В книге «Мой век, моя молодость, друзья и подруги» А. Мариенгоф рассказал историю своей любви в четырнадцатилетнем возрасте к гимназистке Лидочке Орнацкой. Встречались они по два раза в неделю. По воскресеньям в театре или на концерте, откуда юный кавалер «провожал Лидочку домой на лихаче», а по субботам – на катке. И если в театре они могли обсуждать происходящее на сцене, что называется на равных, то на катке Лидочка предпочитала танцевать на коньках польку-бабочку в обществе виртуоза на льду Васьки Косоворотова, сына сторожа из Вдовьего Дома.

«Наш Чернопрудский каток, – повествует “романист”, – обнесен высокой снежной стеной. В дни, когда играет большой духовой оркестр под управлением Соловейчика, билет стоит двугривенный. Это большие деньги. На них можно купить груду пирожных в булочной Розанова. Откуда взять такую сумму сыну сторожа из Вдовьего Дома? И вот, рискуя жизнью, мой соперник всякий раз кубарем скатывался по снежной крутой стене. Раз! два! – и на льду. И уже выписывает свои замысловатые кренделя на допотопных снегурочках.

В одну прекрасную субботу я, терзаемый ревностью, говорю своей даме в крохотной горностаевой шапочке («Боже, как она к ней идет!»):

– Взгляните налево, Лидочка.

И показываю ей сына сторожа из Вдовьего Дома в то самое мгновение, когда он скатывается на лед. Собственная спина служит ему салазками. Фуражка слетела.

Желтые вихры, запорошенные снегом, растопорщились, как шерсть на обозленном коте.

– Что это?.. – растерянно шепчет Лидочка.

– Заяц! – отвечаю я с искусственным равнодушием. – Самый обыкновенный чернопрудский заяц. К счастью, уборщик снега не видел, а то бы получил ваш кавалер метлой по шее.

На Лидочку это производит страшное впечатление. Она надувает губы, задирает носик и прекращает всякое знакомство с моим грозным соперником.

– Нет, – говорит она, – этот чернопрудский заяц мне не компания.

Я торжествую победу. И в тот же вечер всю эту историю рассказываю отцу, с которым привык делиться событиями своей жизни. У нас товарищеские отношения.

Отец снимает с носа золотое пенсне, кладет на книгу, закуривает папиросу и, кинув на меня холодный недружелюбный взгляд, говорит негромко:

– Так. Значит, победитель?.. Победитель!.. А чем же это ты одолел своего соперника? А?.. Тем, что у тебя есть двугривенный, чтобы заплатить за билет, а у него – нет?.. Н-да! Ты у меня, как погляжу, герой. Горжусь тобой, Анатолий. Продолжай в том же духе. И из тебя со временем выйдет порядочный сукин сын!!.»

В подобных случаях принято говорить, что отец, как в воду глядел. Ни его строгое осуждение поступка сына, ни пощечина отвергнутого Лидочкой Васьки Косоворотова не смогли в корне изменить злой и коварный характер амбициозного «романиста», его пренебрежительное отношение к людям. Особенно, если это касалось представителей низшего сословия, не его круга, простолюдинов.

Возомнив себя бароном, он абсолютно не знался даже со своим сводным братом Борисом, матерью которого была кухарка и горничная Мариенгофов Настенька.

Не будь у Анатолия крепкой поддержки в правительстве, пришлось бы ему, как сотням тысяч других дворян, бежать за границу, чтобы не попасть под маховик красного террора. Но, чувствуя свою неуязвимость, он надменно бравирует своей буржуазностью, подтрунивает над теми, для кого, по официальной версии, и был совершен в 1917 году октябрьский эксперимент. А среди них и Есенин, и Настенька, которая еще в те годы, когда Анатолий был мальчишкой, приучилась называть его на «Вы». В «Романе с друзьями» есть ее такая фраза: «Вставайте, барин. На урок опоздаете» (Октябрь. 1965. № 10. С. 89).

А как в таком случае должен был чувствовать себя перед этим «барином», уже взрослым и известным, ее сын Борис? Процитируем абзац о встрече братьев из книги «Неизвестный Мариенгоф» (СПб., 1996. С. 171–172). Составителем и автором «Штрихов к портрету А. Б. Мариенгофа» является А. С. Ласкин. В подготовке книги ему оказывал помощь Борис Борисович Мариенгоф).

«Но вот ему неожиданно позвонил брат Борис, родившийся в тот самый месяц, когда отец элегантной походкой отправился под пули. Брат был сводным, значительно его моложе, и, хотя они жили в одном городе, он виделся с ним второй раз. Анатолия Борисовича смущали казенная форма, учеба в морском институте, обилие «белых пятен» в биографии родственника. А тут брат явился словно для прощания – на следующий день он уходил на войну с белофиннами. Невзирая на это, Мариенгоф не изменил тона и встретил Бориса строго отмеренной дозой приветливости. Ему опять что-то мешало, и он не мог избавиться от ощущения опасности. Он даже не выпил тогда с гостем, а это на языке их компании значило, что он не посчитал его человеком своего круга».

Можно себе только представить, что сказал бы по поводу этой встречи их общий покойный отец!

Таким «романист» оставался и до своей смерти. Некоторые авторы предисловий к его книгам пишут, что он был отличным семьянином и хорошим человеком, подкрепляя сказанное всего лишь тем, что он почти сорок лет прожил в браке со своей женой, актрисой Анной Никритиной.

Очень хотелось бы верить на слово этим господам, но… Трудно назвать хорошим семьянином человека, который, по воспоминаниям Августы Миклашевской, в случае поездки в другой город берет билет жене в жесткий вагон, а сам по-барски едет в мягком (Кузнецов, В. Тайна гибели Есенина. С. 283).

В рукописном отделе Российской национальной библиотеки среди иных документов А. Мариенгофа хранится его письмо своей жене Анне Никритиной, в котором есть довольно точно характеризующая его фраза: «Бароном был, бароном и помру…» (ф. 465).

Какой скромник?!! Правда, в стихотворении «Мариенгоф развратничает с вдохновением» он представился уже испанским королем Филиппом Вторым. Случай для России, конечно же, редкий. Обычно подобные ему «больные мальчики» здесь выдают себя за более знаменитого Наполеона.

Не красят дворянина, тем более претендующего на баронский титул, его слова о своей жене из книги «Роман без вранья. Циники. Мой век, моя молодость…» (Л., 1988. С. 445): «Никритина забрюхатела». Написал, как мог бы неграмотный крестьянин сказать о корове или кобыле. И далее: «Изадора Дункан при каждой встрече нежно гладила Никритину по брюшку» (с. 446).

А вот «нежные колыбельные» вирши этого «заботливого папаши», посвященные единственному и, как утверждают многие исследователи, горячо любимому сыну Кириллу:

Прощай стихи И вдохновенью крышка! Сейчас каналья заорет.

Более теплые строки, посвященные сыну, поэтические и прозаические, появились у Мариенгофа только после того, как Кирилл добровольно навсегда от него ушел (считая, что подражает Есенину) в свои 16 лет. Согласитесь, что этот решительный шаг сына-самоубийцы не делает чести отцу.

А вот свидетельство писателя Давида Шраера-Петрова из «Романа с участием автора «Друзья и тени» (Liberty pyblishing House. New York, 1989. р. 236) о том, как в июне 1960 года его, начинающего поэта, принял Мариенгоф в своем номере в Доме творчества писателей в Комарово, под Ленинградом:

«Вы к Анатолию Борисовичу? – приветливо улыбнулась Некритина (правильно Никритина. – П. Р.), сразу же догадавшись о намерениях молодого человека, нерешительно взиравшего на мэтра, который нежился на кушетке.

– Я хотел бы стихи показать.

– Прекрасно! Поближе, поближе ко мне, юноша, – отозвался возлежащий Мариенгоф. Он в точности воспроизводил позу древнеримского патриция».

Да, согласимся, что у 63-летнего человека болели ноги. Но ведь сидеть при такой хвори вполне можно. Тем более что несколькими минутами раньше автор романа видел его в кабинете администратора. И оттуда спесивый мэтр пришел без посторонней помощи на своих ногах.

Все дело в том, что именно лежа можно так наглядно демонстрировать «позу древнеримского патриция», как это любила делать Айседора Дункан. Но перед ней, перед ее талантом склоняли головы правители, широкоизвестные деятели искусства, миллионеры. Кроме того, она – женщина. А здесь?! – Здесь бывший полузабытый имажинист Мариенгоф, которого в шестидесятые годы знали лишь как друга Сергея Есенина, но, привыкший бахвалиться своим мнимым баронским происхождением, «ложится в позу» в присутствии робкого начинающего армейского поэта. Стыд и срам!

С Сергеем Есениным Мариенгофу, безусловно, приходилось считаться. И не только при первых встречах, но и потом, когда узнал истинные корни его генеалогического древа. Никуда не денешься – талант. Притом большой. Хотя и себя этот пензюк считал не менее одаренным. Потому и держался с ним на равных. Сам же тайно надеялся, что вот пообщается близко с Есениным год-два и затмит его своим «бессмертным творчеством».

Пока же надо побыть у старшего товарища, что называется, под крылышком. За это время публика привыкнет к тому, что фамилия «Мариенгоф» постоянно звучит рядом с Есенинской. А затем несложно будет поменять их местами.

Имажинист Матвей Ройзман в своей книге «Все, что помню о Есенине» писал:

«Анатолий не переносил, когда, даже в шутливом тоне, ему намекали, что Есенин талантливее его. В 1921 году 3 октября – в день рождения Есенина – нужно было что-нибудь ему подарить. Мариенгоф достал где-то хорошую трость и хотел выгравировать на ней надпись. Я сказал, к кому нужно обратиться.

– Не знаю, что лучше надписать Сереже? – спросил он.

И черт меня дернул сострить!

– А ты кратко и ясно, – посоветовал я. – “Великий – Великому”.

После этого до дня рождения Есенина Анатолий со мной не разговаривал».

Далее М. Ройзман называет причину, заставившую Мариенгофа помириться с ним. И она тоже ярко характеризует этого человека, старавшегося во всем быть равным с Есениным. Вот как это было:

«В этот день я подарил Сергею галстук, который он хотел иметь: бабочкой, коричневый в белую полоску.

Мариенгоф пришел ко мне и сказал, что он и Есенин одеваются одинаково, а галстука бабочкой у него нет. Я открыл перед ним коробку оставшихся от царского времени галстуков, и он выбрал бабочку…»

Из этой цитаты можно сделать вывод, что Мариенгоф едва ли не потребовал для себя такой же галстук, какой тот подарил имениннику. Зная, что начинающий поэт, недавно ставший имажинистом, не сможет отказать ему, одному из основателей этого литературного течения, правой руке Есенина, в такой просьбе.

Мариенгоф прекрасно понимает, что его близость к первому поэту России приносит ему не только известность, но и целый ряд преимуществ. И не таких, как приобретение галстука-бабочки. Они с Сергеем везде вместе выступали на литературных вечерах, печатались, выпускали книги. Есенин знакомил Анатолия с поэтами старшего поколения. Хотя новоявленный гений считал, что он уже всех их перерос. Даже Блока, которым так восторгался, будучи гимназистом.

Вот как писал об этом «образоносец» в «Романе без вранья»: «В Петербурге весь первый день бегали по издательствам. Во «Всемирной литературе» Есенин познакомил меня с Блоком. Блок понравился своею обыкновенностью. Он был бы очень хорош в советском департаменте над синей канцелярской бумагой, над маленькими нечаянными радостями дня, над большими входящими и исходящими книгами». Короче – будь Александр Александрович каким-нибудь бухгалтером, смотрелся бы еще лучше!

Позже, 28 августа 1921 года, т. е. через три недели после смерти автора стихов о Прекрасной Даме, Мариенгоф вместе с Вадимом Шершеневичем принял участие в кощунственном вечере под названием «Чистосердечно о Блоке», где прозвучало издевательское «Слово о дохлом поэте».

Эта грязная выходка «образоносцев» явилась, по свидетельству современников, первой «черной кошкой», пробежавшей между Есениным и его собратьями по перу.

Но ни эта размолвка с Есениным, ни последующая вражда с ним, ни многолетний шквал критики, обрушивающийся постоянно на «бессмертное» творчество А. Мариенгофа, не выветрило из него неистощимого честолюбия, завышенной самооценки своих, более чем скромных способностей, зависти и стремления любым путем уравнять свое имя с Есенинским.

«Я, товарищи, поэт гениальный.

С этой фразы, – писал А. Мариенгоф в 1950-годы в “Романе с друзьями”, – любили начинать свои речи Вадим Шершеневич, Есенин и я».

В данном случае у автора хватило такта себя упомянуть только рядом с Есениным. Когда же «романист» не упоминает фамилии имажинистов, а именует их по названию малой родины, здесь уж, будьте спокойны, он на первое место непременно вытаскивает себя любимого:

«Народные комиссары первого в мире социалистического государства и среброволосые мэтры российского символизма – Брюсов, Бальмонт и Андрей Белый – самозабвенно спорили с юношами – поэтами из Пензы и Рязани, возглашавшими эру образа».

Его не волновало то, что таким образом он ставит себя в смешное, если не сказать глупое, положение. Современники помнили, а грамотные люди знали и так, что ни Брюсов, ни Белый, ни Бальмонт, которого, кстати, в одном из своих «романов» он обозвал «самым глупым поэтом», не только спорить с ним, но и поздороваться не захотели бы, не будь рядом с ним «поэта из Рязани», поставленного им в данном случае на второе место после себя. А вот того, рязанского, они все ценили по достоинству.

Смешно и грустно читать произведения А. Мариенгофа в тех местах, где он то и дело проводит параллели между собой и Есениным. Это его желание издать книгу «Эпоха Есенина и Мариенгофа», и одновременная их работа над пьесами «Пугачев» и «Заговор дураков», и наглое требование в книге «Буян-Остров» к людям, «истинно понимающим прекрасное, в равной степени восторгаться поэзией и Есенина, и Мариенгофа», и многое другое.

Но даже в таких и иных бытовых моментах он пытается выставить себя более известным, более способным, чем его друг. Характерными являются в этом смысле стоящие рядом два примера из «Романа без вранья». А заодно чистосердечные признания «образоносца» о своем непомерном честолюбии, в угоду которому он готов пожертвовать чем угодно, вплоть до того, что пойти на дружбу с бандитами.

Речь в книге идет о том, как Мариенгоф поздним вечером возвращался домой и своим щегольским видом привлек пятерых грабителей, которые решили отобрать у него пальто:

«Я пробовал шутить. Но было не очень весело. Пальто только что сшил. Хороший фасон и добротный английский драп.

Помятая физиономия смотрела на меня меланхолически.

И, когда с полной безнадежностью я уже вылезал из рукавов, на выручку мне пришла та самая, не имеющая пределов, любовь россиян к искусству.

Один из теплой компании, пристально вглядевшись в мое лицо, спросил:

– А как, гражданин, будет ваша фамилия?

– Мариенгоф.

– Анатолий Мариенгоф?

Приятно пораженный обширностью своей славы, я повторил с гордостью:

– Анатолий Мариенгоф!

– Автор “Магдалины”?

В этот счастливый и волшебнейший момент моей жизни я не только готов был отдать им делосовское пальто, но и добровольно приложить брюки, лаковые ботинки, шелковые носки и носовой платок.

Пусть дождь! Пусть не совсем принято возвращаться домой в подштаниках! Пусть нарушено равновесие нашего бюджета! Пусть! Тысяча раз пусть! – но зато какая лакомая и обильная жратва для честолюбия – этого прожорливого Фальстафа, которого мы носим в своей душе!

Должен ли я говорить, что ночные знакомцы не тронули моего пальто, что главарь, обнаруживший во мне “Мариенгофа”, рассыпался в извинениях, что они любезно проводили меня до дому, что, прощаясь, я крепко жал им руки и приглашал в “Стойло Пегаса” послушать мои новые вещи.

А спустя два дня еще одно подтверждение тонкости российских натур.

Есенин зашел к сапожнику. Надо было положить новые подметки и каблуки.

Сапожник сказал божескую цену. Есенин, не торгуясь, оставляет адрес, куда доставить: “Богословский, 3, 46 – Есенину”.

Сапожник всплескивает руками:

– Есенину!

И в восторженном порыве сбавляет цену наполовину…»

Но что значит половина из копеечной стоимости ремонта есенинской обуви в сравнении с новым моднейшим делосовским пальто, в котором грабители приняли Мариенгофа за иностранца?! И какая разница в популярности двух имажинистов! Поэта из Рязани знают по фамилии, а пензенского – в лицо. Его узнают! И ему абсолютно безразлично – знают за «Сорокоуста» или за «Магдалину», за истинную поэзию или за отчаянный цинизм и кощунство.

Сцена с бандитами, несомненно, выдумана, как это делали тогда и другие третьеразрядные авторы для демонстрации своей популярности. Мариенгоф в этом не был первопроходцем. И ему все равно, какая будет у него известность. Пусть даже, как у чеховского героя – в связи с наездом телеги, но только чтобы была. Пусть знают его не настоящие ценители поэзии, а бандиты, готовые ограбить, а то и убить, но только чтобы знали лучше, чем других поэтов, лучше, чем Есенина, чтобы не просто всплескивали руками, а, взглянув в лицо, сами называли и имя, и твое произведение. И он за эту известность готов отдать все. О чем сам же и говорит.

