксонской культуре телу противопоставлено сознание, т. е. mind. Как пишет А. Вежбицкая, с западной точки зрения личность представляет собой ограниченный, уникальный, более или менее целостный универсум мотивации и познания, динамический центр осознавания, эмоций, суждений и действий, сформированный как нечто единое: «Вся эта этническая модель личности, которая рассматривает каждую личность как состоящую из материального компонента – тела (body) и «интеллектуального» – mind, является отражением так называемого «картезианского дуализма», а также сосредоточенности на мысли (thinking) и знании (knowing), находящимися вне сферы чувств, духа или бессознательного».

Как было показано ранее, русская модель личности построена на принципиально иных основаниях, в которых роль разумного, рационального начала и сознания вообще попадает порою в поле отрицательной коннотированности, а полноценная, подлинная основа внутренней жизни сосредоточена в душе. Но и в японской культуре, как утверждает А. Вежбицкая, все обстоит не так, как в англосаксонской: «Не может быть, например, никаких сомнений в том, что в японской этнической теории, детально описанной в обширной литературе, делается гораздо меньший упор на уникальность и замкнутость личности как ощутимого целого с устойчивой, индивидуализированной оболочкой и твердыми границами, чем это делается в англо-этнической теории… Специфика японской концепции отражена, между прочим, в японском культурном лексиконе, в таких, например, понятиях, как атае, или omoiyari, или же в инвентаре и употреблении японских личных местоимений» [Вежбицкая 1997: 384–386].

Как уже выяснено, в русском языковом менталитете «ядром» внутренней жизни личности, в отличие от английского, выступает не сознание (mind), т. е. голова, а душа, т. е. сердце. Однако в языках мира есть и более экзотичные, с нашей точки зрения, органы, в которых сосредотачивается психическая жизнь человека. Так, Е.А. Найда пишет, что если бы пришлось традиционным способом составлять словарь ануаков, то могло бы показаться, что их язык почти лишен терминов, описывающих психологические состояния или отношения, в то время как в действительности их язык изобилует такими выражениями. Однако многие из них представляют собой экзоцентрические сочетания, содержащие слово cwiny «печень»;у него есть cwiny «он хороший», его cwiny хорошая «он благородный», его cwiny плохая «он необщительный», его cwiny мелкая «он легко раздражается», его cwiny тяжелая «он печальный», его cwiny упорна «он храбрый», его cwiny белая «он добрый», его cwiny холодная «он не допустит невежливости и не начнет есть раньше других», его cwiny сожжена «он раздражителен», его cwiny сладкая «он счастлив».

Китайские культурные концепты yin / yang («инь / ян»). В

китайском языковом менталитете существует специфическое культурно-этническое представление о ценностно окрашенной противопоставленности положительного мужского начала отрицательному женскому. Как пишет О.А. Корнилов, подобно большинству китайских иероглифов, не имеющих четкой предметной соотнесенности, иероглифы yin и yang обозначают целый комплекс понятий, берущих свое начало в древнекитайской натурфилософии и объединенных между собой как раз национальной логикой мироосмысления. Человек, не знакомый с китайской культурой, подобное соединение в одном концепте сразу целого комплекса более частных концептов воспринимает как обыкновенную многозначность, чему способствует традиционная линейная форма подачи толкований в двуязычном словаре, когда эти значения нумеруются. Однако следует говорить именно о неразрывном комплексе частных понятий, составляющих более общий национально-специфический концепт. Доминанта «положительное отношение к мужскому началу и отрицательное отношение к женскому началу» отражена, во-первых, в самом наборе частных концептов, образующих сложные концепты yin и yang, и, во-вторых, в общей семантике их лексических дериватов. Что же означают китайские иероглифы yin и yang с точки зрения лексической семантики?

Концепт yang объединяет следующие более частные концепты: '1. Относящийся к Солнцу, свету. 2. Мужское начало по древней натурфилософии. 3. Положительность'.

Набор частных концептов сложного концепта yin можно охарактеризовать как полную противоположность набору концептов yang: '1. Относящийся к Луне, темноте. 2. Женское начало по древней натурфилософии. 3. Отрицательность'.

При этом иероглиф yang входит в слова со значением: 'Солнце', 'положительный электрический заряд', 'на этом свете, в мире живых', 'открытая канава', 'светолюбивый', а иероглиф yin – со значением 'загробный мир, тот свет', 'пасмурная погода', 'интриги, коварство', 'отрицательный электрический заряд', 'тень от дерева', 'закрытая канава', 'темная сторона чего-л., обратная сторона медали', 'туча', 'зловредный' и пр.

«Положительность» во всех смыслах мужского начала и «отрицательность» (тоже во всех смыслах) женского начала для носителей китайского языкового сознания на основе данных примеров представляются очевидными. О. А. Корнилов сравнивает эти представления с русскими и обнаруживает серьезные этнокультурные отличия: «Другая история, другая культура формируют другое сознание, которое порождает концепты, связывающие то же самое женское начало не с темнотой, холодом, скрытностью, коварством, потусторонним миром и прочей «отрицательностью», а с понятиями материнства, теплоты, мягкости, животворности и любви (вспомним хотя бы …концепты русского языкового сознания: земля – матушка, родина – мать). Для русского языкового сознания (да и, очевидно, большинства других) соединение вместе в одном емком сложном понятии идей женского начала и темноты, потусторонности, коварства, скрытности и обобщенной отрицательности является противоестественным и малопонятным…» [Корнилов 2003: 186–188].

Японский культурный концепт дружбы. В японском языковом менталитете, отражающем строго регламентированную структуру межличностных отношений в социуме, нет единого и недифференцированного понятия 'друг', зато есть взаимосвязанные и взаимо-пересекающиеся обозначения, для которых существенными ценностными признаками отношений, характеризуемых нами как дружеские, могут выступать пол, возраст и социальная среда.

По словам А. Вежбицкой, в японской культуре лексически различаются два основных типа отношений между людьми, «подобных дружбе»: shinyu и tomodachi. Говоря в общих чертах, shinyu можно было бы истолковать как 'близкий друг', тогда как tomodachi ближе к просто 'другу'. Например, о детях детсадовского возраста можно сказать, что у них есть свои tomodachi, но не shinyu – возможно, потому, что маленькие дети считаются (пока) не способными к подлинной «близости».

Но «близость» не единственное различие между этими двумя категориями. Обычно shinyu указывает (по крайней мере, для говорящих старшего поколения) на лицо того же пола (у мужчин shinyu обычно мужчины, а у женщин shinyu – женщины), тогда как употребление tomodachi не ограничивается подобным образом. Эта связь между «близостью» и «принадлежностью к одному полу» многое раскрывает нам в японских моделях интерперсональных отношений.

Другие японские слова, обозначающие интерперсональные отношения, также весьма показательны. Например, есть слово doryo, указывающее на людей, с которыми человек вместе работает, но только имеющих тот же статус. Есть также слово nakama (от naka 'внутри'), обозначающее группу «друзей» (так сказать, «общество» человека), и его производные, такие как nominakama (приблизительно 'собутыльники'), asobinakama (приблизительно 'товарищи в игре') и shigotonakama (приблизительно 'с кем человек работает'). Есть также слово yujin, иногда описываемое как более официальный эквивалент для tomodachi. Каждое из этих слов отражает представления и ценности, характерные для японской культуры и отсутствующие в менее дифференцированном английском концепте 'friend'.

Совершенно очевидно, что в аксиологической сфере японского языка не концептуализируется значимость общей идеи, так сказать, «дружбы вообще», которая представлена, например, в ценностной сфере русского или английского языковых менталитетов. Носители японского языка предпочитают акцентировать и выделять разные типы и разные «регистры» межличностных отношений, их различную «весомость» в системе ценностей, в зависимости от возрастного, полового или профессионального статуса объектов этих отношений. Это вполне соответствует самому духу японского общества, для которого характерно повышенное внимание к самым тонким и порою непонятным взгляду западного человека вопросам социальной и культурной иерархии людей. Это существенно влияет на сами параметры оценки человека в японской культуре.

 

4.3. Национально-культурные коннотации как способ воплощения мира ценностей в языковом менталитете

Культурные коннотации представляют особый способ представления ценностей в языковом менталитете. Коннотативный способ репрезентации ценностно значимой информации существенно отличается от денотативного способа, при котором оценка так или иначе «закреплена», запечатлена в самой семантике слова. Коннотация не присутствует непосредственно в лексическом значении единицы, ее «бытие» в языке ассоциативно и имплицитно. Однако при этом в языковом менталитете образуются устойчивые и воспроизводимые смысловые связи между каким-либо ценностно значимым представлением и образом самой вещи или отражением ее свойства в сознании. Речь идет об одном из проявлений работы общего механизма символизации вещей и явлений, присущего естественному языку.

Источником формирования коннотаций является не объективно присущее данной вещи свойство или признак, а коллективная точка зрения на нее данного этноса. Например, значение слова стеклянный (взгляд) 'невыразительный, безжизненно-неподвижный' возникает на базе коннотации прямого значения стеклянный, которая у последнего возникает не в результате отражения реального свойства стекла, а в результате отражения особенностей его восприятия сознанием.