Именно такой славы жаждал Мариенгоф, к ней сам и стремился. Интересные свидетельства на этот счет оставил позже, не раз упоминаемый нами имажинист Рюрик Ивнев. Дело было так. При подготовке литературного вечера в Политехническом музее импрессарио Долидзе в афише записал среди многочисленных выступающих имена Р. Ивнева и А. Мариенгофа, а предупредить их об этом забыл. В ответ Мариенгоф начал уговаривать Ивнева объявить официальный протест:

«Мы их проучим, – говорил Анатолий автору воспоминаний. – Явимся как ни в чем не бывало и, когда придет наша очередь выступать… вместо стихов прочтем такую отповедь…

Я захлопал в ладоши…

– Это идея.

– По рукам, – воскликнул Мариенгоф, – только никому ни слова.

Толя радовался, как мальчик. Ему рисовалась соблазнительная картина: переполненный зал Политехнического музея, шум, возбуждение. Он на эстраде, взволнованный, читает свой протест. Он отлично сознавал, при таком количестве выступающих (насчитал до сорока фамилий) легче обратить на себя внимание протестом, чем стихами, хотя бы и очень хорошими».

Однако Рюрик не согласился на провоцирование скандала. Он читал стихи и то же самое рекомендовал Анатолию, чем вызвал его крайнее неудовольствие. И вот как о дальнейшем писал Р. Ивнев:

«Я не знаю, что говорил Анатолий, зато услышал ответ аудитории: крик, свист, топанье ног, возгласы: Вон!.. Вон!.. Долой!..»

За кулисы вбежал Мариенгоф, веселый, возбужденный, торжествующий, точно он выступил с триумфом. Подойдя ко мне, примиренно сказал:

– Ну и отделал же я их, черт побери!

Глаза его сверкали молодым задором и чувствовалось, что никакой успех его так не обрадовал бы, как этот затеянный скандал».

Безусловно, Мариенгофа могли бы освистать и прогнать со сцены при чтении его кроваво-кощунственных стихов, как это случалось не раз. Но только в случае, если бы он читал их долго. И тогда слушатели могли бы говорить о его бездарности, если бы, конечно, запомнили среди других сорока авторов. В данном же случае, поскандалив из-за никчемной причины, он в глазах некоторой части публики мог прослыть смелым человеком, готовым постоять не только за свое достоинство, а и за интересы других. Опять же той самой Моськой-забиякой.

А сколько же подобных скандалов в 1919–1921 годах организовали «образоносцы» по инициативе своих бездарных «командоров», как они себя высокомерно именовали, сосчитать трудно. В том числе и с участием Сергея Есенина, который также поддавался стадному чувству загулявшей толпы. Это и расписывание похабными стихами стен Страстного монастыря, и переименование улиц, и суд над имажинистами, и многое другое.

Но когда Есенин узнал, что его «собратья по перу» повесили на грудь памятника Пушкину на Тверском бульваре табличку с надписью: «Я с имажинистами», он ужасно рассердился и потребовал немедленно снять ее. И этот факт также явился одной из причин наступавшего раскола в группе «образоносцев», отхода от них «поэта из Рязани».

Несомненно, всякий раз, участвуя в коллективных скандалах, Мариенгоф испытывал величайшее чувство удовлетворения содеянным, восторга и радости, подобные тем, что были во время его спровоцированной выходки в Политехническом музее, о чем поведал нам Рюрик Ивнев. Ведь все они были более громкими событиями, о которых судачили не только очевидцы, но и вся Москва и пресса. И везде рядом с именем Есенина, других имажинистов называлось имя Мариенгофа.

Что касается прессы, любое упоминание в ней имени будущего «романиста» производило на него какое-то буквально магическое влияние. Рюрик Ивнев живо изобразил в своей книге откровения А. Мариенгофа на эту тему таким образом:

«Хорошую книгу стихов не пропустит ни один знаток поэзии. Но славу делают не знатоки, а толпа, которая ни черта не понимает в искусстве. Какая подлость сидит в наших душах, если мы, зная цену ее похвалам, добиваемся ее одобрения…

– Никогда не думаю о толпе, – небрежно бросил я.

– Не лги, Рюрик, – тихо, но твердо сказал Мариенгоф, – не лги хотя бы самому себе… Это глупо, но… когда я вижу свое имя в газете, готов просверлить глазами бумагу… бывая почти счастлив. Хорошо это или плохо, глупо это или умно, но это так».

Ощущение счастья при виде своей фамилии в газете. Это, если хотите, причина. А следствие – скандал, чтобы попасть в газету. Любым путем. Ведь никто из журналистов не мог бы перечислить в заметке, о состоявшемся в Политехническом музее литературном вечере, имена всех выступавших там многих поэтов. А инициатора скандала назвать мог вполне.

Не тем ли самым болезненным чувством руководствовался и втянутый Мариенгофом в имажинизм международный террорист Яков Блюмкин, когда перед расстрелом за его связь с Троцким спрашивал у своих бывших коллег по террору о том, будет ли назавтра сообщение об этом в «Правде» или «Известиях»? Хоть ценой жизни он в последний раз старался привлечь внимание к своей никчемной персоне.

Ведь и после смерти Есенина, когда вся читающая Россия переживала большую национальную утрату, Мариенгоф единственный завистливо сказал, что таким образом его бывший друг «догнал славу». Она волновала «романиста» больше всего. И достичь славы он старался любым возможным для него, бесталанного, способом. Хитростью, обманом, наглостью, подлостью, как в подростковом возрасте в случае с Лидочкой Орнацкой, или иным путем. Все равно. Лишь бы о нем говорили.

Добившись посредством лести и связей определенного влияния на Есенина, как уже говорилось выше, Мариенгоф завладел и его кошельком. Сверхмодные наряды, рябчики и глухари, прислуга Эмилия, борзый пес Ирма и другие прелести привычного Анатолию с детства буржуазного быта требуют немалых расходов. И Мариенгоф щедро расплачивается за совместные расходы из общей кассы.

Однако не следует забывать о том, что к марту 1920 года Есенин имел в отличие от холостяка Мариенгофа не только законную жену, но и троих детей. Таню и Костю, которые с матерью Зинаидой Райх, проживали в Орле у ее родителей, и сына Юрия, родившегося в конце 1914 года у Анны Изрядновой. Сергею необходимо было заботиться о них. Но как, если всеми его средствами распоряжался Мариенгоф?

Зинаида Николаевна, в отличие от спокойной и безропотной Анны Романовны, была властной и эмоциональной женщиной и, конечно же, не хотела мириться с таким зависимым положением своего мужа. Притом, судя по обстановке, в которой он тогда жил, не совсем стесненного в средствах. В данный момент она, разумеется, имела все права на его поддержку. И крепкую. Не получая надлежащего, наверняка, неоднократно высказывала свое неудовольствие и мужу, и его «другу». А у «друга», на редкость наглого, зрело презрение к ней.

Если бы Зинаида Райх не оказалась убитой в 1939 году, когда уже составила план написания своих воспоминаний, можно предположить, что мы имели бы объективную картину той роли, которую сыграл Мариенгоф не только в ее судьбе, но и еще в большей степени в судьбе Есенина. Нелицеприятной и, на наш взгляд, подлой, роковой роли. Ведь не зря одну из глав книги она собиралась назвать словом «друг», взяв его в кавычки. Наверняка, во много раз труднее было бы современным реаниматорам Мариенгофа вытаскивать его на пьедестал, неизменно искажая при этом образ Есенина бесконечным цитированием лжи и грязного вранья своего подопечного, якобы до последнего дня дружившего с великим поэтом.

Поскольку осуществить задуманное Зинаиде Николаевне не дали, попытаемся путем сопоставления и анализа разных свидетельств современников смыть с ее честного имени ту грязь, которую вылил на нее этот «романист» и при ее жизни, а еще больше – после ее смерти.

Первым делом обратимся к словам дочери Сергея Есенина и Зинаиды Райх – Татьяны Есениной из ее воспоминаний о матери «Зинаида Николаевна Райх». Родилась она, как мы отмечали, в 1918 году и к моменту гибели матери уже была замужем. Нет сомнения, что дочь, хотя бы в общих чертах, была осведомлена о причине развода своих родителей. И вот что она писала: «Непосредственной причиной, видимо, было сближение Есенина с Мариенгофом, которого мать совершенно не переваривала. О том, как Мариенгоф относился к ней, да и вообще к большинству окружающих, можно судить по его книге «Роман без вранья» (С. А. Есенин в воспоминаниях современников. М., 1986. т. 2. С. 266).

Такую же точку зрения высказал и ее брат Константин Есенин в беседе с писательницей Софьей Хентовой в декабре 1984 года, т. е. за полтора года до своей смерти: «Моя мать Зинаида Николаевна Райх вышла замуж за Сергея Есенина в 1917 году. Дочь родила в Орле, куда Есенин приезжал. Все это описано Анатолием Мариенгофом очень субъективно. Мать терпеть не могла Мариенгофа» (Разговор с сыном Есенина // Музыкальная жизнь. 1989. № 24. С. 10).

Напомним еще раз свидетельство на сей счет подруги Есенина Августы Миклашевской, актрисы Камерного театра, дружившей с женой Мариенгофа:

«Анатолий все сделал, чтобы поссорить меня с Райх (жена Есенина). Уводил меня из дому, постоянно твердил, что поэт не должен быть женат… Развел меня с Райх, а сам женился и оставил меня одного… – жаловался Сергей» (С. А. Есенин в воспоминаниях современников. т. 2. С. 84).

А вот что писал по этому поводу имажинист Матвей Ройзман. Беседа его с Есениным состоялась осенью 1921 года:

«Извини, Сережа! Не понимаю, почему ты расстался с Зинаидой Николаевной и с детьми?

В глазах его вспыхнули синие огоньки, он откинулся на спинку стула и объяснил, что Мариенгоф невзлюбил Зинаиду, а она его: он, Сергей, был между двух огней. Вспыхнула ссора и Зинаида ушла от него.

Правильно ли говорил Есенин об отношении Мариенгофа к Зинаиде Райх? В своих неопубликованных воспоминаниях “Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги” (книга М. Ройзмана была выпущена в 1978 году, т. е. задолго до публикации «романиста». – П. Р.) Анатолий спустя чуть ли не полвека очень резко отзывался о Зинаиде Николаевне как о женщине и актрисе…»

Справедливости ради, надо отметить, что и в 1927 году о Зинаиде Райх Мариенгоф написал в «Романе без вранья» не по-джентльменски:

«Любишь ли ты меня, Анатолий? Друг ты мне взаправдашний или не друг?

– Чего болтаешь?

– А вот чего… не могу я с Зинаидой жить… вот тебе слово, не могу… говорил ей – понимать не хочет… не уйдет, и все… ни за что не уйдет… вбила себе в голову: “Любишь ты меня, Сергун, это знаю и другого знать не хочу…” Скажи ты ей, Толя (уж так прошу, как просить больше нельзя!), что есть у меня другая женщина…

– Что ты, Сережа!..

– Эх, милой, из петли меня вынуть не хочешь… петля мне – ее любовь… Толюк, родной, я пойду похожу… по бульварам, к Москве-реке… а ты скажи – она непременно спросит – что я у женщины… с весны, мол, путаюсь и влюблен накрепко, а таить того не велел… Дай тебя поцелую…

Зинаида Николаевна на другой день уехала в Орел…»

Как видим, Мариенгоф показал здесь Зинаиду Райх навязчивой, лишенной всякой гордости и самоуважения женщиной, каковой она на самом деле не была.

Зато и сам себя этот мнимый барон, воспитанный с гувернанткой, видимо, по недопониманию показал настоящим подлецом, способным ради своей дружбы с Есениным и вытекающей из этого выгоды, разрушить семью, в которой двое малолетних детей.

Видимо, очень убедительные слова нашел он для Зинаиды Райх, что та назавтра укатила в Орел. Хотя и знал, что в то время у Сергея не было другой женщины, в которую он был бы серьезно влюблен.

Естественно, совсем не ангелом изображен здесь и Есенин, якобы подбивающий на такой шаг друга. Однако, на наш взгляд, вся эта сцена с инициативой Сергея выдумана Мариенгофом. Поэт был уже в могиле и опровергнуть написанное «другом» не мог. А Мариенгофу хотелось откреститься перед Зинаидой и друзьями от своей инициативы скандала, за которым последовал разрыв семейных отношений, и, выполняя «социальный заказ» властей, погуще очернить поэта.

И уж совсем не по-джентльменски, не по-баронски, не по-дворянски и вообще не по-мужски писал Мариенгоф о Зинаиде Райх десятилетия спустя, когда уже и ее, как и Есенина, не было в живых. Процитируем опус «Мой век, мои друзья и подруги» из так называемой «Бессмертной трилогии»:

«Не любя Зинаиду Райх, я обычно говорил о ней:

Эта дебелая еврейская дама. Щедрая природа одарила ее чувственными губами на круглом, как тарелка, лице и задом величиной с огромный ресторанный поднос, «при подаче на компанию». Кривоватые ее ноги ходили по земле, а потом и по сцене, как по палубе корабля, плывущего в качку…»

И далее:

«Кого же любил Есенин?..

Больше всех он ненавидел Зинаиду Райх… Вот ее, эту женщину с лицом белым и круглым, как тарелка, эту женщину, которую он ненавидел больше всех в жизни, – ее – единственную он и любил.

Зинаида сказала ему, что он у нее первый. И соврала. Этого – по-мужицки, по темной крови, а не по мысли (курсив мой. – П. Р.) – Есенин никогда не мог простить ей. Трагически, обреченно не мог…

Годы отщелкивались, как костяшки на купечецких счетах. Пусто. Всякий раз, когда Есенин вспоминал Зинаиду, судорога сводила его лицо, глаза багровели, руки сжимались в кулаки:

– Зачем соврала, гадина?!

…Мне кажется, что и у нее другой любви не было. Помани ее Есенин пальцем, она бы от Мейерхольда убежала без зонтика в дождь и град».

Приводя эти цитаты в своей книге, Борис Большун пишет: «С такой издевкой Мариенгоф не вспоминал даже своих злейших литературных и личных врагов, не говоря уже о женщинах. Ведь ему Райх, по всей видимости, ничего дурного не сделала, да и сам он об этом нигде не упоминает. Чем же тогда вызвана эта ненависть и почему даже через тридцать лет после самоубийства Есенина и загадочного убийства Райх, чувства Мариенгофа к ней не изменились?»

Перебравши немалое количество всевозможных вариантов и ссылок, профессор так и не находит ответа на этот очень важный и основополагающий вопрос в понимании роли Мариенгофа в судьбе четы Есениных. И делает резюме: «Можно, конечно, предположить, что антипатия между Мариенгофом и Райх была чисто инстинктивной и никаких логических объяснений тут и быть не может».

В какой-то степени согласиться с Б. Большуном можно, если принять его предположение о поведении Мариенгофа, как паука в банке среди подобных, с его мощным инстинктом борьбы за выживание. Однако профессор, так старающийся реанимировать творчество «образоносца», не хочет говорить об этом и пытается увести других от «логических объяснений». Да, он допускает «случаи непреднамернного искажения фактов» «лучшим другом Есенина», но не хочет даже допустить мысли о том, что ответ на этот глобальный вопрос кроется не в привычном для «романиста» вранье, а в гнусной его клевете.

Явно оскандалившись перед Зинаидой Николаевной и всеми читателями «Романа без вранья» объяснением своей неприглядной роли в разрыве супружеских отношений четы Есениных, Мариенгоф после смерти З. Райх, чтобы оправдать себя, решает, что называется, пойти с козырного туза. Неважно, что этот туз вытянут из другой колоды. Ведь он стопроцентно уверен, что со смертью Сергея и Зинаиды никто не опровергнет его слова относительно тайны этих двух человек. А читатель свободно проглотит такую наживку, доверившись «лучшему другу» Есенина, которому тот вполне мог открыться.

Ход вроде бы беспроигрышный. Однако давно замечено, что клеветники подобны на кривое колесо, которое при вращении забрызгивает грязью не только все окружающее, а и само себя. Мариенгоф не учел того обстоятельства, что гениям свойственно предвидеть намного вперед ход развития событий и человеческих отношений. И потому они, как опытные первопроходцы, иногда делают на своем пути «зарубки», которые помогают тем, кто внимательно исследует этот путь, а заодно и подстраховывают их себя от всевозможной клеветы в будущем.

С подобными «зарубками» мы еще встретимся впереди, а теперь поговорим о тех, что были оставлены Есениным именно на этом отрезке его пути.

В книге известного есениноведа Николая Юсова «С добротой и щедротами духа» (Челябинск, 1996. С. 167) говорится о фотографии С. Есенина, сделанной в 1916 году, которую он подарил своей жене с такой надписью:

За то, что девочкой неловкой предстала ты мне на пути моем. Сергей.

Дата дарения на фотографии не помечена. Однако наверняка можно сказать, что Есенин подарил ее Зинаиде Николаевне сразу по приезде их из совместного путешествия на Север, во время которого 4 августа 1917 года они обвенчались в Кирико-Иулиттовской церкви недалеко от Вологды.

Вернувшись в Петроград, они некоторое время жили по своим прежним адресам, пока не сняли для себя квартиру в доме № 23 на Литейном проспекте.

Заметьте, что в приведенной надписи на фотографии муж говорит о жене не как о женщине, даже не о девушке, а о девочке, притом неловкой, какой она предстала перед ним. И, естественно, на «ты». А вот что писала в своих воспоминаниях их дочь Татьяна Сергеевна:

«Со дня знакомства до дня венчания прошло примерно три месяца. Все это время отношения были сдержанными, будущие супруги оставались на «вы», встречались на людях. Случайные эпизоды, о которых вспоминала мать, ничего не говорили о сближении…

Уже на обратном пути, в поезде, Сергей Александрович сделал матери предложение, сказав громким шепотом:

– Я хочу на вас жениться.

Ответ: “Дайте мне подумать” – его немного рассердил.

Решено было венчаться немедленно. Все четверо сошли в Вологде».