Поэтому у разных слов-синонимов, обозначающих одну и ту же реалию, могут быть совершенно разные, причем не связанные между собой коннотации: так, у слова осел в русском языковом менталитете имеется устойчивая коннотация 'глупость', а у его синонима ишак – 'чрезмерно упорный труд' (работать как ишак). При этом ни та ни другая коннотация никак не мотивированы свойствами бедного животного, ничуть не более глупого, чем остальные представители животного мира и ничуть не более работящего. Даже у одного слова могут возникать разные и не связанные между собой коннотации: (змея – признак коварства, но она же – признак мудрости).

При этом, по мнению В.А. Масловой, надо различать два типа представления коннотативной информации в языке:

1)  образно-метафорический тип, когда коннотативные смыслы возникают по ассоциации на базе внешнего или функционального сходства или сходства производимого впечатления: «Обычно из денотата вычленяются отдельные признаки, образ которых предстает во внутренней форме коннотативного слова. Так, если говорят заяц (о трусливом человеке), то это не значит, что у него серая шуба, короткий хвост и длинные уши, а свидетельствует лишь о том, что такой человек, чутко уловив опасность, часто мнимую, вовремя успеет убежать»;

2)  символический, или мифолого-символический тип, когда «прототипическое» свойство» часто не мотивируется реальным свойством вещи, но приписывается ей в культуре, исходя из мифологических или каких-либо иных «идеологических» представлений: «Компоненты с символическим прочтением также во многом обусловливают содержание культурной коннотации. Например, кровь как символ жизненных сил во фразеологической единице – пить кровь, до последней капли крови; кровь как символ родства – родная кровь, кровь от крови; кровь как символ жертвоприношения – пролить чью-то кровь; кровь как символ здоровья – кровь с молоком; кровь как символ сильных эмоций – кровь бросилась в голову, кровь стынет».

Если подобная коннотация является устойчивой и воспроизводимой в ценностной сфере этноса, то ее можно назвать культурной, или национально-культурной коннотацией. Устойчивые ценностные представления, стоящие за вещами или их свойствами в языковом сознании, обязательно имеют национально-специфичный характер: «Закрепление ассоциативных признаков в значении слова, т. е. возникновение коннотаций – процесс культурно-национальный, он не подчиняется логике здравого смысла (почему, например, именно заяц труслив, а не лиса), поэтому у разных народов эталонами трусости могут быть другие животные и птицы» [Маслова 2001: 54].

При этом в каждом языке имеется своя «национальная логика» закрепления определенных ценностно значимых свойств и признаков за тем или иным денотатом, что О.А. Корнилов определяет как действие «произвольности национального ассоциативного мышления», которое есть не что иное, как проявление его свободы. Однако эта свобода опирается на «прототипические эффекты» объектов и свойств в национальной культуре.

Так, в русском языке (да и во многих других индоевропейских языках) железо является «прототипическим» металлом с «прототипическим свойством» 'твердость'. Поэтому у прямого значения слова железный возникает коннотация – представление о твердости, которая становится базой для образования переносного значения 'упорный' (железная воля).

Коннотация часто представляет собой своеобразную «культурную память» слова: медведь – символ «русскости», свинья – «нечистое» животное у мусульман в религиозно-обрядовом смысле, а корова, напротив, священное животное в индуизме.

По словам В.А. Масловой, культура проникает в эти знаки через ассоциативно-образные основания их семантики и интерпретируется через выявление связи образов со стереотипами, эталонами, символами, мифологемами, прототипическими ситуациями и другими знаками национальной культуры. Именно система образов, закрепленных в семантике национального языка, является зоной сосредоточения культурной информации в естественном языке. Таким образом, соотнесение с тем или иным культурным кодом составляет содержание культурно-национальной коннотации.

Национально-культурная коннотация играет ведущую роль в формировании сферы ценностей, поскольку ассоциативный смысл, закрепленный в ней, имеет ценностный ореол, причем обязательно этнически специфический ореол. Так, В.А. Маслова пишет, что, например, в картине мира русских сочетание старый дом коннотирует негативную оценку, у англичан же это сочетание имеет положительную коннотацию; голубые глаза для киргизов – самые некрасивые глаза, почти бранное выражение, зато коровьи глаза (о человеческих) – очень красивые. Коннотации, таким образом, представляют собой форму ценностного освоения мира, фактор внутренней детерминации поведения.

Принято считать, что коннотативный способ воплощения ценностно значимой информации присущ только лексической и фразеологической сфере языка. Однако еще в работах А. Вежбицкой было показано, что информацию, имеющую культурно обусловленное значение, не в меньшей степени можно «вычислять» и из грамматики языка, поскольку грамматические категории и единицы также несут на себе печать национального своеобразия в ценностном освоении мира.

I. Коннотативный потенциал лексической системы языка. Механизм действия национально-культурной коннотации в ценностной сфере языкового менталитета можно показать на следующих примерах. Почему такие английские выражения, как sweet girl, sweet voice и даже sweet home, мы не можем перевести буквально – *сладкая девушка, сладкий голос и сладкий дом, а переводим их, как милая девушка, нежный голос и родной дом? Очевидно, что буквальный перевод очень часто не дает точного понимания того, что сказано, потому что слова, помимо своего прямого значения, имеют то неуловимое содержание, которое связано с выражением точки зрения, обычаев, традиций и культуры того или иного народа. Именно в области этого «неуловимого содержания» выясняется, что при полном семантическом соответствии слов sweet и сладкий в сфере номинативных значений за ними стоит совершенно разный и даже в чем-то противоположный национально-культурный коннотативный фон.

В русском языке слово сладкий часто имеет не ожидаемо положительную коннотацию (базирующуюся на «прототипическом свойстве» – 'сладкий – приятный вкус'), а несколько сниженную коннотацию, связанную, во-первых, с неприемлемостью чисто «внешнего» свойства для полноценной положительной оценки явления или лица, присущего русской культуре, а во-вторых, с некоторой «чрезмерностью, избыточностью» этого признака, его оценкой как необязательного излишества (ср. поэтому – слащавый, приторный).

Поэтому сладкая девушка по-русски – это «аппетитная» девушка, привлекательная только своими внешними формами, но вовсе не обязательно безусловно положительно оцениваемая девушка. То же – и для сладкого голоса, который производит впечатление приятного для слуха, но и только. В нем не хватает теплоты и задушевности, как не хватает этой коннотации в прилагательном сладкий. А дом вообще сладким быть не может, поскольку это одна из самых значимых ценностей в русском языковом менталитете, и для его положительной характеристики обязательно требуется присутствие в оценке моральной или эмоциональной семы и недостаточно семы 'внешней приятности'. Поэтому в русском языке отсутствует «симметричность» между коннотативной семантикой слов сладкий и горький, которая присутствует в прямом значении слов. Горькая участь, горькая печаль – это всегда плохо, но невозможно на этом фоне * сладкая участь, сладкая печаль, потому что сладкий – это не всегда хорошо: это только внешне приятно, что для русской системы ценностей мало, чтобы оцениваться как «вполне хорошее».

В английском же языке, напротив, быть внешне приятным (на базе синестетического метафорического переноса: 'приятный для вкуса – для слуха – для глаз') – вполне достаточно для общей положительной оценки явления или лица. Ср. в английском языке вполне нейтральное обращение к любимому человеку Honey! (буквально 'мед, медовый') в значении милый /милая. Наш мед не содержит подобной коннотации, поэтому обращение к любимому человеку через обращение к гастрономическому культурному коду в русской культуре не имеет потенциала положительной оценочности.

Примерно те же ценностные приоритеты мы наблюдаем при употреблении слов красивый и прекрасный, значение которых, как принято считать, различается лишь «степенью интенсивности проявления признака», т. е. только количественно. Однако на уровне национально-культурных ценностных коннотаций различие между этими прилагательными имеет качественный характер.

Так, можно сказать красивые глаза и можно сказать прекрасные глаза. Но это – разные глаза, потому что слово красивый имеет коннотацию 'привлекательный на вид', т. е. производящий хорошее впечатление своим внешним видом, но не внутренними свойствами. А мы уже показали, что русскому миру ценностей этого мало. Если я хочу дать подлинно положительную оценку, я скажу – прекрасные глаза, т. е. наполненные теплом и задушевностью, одухотворенные (как у княжны Марьи Болконской в романе «Война и мир»). У слова прекрасный другая коннотация – 'ориентированный на этический или эстетический идеал', т. е. прекрасное обязательно включено в систему духовных норм и ценностей.

Так, про собаку я скажу красивая собака, если она производит безукоризненное впечатление своим экстерьером. Но я скажу прекрасный пес, если она верная, ласковая и хорошо мне служит, т. е. идеально выполняет свое предназначение. Красивая девушка и прекрасная девушка – это две разные девушки. Красивая – это привлекательная внешне, но она не обязательно прекрасная по своему внутреннему миру и поведению. Прекрасная девушка обязательно должна быть красива духовно (мы даже простим ей некоторые недостатки внешности).

В английском языке тоже есть два слова beautiful и fine, и если первое соотносится с нашим красивый, то второе имеет другие коннотации: fine или действительно обнаруживает высокую степень проявления признака beautiful, т. е. близко к excellent ('отличный'), или содержит оттенок смысла 'изящный, утонченный', т. е. опять демонстрирует тяготение к оценке через производимое впечатление от внешнего вида.