Эта цитата дочери свидетельствует о том, что фотография была подарена Есениным после того, как Сергей и Зинаида стали мужем и женой и в общении между собой перешли на «ты».

Итак, разве не является вышеприведенная надпись поэта на фотографии убедительнейшим аргументом в защиту его жены?

Как правило, ревнивые мужья, обманутые в своих ожиданиях, выгоняют оскандалившихся жен назавтра после первой брачной ночи. Но чета Есениных жила в первый год после венчания дружно и счастливо. И никто из петроградских друзей Есенина не замечал «судороги на его лице» и «сжатых кулаков», готовых избить супругу. Ничем таким не проявляла себя его «темная, мужицкая кровь». До тех пор пока на горизонте не появился его «лучший друг» с «голубой мнимобаронской кровью» Мариенгоф.

Зинаида Райх была хозяйственной и рьяно взялась вить семейное гнездо. Содействовал этому и ее муж. Он как-то вместе с женой явился на ее работу в редакции газеты «Дело народа», где, кстати, они познакомились, и сказал: «Больше она у вас работать не будет». Некоторое время спустя Зинаида Николаевна через газету заявила о своем выходе из партии эсеров.

Есенин о своей женитьбе сообщил всем знакомым. Желанными гостями стали у них поэты Владимир Чернявский, Петр Орешин, прозаик Алексей Чапыгин, художник Константин Соколов.

«Я, брат, жену люблю! Приходи к нам… Да вообще… так нельзя… в одиночку!» – говорил он Орешину (С. А. Есенин в воспоминаниях современников. т. 1. С. 268).

А Владимир Чернявский вспоминал:

«С ноября по март был я у них частым, а то и ежедневным гостем. Жили они без особенного комфорта (тогда было не до того), но со своего рода домашним укладом и не очень бедно. Сергей много печатался, и ему платили как поэту большого масштаба. И он, и Зинаида Николаевна умели быть, несмотря на начавшуюся голодовку, приветливыми хлебосолами. По всей повадке они были настоящими «молодыми» (там же. С. 218).

Александр Блок после очередной встречи с Есениным сделал такую запись в своем дневнике: «Есенин теперь женат. Привыкает к собственности. Служить не хочет (мешает свободе)» (О Есенине. М., 1990. С. 24).

А вот снова цитата из воспоминаний дочери Есениных: «С переездом в Москву кончились лучшие месяцы их жизни. Впрочем, вскоре они на некоторое время расстались. Есенин отправился в Константиново, Зинаида Николаевна ждала ребенка и уехала к своим родителям в Орел…» (С. А. Есенин в воспоминаниях современников. т. 2. С. 266).

Возвращаясь снова к грязным словам Мариенгофа, скажем, что Есенин действительно был ревнивым мужем, ретиво заботящимся о своей репутации. Но, пожалуй, не при выборе своей половины. Ведь он отлично знал о прежних связях Айседоры Дункан и Софьи Толстой, что, однако, не являлось преградой для их совместного проживания. Кроме того, Сергей не мог не учитывать тот факт, что до знакомства с Зинаидой сам состоял в гражданском браке с Анной Изрядновой, которая родила от него сына.

Провидению было угодно, будто специально для этого случая, сохранить еще одну «зарубку» Есенина – всего лишь двустраничный фрагмент его неустановленного автобиографического произведения в прозе, которая еще с большей прямотой опровергает бесстыдную, подлую выдумку Мариенгофа относительно причины разлада поэта с Зинаидой Райх. Удивительно, но на этих страницах значатся номера «46» и «47». Потеряно многое. Однако процитируем три абзаца из оставшегося, которые недвусмысленно характеризуют отношение Есенина к выбору спутницы жизни:

«Обыкновенно в этом мире позволяется так. Первое: если ты мужчина и тебе 25 или 27 лет, то ты можешь жениться на женщине 20 или 22 лет. Если ты до супружества имел дело с такой-то и такой-то, то женщина твоя должна быть абсолютно “честной”, обладающая той плевой, которая называется “невинностью”.

Второе: если ты родился бедным, то работай в поле сохой или иди на фабрику. Если ты родился богатым, то расширяй свое дело и жми рабочих.

Этих человеческих законов можно привести без числа. Когда я был маленьким, эти законы меня очень удручали, а когда я вырос, я оскорбился и написал письмо всему человечеству. «М<илостивые> Г<осудари>, эти договоры вы писали без меня, моей подписи нет на вашей бумаге. Посылаю вас к черту» (Есенин С. ПСС. 2000. т. 7, кн. 2. С. 92).

Думается, если бы Есенин мог предположить такую клевету Мариенгофа, он послал бы его еще дальше. Именно по-мужицки. Но совсем не по своей «темной крови», как это подчеркивал мнимый барон, а по «праведной» (выражение М. Лермонтова). У Мариенгофа, соответственно, она оказалась не «голубой», а «черной». Ведь он извергал свои громы и молнии на могилы четы Есениных из абсолютно безоблачного неба. Притом, уже незадолго до своей смерти, по прошествии стольких-то лет!

Мы не ставили себе цель с образа Зинаиды Райх написать портрет идеальной жены для Есенина. Нет, она таковой не являлась. Как по властности своего характера, так и по темпераменту, о котором свидетельствовали некоторые современники. Но то, что Есенин любил ее больше, чем любую из жен и поклонниц, не отрицал даже озлобившийся на нее Мариенгоф. И она отвечала ему взаимностью. Не «прилипни» так подло к Есенину Мариенгоф, наверняка, смогла бы Зинаида Николаевна удержать мужа от тлетворного влияния имажинистов.

Однако, пытаясь как можно убедительнее оправдаться за свои неблаговидные действия в развале семьи Есениных, Мариенгоф на старости лет, когда о Есенине плохо говорить перестали, старался все больше лить грязь не на него, а на Зинаиду Николаевну. А заодно и на ее второго мужа, известного режиссера Всеволода Мейерхольда, репрессированного незадолго до убийства жены.

А если задаться вопросом: «за что иное так возненавидел “романист” эту, как он ее называл, “дебелую еврейскую даму”»? Она-то абсолютно ничего плохого ему не сделала, кроме как поругала (и, наверно, не раз!) за его тлетворное влияние на мужа. Быть может, и за использование на личные нужды есенинских денег.

Правда, какими словами, неизвестно. Но, видимо, покрепче, чем ругал его когда-то отец. Не зря же до самой старости злость на Зинаиду Николаевну не прошла. Или здесь Мариенгоф «работал» больше на публику, оправдывая себя?

Вот еще несколько выдержек из так называемой «Бессмертной трилогии» бывшего «образоносца»:

«Мелкой рысцой на доисторическом извозчике подъехал Мейерхольд к зданию на Большой Никитской. Рядом с ним гордо сидела Зинаида Райх. Брошенная Есениным, она стала женой Мейерхольда, который в спешном порядке делал из этой скромной совслужащей знаменитую актрису…»

«Райх актрисой не была – ни плохой, ни хорошей. Ее прошлое – советские канцелярии. В Петрограде, в Москве, у себя на родине в Орле (в военном комиссариате) и опять в Москве. А в канун романа с Мейерхольдом она уже заведовала каким-то отделом в каком-то учреждении и не без гордости передвигалась по городу на паре гнедых…»

«На следующий день после не отпразднованной свадьбы Мейерхольд спросил меня (мы еще были в приятельских отношениях):

– Как ты думаешь, Зиночка будет знаменитой актрисой?

Я вытаращил глаза.

– Почему актрисой, а не изобретателем электрической лампочки?

Тогда, по наивности, я еще воображал: для того чтобы стать знаменитой актрисой, надо иметь талант, страсть к сцене, где-то чему-то учиться, после чего года два говорить на сцене: «Кушать подано!»

Мейерхольд вздернул свой сиранодебержераковский нос:

– Ерунда!.. Надо иметь только…

И ткнул себя пальцем в грудь, что означало: “Надо иметь мужем меня – Мейерхольда!..”

…Хорошей актрисой Зинаида Райх, разумеется, не стала, но знаменитой – бесспорно. Свое черное дело быстро сделали: во-первых, гений Мейерхольда; во-вторых, ее собственный алчный зад; в-третьих – искусная портниха, резко разделившая этот зад на две могучие половинки; и, наконец, многочисленные ругательные статейки. Ведь славу-то не хвалебные создают!..»

Что и говорить – пошлость, равноценная содержанию романа Мариенгофа «Циники». Но в нем, хотя он и автобиографичный, герои названы вымышленными именами, обладают в некоторой степени собирательными чертами характеров.

Здесь же «романист» говорит о любимой жене человека, которого называл лучшим другом, на славе которого примкнул к литературе. Унижает женщину только затем, чтобы оправдаться и возвысить себя.

Притом Мариенгоф не называет ни одного конкретного факта, порочащего ее честь, а основывается, видимо, только на своей интуиции. Ведь даже для того, чтобы Райх, грубо говоря, отстала от Есенина, «образоносец» выдумывает версию побочной любви своего друга.

Бывшего имажиниста не убеждают слова Владимира Маяковского, которые тот произнес на одном из театральных диспутов: «Райх не потому играет главные роли, что она жена Мейерхольда, а Мейерхольд женился на ней потому, что она хорошая актриса».

Не прислушался он и к восторженной оценке Бориса Пастернака, который писал Мейерхольду и Райх: «Сегодня я весь день, как шалый, и ни за что взяться не могу. Это тоска о вчерашнем вечере… Не могу сказать Вам, как много мне дали Ваш “Ревизор” и “Горе…” Я преклоняюсь перед Вами обоими и пишу Вам обоим, и завидую Вам, что Вы работаете с человеком, которого любите».

А в стихотворении «Мейерхольдам» он употребил та– кие слова: «Из этих признаний – любое Вам обоим, а лучшее – ей…»

В марте 1927 года известный актер Михаил Чехов писал Зинаиде Райх:

«Я все еще хожу под впечатлением, полученным мною от «Ревизора»… может быть, это сотворчество с Всеволодом Эмильевичем, может быть, Ваш природный талант – не знаю, но результат поразителен. Поражает меня Ваша легкость в исполнении трудных заданий. А легкость – первый признак настоящего творчества…»

И, наконец, отзыв известного кинодраматурга Евгения Габриловича:

«Сколько ни повидал я на своем веку обожаний, но в любви Мейерхольда к Райх было нечто непостижимое… Из женщины умной, но никак не актрисы, Мастер силой своей любви иссек первоклассного художника сцены. Ее игра в его заключительных постановках была для меня просто чудом».

Однако Мариенгоф имел свое, отличное от всех мнение о людях, его окружающих. В том числе и о талантливом Мейерхольде, который также ничего плохого автору «Вранья» не сделал. Тем не менее, тот оскорбляет человеческие достоинства мужа Райх. Впрочем, у Мейерхольда нос был не такой величины, как у Сирано де Бержерака, о чем настойчиво твердил Мариенгоф. Ведь там несоответствие этой части лица ощутила даже обезьянка, в результате чего тут же поплатилась своей жизнью. Как и десятки или сотни подобных этому красавцу-имажинисту.

Кстати, по свидетельству самого же Мариенгофа, у критика Вячеслава Полонского нос был значительно больших размеров, чем у Мейерхольда, однако такого эпитета со стороны «образоносца» удостоен не был.

Очевидно, что рукой Мариенгофа здесь водило презрение к знаменитому режиссеру, чувство своего превосходства над ним хотя бы во внешности. Не постеснялся же он говорить колкости в адрес довольно привлекательной Зинаиды Райх и даже иронизировать над обаятельным лучшим своим другом Сережей, который якобы «ему до плеча», а в другом случае – «метр с кепкой». Их совместные фотографии опровергают эту чушь.

И, наконец, последний аргумент в пользу версии о том, что Мариенгоф умышленно содействовал разрыву супружеских отношений четы Есениных. Ведь и позже он препятствовал сближению своего лучшего друга с Айседорой Дункан, с Августой Миклашевской и Евгенией Лившиц, иронизировал по этому поводу над Галиной Бениславской. Даже после того как сам уже был женат, а Есенин решительно порвал с имажинизмом.

Из многих свидетельств современников в подтверждение сказанного приведем цитаты из воспоминаний поэтессы Лики Стырской, жены поэта Эмиля Кроткого, с которыми дружил Есенин. Эта пара присутствовала на вечере у художника Георгия Якулова, где поэт познакомился с Айседорой Дункан, а также на их свадьбе. Им Сергей передавал приветы в письмах, находясь в заграничной поездке.

Воспоминания Лики Стырской интересны еще и тем, что они только в 1990-е годы были найдены в одной из берлинских газет и переведены на русский язык, но пока что при всех своих достоинствах остаются малоизвестными:

«Друзья Есенина помрачнели, они не терпели, когда Есенин покидал их, и вмешивались всеми мыслимыми способами. Они боялись потерять его и не хотели потерять. Он был нужен им. У Есенина не было мужества. Есенин не был сильным. Свои чувства он охранял меньше, чем свою славу. А в частной жизни поэт был одиноким. Расставшись в 24 года с женой и детьми, он оказался без женской заботы, без тех, кто мог бы понять его чувства. Есенин жил в окружении друзей, которым был полезен, но они едва ли могли быть полезны ему».

Далее Лика Стырская дает наглядную картину знакомства Есенина и Дункан, а также реакцию на это его друзей, в первую очередь – Мариенгофа:

«Сняв жакет, она осталась в строгой греческой тунике красного цвета. Коротко остриженные волосы <…> были медно-красного цвета. Привыкнув к античным позам, она полулежа расположилась на софе. И сразу же этот уголок расцвел всеми красками осени.

Айседора Дункан рассматривала присутствовавших любопытными глазами, она всматривалась в лица, как будто бы хотела их запомнить. Ее окружили, засыпали вопросами. Она живо отвечала одновременно на трех языках: по-французски, английски и немецки. Ее голос звучал тепло, поюще, капризно, немного возбужденно. Голос очень восприимчивый, много говорящей женщины. Из другого угла комнаты на Айседору смотрел Есенин. Его глаза улыбались, а голова была легко наклонена в сторону. Она почувствовала его взгляд прежде, чем осознала это, ответив ему долгой, откровенной улыбкой. И поманила его к себе.

Есенин сел у ног Айседоры, он молчал. Он не знал иностранных языков. На все вопросы он только качал головой и улыбался. Она не знала, как с ним говорить, и провела пальцами по золоту его волос. Восхищенный взгляд следовал за ее жестом. Она засмеялась и вдруг обняла его голову и поцеловала его в губы. С закрытыми глазами она повторила этот поцелуй. Есенин вырвался, двумя шагами пересек комнату и вспрыгнул на стол. Он начал читать стихи. В тот вечер он читал особенно хорошо. Айседора Дункан прошептала по-немецки: «Он, он – ангел, он – Сатана, он – гений!» Когда он во второй раз подошел к Айседоре, она бурно зааплодировала ему и сказала на ломаном русском языке: «Оччень хоорошо!» Они смотрели друг на друга, обнявшись, и долго молчали. Под утро она увела его с собой. Этот вечер, эту встречу Есенин позднее описал в Берлине стихами, горькими, как водка.

Есенин влюбился. Друзья его были бессильны. Дружба также ревнива, как и любовь. Друзья Есенина – Мариенгоф, Сахаров, Колобов интриговали против похитительницы. Началось тайное единоборство».

Теперь зададимся вопросом: «Была ли права Лика Стырская, говоря о незамедлительных интригах “друзей поэта” во главе с Мариенгофом “против похитительницы”»?

Ответ на этот вопрос мы находим у главного «интригана» в его «Романе без вранья»:

«В четвертом часу утра Изадора Дункан и Есенин уехали.

Почем-Соль подсел ко мне и стал с последним отчаянием набрасывать план спасения Вятки.

– Увезу его…

– Не поедет…

– В Персию…

– Разве что в Персию…

От Якулова ушли на заре. По пустынной улице шагали с грустными сердцами».

Почем-Соль или Колобов, он же Молабух – один из приживал Есенина – являлся другом Мариенгофа еще по пензенской гимназии. Он закончил там учебу на год раньше «образоносца» и уже успел пристроиться в московской ЧК. Но Есенину выдавал себя за безработного и кормился у поэта, находясь при нем «соглядатаем». Заниматься этим тайным делом в случае женитьбы Есенина было бы сложнее. Мариенгоф скрывал от читателей фамилию друга под псевдонимами и его истинную проблему, возникшую в связи с неожиданной любовью Есенина и Дункан.

Впрочем, Есенин к тому времени начал догадываться о доносительстве Колобова и пытался отделаться от его «опеки». Вот как завуалированно написал об этом в своем «Вранье» Мариенгоф:

«Есенин стал пространно рассуждать о гибели нашего друга. А и вправду, без толку текла его жизнь. Волновался не своим волнением, радовался не своей радостью.

– Дрыхнет, сукин кот, до двенадцати… прохлаждается, пока мы тут стих точим… гонит за нами, без чутья, как барбос за лисой: по типографиям, в лавку книжную, за чужой славой… ведь на же тебе – на Страстном монастыре тоже намалевал: Михаил Молабух… – Есенин сокрушенно вздохнул: – И ни в какую – разэнтакий – служить не хочет…

И, чтобы спасти Почем-Соль, Есенин предложил выделить его из нашего кармана.

Суровая была кара.

Больше всего в жизни любил Почем-Соль хорошее общество и хорошо покушать…»

Что и говорить, пожалел Мариенгоф своего старого друга Григория Колобова, который с 1 сентября 1918 года работал секретарем при помощнике Чрезвычайного уполномоченного ВЧК (Есенин, С. А. Собр. соч.: в 6 т. М., 1980. т. 6. С. 295). Мало того что сам кормился возле Есенина, так еще и друга-доносчика на его шею посадил.