А как обстоит дело в других языках? О.А. Корнилов приводит интересный материал, иллюстрирующий национальную специфику коннотаций, встающих за словами, обозначающими 'красивый' в испанском и китайском языках. Автор обнаруживает существенные различия в степени детализации одной и той же оценки и в совершенно индивидуальной для каждого языка дистрибуции семантически эквивалентных лексем разных языков. Например, семантическая структура одинакова и у русского прилагательного красивый, и у испанских bello, lindo, hermoso, bonito, guapo, и у китайских haokande, piaoliangde: она включает сему «положительная оценка» и сему «зрительное восприятие», т. е. выражает положительную оценку говорящим того, что он видит. Однако в каждом языке есть масса нюансов: в русском языке красивыми могут быть не только зрительно воспринимаемые объекты, но и отношения, и мелодии, и стихи, и даже смерть. Испанские и китайские эквиваленты не имеют столь широкой дистрибуции, их синтагматика менее свободна, например guapo можно использовать, только когда речь идет о лице, а использование других синонимов также ограничено их сочетаемостными возможностями: bello gesto (красивый жест), но lindas palabras (красивые слова), запретами на их взаимозаменяемость в определенных контекстах.

С точки зрения семантики абсолютно одинаковы китайские слова haokan и piaoliang (оба переводятся как красивый, прекрасный), но абсолютных синонимов, как известно, практически не бывает, чем-то ведь руководствовалось китайское языковое сознание, создавая две различные комбинации иероглифов. Анализ внутренней формы китайских слов haokan и piaoliang позволяет предположить, что первое («хорошее, приятное + смотреть») имеет менее возвышенную стилистическую окрашенность и более тесно привязано непосредственно к зрительному восприятию (kan = смотреть), причем зрительное восприятие может оцениваться не только с позиций соответствия критериям гармонии, но и с позиции качества простого физиологического зрительного восприятия (т. е. «то, что хорошо, ясно видно»), а второе («чистый, отбеленный, прополосканный в воде + светлый, ясный, яркий») ближе к значению русского слова красивый, применяемому не к объектам непосредственного зрительного восприятия, что сближает его с концептом «гармоничный», «вызывающий эстетическое наслаждение» [Корнилов 2003: 234–235].

Однако в указанных языках также не обнаруживается национально-культурного коннотативного эквивалента русскому прекрасный, обязательно включающему в себя представление о духовной ценности оцениваемого объекта.

II. Коннотативный потенциал грамматической системы языка. Некоторые единицы и категории грамматической системы также имеют свойство репрезентировать некоторые важные культурные смыслы посредством реализации определенного коннотативного потенциала, стоящего за традициями их употребления.

А. Вежбицкая сделала много ценных наблюдений, как именно грамматические особенности того или иного языка могут выражать национально-специфичные ценностные представления. Так, анализируя русские прилагательные с суффиксами – еньк– / – оньк-, она приходит к выводу, что класс этих прилагательных по причине своей высокой частотности и чрезвычайно широкой употребительности в речи занимает очень важное место в русском языке, но при этом точное экспрессивное значение этих слов описать крайне сложно, как трудно определить и ту роль, которую они играют в русской речи.

А. Вежбицкая считает, что эти прилагательные не просто выражают разнообразные экспрессивно-эмоциональные оттенки, но удивительным образом приводят к тому, что чисто дескриптивные прилагательные, не являющиеся сами по себе ни 'хорошими', ни 'плохими', получают обычно интерпретацию 'хороших'. Так, слово тверденькая в предложении из А.И. Солженицына: Жениться можно на Ксане – такая она тверденькая и сдобненькая вместе: тверденъкая в поведении, сдобненькая на вид, – уменьшительная форма вполне нейтрального твердый, но тверденькая сразу вызывает представление о чем-то приятном и привлекательном.

При этом даже прилагательное, на денотативном уровне обозначающее 'что-то плохое', приобретает коннотацию 'чего-то хорошего', если присоединяет этот суффикс – например, плохонькая: Олег увидел Шулибина. Тот сидел на плохонькой узкодосочной скамье без спинки (А.И. Солженицын).

Кажется, что никакого такого чувства к объекту, по крайней мере, с обязательностью выражаемого прилагательным, тут передаваться не может. Ведь едва ли может возникнуть «хорошее чувство» к плохой скамье, на которой кто-то сидит. И тем не менее некое свободно летящее 'хорошее чувство' здесь на самом деле выражено и обычно направлено к лицу, о котором идет речь в предложении. Так, фраза о «плохой старой скамье», скорее всего, говорит о том, что сидящий на ней человек вызывает у говорящего или рассказчика жалость, т. е. рассматривается как лицо, которому говорящий или повествователь сострадает или симпатизирует. Переводчик, переведя на английский слово плохонький как 'sorry-looking' ('выглядящая жалко'), очень точно уловил этот смысловой нюанс русского текста. При виде плохонькой старой скамьи автора охватило какое-то смутное чувство жалости – скорее всего, не к скамье как таковой, а к реальному или воображаемому человеку, который должен на ней сидеть.