После того как Сергей Есенин перестал «содержать» такого нечестного нахлебника, тому пришлось искать себе где-то «официальное прикрытие». Мариенгоф отрекомендовал его своему «лучшему другу» и однокласснику по пензенской гимназии Cергею Громану, подложив ему, как и Есенину, порядочную свинью.

Именно этот Почем-Соль, сообщая друзьям о стоимости соли в разных городах, «не догадался» хотя бы на одну ночь найти себе пристанище, когда к Есенину приехала из Орла Зинаида Райх с дочерью и нянечкой, а Мариенгоф сочинял ей сказки о новой пассии Сергея. И как тут назавтра не уехать обратно в Орел из этой комнаты, переполненной друзьями, которые руками и зубами вцепились в его кошелек и в его славу?

Вскоре они, впрочем, изловчились хоть на некоторое время разлучить Есенина и Дункан. Как и было намечено ими сразу же после знакомства двух этих гениальных людей у художника Якулова. Под видом поездки Есенина в Персию.

И вот что написал Есенин Мариенгофу из Ростова, так и не поняв до конца подоплеки этой поездки:

«Милый Толя. Черт бы тебя побрал за то, что ты меня вляпал во всю эту историю.

Во-первых, я в Ростове сижу у Нины и ругаюсь на чем свет стоит.

Вагон ваш, конечно, улетел. Лева достал купе, но в таких купе ездить – все равно что у турок на колу висеть, да притом я совершенно разуверился во всех ваших возможностях. Это все за счет твоей молодости и его глупости…

Привет Изадоре, Ирме и Илье Ильичу.

Я думаю, что у них воздух проветрился теперь и они, вероятно, уже забыли нас.

Ну, да с глаз долой и из сердца вон, плакать, конечно, не будем…

И дурак же ты, рыжий!

Да и я не умен, что послушался.

Проклятая Персия!

Cергей».

По возвращении из Ростова через две недели Есенин сразу перебрался к Айседоре Дункан на Пречистенку. Туда же постоянно стали наведываться и его друзья во главе с Мариенгофом. Чтобы выпить, поесть, извлечь какой-то компромат. Но разлучить своего друга с танцовщицей им больше не удавалось ни всевозможными уловками, ни грязными эпиграммами…

В конце лета 1923 года, когда Есенин, вернувшись из-за границы, порвал свои отношения с Дункан, жена Мариенгофа, актриса Камерного театра Анна Никритина, познакомила его с Августой Миклашевской, с которой вместе работала.

Красивая, статная, большеглазая, с пышными волосами она покорила поэта.

«Я с Вами, как гимназист», – говорил он. И буквально через несколько дней посвятил ей свое первое стихотворение, которое известно теперь каждому любителю есенинской поэзии.

Заметался пожар голубой Позабылись родимые дали. В первый раз я запел про любовь, В первый раз отрекаюсь скандалить.

Целый месяц встречались они. Состоялась даже помолвка. Есенин за это время написал цикл стихов, объединенных позже в книгу «Любовь хулигана».

Но Августа Леонидовна видела, что жизнь Есенина очень и очень зависима от друзей, которые грелись у его славы. «Все непонятнее казалась мне дружба Сергея Есенина с Анатолием Мариенгофом. Такие они были разные», – писала она в своих воспоминаниях.

Когда стихи Есенина с посвящением актрисе были опубликованы в «Красной нови», Сергей позвонил ей и с журналом ждал ее в кафе. Она задержалась и опоздала на целый час. А когда появилась, он впервые при ней был уже нетрезв. Кто-то из-за соседнего стола отпустил колкость и начался скандал. Они уехали.

«Я была очень расстроена, – писала А. Миклашевская. – Да что там! Есенин спал, а я сидела над ним и плакала. Мариенгоф “утешал” меня:

– Эх, вы, гимназистка! Вообразили, что сможете его переделать! Это ему не нужно!

Я понимала, что переделывать его не нужно! Просто надо помочь ему быть самим собой…»

Вот какую «помощь» оказал Есенину его «лучший друг» А. Мариенгоф.

А поэт через некоторое время, заканчивая цикл стихов «Любовь хулигана», писал:

Прозрачно я смотрю вокруг И вижу там ли, здесь ли, где-толь, Что ты одна, сестра и друг, Могла быть спутницей поэта.

Вскоре Есенин навсегда покинул квартиру, где они когда-то жили вдвоем с Мариенгофом и которую также считал своей. Но, перебираясь к Галине Бениславской, написал ему весьма примечательную записку:

«Дорогой Анатолий, мы с Вами говорили. Галя моя жена. Сергей».

Маленькая записочка на листочке в клеточку. Но очень значительная. Мариенгоф использовал ее в «Романе с друзьями», однако счел необходимым выбросить из такого краткого текста несколько слов. И она стала такой:

«Дорогой Анатолий!.. Галя моя жена. Сергей».

Получилось, будто бы Есенин многие годы добивался согласия Г. Бениславской на брак; наконец, добился этого и спешит сообщить другу радостную весть. На самом деле все было как раз наоборот: Галя дождалась того момента, когда Есенин оставит Айседору, определится во взаимоотношениях с неожиданно появившейся Августой Миклашевской, а также с навязчивостью Надежды Вольпин, и предложила Сергею переселиться к ней.

Анатолий Мариенгоф исказил своим сокращением смысл записки потому, что стыдно было ему демонстрировать читателям есенинское обращение к нему на «Вы», будто бы не к «лучшему другу», а к малознакомому человеку. Кроме того, «образоносцу» хотелось скрыть напоминание Есенина о том, что они уже говорили предварительно об изменившихся отношениях поэта с Галиной Бениславской.

Спрашивается: с какой стати Есенин так настойчиво доводит до сведения «лучшего друга» тот факт, что Галя является его женой?

Ответ напрашивается сам по себе: чтобы «друг», пользовавшийся особым расположением Галины за нужную ей информацию о Есенине во время его заграничного путешествия, не смел теперь вмешиваться в отношения между ними, как это он делал, разлучая поэта с Зинаидой Райх, Айседорой Дункан, Августой Миклашевской, Евгенией Лившиц и даже Надеждой Вольпин. Последняя из них, как и Галина Бениславская, давно ждала своего времени и именно сейчас попыталась единолично завладеть сердцем поэта. Но осталась только с сыном от него и обидой на Мариенгофа, высказанной потом в воспоминаниях.

Вполне допустимо, что эту записку Есенин написал, когда Галя передала ему ядовитую фразу «лучшего друга», которую тот высказал ей, что она в лице Сергея «спасает русскую литературу».

В главе 61 «Романа без вранья» А. Мариенгоф рассказывает о том, как он после возвращения из Парижа, а это значит – осенью 1924 года, сидел в кафе. Неожиданно туда зашел нетрезвый Есенин. Не здороваясь, он подошел к столику «образоносца», наклонился, опершись руками о стол, и трижды повторил слова: «А я тебя съем!» – что надо было понимать в литературном смысле.

«Вот наша ссора, – пишет Мариенгоф. – первая за шесть лет. Через месяц мы встретились на улице и, не поклонившись, развели глаза».

Вранье. Беспардонное вранье. Ссора была ровно год назад – в середине сентября 1923 года. Притом, по большому счету. А чтобы скрыть ее, «романистом» и были выброшены слова: «мы с Вами говорили» из записки Есенина. Ведь они так тогда поговорили, что стали чужими людьми, с которыми обращаются при острой необходимости на «вы», а без острой необходимости – разводят глаза, не кланяясь друг другу. Иначе с какой бы стати «лучший друг», зайдя в кафе, не поздоровался с ним?

Крупный разговор у Есенина с Мариенгофом состоялся сразу после 15 сентября 1923 года, когда поэт, вероятно, поддавшись на провокацию, обругал кого-то из посетителей кафе «Стойло Пегаса», а буфетчица Е. Гартман тут же вызвала милицию, наверняка, по согласию, а, может быть, и по прямому указанию Мариенгофа. Работая в «Стойле…» с 1921 года, она отлично знала, что Есенин являлся пайщиком кафе, но при допросе в милиции трижды называла его «неизвестным» (Хлысталов, Э. 13 уголовных дел Сергея Есенина. М., 1994. С. 44).

Аргументом в пользу нашего утверждения о том, что разговор бывших друзей велся именно в это время и по большому счету, являются воспоминания сестры Есенина – Екатерины: «Однажды пьяного Сергея из “Стойла Пегаса” забрали в милицию. “Он завтра утром вернется”, – сказал мне Мариенгоф, но Сергей не вернулся. Вечером из школы я не пошла к себе, а пошла к Сергею. Его все не было. Потом я нашла его в Брюсовском у Бениславской Галины Артуровны» (Есенина, Н. В семье родной. М., 2001. С. 231).

В ходе этого «разговора» Есенин убедился в том, что если Мариенгоф с помощью буфетчицы сдал его в милицию из своего же «Стойла…», то для него не составит никакого труда в следующий раз с помощью жены или тещи сдать поэта из бывшей своей же квартиры в Богословском. И потому вынужденно ушел к Гале. О чем и сообщил, ставшему врагом Мариенгофу в приведенной записке. И никаких-таких сантиментов о его «сидении на краешке чужого гнезда», оправдательно выдуманного «образоносцем», не было.

Слова Есенина в кафе о том, что он «все-таки съест» Мариенгофа, несомненно, свидетельствуют о стремлении «лучшего друга» по-прежнему чинить всевозможные козни против поэта. Прежде всего, Есенин имел в виду тот факт, что Мариенгоф превратил имажинистский журнал едва ли не в свою личную собственность, как это было со сборником «Явь». В нем он печатал свои поэтические и литературоведческие упражнения, лестные для него статьи других «образоносцев», игнорируя неугодных.

Кроме того, поэт мог относить на счет Мариенгофа инициативу некоторых последовавших после 15 сентября 1923 года инцидентов против себя со стороны властных структур и угрозу Блюмкина застрелить его. Однако вернемся снова в еще сравнительно малооблачный для Есенина 1920-й год.

Первые облака над кудрявой головой поэта появились еще к осени 1918 года. Но власти надеялись склонить его, наиболее одаренного среди молодых литераторов, на свою сторону. И потому начали «окружать» его своими людьми, соглядатаями и осведомителями.

Впрочем, это было обычным явлением тех лет повальной слежки и доносительства, когда человека могли расстрелять только за то, что он не сообщил в органы о чем-нибудь подозрительном в поведении знакомых или незнакомых людей, как это было спровоцировано в случае с поэтом Николаем Гумилевым.

«Отказаться от фискальства, – писал в своей книге “13 уголовных дел Сергея Есенина” известный есениновед, полковник милиции Эдуард Хлысталов, – было невозможно, потому что вопрос стоял: или – или! У людей брали подписку о тайном сотрудничестве. Выдача своих контактов с чекистом считалась государственным преступлением, проговорившийся расстреливался немедленно. За сравнительно короткий промежуток времени все общество было окутано паутиной предательства…»

Скандальные выходки имажинистов приковывали к себе особое внимание не только милиции, но и чекистов. И в первую очередь к их руководителю Сергею Есенину. Вот что писал по этому поводу в своих воспоминаниях на страницах 110–111 Матвей Ройзман, сам имевший непосредственное отношение к ВЧК:

«Переволновавшись на вечере (речь идет о вечере «Суд имажинистов над литературой» в зале Политехнического музея. – П. Р.), я опустился в глубокое кресло, прислонился к спинке и закрыл глаза. Я слышал, как обсуждали выступление Маяковского и речь Есенина. Вдруг до меня донеслись четкие слова:

– Граждане имажинисты…

Я открыл глаза и увидел командира милиции с двумя шпалами в петлицах, который, вежливо отдавая приветствие, предлагал нам всем последовать за ним в отделение.

Неожиданно из угла комнаты раздался внушительный бас:

– Я – Блюмкин! Доложите вашему начальнику, что я не считаю нужным приглашать имажинистов в отделение!

Командир удалился, а мы стали обсуждать создавшееся положение. Нас удивило: почему нужно идти имажинистам, а не всем участникам вечера? Но командир вскоре явился и, взяв под козырек, доложил Блюмкину, что такой-то товарищ оставляет все на его усмотрение…

Конечно, в то время фамилию левого эсера Блюмкина, убийцы германского посла графа Мирбаха, все знали и побаивались его. Он часто бывал и в клубе поэтов, и в «Стойле Пегаса», иногда выступал, когда обсуждали стихи поэтов. Он благоволил к Есенину. Но в конце концов Сергей раскусил его. Я слышал, как Есенин, разговаривая с Якуловым, сказал:

– Думаешь, не понимаю, кто чем дышит. Вон Блюмкин – левый эсер. А я печатался в “Скифах” (журнал левых эсеров – П. Р.). Блюмкин думает, что мы родственники по партии. Зачем ты написал о Пугачеве, спрашивает. Есть более колоритная фигура. Борис Савинков! Материалу сколько угодно. Одним словом, садись и пиши поэму. Нашел дурака! Жалко, что я его воткнул в мою “Ассоциацию вольнодумцев”. Да ведь в таком типе сразу не разберешься…

Сергей иногда молча, иногда, посмеиваясь, выслушивал, как Блюмкин критикует его произведения за упадочные настроения…

– Я – террорист в политике, – однажды сказал он Есенину, – а ты, друг, террорист в поэзии!

Сергей махнул рукой, но ничего не ответил. В общем, под видом защитника имажинистов, особенно Сергея, Блюмкин играл провокационную роль…»

Сказано точно и без обиняков. Но только о том, что касается всем известного психопата Якова Блюмкина, который, кстати, не сам убил Мирбаха, а лишь участвовал в покушении вместе с Н. Андреевым. Далее чекист Матвей Ройзман, сам отлично зная обстановку, создавшуюся вокруг Есенина, предпочел высказать свои мысли и убеждения словами другого человека: «А, между прочим, – пишет он, – прав поэт Василий Федоров, который заявил: “Слов нет, за таким поэтом, как Есенин, могли охотиться многие…”»

Из приведенного отрывка можно сделать вполне логичное предположение о том, что приход командира милиции в Политехнический музей для того, чтобы доставить имажинистов в отделение, был инспирирован опытным провокатором Яковом Блюмкиным. Таким образом он стремился поднять свой авторитет среди литераторов, как их защитника. А заодно и роль А. Мариенгофа, с которым дружил. На это же намекает и Матвей Ройзман, прекрасно осведомленный о нечестных методах работы чекистов того времени. Ведь если бы Есенин послушался Блюмкина и написал поэму о заговорщике-террористе Борисе Савинкове, наверняка, не только был бы арестован, а скорее всего – расстрелян.

В один из обычных вечеров 11 января 1920 года, когда поэты читали свои стихи в кафе «Домино», С. Есенин во всеуслышание обозвал невнимательных слушателей спекулянтами и шарлатанами, выразившись нецензурными словами. Кто-то из публики (быть может, Я. Блюмкин!) тут же сообщил об этом хулиганстве, но не в милицию, а «в чеку».

Удивительно, но там мгновенно «откликнулись». Прислали в кафе комиссара А. Рекстынь, как того и требовал осведомленный звонивший. И хотя до ее прибытия обстановку в помещении разрядил «случайно оказавшийся рядом» товарищ из ВЧК Шейкман, комиссар А. Рекстынь составила протокол, и на возмутителя спокойствия С. Есенина чекистами заведено уголовное дело № 10055.

Однако «повесить» на широкоизвестного поэта за хулиганский поступок контрреволюционную статью оказалось невозможным, и «дело» передается в Народный суд по месту его жительства. Но своей квартиры у поэта не было. Ночует он у друзей, по разным адресам. Этим и решил воспользоваться, чтобы не являться в суд. Узнав о том, что дело должно слушаться 31 марта, он заранее почти на месяц уезжает в Харьков. Когда вернулся, ему сообщили, что слушание перенесено на 3 мая. И он тут же уезжает на родину, в Константиново.

При наличии огромной массы уголовных дел служители Фемиды положили папку Есенина на полку и на время забыли о ней. А он 8 июля вместе с Мариенгофом и Колобовым отправился в длительную поездку по южным городам России и в Азербайджан. Но не только с ними…

Отправляясь на Кавказ, Есенин, вероятно, вспомнил строки другого мученика России – Михаила Лермонтова:

Быть может, за стеной Кавказа Сокроюсь от твоих пашей, От их всевидящего глаза, От их всеслышащих ушей.

Но, наверняка, он не догадывался о том, что все эти два месяца находился под пристальным вниманием и «всевидящего глаза», и «всеслышащих ушей». Речь здесь пойдет даже не о «подсадной утке» – Гришке Колобове, в вагоне которого они отправились на юг. «Люди при наганах», предусмотрительно сбросившие на время кожаные куртки, под любым предлогом постоянно вертелись возле поэта. «Друг» Мариенгоф, безусловно, знал их истинное предназначение, но тщательно скрывал это. Вот что он писал в «Романе без вранья» об одном из них:

«Секретарем у Почем-Соли мой однокашник по Нижегородскому дворянскому институту Василий Гастев. Малый такой, что на ходу подметки режет.

Гастев в полной походной форме, вплоть до полевого бинокля. Какие-то невероятные нашивки у него на обшлаге. Почем-Соль железнодорожный свой чин приравнивает чуть ли не к командующему армией, а Гастев – скромно к командиру полка. Когда является он к дежурному по станции и, нервно постукивая ногтем о желтую кобуру нагана, требует прицепки нашего вагона «вне всякой очереди», у дежурного трясутся поджилки.

– Слушаюсь: с первым отходящим.

С таким секретарем совершаем путь до Ростова молниеносно. Это означает, что, вместо полагающихся по тому времени пятнадцати-двадцати дней, мы выскакиваем из вагона на ростовском вокзале на пятые сутки.

Одновременно Гастев и… администратор наших лекций». (Как жил Есенин. С. 93).

В 1983 году Василий Гастев, проживавший тогда в Саратове, дал интервью журналисту Юрию Песикову, которое было опубликовано в сентябре того же года в газете «Неделя» (№ 38. С. 12) и называлось: «С Есениным по России». В нем он рассказал о том, как случайно в 1920 году в Москве встретил своего знакомого из Нижнего Новгорода Анатолия Мариенгофа, который пригласил его к себе домой. Там он познакомил земляка с Есениным и Гришей Колобовым, а под конец Толя сказал:

«Гриша, а почему б тебе не взять этого паренька (он кивнул в мою сторону) в секретари? Человек он почтенный: участник гражданской войны. А для Сережи и меня он будет еще импрессарио».

Предложение и Колобову, и Есенину понравилось. Назавтра я уже держал в руках новенький мандат, скрепленный надлежащей подписью и печатью, в коем говорилось, что Гастев Василий Иванович является администратором и организатором выступлений группы поэтов» (курсив мой. – П. Р.).

На вопрос корреспондента: «Зачем Вам понадобился бинокль, да еще полевой, цейсовский?» – Василий Иванович ответил: «Бинокля не было. Это Толя выдумал. Видимо, чтоб меня посолидней представить. И никаких “невероятных нашивок на обшлаге” не было. Это Толя мне их “нашил”».

Мариенгоф, как всегда, предлагает читателю «развесистую клюкву». И это подтверждает современник, участник тех событий. Пусть данная «клюква» касается незначительных атрибутов, но постоянно обманывающий в малом, без зазрения совести обманет и в большом. Как, например, в приводимом случае.

Но об этом чуть позже. Сперва зададимся вопросом, который не задал Василию Ивановичу корреспондент Юрий Песиков, или о чем нельзя было писать даже в 1983 году: «А зачем Вам понадобился наган в кобуре?» – Чтобы охранять Есенина и Мариенгофа, поскольку согласно названному документу он их обслуживал? Или пугать дежурных на станциях? А, может быть, для того чтобы Колобов (он же Молабух) в нужный момент мог крикнуть: «Гастев, наган!», пугая им Есенина, как пишет о том в шутливой форме сам Мариенгоф? Ведь ходит среди людей такая байка, что ружье иногда может выстрелить само по себе. Как в случае с Игорем Тальковым. Поэтому оружие выдают далеко не всякому. Тем более, назавтра после знакомства. Или Гастев носил его раньше, нигде не работая?!

Не будем останавливаться на впечатлениях и встречах при этой поездке – о них написано достаточно. Наиболее ярким событием для всех оказался бег рядом с поездом красногривого жеребенка, который будто бы соревновался с железным конем. Есенин отозвался на этот факт талантливым и пронзительным стихотворением «Сорокоуст», предрекая нелегкое будущее крестьянской деревне.

Ни о чем не подозревая, он вел такие же разговоры с «друзьями». А 11 августа в Минеральных Водах отправил письмо своей подруге Евгении Лившиц. В нем он писал:

«Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности как живого. Ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал, а определенный и нарочитый, как какой-нибудь остров Елены, без славы и без мечтаний. Тесно в нем живому, тесно строящему мост в мир невидимый, ибо рубят и взрывают эти мосты из-под ног грядущих поколений. Конечно, кому откроется, тот увидит тогда эти покрытые уже плесенью мосты, но всегда ведь бывает жаль, что если выстроен дом, а в нем не живут, челнок выдолблен, а в нем не плавают…»

Оставить без внимания такие мысли поэта, недовольного социализмом, чекисты не могли. Но как наказать Есенина, чтобы он не увидел в этом подлых действий своих «друзей»? Опытные провокаторы с Лубянки нашли выход. Вот как выгораживал себя в этой ситуации мнимый барон Мариенгоф. В начале 34-й главы (с. 98 цитируемой выше книги) читаем:

«На обратном пути в Пятигорске (курсив мой. – П. Р.) мы узнали о неладах в Москве: будто согласно какому-то распоряжению прикрыты – и наша книжная лавка, и “Стойло Пегаса”, и книги не вышли, об издании которых договорились с Кожебаткиным на компанейских началах…»

Короче, все напасти свалились на имажинистов. Только вот кто им сообщил об этом в Пятигорске? – бо-о-льшой секрет! Но в результате запущенной кем-то «утки», по словам Мариенгофа, «Есенин уезжает в Москву один, с красноармейским поездом».

Почему же не ринулся вместе с ним в столицу «лучший друг»?

Вот его «самое правдивое» объяснение: «У меня тропическая лихорадка – лежу пластом. <…> Еще месяц я мотаюсь по Кавказу. Наш вагон прыгает, словно блоха, между Минеральными – Петровским портом – Баку».

Диву можно даться: какое геройство и самоистязание – целый месяц, лежа пластом, без всякой медицинской помощи мотаться в вагоне по Кавказу в то время, когда уже ехали домой! Да еще в прыгающем, словно блоха! Как говорится, умри Мариенгоф, – лучше не придумаешь!

Только где же девалась магическая сила желтой кобуры, нагана, бинокля и «невероятных нашивок на обшлаге» из арсенала Василия Гастева? И какой дьявол заставил «друзей» Есенина из Пятигорска «на обратном пути» опять повернуть в Баку?

Оставим все это на совести Мариенгофа, которой у него никогда не было и поспешим вслед за поэтом в Москву. Сюда Есенин вернулся примерно 19 сентября. Как и следовало ожидать, «утка» о закрытии «Стойла Пегаса», книжной лавки имажинистов и прочих неприятностях оказалась «уткой». А уже 24 сентября 1920 года он пишет письмо отцу в Константиново, которое его родственники боялись обнародовать до самого последнего времени. Впервые оно увидело свет (в том числе и в факсимильном воспроизведении) лишь в 2001 году в книге племянницы поэта Наталии Есениной «В семье родной», выпущенной московским издательством «Советский писатель». Вот отрывки из него:

«Дорогой отец, привет тебе и пожелания. Прости, пожалуйста, за то, что долго не отвечал. Так вышло… За эти дни я успел по недоразумению посидеть в тюрьме и дела мои были расстроены.

Посылаю тебе пока табаку и 5 тыс. руб. денег. На днях почтой пошлю 10. <…>

Только вот никак не могу устроиться с квартирой. Пока всех благ.

Привет матери и сестрам» (с. 32–35).

Но этих нескольких дней отсидки поэта в тюрьме чекистам показалось мало. Быть может, потому что пожаловался отцу, а они прочитали письмо. И в ночь с 18 на 19 октября он попадает во внутреннюю тюрьму на Лубянке.

Арестовали С. Есенина ночью в квартире имажиниста Александра Кусикова, куда он, бездомный, пришел переночевать. Официальная причина абсолютно банальная. В руки чекистов попал анонимный донос на брата Александра, 18-летнего Рубена, о том, что он некоторое время служил у генерала Деникина.

Пришли арестовывать Рубена, а вместе с ним «загребли» и Александра, и Сергея Есенина. Со временем Рубен сумеет доказать абсурдность выдвинутых против него обвинений, и все арестованные будут освобождены. Но друзьям и многим исследователям творчества С. Есенина казалось странным то обстоятельство, что поэта продержали в тюрьме целую неделю. Как будто бы чекистам очень трудно было установить личность известного на всю страну поэта и то, что он к генералу Деникину никакого отношения не имеет. Тем более, если учесть еще несколько весьма поразительных «случайностей».

Уже давно известный нам провокатор «из чеки» Яков Блюмкин в доме Кусиковых был «своим человеком» и некоторое время жил у них. Именно по его поручительству подозреваемый в службе у Деникина Рубен Кусиков устраивался на работу. Двумя неделями раньше у Кусиковых по этому же доносу производился обыск, после которого чекистами были арестованы Александр Кусиков и его сестра Тамара.

Однако Блюмкин добился тогда их немедленного освобождения. «Дело» вроде бы закрыли. Но с появлением у Кусиковых Есенина, о чем сразу же донес в ЧК сосед, ему неожиданно придали новые обороты.

Теперь процитируем «Роман без вранья» о том, как узнал об аресте «лучшего друга» и какие меры по его освобождению принял, «застрявший из-за болезни на Кавказе» в прыгающем, как блоха, вагоне, Анатолий Мариенгоф:

«В Москве случайно, на улице, встречаю первым Шершеневича. Я еду с вокзала.

Из-под чемоданов, корзин, мешков торчит моя голова в летней светлой шляпе. Останавливаю извозчика. Шершеневич вскакивает на подножку:

– Знаешь, арестован Сережа. Попал в какую-то облаву. Третий день. А магазин ваш и «Стойло» открыты, книги вышли…

Так с чемоданами, корзинами и мешками, вместо дома несусь в Центропечать к Борису Федоровичу Малкину – всегдашнему защитнику, палочке выручалочке.

– Что же это такое?.. Как же это так?.. Борис Федорович, а?.. Сережа арестован!

Борис Федорович снимает телефонную трубку.

А вечером Есенин дома. На физию серой тенью легла смешная чумазость. Щеки, губы, подбородок – в рыжей, милой жесткой щетине. В голубых глазах – сквозь радость встречи – глубокая ссадина, точащая обидой.

За чаем поет бандитскую:

В жизни живем мы только раз, Когда отмычки есть у нас. Думать не годится, В жизни что случится, Эх, в жизни живем мы только раз».

Ах, какая трогательная забота о друге! Переболевший тропической лихорадкой, измученный многомесячной поездкой в вагоне, Мариенгоф, не заезжая домой, чтобы освободиться от огромной поклажи, мчится к своему заступнику Борису Малкину, не боясь оставить свое, по голодному времени, богатство без присмотра, и вызволяет Есенина из темницы. Налицо – настоящее геройство! И… ни-и слова правды!

А истина такова:

Подписка

о поручительстве за гр. Есенина Сергея Александровича, обвиняемого в контрреволюции (курсив мой. – П. Р.) по делу гр. Кусиковых, 1920 года октября месяца 25 дня.

Я, нижеподписавшийся Блюмкин Яков Григорьевич, проживающий по: гостиница «Савой» № 136, беру на поруки гр. Есенина и под личной ответственностью ручаюсь в том, что он от суда и следствия не скроется и явится по первому требованию следственных и судебных властей.

Подпись поручителя (Я. Блюмкин)

25/ Х 920 г.

Москва

Партбилет ЦК Иранск. коммунист. партии.

На основании этого поручительства и был освобожден поэт из тюрьмы ВЧК. И не через три дня, как о том писал А. Мариенгоф, а через неделю. Позже под поручительство того же Блюмкина были освобождены и братья Кусиковы.

Есенин теряется в догадках: благодарить ему заботливого имажиниста Якова Блюмкина или… Нет! Второго варианта при такой власти не дано. Иначе самому же будет хуже. Так что пусть и дальше мельтешит этот террорист среди имажинистов, коль его к ним приставили. Ведь он и сам такой же запуганный – боится ходить в одиночку по городу из-за возможной мести левых эсеров за свое предательство.

Но есть в этом «Деле» и еще одна загадочная «случайность». На шестой день своего нахождения в тюрьме С. Есенин давал показания сотруднику секретного отдела ВЧК Девингталю. И вот что он писал:

«Я состоял секретарем тов. Колобова, уполномоченного НКПС. 8 июля мы выехали с ним на Кавказ. Были тоже в Тифлисе, по поводу возвращения вагонов и паровозов, оставшихся в Грузии. В Москву я приехал с докладом тов. Громану, предс. «Трамота». К Кусиковым зашел, как к своим старым знакомым, и ночевал там, где был и арестован».

О Григории Романовиче Колобове, бывшем «приживале» поэта, состоявшем с 1 сентября в должности секретаря при помощнике Чрезвычайного уполномоченного ВЧК, речь шла выше. Его (единственного во всех «романах»!) Мариенгоф, опасаясь даже в 1950-е годы рассекретить друга и единомышленника, «прятал» под кличками Михаил Молабух и Почем-Соль, нигде не называя настоящее имя.

После того как Есенин «отлучил» Колобова-Молабуха от своего кошелька, этот «имажинист» с помощью Мариенгофа и своей «конторы» обрел новую «крышу» – стал уполномоченным Наркомата путей сообщения. Там он получил в личное пользование салон-вагон, и, чтобы хоть временами находиться «в приятной компании», иногда брал с собой в поездки Мариенгофа и Есенина.

Облагодетельствовал таким образом нашего знакомца Сергей Громан председатель Транспортно-материального отдела ВСНХ («Трамот»), к которому Есенин, согласно его пояснению при допросе в ВЧК приехал от Колобова с докладом. Следует подчеркнуть, что Сергей Владимирович был одноклассником Мариенгофа по пензенской гимназии.

Из «Романа с друзьями» мы знаем, что именно Сергей Громан первым в классе подошел к переехавшему из Нижнего Новгорода Анатолию, предложил ему сидеть за своей партой и являлся лучшим другом до момента окончания гимназии.

«Два-три года назад, – писал дальше Мариенгоф, – мой пензенский друг, став председателем Всероссийской эвакуационной комиссии, разъезжал в громадной желтой машине по голодной, холодной и мужественной Москве… В те дни Сережа Громан не расставался с толстым портфелем из крокодиловой кожи и ходил в превосходной оленьей дохе, полученной по ордеру.

– Большевики меня ценят, – говорил Сережа, величаво надуваясь. – Я с ними работаю, но отношусь к ним критически: европеизма товарищам не хватает, плехановских обобщений».

Такие откровения Громан, любивший с детства говорить только правду, непредусмотрительно в изменившихся условиях изливал перед бывшим другом…

Нет! Не другом! По его же собственному выражению (Мариенгофа), перед «счастливым безумцем, поставившим все на Октябрь. / О Октябрь! Октябрь! Октябрь!»

Наверняка, честный и откровенный Сергей Громан говорил что-то подобное и «подсадной утке» – Григорию Романовичу Колобову.

Стоит ли после этого удивляться, что председатель «Трамота» «совершенно случайно», как и Есенин, оказался в тюрьме на Лубянке?

«Просидел он недолго, – повествует далее “счастливый безумец, поставивший все на Октябрь”, – но после этого «недоразумения» его больше не затрудняли ответственной работой. Карьера кончилась. Вместе с ней и громадная желтая машина отошла в распоряжение кого-то другого…

А как был великолепен в этой машине мой пензенский друг со своим крокодиловым портфелем, раздувшимся от грозных мандатов и учрежденческих папок с наклейками! Он всегда сидел рядом с шофером и энергично сжимал резиновую грушу, играющую и ревущую. Тогда это было в моде. Скромные советские служащие шарахались и поднимали испуганные глаза, а председатель Всероссийской эвакуационной комиссии с наслаждением читал в их глазах зависть, страх, порой и ненависть… Несуразный автомобиль возносил Сережу на ту головокружительную высоту, с которой он мог смотреть сверху вниз на все человечество, не ездившее по Москве на машинах».

Пожалуй, наибольшую зависть мог прочитать Сергей Громан в глазах своего бывшего друга Анатолия: «Везет же людям! Сын какой-то народоволки, учился вместе со мной, а гляди, аж в председатели Всероссийской комиссии выбился! На машине с персональным шофером разъезжает! Да еще и власть критикует! Как можно такое допустить?»

Не только огромную зависть, но и страшную, издавна затаенную ненависть испытывал Мариенгоф, имеющий «честь лечиться у знаменитого психиатора» к своему гимназическому, способному, но бесхитростному другу. Подтверждение сказанному мы находим в его романе «Бритый человек», впервые опубликованном в Берлине в 1930 году. В нем Мариенгоф живописует Сергея Громана под именем Саши Фрабера, а свою личность как бы раздваивает – на «институтца», приехавшего в пензенскую гимназию из Нижнего Новгорода (коим он сам и являлся. – П. Р.) и якобы стороннего наблюдателя за всем происходящим, словами которого высказывает свое истинное отношение к новому другу:

«Кроме того, я определенно завидовал и злился на Сашу Фрабера. Он, к моему изумлению, не только как ни в чем не бывало, посадил институтца к себе на парту, но на первых порах даже держался по отношению к нему покровительственного тона… (“блестящий” стиль! – П. Р.).

Маленькие Фраберовские недостатки росли в тот день в моих глазах с неимоверной быстротой, принимали чудовищные размеры. Я говорил самому себе: “Нечего тут и обсуживать; толстозадое “подумать” тебя ограбило. Полюбуйся, как этот гнусный карандаш в капсюльке без всякого затаенного волнения расхаживает по коридору с твоим институтцем. Как без малейшей трепетливости кладет руку на его светящийся лаковый пояс. Как без бьющегося сердца расчесывает свой дурацкий нафиксатуренный ершик черепаховой гребенкой, извивающейся в пальцах, словно полоска бумаги”.

И спазма перекусывала мне горло» (Мариенгоф, А. Бритый человек. М., 1991. С. 7).

«Счастливый безумец» не может простить гимназисту Фраберу-Громану его дружескую опеку над собой – дворянином с претензией на баронство, учившемся в большом городе в институте – его стремление быть с одноклассником на равных и даже в качестве своеобразного покровителя. Натура будущего «романиста» уже не может мириться с тем, что люди, которых он считает во всех отношениях ниже себя, смотрят на него без должного подобострастия и особого почтения.

И особенно этот, самый смелый, Фрабер-Громан, «выскорлупившийся» от какой-то народоволки и сибирского попа, ведет с ним разговор на равных. Мнимый барон отказывает ему даже в слове «родиться», выискавши неологизм, характеризующий его появление на свет Божий, как пресмыкающего, из яйца. Именно пресмыкающими видит Мариенгоф всех людей, окружающих его. Мол, каждый сверчок знай свой шесток.