А. Вежбицкая делает важное обобщение: «Характерные для русской культуры чувства, такие, как, например, смешанное с теплотой сострадание или чувство жалости, часто эксплицитно выражаются в предложениях, в которых мы не найдем явного упоминания каких-либо бед или несчастий; при этом их английский перевод уже никаких таких смыслов не содержит».

Иными словами, эти уменьшительные прилагательные являются уменьшительными только по форме: реально они могут передавать очень широкий спектр чувств: восторг, очарование, привлекательность, жалость, интерес и др. Поэтому, чтобы объяснить столь широкий разброс допустимых интерпретаций, А. Вежбицкая вводит в толкование прилагательного представление о неопределенном свободно плавающем 'хорошем чувстве', не обязательно направленном на человека или вещь: 'когда я думаю о X, я чувствую что-то хорошее'.

В нашей терминологии этот неопределенный компонент в толковании и есть национально-культурная коннотация. Национальная специфичность этой коннотации выявляется в сопоставлении, например, с польским языком. Так, польские соответствия английских прилагательных типа new 'новый', cheerful 'неунывающий, веселый' или yellow 'желтый' могут употребляться с диминутивным суффиксом только в референции к чему-то очаровательному, но не к жалостному или интересному. Например, поэт Адам Мицкевич мог сказать о молодых полячках, что они wesolutkie jak mlode koteczki 'жизнерадостные + уменьш., как молодые котята' (и, следовательно, очаровательные), но по-польски нельзя сказать *Co nowiutkiego? 'Что новенького?' или *Opowvedz nam cos wesolutkiego! 'Почему бы тебе не рассказать нам что-нибудь веселенькое!'.

А то, что это именно коннотация, доказывает следующий вывод об участии этого неопределенного представления в «общей эмоциональной окраске русской речи»: «Поскольку прилагательные с суффиксом – еньк– очень часто встречаются в русской прозе и в русской бытовой речи и поскольку их сфера употребления необычайно широка, они в значительной мере определяют общую эмоциональную окраску и тональность (выделено нами. – Т.Р) русской речи. То, какое именно чувство передается, зависит каждый раз от контекста, но в целом эмоциональная температура (выделено нами. – Т.Р.) текста весьма высокая – она гораздо выше, чем у английского текста, и выше, чем в других славянских языках» [Вежбицкая 1997: 54–55].

Другое ценное наблюдение А. Вежбицкой касается разного грамматического способа представления содержательно идентичных эмоций в русском и английском языках. По ее наблюдениям, эмоциональная ориентация русского языкового менталитета отличается тем, что эмоциональные состояния в русском языке передаются глаголами (опечалиться, позавидовать и пр.), тогда как в английском языке эмоции чаще передаются прилагательными или псевдопричастиями, чем глаголами: Mary was sad, pleased, afraid, angry, happy, disgusted, glad, etc. 'Мэри была опечалена, довольна, испугана, сердита, счастлива, возмущена, рада и т. д.'.

Подобного рода прилагательные и псевдопричастия обозначают пассивные эмоциональные состояния, а не активные эмоции, которым люди «предаются» более или менее по собственной воле. Напротив, глаголы эмоции подразумевают более активную роль субъекта. Различия между процессуальным значением глаголов типа worry и стативным характером прилагательных и псевдопричастий типа worried и happy отражается в том, что человек, который беспокоится о чем-то, сосредоточенно об этом думает и потому испытывает чувства, сопряженные с его мыслями: поэтому глагольная форма коннотативно предполагает определенную продолжительность эмоции и внутреннюю активность субъекта, в то время как состояние быть обеспокоенным, напротив, выражает пассивность и обусловлено внешними причинами и / или причинами, возникновение которых отнесено к прошлому.

Имеется, по-видимому, еще один признак, по которому различаются глагольная и адъективная модели. Речь идет о противопоставлении чувства и внешнего его проявления. Обычно эмоции, обозначаемые эмоциональными глаголами, в отличие от тех, что передаются эмоциональными прилагательными, проявляются в действиях, причем обычно таких, которые доступны внешнему наблюдению. Например, человек, который радуется, скорее всего, производит какие-то действия, порожденные этим чувством, – танцует, поет, смеется и пр.

Любопытно, что в английском языке подобного рода непереходных глаголов очень мало: worry 'беспокоиться, волноваться', grieve 'горевать, огорчаться', rejoice 'радоваться', pine 'изнывать, томиться' и еще несколько. По-видимому, в современном английском языке постепенно исчезает целый семантический класс глаголов (rejoice, например, является в определенной степени устаревшим и стилистически возвышенным, pine обычно употребляется иронически и т. д.).