В романе «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги» он рассказывает как, еще будучи гимназистом, он, зная, что Сережа Громан всегда принципиально говорит только правду, издевался над ним, задавая весьма нескромные, а точнее – циничные вопросы:

«Мне было приятно мучить и пытать моего друга», – сознался он (Мариенгоф А. Роман без вранья. Циники. Мой век, моя молодость… С. 261).

Абсолютно такие же, вроде бы совсем беспричинные, до поры до времени скрытые злость и ненависть спустя несколько лет выплеснулись у Мариенгофа и по отношению к Сергею Есенину. К сыну не народоволки и попа, а простой безграмотной крестьянки и мясника, взявшемуся опекать мнимого барона на его пути в литературу. В то время как большевистские правители России широко открыли перед ним этот путь всего лишь одним устным распоряжением – организовать выпуск сборника «Явь».

Из этих вот злости и ненависти «выскорлупилось» ядовитой змеей унижение лучшего поэта России двадцатого столетия якобы ежедневным поеданием им соленых огурцов и бегущей струйкой рассола на «нетленные» рукописи акына красного террора, подробными деталями внешности поэта в нетрезвом виде и другими «художествами» и собственными подлостями.

После освобождения из тюрьмы ВЧК Сергей Есенин пишет своему старшему другу Иванову-Разумнику:

«Дорогой Разумник Васильевич!

Простите, ради Бога за то, что не смог Вам ответить на Ваше письмо и открытку.

Так все неожиданно и глупо вышло.

Я уже собирался к 25 окт. выехать, и вдруг пришлось вместо Петербурга очутиться в тюрьме ВЧК. Это меня как-то огорошило, оскорбило, и мне долго пришлось выветриваться…

Конечно, переструение внутреннее было велико. Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык. Но я потерял зато все то, что радовало меня раньше от моего здоровья. Я стал гнилее…»

Недельное нахождение Есенина во внутренней тюрьме на Лубянке Мариенгоф вспоминает на старости лет как повод выставить себя перед потомками в качестве ангела-хранителя для своего «лучшего друга». Он слегка иронизирует над изменившейся внешностью поэта, над тем, что тот научился в камере бандитским песням.

Но Есенину, с его исключительной впечатлительностью и ранимостью, было совсем не до иронии. Такое продолжительное заточение за решеткой с разношерстной публикой, когда каждую ночь во внутреннем дворе под гул автомобильных моторов расстреливали задержанных, ломало и более стойких. Поэтому он пишет в письме, что «стал гнилее».

Теперь же приведем пример того, как Мариенгоф со слабо скрываемой иронией пытается возвыситься над своим лучшим другом по пензенской гимназии Сергеем Громаном, а также того, как коверкали судьбы людей беспричинные аресты и заключение на Лубянке:

«Громан вставил дешевую папиросу в угол маленько– го рта.

– Курить стали, Сережа?

– Научился в камере.

И выпустил серые струи сразу из обеих ноздрей.

– Может быть, Анатолий, у вас найдется стакан водки? Закуска у меня имеется.

Он вытащил луковицу из порыжевшего портфеля крокодиловой кожи.

– Пить стали, Сережа?

– После Чека…

Он вытер лоб нечистым носовым платком.

– Мне предлагают несколько очень ответственных должностей на выбор. Воздерживаюсь. Не хочется идти заместителем.

Я подумал, что он похож на пустой рукав, который инвалиды войны обычно засовывают в карман» (Роман без вранья. Циники. Мой век, моя молодость… С. 264).

А ведь Сергей Громан тоже абсолютно ничего плохого Мариенгофу не сделал. Кроме того, что вызывал у него зависть своей должностью, автомашиной, принципиальностью и независимостью суждений.

Совсем не зря Громан, едва переступив порог «лучшего друга», прежде всего спрашивает его о Сергее Есенине. Хотя знакомство у них, можно сказать, шапочное.

И тем более странно звучит фраза, вложенная автором в уста С. Громана: «Довольно способный парень. К сожалению, с эсеровщинкой». Ее не мог сказать сын известного меньшевика В. Г. Громана, сам критически относившийся к большевикам и неосмотрительно поругивающий их. А так называемая «эсеровщинка Есенина» являлась костью в горле для большевистских покровителей Мариенгофа и уже в какой-то степени для него самого – соглядатая и «опекуна» поэта.

Незадолго до смерти Мариенгофа остатки совести пытались все-таки теребить его душу. В книге «Мой век, моя молодость…», хотя и с иронией, но он скажет о принципиальной позиции Громана еще с юношеских лет всегда говорить людям только правду. И, видимо, по причине запоздалого раскаяния «романист» к вышеприведенному своему диалогу с гимназическим другом добавил две существенные фразы – Сергея и свою:

«Впрочем, возможно, я соглашусь. Я ведь работаю не на большевиков, а на Россию.

– Соглашайтесь, Сережа, обязательно соглашайтесь, – ответил я, не глядя ему в глаза» (курсив мой. – П. Р.).

Надо думать, что и без совета Мариенгофа Сергей Громан вынужден был пойти на другую работу. 3 ноября 1922 года на заседании Совета труда и обороны В. Ленин утвердил его в должности представителя Наркомвнешторга в тарифном комитете при Наркомпути (Ленин В. И. Биографическая хроника. Т. 12. С. 459). А удостоверение члена ВСП, председателя Транспортно-материального отдела ВСНХ («Трамот»), подписанное 9 июня 1920 года лично Лениным (что, вероятно, более всего выводило из себя безмерно самовлюбленного «больного мальчика» Мариенгофа!), Сергею Владимировичу пришлось сдать.

Недельное пребывание Есенина в тюрьме ВЧК, где каждую ночь расстреливали задержанных, заставило его всерьез задуматься о бренности жизни, по-новому взглянуть на своих друзей-имажинистов, на их совместные хулиганские выходки. Для Мариенгофа это едва ли не главный путь к известности, хотя и скандальной. Не важно, что люди его не читают и слушать не хотят. Его вполне устраивает то, что люди слышат и видят в газетах его фамилию рядом с Есенинской, – а это значит, что и он чего-то стоит.

А спустя десятки лет этот «романист» станет расписывать в мемуарах, как сам председатель Моссовета «журил» его за то, что он обидел Петровку, лишив ее исторического названия, переименовав в улицу имажиниста Мариенгофа. Таким образом подчеркивая, что мэр столицы был для него своим человеком. Но подобное отношение властей было не ко всем имажинистам. И это Есенин начал понимать. Вот как об этом живописует бывший «образоносец», вкладывая в уста Есенина инициативу названного хулиганства:

«Ты, Николаша, приколи к памятнику “Свобода”, что перед Моссоветом, здоровенную доску – “Имажинисту Николаю Эрдману!”

– Так ведь на памятнике женщина в древнеримской рубахе, – задумчиво возразил Эрдман. – А я, как будто, мужчина в брюках. Да еще в зеркальных.

– Это совершенно неважно, – заметил Есенин не без резона. – Доска твоя все равно больше часа не провисит. А разговоров будет лет на пять. Только бы в Чекушку тебя за это не посадили.

– Вот то-то и оно! – почесал нашлепку на носу имажинист Эрдман. Что-то не хочется мне в Чекушку. Уж лучше буду незнаменитым».

Однако скромность и нежелание Николая Эрдмана добывать себе скандальную славу не спасли его от пристального внимания людей в кожанках. Вот что дальше повествует «романист»: «Тем не менее, через несколько лет он туда угодил за свои небезызвестные басни с подтрунивающей и фривольной моралью. Угодил сначала в эту самую Чекушку, а потом и на далекий Север – в Енисейск, в Томск» (там же. С. 317).

На самом деле поводом для такой далекой «командировки» Николая Эрдмана явилась всего лишь одна «басня-эпиграмма» не столько с фривольной, сколько с вольной моралью:

Однажды ГПУ пришло к Эзопу — И хвать его за ж… Смысл этой басни ясен: Не надо басен.

Прочитанная в узком кругу, она моментально стала известной тем, кто, якобы ходил к Эзопу. И там подтвердили, что таких басен им действительно не надо. Кто из стукачей-имажинистов оказался самым оперативным, можно только догадываться. Кстати, в такую же «командировку» отправился и Иван Грузинов, который вместе с Есениным подписал письмо в «Правду» о роспуске имажинизма.

Теперь попытаемся, насколько это возможно, разобраться в коллизиях третьего и пока что самого загадочного попадания Есенина в тюрьму на Лубянке. Не глядя на то, что о нем, единственном, было сообщено в печати еще в конце двадцатых годов ХХ столетия.

Свой человек в этой организации имажинист Матвей Ройзман в книге «Все, что помню о Есенине» нагнал немало тумана на эту историю. Во-первых, темнит со временем события, называя июль 1920 года.

В приведенных выше показаниях следователю ЧК Дивенгталю Есенин поясняет, что 8 июля 1920 года он уехал на Северный Кавказ. Дотошный исследователь его творчества и составитель двухтомной Есенинской литературной хроники Владимир Белоусов указывал, не располагая названным документом, что поэт выехал 3–6 июля и до октября в столице не появлялся. Так что в июле попадать ему на Лубянку было некогда. Кроме того, на снимке, сделанном в этой организации (речь об этом будет ниже), Есенин сидит совсем не в летней шляпе.

Свидетельства о том, что данное задержание случилось в 1921 году, мы рассмотрим ниже. А пока процитируем Матвея Ройзмана, который выгораживает свою «контору» и сваливает все на МУР:

«Однажды в июле 1920 года я обедал в “Стойле Пегаса” с Есениным и Мариенгофом. Чувствуя, что у друзей хорошее настроение, я им сказал:

– Вы знаете, что по вечерам в клубе поэтов и в “Стойле” дежурят представители уголовного розыска. Так вот, сотрудники МУРа просили вас предупредить, чтобы вы не ходили по злачным местам.

– По каким злачным местам? – спросил Сергей.

– По разным столовкам, открытым на частных квартирах!

– Мы же ходим не одни! – воскликнул Мариенгоф. – Нас туда водит Гриша Колобов!

– У него такой мандатище, – поддержал Анатолия Есенин. – Закачаешься!

– Сережа, – возможно убедительней сказал я, – если попадете в облаву, никакой мандатище не спасет!..

Через несколько дней в разговоре со мной подруга Колобова красавица Лидия Эрн пожаловалась:

– Григорий Романович ужасно пьет. Ходит по разным притонам. Недавно потащил с собой Сергея Александровича и Анатолия Борисовича, и все попали в засаду.

Я не стал об этом спрашивать ни Есенина, ни Мариенгофа, а тем более Колобова» (с. 88–89).

О результатах задержания Ройзман, безусловно, знал из первоисточника, и ему неинтересно было расспрашивать друзей. Зато он подробно рассказывает о том, как в 1929 году в приемной у зубного врача случайно прочитал в журнале «Огонек» воспоминания об этом случае бывшего начальника отряда ВЧК Т. Самсонова (на самом деле – начальника Секретного отдела ВЧК. – П. Р.).

Прежде чем обратиться к этой публикации в № 10 «Огонька» за 1929 год, которая появилась как реакция на третий выпуск «Романа без вранья», мы процитируем Мариенгофа:

«Отправляемся распить бутылочку за возвращение и за начало драматических поэм («Пугачев» и «Заговор дураков», что соответствует примерно середине апреля 1921 года, хотя бывшая эсерка Мина Свирская, видевшая Есенина в тюрьме ВЧК, относила этот эпизод к лету 1921 года. – П. Р.). С нами Почем-Соль.

На Никитском бульваре в красном каменном доме на седьмом этаже у Зои Петровны Шатовой найдешь не только что николаевскую «белую головку», «перцовки» и «зубровки» Петра Смирнова, но и старое бургундское и черный английский ром.

Легко взбегаем нескончаемую лестницу (“блестящий” стиль! – П. Р.). Звоним условленные три звонка. Отворяется дверь. Смотрю, Есенин пятится.

– Пожалуйста!.. пожалуйста!.. входите… входите… и вы… и вы… А теперь попрошу вас документы!.. – очень вежливо говорит человек при нагане.

Везет нам последнее время на эти проклятые встречи.

В коридоре сидят с винтовками красноармейцы. Агенты производят обыск.

– Я поэт Есенин!

– Я поэт Мариенгоф!

– Очень приятно.

– Разрешите уйти…

– К сожалению…

Делать нечего – остаемся.

– А пообедать разрешите?

– Сделайте милость. Здесь и выпивочка найдется… Не правда ли, Зоя Петровна?..

Зоя Петровна пытается растянуть губы в угодливую улыбку. А растягиваются они в жалкую испуганную гримасу.

Почем-Соль дергает скулами, теребит бородавочку и разворачивает один за другим мандаты, каждый величиной с полотняную наволочку.

На креслах, на диване, на стульях шатовские посетители, лишенные аппетита и разговорчивости.

В час ночи на двух грузовых автомобилях мы компанией человек в шестьдесят отправляемся на Лубянку.

Есенин деловито и строго нагрузил себя, меня, Почем-Соль подушками Зои Петровны, одеялами, головками сыра, гусями, курами, свиными корейками и телячьей ножкой…»

Бывший начальник Секретного отдела ВЧК Тимофей Самсонов в своей пространной статье в «Огоньке», сделав несколько упреков в адрес Мариенгофа за его необъективность, и подчеркнув сложность политической обстановки, в которой чекистам приходилось обезвреживать шпионов, контрреволюционеров и спекулянтов, почему-то вдруг особое внимание в данной операции обращает на поведение третьего лица из Есенинской компании – Почем-Соль:

«Более строптивым, насколько мне помнится, оказался Почем-Соль. Для безошибочности будем называть “строптивого” “Почем-Кишмиш”. Располагая длинными мандатами от правительственных учреждений, он размахивал ими перед моими глазами и шумно кричал, что он важная персона, что он никак не может позволить, чтобы его задержали “какие-то агенты ВЧК”. У меня произошел с ним такой любопытный разговор:

– Ваши документы?

– А вы кто такой?

– Я – представитель ВЧК и имею право задерживать всех тех, кто перешагнет за порог этой квартиры.

– Я хочу посмотреть ваши полномочия.

– Пожалуйста.

Я протянул ему ордер за подписью того, кого уже нет, но от чьего имени трепетали капиталисты всего мира, и все враги трудящихся (несомненно, подпись Дзержинского. – П. Р.)

– Ко мне это не относится, – заявил “Почем-Кишмиш”. – Я ответственный работник, меня задерживать никто не может, и всякий, кто это сделает, будет за это сурово отвечать…»

И дальше Самсонов передает эту перепалку, в конце которой “Почем-Кишмиш” заявляет ему:

«Меня внизу ждет правительственная машина. Вы должны мне разрешить отпустить ее в гараж.

– Не беспокойтесь, мы об этом заранее знали (курсив. – П. Р.), – сказал я. – На вашей машине уже поехали наши товарищи в ВЧК с извещением о вашем задержании. Они, кстати, и машину поставят в гараж ВЧК, чтобы на ней не разъезжали те, кому она не предназначена.

– Но ведь это невозможно!

– Возможно или нет, но это так, и вам отсюда до ВЧК придется вместе с вашими друзьями отправиться уже в нашем чекистском грузовике.

– Тогда разрешите мне позвонить о себе на службу.

– Никакой нужды в этом нет, на службе уже знают о ваших подвигах…» (курсив мой. – П. Р.).

Эта до сих пор не рассекреченная операция чекистов и особенно беспрецедентный факт опубликования некоторых обстоятельств дела порождают множество вопросов. Тем более что три автора, написавшие о ней, сделали все возможное, чтобы выглядеть самим поприличнее, но всячески исказить истину.

Ройзман пытался доказать непричастность к ней своей «конторы» – ВЧК. Мариенгоф как опытный интриган сказал только то, что способно показать его надежнейшим другом Есенина, готовым следовать за ним не только в Чекушку, но и на край света. А вот Самсонов почему-то вдруг пытается еще глубже законспирировать уже упрятанного Мариенгофом под кличками Молабух и Почем-Соль чекиста Григория Колобова. Называет его Почем-Кишмиш, но ни разу не обнародовав настоящего имени.

Возможно, кто-то возразит, апеллируя тем, что по прошествии восьми лет человек забыл фамилию, а в вышедшем тогда «Романе без вранья» она отсутствовала. Вот и пришлось использовать прием Мариенгофа. Однако вместе со статьей в журнале «Огонек» были помещены две фотографии.

На одной из них запечатлены тридцать (Мариенгоф указал шестьдесят!) задержанных «гостей» Зои Шатовой. В подписи указана только фамилия Есенина, который вопреки приказу Т. Самсонова все-таки наклонил немного голову, в результате чего тень от шляпы «затушевала» лицо и он плохо различим. Рядом сидит Мариенгоф. Он без шляпы и потому легко узнаваем как человек не стеснительный в любых ситуациях. Колобова определить невозможно. Да его, скорее всего, и не фотографировали вообще.

На второй фотографии – хозяйка подпольного кафе стоит возле столов, уставленных бутылками и всевозможной снедью.

Возникает вопрос: «где мог взять, кроме архива ВЧК, эти фотографии Т. Самсонов, который в то время работал уже управляющим делами ЦК ВКП(б)? А если там брал фотографии, мог найти в документах и фамилию Григория Романовича, которую забыть он никак не мог по долгу службы. Да и тот факт, что в подписи к снимку указана только фамилия «Есенин», наводит на размышления о том, против кого замышлялась эта публикация, по сути поддержавшая «Роман без вранья» Мариенгофа. Как и операция по «случайному задержанию» друзей в «Зойкиной квартире».

Об этом же свидетельствует поразительная осведомленность при задержании троицы чекиста Самсонова. Не успел Почем-Соль (Г. Колобов) со товарищи зайти в «Зойкину квартиру», а тот уже знает об этом, дал поручение отправить машину в ВЧК, а также сообщить на работу о «его подвигах». Значит, здесь уже ждали Есенина и его «друзей-осведомителей. Притом ждали знакомые. В том числе Т. Самсонов.

Уже называемый выше автор книги «13 уголовных дел Сергея Есенина» Эдуард Хлысталов сообщает в ней на странице 28, что ему «удалось найти подпись Т. Самсонова в деле, когда поэта арестовали в квартире А. Кусикова. Именно там с его разрешения было прекращено уголовное дело. Тимофей Самсонов хорошо знал поэта по многочисленным доносам тайных осведомителей…»

И, естественно, в случае с «Зойкиной квартирой» мог сразу же отпустить Есенина. Но не сделал этого. Хотя сразу ясно было, что «друзья» пришли только пообедать.

А как же понимать совместное с Есениным задержание Мариенгофа и Колобова? – спросит недоверчивый читатель.

Как обычную чекистскую провокацию. Чтобы убедить заподозрившего Есенина в том, что его «друзья» не осведомители, а такие же как и он «случайные жертвы ВЧК». Ведь не зря им, в отличие от десятков других мужчин и женщин, позволили взять с собой в «собачник» перечисленные выше Мариенгофом подушки Зои Петровны, одеяла, головки сыра, а также гусей, кур, свиные корейки и телячью ножку. В такой компании и с подобным запасом «друзья» явно не успели соскучиться. И… алиби себе перед Есениным обеспечили.

В подтверждение этих слов приведем со страницы 91 окончание главы «Зойкина квартира». Г. Р. Колобов. «Святая троица» из книги все того же «осведомленного», но более порядочного чекиста-имажиниста Матвея Ройзмана: «Почему я остановился на этом эпизоде? Мне хочется показать “друзей”, которые, как Г. Колобов, сыграли зловещую роль в жизни Сергея» (курсив мой. – П. Р.)/

Как говорится, нагонял-нагонял Матвей туман на это дело, но все-таки хватило совести хоть в конце жизни сказать правду. Пусть и далеко не всю. Не позволила подписка о неразглашении, законы корпоративной солидарности… Ведь не зря так конспирировали Григория Романовича и Мариенгоф, и Самсонов. Вроде бы и ругают его, но спрятанного за тут же придуманными кличками-псевдонимами.

Но таким «смелым» Матвей Ройзман стал уже в 1970-е годы, почти через пятьдесят лет после событий. А в те времена, будучи работником ЧК, молчал.

Хотя совесть все-таки мучила. После смерти Есенина он откровенно сказал об этом в стихотворении «О ты, покинувший поля»:

Ты вынес не одну пургу, Но трепетал один, как пламя, И вот я молвить не могу, О чем так рассказать желаю.

* * *

Некоторые исследователи творчества имажинистов много внимания в своих работах уделяют пристрастию Есенина к горячительным напиткам, которые считают едва ли не наследственным пороком. В качестве аргумента приводят фразу поэта из его последней автобиографии: «Дед, напротив, был не дурак выпить. С его стороны устраивались вечные невенчанные свадьбы».

Однако можно ли стать приверженцем спиртного, если напиваться, пусть даже и сверх меры, только на деревенских свадьбах? Притом невенчанных. Уж явно не на каждой неделе они случались, да и не каждый месяц. И только зимой.

«В начале весны, – вспоминала сестра поэта Екатерина Есенина, – дедушка уезжал в Питер и плавал на баржах до самой осени».

Выпивал и угощал односельчан Федор Андреевич Титов только глубокой осенью, когда возвращался с доходом домой.

Что касается дедушки по отцовской линии – Никиты Осиповича Есенина, то согласно тем же воспоминаниям сестры поэта, он «много лет был сельским старостой, умел писать всякие прошения, пользовался в селе большим уважением как трезвый и умный человек».

Абсолютным трезвенником был и отец поэта, Александр Никитович, который почти всю жизнь служил в мясной лавке у купца Крылова в Москве.

Никто из петроградских писателей, хорошо знавших Сергея Есенина во время его проживания в Северной столице с 1916-го до весны 1918 года, ни словом не обмолвился о его пристрастии к Бахусу. Один из лучших его друзей того времени – Владимир Чернявский – таким образом высказался на эту тему:

«Помнится, под праздник или после получения гонорара Сергей приносил иногда бутылку-другую вина, которое нетрудно было добыть из-под полы. Но от пьянства он был совершенно далек и выпивал только «ради случая» (С. А. Есенин в воспоминаниях современников. т. 1. С. 219–220).

В истории болезни, заполненной со слов поэта в клинике Первого МГУ 26 ноября 1925 года, в графе об употреблении алкоголя помечено: «с 24 лет» (Музей Есенина в книге. М., 1995. С. 251). Это значит, что сам он относил начало своих выпивок к 1919 году, то есть ко времени, когда оказался в плотном окружении имажинистов. В первую очередь, приставленных к нему Анатолия Мариенгофа и его друга по пензенской гимназии, чекиста Григория Колобова, с которыми поэт жил в одной квартире.

Чуть выше мы уже цитировали из книги Матвея Ройзмана рассказ подруги Григория Колобова Лидии Эрн о том, что «Григорий Романович ужасно пьет» и затащил Сергея Александровича и Анатолия Борисовича в притон, где они «попали в засаду». «Святая троица», как их назвал Матвей Ройзман, шла «взбрызнуть» свою встречу после командировки и окончание первых глав своих драматических произведений.

Если учесть, что в России издавна существовал обычай «соображать на троих», то повод для этого найти можно всегда. Был бы инициатор. А Григорий Романович и являлся им, поскольку это, наравне с доносами, входило в круг его обязанностей.

16 апреля 1921 года Есенин с Колобовым отправились в персональном салон-вагоне последнего в Бухару. Мариенгоф поехать в такую дальнюю дорогу не захотел, и потому Григорий взял с собой под видом инженера некоего неизвестного есениноведам, но, видимо, известного чекистам Леву. В качестве «третьего» в компании. И вот фрагменты письма Есенина своему «лучшему другу» из Самары:

«Гришка пьян и уверяет своего знакомого, что он написал “Юрия Милославского”, что все политические тузы – его приятели, что у него все курьеры, курьеры, курьеры…»

«…Я сейчас собираю себя и гляжу внутрь. Последнее происшествие меня таки сильно ошеломило. Больше, конечно, так пить я уже не буду, а сегодня, например, даже совсем отказался, чтоб посмотреть на пьяного Гришку. Боже мой, какая это гадость, а я, вероятно, еще хуже бывал…»

Не прав будет тот, кто воспримет Григория Романовича за беспробудного пьяницу и отпетого алкоголика. Будь он таковым, вряд ли прожил бы вдвое больше, чем Есенин, и не стал бы Мариенгоф, спрятавшийся потом у него под крылышком в Ленинграде, засекречивать его, единственного, в своем «Романе без вранья», как это сделал потом и Тимофей Самсонов в журнале «Огонек». Мастерски, по-чекистски пускали они пыль в глаза читателям. Также, как обманули и Есенина в случае с фиктивным задержанием «святой троицы» в «Зойкиной квартире», создав тем самым непорочное алиби прежде всего Григорию.

Наводит на глубокие раздумия и факт встречи Есенина с Колобовым в Ленинграде накануне более, чем загадочной смерти поэта. Тогда Гриша служил в 3-м Ленинградском полку войск ГПУ. Возможно, и на этот раз он имитировал свое беспробудное пьянство. Ведь разведчики всего мира пользуются таким банальным приемом – напоить потенциального осведомителя, притворяясь пьяным, а затем путем каверзных, провокационных вопросов принудить его к откровениям. А, может быть, Колобову-Молабуху и его покровителям в конце 1925 года уже все стало ясным в неизменно патриотической позиции Есенина и им нужны были только решительные действия?!. А Колобову, как бывшему «другу» поэт мог открыть дверь гостиничного номера…

Тогда же, в 1921 году, одновременно решалась и другая далеко идущая цель. Поскольку и чекистам, и властям становилось понятно, что Есенин никак не соглашается, подобно Демьяну Бедному, Маяковскому, Безыменскому и прочим сторонникам мировой революции, воспевать ее идеи, против него надо было принимать другие меры. Прежде всего попытаться спаивать. В кафе, дома, и особенно во время таких продолжительных поездок в Гришкином вагоне.

Безусловно, насколько поэт позволял над собою такие эксперименты. В помощь «домашним» организаторам застолий можно было привлекать и других инициаторов. Вскоре этот метод воздействия на «непредсказуемых» окрестят емким и точным словом «растлить».

Коварный Мариенгоф, впрочем, в «Романе без вранья» с иронией и неудачной попыткой списать все на рассеянность Молабуха выдает метод спаивания им Есенина таким образом:

«За обедом (речь идет о Михаиле Молабухе. – П. Р.) вместо водки по ошибке наливал в рюмку из стоящего рядом графина воду. Залихватски опрокинув рюмку, крякал и с причмоком закусывал селедкой.

Скажешь ему:

– Мишук, чего крякаешь?

– Что?

– Чего, спрашиваю, крякаешь?

– Хороша-а!

– То-то хороша-а… отварная, небось… водичка-то.

Тогда он невообразимо серчал; подолгу отплевывался и с горя вконец напивался до белых риз» (Как жил Есенин. С. 63–64).

Во-первых, ни Колобов-Молабух, ни кто иной не может напиться до белых риз, а только до положения риз. Или до белых слонов, до белых коней. «Барон», как всегда, путает.

Во-вторых, рассеянные люди вполне могут налить себе и выпить воду вместо водки, но крякать после этого и хвалить выпитое за крепость не станут. Если не стараются этим кого-то обмануть, как делал соглядатай Есенина Григорий – Михаил Колобов – Молабух – Почем-Соль.

И не это ли откровение Мариенгофа послужило причиной того, что, по его же словам, Молабух прервал с ним дружбу после выхода в свет «Романа без вранья». Возможно, что публикация о Зойкиной квартире в «Огоньке» была подготовлена, чтобы показать Колобова «потерпевшим от ЧК» и еще больше законспирировать его.

Как теперь уже ни для кого не является секретом, против обремененных семьей и славой литераторов, каковыми являлись Блок, Гумилев, Короленко и даже в некоторой степени Буревестник революции Максим Горький с его книгой «Несвоевременные мысли», чекисты применяли другие методы воздействия. Индивидуальные к каждому. Кого уморить голодом, кого успокоить пулей, ядом, к кому применить иные способы.

Смешно и грустно читать, как некоторые литературоведы, авторы предисловий к книгам, противопоставляя Мариенгофа Есенину в употреблении ими спиртных напитков, пытаются представить «романиста» едва ли не святым. Несомненно, тоже притворяясь, но он всегда поддерживал компанию «на троих», да, наверняка, и сам нередко являлся организатором «междусобойчиков» в стремлении выполнить поставленную перед ним с Колобовым секретную задачу. Подробности таких попоек он в своих «романах», конечно же, не разглашал.

Справедливости ради здесь можно провести аналогию с дедом Есенина, которая совсем не в пользу Мариенгофа. По свидетельству «романиста», его «курляндский» предок, якобы барон, лошадник, собачник, картежник, цыганолюб, прокутивший за свою недлинную жизнь все, что прокутить было можно и чего нельзя, умер «после доброй попойки» (курсив мой. – П. Р.). Правда, не так по-крестьянски скромно и неприметно, как Есенинские предки, а как Вильям Шекспир! Ни больше, ни меньше!

Однако откроем так называемую «Бессмертную трилогию» Мариенгофа (М., 2000) на странице 474, где он рассказывает о том, как при каждом посещении скульптора Сергея Коненкова, чтобы позировать ему (!), они выпивали штоф зеленой самогонки, что равно 1,2 литра. Самогонка была «вонючей», да еще только «под луковицу» с хлебом и солью. Притом с утра. Это, безусловно, не соответствовало «баронским» замашкам Мариенгофа, и он выдержал всего лишь четыре сеанса. Но ведь и четыре выпивки по 600 граммов «на брата» говорят о многом. (Хотя ради того, чтобы быть запечатленным знаменитым скульптором, наш «герой», пожалуй, выдержал бы и не такое испытание!)

Но на следующей странице, где речь идет о более позднем посещении Сергея Коненкова, когда тот поставил перед Анатолием «графинчик хорошего коньяка и рюмочку», даже намека на то, чтобы отказаться, не появилось.

Кстати, не чуждалась бодрящих напитков и жена Мариенгофа Анна Никритина, или, как ее называли друзья, Мартышон.

В книге «Роман без вранья. Циники. Мой век, моя молодость…» на шести страницах (с. 420–426) рассказывается о том, как жена актера Василия Качалова Нина Литовцева по телефону обещает Мариенгофу прийти к нему в гости, но с условием, что у него на столе не будет спиртного, а также о том, как происходила эта встреча. Приведем выдержки:

«И еще одно условие, самое решительное: чтоб водкой и не пахло.

– Не понимаю, Ниночка. Повтори.

– Чтоб водкой в доме и не пахло.

– Опять ничего не понял… <….>

Она кричит что есть духу:

– Ни одной рюмки на столе! Понятно? Понял?

– Понял, Ниночка. К сожалению, понял: ни одной рюмки на столе.

– Да, да! Категорически.

– А стопочки можно?.. <…>

Я прикрываю ладонью черную пасть телефонной трубки:

– Кошмар, Нюшка! Чтоб ни одной рюмки на столе. Чтоб водкой и не пахло.

Никритина глубоко вздыхает… (курсив мой. – П. Р.) <…>

– Василию Ивановичу нельзя много пить, а то живот раздувается. Так, значит, ты мне дашь слово?

Отвечаю почти сквозь слезы:

– Я уже дал, дал! Чтоб тебе пусто было!.. (курсив мой. – П. Р.) <…>

…Гости и хозяева принимаются за раков.

Стопки то и дело наполняются шипящей водицей на сахарине. Через самое короткое время Качалов говорит:

– Прошу прощения.

И выходит из-за стола.

– Ты это куда, Василий Иванович? – дрожащим голосом интересуется Литовцева.

– Прошу прощения, по надобности.

Качалов уходит.

Возвращается.

С аппетитом ест раков. Но… минут через десять опять поднимается со стула.

– Ты, Василий Иванович, что-то постарел. Больно уж часто бегаешь.

– Вероятно, Нина, это из-за лимонада. С непривычки, видишь ли.

Супруга беспокойно ерзает на стуле… <…>

Качалов опять величественно удаляется… <…>

Вслед за Качаловым робко выхожу я… <…>

А в коридоре моим глазам представляется зрелище, достойное богов: Василий Иванович, подойдя на цыпочках к вешалке, вынимает из бокового кармана демисезонного пальто плоскую бутылку сорокаградусной старки и прикладывается к ней.

– Вася, – шепчу я просительно, – угости (курсив мой. – П. Р.).

– А-а-а! Добро пожаловать!.. Глотни, мой друг, глотни… У меня в левом кармане вторая имеется… Да и Мартышону своему шепни на ушко…» (курсив мой. – П. Р.)

Как видите, Василий Качалов хорошо знал, что жена «образоносца» Нюша Никритина, она же Мартышон, тоже при случае не против приложиться к чарочке не только легкого вина, но и сорокаградусной старки. Притом могла, как говорят алкаши, «с горла». Таким же образом с удовольствием может «глотнуть», временно поступившись своими лжебаронскими принципами, и сам «образоносец».

Не скрывает этой приверженности своей тети Нюши и ее племянник, актер Михаил Козаков в своем предисловии к так называемой «Бессмертной трилогии» «О дяде Толе Мариенгофе». На странице 90 читаем:

«Лучшей пары, чем Мариенгоф – Никритина я никогда не видел, не знал и, наверное, не увижу и не узнаю. Уже после смерти Анатолия Борисовича тетя Нюша мне сказала:

“Миня, а знаешь, как бы нам с Толечкой не было плохо днем, вечером мы выпивали по рюмашечке, забирались в свою семейную постель и говорили друг другу:

“Мы вместе и это счастье…”»

Безусловно, племянничек поскромничал, говоря о том, что лучшей пары, чем Мариенгоф-Никритина не знал и не узнает. Теперь таких пар, считающих себя «после рюмашечки» в постели самыми счастливыми, хоть пруд пруди.

Но, может быть, родственничек имел в виду больше их духовную жизнь. Хотя и здесь они тоже, пожалуй, друг друга стоили.

Сам «романист» в так называемой «Бессмертной трилогии» на странице 298 пишет о ней: «Нюшка великолепная актриса: врет с глазами праведницы. Для мужа это очень опасно» (курсив мой. – П. Р.).

Мариенгоф прежде всего боится за самого себя. А если жена врет окружающим, его это абсолютно не волнует. Равно, как и результат его собственного вранья.

Впрочем, в романе «Бритый человек» он таким образом демонстрирует свою «неподражаемую» любовь-дружбу:

«Моя жена!

Я не поворачиваю головы, чтобы ее увидеть. Я боюсь, что одеяло сползет с ее плеча или ее голая нога выползет наружу. У нее всегда горячие ноги. А у меня всегда холодные. Ночью, во сне, мы враждуем и ненавидим друг друга. Так же, как и днем (курсив мой. – П. Р.). Я делаю из ватного одеяла жаркий мешок, а она его распарывает. Она похожа на раскрытые ножницы». <…> Далее этот циник и автор романа «Циники» добавляет: «У нее… глаза неряшливее, чем расстегнутая прорешка» (Мариенгоф, А. Бритый человек. С. 24).