А. Вежбицкая делает важный вывод, что это не «случайно», а отражает важную особенность англо-саксонской культуры – культуры, которая обычно смотрит на поведение, без особого одобрения оцениваемое как «эмоциональное», с подозрением и смущением. В этой связи можно обратить внимание на то, что английские непереходные эмоциональные глаголы, как правило, выражают негативные, неодобрительные оттенки: ср. sulk 'дуться, быть мрачным, сердитым', fret 'раздражаться, беспокоиться, волноваться'… Англичанам не свойственно «отдаваться» чувствам. Сама культура побуждает их be glad, а не rejoice ('быть радостным', а не 'радоваться') [Вежбицкая 1997: 38–41].

Завершая характеристику мира ценностей в языковом менталитете, следует сказать, что познание и оценивание мира в слове, будучи как бы «двумя сторонами одной медали», определяют особенности практической деятельности человека в мире, систему его жизненных установок, поведенческих норм и стереотипов, т. е. мотивационно-прагматический уровень языкового менталитета. С другой стороны, верно и обратное: именно система целей, мотивов, потребностей и реакций в поведенческой сфере обусловливают избирательную направленность, определенный ракурс познавательной и оценивающей деятельности.

В любом случае поведенческая, мотивационно-прагматическая сфера языкового менталитета выступает как своеобразное его «ядро», как средоточие всей совокупной духовной деятельности человека в мире. Таким образом, от рассмотрения знания о мире и системы ценностей мы естественным образом переходим к рассмотрению особенностей мотивационно-прагматического уровня национального языкового менталитета.

 

Вопросы и задания

1. По работе Н.Д. Арутюновой «Оценка. Событие. Факт» (М., 1988) раскройте специфику языкового выражения оценки в естественном языке.

2. Как бы вы ответили на следующий вопрос А. Вежбицкой: «Существует ли связь между стихийностью, анархизмом и одновременно фатализмом русской души, романами Достоевского и расточительностью русского синтаксиса?»

3. О какой лингвоспецифичной особенности русской и западной системы ценностей могут свидетельствовать следующие факты?

А) В русском языковом сознании существует русская душа, но нет английской, немецкой или французской, что объективно отражает действительные установки западной ментальности. В «Словообразовательном словаре русского языка» А.Н. Тихонова зафиксировано 132 производных слова от корня душ-. Русским словам с элементом душ– часто соответствуют английские композиты с корнями, обозначающими вещественные начала: добродушный – good-natured букв. 'доброприродный', good-humoured букв. 'доброкровный'. Простодушие определяется отсутствием знания, опытности, лживости: innocent (от лат. in 'не' и nosco 'знать'); unsophisticated (англ. ип 'анти' и sophisticated 'опытный', 'обманчивый').

Б) Наиболее близким к русскому простодушный является simple-minded 'простодушный' (букв. 'с простым сознанием, умом'), потому что в английском языке понятие душа может быть передано словом mind. Русский человек уму не слишком доверяет, поэтому связь между значениями английского полисеманта clever 'умный', 'ловкий, искусный' и амер. разг. 'добродушный' для нас выглядит странной.

4. Сравните анализ культурного концепта «душа», приведенный в этой книге, и словарную статью «душа» в словаре Ю.С. Степанова «Константы русской культуры». В чем сходство и различие в содержательной интерпретации материала? В чем отличие самих подходов к анализу концептов и соответственно с этим – отбора материала для доказательства?

5. По материалам раздела 5 «Категорические моральные суждения» из книги А. Вежбицкой «Русский язык» (см.: Вежбицкая А. «Язык. Культура. Сознание». – М., 1997) определите одну из главных особенностей русского мира ценностей в сравнении со способом выражения ценностей в англосаксонской культуре. Приведите свои примеры из русского и известных вам современных западных языков.

6. Почему английские нецензурные слова и выражения, которым соответствует русская матерная лексика, наши переводчики переводят в смягченном виде. Только ли цензура виновата? Можно ли сделать более глубокие выводы о специфике мира ценностей в русской и американской культуре?

7. Русский культурный концепт любви включает в свое концептуальное содержание смыслы 'страдать' и 'жалеть'. Докажите это, опираясь на факты древнего и современного русского языка, на данные фразеологии, паремиологии и фольклора, материал художественной литературы.

8. В русском языке идею гордости выражают два слова – «гордость» и «гордыня». С какими особенностями русского мира ценностей это связано? Какие положительные и отрицательные оценки могут стоять за этими понятиями? Сопоставьте русское языковое выражение концепта гордости с аналогичным концептом в одном из известных вам западных европейских языках.

9. Приведите свои примеры из русской литературы, подтверждающие или опровергающие следующий тезис: «Русская же речь отдает предпочтение гиперболам для выражения любых оценок, как положительных, так и отрицательных и, в частности, моральных. Такая любовь к категорическим моральным суждениям, конечно же, является отголоском моральной и эмоциональной ориентации русской души» (А. Вежбицкая).

10. Как, судя по следующим примерам, язык отражает социальные и культурные стереотипы и моральные стандарты?

А) В русском словообразовании есть широкий спектр суффиксов и приставок субъективной оценки у существительных и прилагательных: – еньк-, – ущ-, – ищ-, – очк– и пр., которые переводят то же слово в «другой оценочный регистр»: ср. слабый – слабенький. Слово плохенький на английский можно перевести только в логическом, безэмоциональном плане как not very bad 'не очень плохой'.

Б) К этому явлению примыкает широкая стилистическая синонимия в области личных имен, отражающая социальный или эмоциональный оценочный план: Николай – Коля – Колька – Коленька – Колечка – Колюха – Колян и пр. «Игра» на многоплановой социальной символике русских имен в русской классике остается принципиально непереводимой на западные языки. В) В русских обобщенно-личных предложениях «в форму обобщения облекаются нередко чисто личные факты, носящие глубоко интимный характер… И чем интимнее какое-либо переживание, чем труднее говорящему выставить напоказ его перед всеми, тем охотнее он облекает его в форму обобщения, переносящую это переживание на всех» (A.M. Пешковский).

11. Прокомментируйте следующие мысли А. Вержбицкой с точки зрения специфики выражения эмоций и ценностей в русском языке. А) Английских глаголов, выражающих активное эмоциональное действие, крайне мало, в сравнении с русскими. Как правило, большинство из них выражают негативные, неодобрительные оттенки: 'раздражаться', 'дуться', или они ограничены в стилистическом употреблении. Русские глаголы чувств типа обрадовался или удивился, в отличие от английских, могут использоваться как чисто речевые (в словах автора в диалоге – вместо сказал).

Б) Англосаксонской культуре свойственно неодобрительное отношение к ничем не сдерживаемому потоку чувств, тогда как русская культура относит вербальное выражение эмоций к одной из основных функций человеческой речи.

12. В числе прочих черт, формирующих «семантический универсум» русского языка, А. Вежбицкая называет такие, как «эмоциональность» и «моральная страстность», прямо относящиеся к выражению мира ценностей. А как дело обстоит в известных вам современных западных языках? Приведите свои примеры.

13. Назовите известные вам факты из литературы или современной культурной жизни, которые свидетельствуют о реальной трудности перевода на другие языки уникальных русских культурных концептов.

 

Литература

Апресян 1995 – Апресян Ю.Д. Избранные труды: В 2 т. – М.: Шк. «Языки русской культуры», 1995. Т. II: Интегральное описание языка и системная лексикография.

Арутюнова 1999 – Арутюнова Н.Д. Язык и мир человека. – М.: Шк. «Языки русской культуры», 1999.

Булыгина, Шмелев 1997 – Булыгина Т.В., Шмелев А.Д. Языковая концептуализация мира (на материале русской грамматики). – М.: Шк. «Языки русской культуры», 1997.

Вежбицкая 1997 – Вежбицкая А. Язык. Культура. Познание: Пер. с англ. / Отв. ред. и сост. М.А. Кронгауз. – М.: Русские словари, 1997.

Зализняк 2006 – Зализняк Анна А. Многозначность в языке и способы ее представления. – М.: Шк. «Языки славянской культуры», 2006.

Зализняк, Левонтина, Шмелев 2005 – Зализняк Анна А., Левонтина И.Б., Шмелев А.Д. Ключевые идеи русской языковой картины мира: Сб. ст. – М.: Шк. «Языки славянской культуры», 2005.

Корнилов 2003 – Корнилов О.А. Языковые картины мира как производные национального менталитета. 2-е изд., испр. и доп. – М.: ЧеРо, 2003.

Логический анализ языка 1991 – Логический анализ языка: Культурные концепты: Сб. научн. трудов. ИЯ АН СССР / Отв. ред. Н.Д. Арутюнова. – М.: Наука, 1991.

Маслова 2001 – Маслова В.А. Лингвокультурология: Учеб. пособие для студ. высш. учеб. заведений. – М.: «Академия», 2001.

Степанов 1997 – Степанов Ю.С. Константы: Словарь русской культуры: опыт исследования. – М.: Шк. «Языки русской культуры», 1997.

Тань 2004 – Тань Аошуан. Китайская картина мира: Язык, культура, ментальность. – М.: Шк. «Языки славянской культуры», 2004.

Человеческий фактор 1992 – Человеческий фактор в языке. Коммуникация, модальность, дейксис. – М.: Наука, 1992.