Возможно, кто-то из читателей скажет, что в названном романе и сам Мариенгоф, и его друзья имеют другие имена и фамилии. Но они легко узнаваемы, и тот, кто знает прозу «романиста», безошибочно определит героев предыдущих книг. Подтверждение того, что у Мариенгофа всегда были «холодные ноги», можно найти в уже упоминаемой книге Давида Шраера-Петрова «Друзья и тени», изданной в Нью-Йорке в 1989 году. Чтобы согреть их в пожилом возрасте, бывший имажинист постоянно клал на ноги огромного кота (с. 239).

Некоторые есениноведы считают, что Анна Никритина являлась тайным осведомителем ГПУ, как и многие другие артисты, выезжающие за границу. Свои предположения они обосновывают абсолютно необъяснимой опекой над ней со стороны актрисы Марии Федоровны Андреевой, бывшей на протяжении нескольких лет женой Максима Горького и доносившей на него.

Опекала она Нюшу сначала в Киеве, затем пристроила ее в Москве, помогла и здесь, называя, по свидетельству Мариенгофа, своей дочкой.

А вот как «романист» сообщает читателям о своем знакомстве с будущей женой в так называемой «Бессмертной трилогии» (с. 211):

«Я читала ваши стихи. Очень рада познакомиться… Никритина… Анна Борисовна.

Она протянула мне маленькую руку с ухоженными ноготками».

Учитывая тот факт, что в те годы ни один сколько-нибудь заметный литератор, партийный работник, государственный чиновник, армейский командир не оставался вне поля зрения ВЧК, так и хочется добавить к словам Никритиной следующее:

«Мне поручили дружить с вами, чтобы следить за Есениным».

Уж слишком официальное знакомство. Не правда ли?

Не будь у этой семьи самых тесных контактов со спецслужбами, нельзя найти объяснение, как позже удалось Мариенгофу «увернуться» из-под кровавого колеса красного террора, в раскручивании которого он принимал самое непосредственное участие.

В кабинетах на Лубянке решились незавидные судьбы таких известных в то время хулителей Есенина, как Н. Бухарин, Л. Сосновский, Л. Авербах, К. Радек, М. Кольцов, Г. Лелевич, С. Ингулов и многие прочие. А акын красного террора, носящий кличку «Мясорубка», отделался лишь легким испугом.

Писатель Николай Ивеншев в журнале «Слово» № 2 за 2002 год (с. 36) пишет о том, что Мариенгоф являлся агентом ЧК. Правда, никаких аргументов, подтверждающих такую версию, не приводит.

Но не является ли разгадкой этой тайны, как бы невзначай оброненная Мясорубкой фраза из так называемой «Бессмертной трилогии», где говорится о расстреле Якова Блюмкина: «Это мне рассказал член коллегии ВЧК Агранов, впоследствии тоже расстрелянный» (С. 253). И тут же: «А когда поставили к стенке старика Мейерхольда, он, как мне передавали, воскликнул:

– Да здравствует революция!»

Ведь Янкель Агранов, по некоторым сведениям, лично расстрелявший Николая Гумилева, не мог рассказывать подробности своих «мокрых дел» первому встречному. Наверняка, у него с Мясорубкой-Мариенгофом существовала давняя дружба, и потому их беседы были доверительными с обеих сторон. Как-никак Агранов, являясь заместителем председателя ВЧК-ОГПУ, курировал в своем ведомстве всех работников культуры, многие из которых ушли в мир иной совсем не от старости.

В подтверждение этой версии можно привести и еще один многозначительный факт. Известно, что А. Кусиков, находясь в Париже и Берлине, работал на ГПУ, препятствовал Есенину в получении визы в Париж. Но Есенин перед отъездом за границу, не подозревая о тайной службе Кусикова, дал ему телеграмму в Берлин.

Матвей Ройзман, также работавший на ГПУ, в своей книге «Все, что помню о Есенине» (с. 172) пишет, что об этой телеграмме «мне сказал Мариенгоф.

– Зря Сережа связался с Кусиковым! – пробурчал он».

Выходит, что Мариенгоф знал о тайной работе А. Кусикова. А заодно и о службе М. Ройзмана. Потому и открыто высказал ему свое мнение как чекист чекисту. Ведь сам он был заинтересован в возможно большем отсутствии Есенина в Москве, чтобы успеть здесь «укрепиться» в управлении имажинистами и их журналом.

А племяннику Никритиной Михаилу Козакову ничего другого не оставалось делать, как расхваливать эту «лучшую пару». Потому что и сам был таким, в чем сознался в недавно опубликованных мемуарах. Тайным осведомителем он стал еще в 1957 году, т. е. за пять лет до смерти его «любимого дяди Толи», которого считает в жанре мемуаристики ХХ века одним из «лучших в России». Ну, право, как у Онегина: «Мой дядя самых честных правил…» Впрочем, это личное мнение М. Козакова.

И, наконец, еще один небольшой, но важный штришок в продолжение темы. Отец актера Михаила Михайловича Козакова, Михаил Эммануилович, был в свое время известным писателем и драматургом. Несколько пьес он написал в соавторстве со своим родственником Анатолием Мариенгофом. В 1937–1938 годах одной из самых популярных на столичных театральных подмостках была его пьеса «Чекисты», созданная с хорошим знанием «предмета» на основе дела «правотроцкистской оппозиции» во главе с Каменевым и Зиновьевым. Как своеобразный гимн ведомству Николая Ежова. Акынская песня Джамбула Джабаева в сравнении с этим произведением – ничто. Таких авторов, как М. Э. Козаков, чекисты берегли. А заодно – и их досужих соавторов, подобных А. Мариенгофу.

* * *

Резкий всплеск амбициозности обозначился у Мариенгофа в момент отъезда Есенина с Айседорой Дункан в заграничное турне. Во-первых, потому что Сергей оставлял его вместо себя в качестве ответственного за выпуск готовящегося журнала «Гостиница для путешествующих в прекрасном» (номинально редактором считался Н. Савкин), а заодно и как руководителя всей группы имажинистов.

Во-вторых, преподнес ему подарок, воистину дороже царского – написал стихотворение «Прощание с Мариенгофом», где были ныне замусоленные от постоянного цитирования строки:

Но все ж средь трепетных и юных Ты был всех лучше для меня.

Безусловно, Есенин просчитывал наперед и иные варианты. Но вручить такой маршальский жезл Вадиму Шершеневичу он не решился. Являясь теоретиком имажинизма, этот опытный журналист, великолепный оратор, образованнейший человек, много лет вращающийся в литературных кругах, вполне мог за время отсутствия Есенина настолько прочно утвердиться в кресле руководителя, что отобрать у него потом пальму первенства было бы сложно. Тем более что и так отношения между ними не являлись идеальными.

Не мог полностью довериться Есенин и Рюрику Ивневу, который пять лет работал под непосредственным руководством наркома по просвещению Анатолия Луначарского. Будучи абсолютно лояльным к властям, он не мог придать с первого номера нужную направленность журналу, в результате чего новое издание наверняка стало бы копией других правительственных журналов.

Иных имажинистов, менее заметных, Есенин в расчет не брал. И потому выбор пал на самого молодого, вроде бы признававшего его талант и безусловный авторитет среди российских литераторов, Анатолия Мариенгофа, который в случае чего мог рассчитывать на свое высокое покровительство. К тому же вернуться в Москву поэт собирался всего лишь через три месяца.

А для высокомерного, заносчивого Мариенгофа это была настоящая победа. Выданный ему Есениным аванс – «охранять, как собаке», ихнее «литературное поле» – он воспринял, как подтверждение своей исключительности и незаменимости среди тысяч стихоплетов, воодушевленных революцией и рвущихся на российский Парнас. Есенинские же строки из пресловутого «Прощания…», которые мы также привели здесь, служили для него своеобразным входным билетом на литературный Олимп.

Если сказать по большому счету: Есенин после этого Мариенгофу уже был не нужен! Абсолютно! Главное – за время его отсутствия в России нужно было успеть довести до сведения всех свершившийся факт замены руководства в группе имажинистов, а также содержание «входного билета на Олимп» – «Прощания с Мариенгофом». Неважно, что Есенин имел в виду не литературные способности коллеги по главенству образа, а всего лишь его незаменимость в быту.

Еще задолго до отъезда Есенина имажинисты предварительно обсудили план первого номера журнала. Однако амбициозный «больной мальчик» Мариенгоф, придумавший себе звание Верховного командора Ордена имажинистов, своим волевым решением меняет намеченное.

Как и в скандально известном сборнике «Явь», он снова занимается самоутверждением не только в журнале, но и в литературе, и в обществе. О чем ярко свидетельствует то, что хотя «Гостиница…» создавалась именно как имажинистская, среди «постояльцев» ее первого номера не оказалось истинного теоретика этого течения Вадима Шершеневича и одного из организаторов группы Александра Кусикова.

Зато по воле самотитулованного Верховного командора Ордена имажинистов Анатолия Мариенгофа на первой обложке «Гостиницы для путешествующих в прекрасном» оказались фамилии таких ее «постояльцев», как режиссер Московского Камерного театра Александр Таиров, у которого работала жена Мариенгофа, актеры этого же театра В. Соколов и Б. Глубоковский (он же и журналист), профессор А. Топорков (Югурта), приятель Анатолия акмеист Осип Мандельштам и некий Павел Кузнецов.

Таиров ограничился в журнале выдержками из своей записной книжки. Зато Мандельштам опубликовал свое стихотворение «Сеновал» и статью «Девятнадцатый век». Топорков напечатал под своей фамилией статью «Люди из Бирмингамма», а под псевдонимом «Югурта» – «О каноне».

Не оказалось на обложке журнала среди иных его «постояльцев» и фамилии одного из создателей имажинизма Рюрика Ивнева. Хотя в самом журнале место для одного его стихотворения («Россия») все-таки нашлось. Не было на обложке и фамилии Ивана Грузинова, претендовавшего позже на титул одного из теоретиков имажинизма. Мариенгоф дал ему в этом номере возможность напечатать лишь маленькую аннотацию на вторую книгу эгофутуриста Бориса Пастернака «Сестра моя – жизнь».

Но вот для себя, любимого, новоявленный вождь группы места в журнале не пожалел. Во-первых, появилась его статья с претенциозным названием «Не передовица». Да, на передовицу, определяющую задачи нового журнала, она явно не тянула. В ней обыкновенная демагогия об истории путешествий и их пользе (и это в период голода в стране и людоедства!). Нет в ней и абсолютно никакой теории имажинизма. Это слово даже не упоминается.

Зато на самом видном месте крупным шрифтом набрано стихотворение С. Есенина «Прощание с Мариенгофом». Как «гвоздь номера»! Затем опубликована статья «образоносца» «Корова и оранжерея», которая, на наш взгляд, представляет определенный интерес не с точки зрения Верховного командора на развитие эстетики и искусства в целом, а именно как относился Мариенгоф к тем, кто непосредственно участвует в этом процессе. И, безусловно, определением своего личного места в нем.

Будущий автор романа «Циники» сравнивает современную ему эстетику с оранжереей, в которой побывала корова и оставила там не только следы своих «ног, коровьего аппетита, но и следы коровьего пищеварения». И тут же называет тех, кто способствовал произошедшему: «Благодаря некультурности в делах эстетики сейчас считают поэзией кундштюки, проделываемые Пастернаком над синтаксической фразой (перестановка подлежащих, сказуемых, дополнений и определений, нарушающая дух и традицию языка, только наивным может показаться исканием новой формы). Еще меньшее отношение к стихотворству имеют ритмические упражнения Асеева, неологизмомания Крученыха, работа над примитивной инструментовкой В. Каменского, искание метафор большей части имажинистской молодежи».

Как видим, Василия Каменского, стихами которого сам же три года назад открывал сборник «Явь», не говоря о прочих Пастернаках, Мариенгоф давно перерос. Себя, 25-летнего, считает Мастером и с высоты своего положения Верховного командора Ордена имажинистов предлагает «“с ремесленной психологией и ремесленным постничеством в искусстве” бороться столь же суровыми мерами, какими Петр Великий боролся с ханжеством в морской службе».

И тут же он называет ориентиры, на которые должны равняться те, кто трудится на ниве искусства: «Это – италианский ренессанс, Новгородская иконопись ХIV и ХV века, Шекспир, «Пугачев» Есенина, «Заговор дураков» автора настоящей статьи».

Всего лишь три фамилии из истории мировой культуры! Ни больше, ни меньше! И среди них – он своей собственной персоной! Притом Мариенгоф говорит, что «на звание Колумба» в таком открытии он не претендует. Это, мол, и без того всем давно известно. А Пушкин с Гоголем и Толстым здесь ни причем.

Дальше в номере журнала идут три письма Есенина из Европы. Два из них адресованы А. Мариенгофу и одно – А. Сахарову, другу поэта, издательскому работнику. И хотя Сахаров получил письмо раньше, оно в журнале размещено вторым.

Потом следуют «Поэма без шляпы» все того же Мариенгофа и его же рецензия на книгу Есенина «Пугачев».

Таким образом, Верховный командор добивался основной цели журнала – создание культа самому себе. Абсолютно, как в сборнике «Явь». И, естественно, – получение материальной выгоды в виде гонорара.

Вспомним опять знаменитое: «Раз Бог дал нам папство, давай этим воспользуемся!»

На этот раз «папство» «образоносец» получил из рук Есенина. Пока что с его же помощью и утверждается «на троне».

С такой целью он публикует кроме «Прощания…» три письма Есенина. И этим своим расчетливым ходом, как говорится, убивает сразу двух зайцев. Во-первых, наглядно демонстрирует читателям свои теплые, дружеские отношения с первым поэтом России, а, во-вторых, этими же письмами исключительно личного характера старается свергнуть Есенина с такого высокого пьедестала. Как человека узкого кругозора, неспособного воспринимать западную культуру. Ведь не всякий читатель понимал, в каких обстоятельствах написаны эти письма и насколько гиперболизирована Есениным действительность. Тем более неприятны эти письма были иностранным читателям.

Вот, например, какие оценки западным обывателям были даны Есениным в письме А. Сахарову, отправленном 29 июня 1922 года из Дюссельдорфа:

«Родные мои! Хорошие!..

Что сказать мне вам об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом?

Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет. Здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я пока еще не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде господин доллар, на искусство начхать – самое высшее музик-холл. Я даже книг не захотел издавать здесь, несмотря на дешевизну бумаги и переводов. Никому здесь это не нужно».

Подобное же написал он 9 июля 1922 года А. Мариенгофу из города Остенде:

«Милый мой Толенок!..

Там, из Москвы, нам казалось, что Европа – это самый обширнейший рынок распространения наших идей в поэзии, а теперь отсюда я вижу: Боже мой! до чего прекрасна и богата Россия в этом смысле. Кажется, нет такой страны еще и быть не может. Со стороны внешних впечатлений после нашей разрухи здесь все прибрано и выглажено под утюг. На первых порах особенно твоему взору это понравилось бы, а потом, думаю, и ты бы стал хлопать себя по колену и скулить, как собака. Сплошное кладбище. Все эти люди, которые снуют быстрее ящериц, не люди – а могильные черви, дома их гробы, а материк – склеп. Кто здесь жил, тот давно умер, и помним его только мы, ибо черви помнить не могут».

Публикуя эти дружеские письма, не рассчитанные на широкое достояние, тому же сдобренные ненормативной лексикой, Мариенгоф абсолютно не заботился о репутации Есенина. Скорее – наоборот. Главная его цель была в том, чтобы о журнале заговорили. Хорошо ли? Плохо ли? – Не так важно. Но чтобы обязательно упоминалось его имя, чтобы оно было напечатано в газетах и журналах. А он потом как завороженный будет «сверлить» эти строчки глазами.

В журнале «Всемирная иллюстрация» (М., 1922. № 6. С. 12) таким образом восприняли написанное поэтом: «С. Есенин в письмах из Берлина (так в тексте. – П. Р.), помещенных в «Гостинице…», доказывает, что <…> русскому поэту не к чему экспортировать свои произведения за границу. Вне России они тухнут».

Как, если не Троянским конем репутации Есенина можно назвать эту выходку Мариенгофа против «лучшего друга»?

В «Красной газете» после выхода в свет первого номера «Гостиницы…» критик Л. Вас-ий (Л. Василевский) писал следующее:

«Очень раздражает обилие семейного материала: стихи Есенина «Прощание с Мариенгофом», интимные письма того же Есенина к тому же Мариенгофу и другим лицам. Все эти Толенька, Толики и Сашуры и пр. – провинциализм дурного тона и почти наглость» (Красная газета. Веч. вып. Пг. 1922. 4 дек. № 58).

Цели своей Мариенгоф достиг. О журнале заговорили. И о нем – тоже. А то, что уличили в дурном вкусе и наглости, его абсолютно не волновало. И что подумали о Есенине, который доверил журнал такому руководителю, – тем более. Впрочем, что касается наглости, то именно за это качество его характера Мариенгофа похвалил при первой встрече в Москве «двоюродный дядя-брат, почти нарком водного транспорта».

На последней странице журнала была сделана приписка, что следующий номер его выйдет в декабре 1922 года. Здесь же сообщалось, что в нем будет опубликована статья «Петербургские зловония» о подлинном отношении журнала к поэзии Петербурга. Однако появился следующий номер только в июне 1923 года.

Без «зловоний» и с некоторыми, на первый взгляд для непосвященных читателей, незаметными сюрпризами.

Здесь необходимо напомнить читателям о том, что «образоносец» не остался в долгу перед Есениным за его «Прощание…» и сочинил свое «Прощание с Есениным». Последние его строки звучат на удивление откровенно:

А вдруг — При возвращении В руке рука захолодеет И оборвется встречный поцелуй.

Отсюда явствует, что Мариенгоф совсем не исключал и даже предсказывал охлаждение его дружеских чувств по отношению к поэту уже через три месяца, на которые предполагалась поездка. А тут уже и год прошел, и больше…

«Обрыв поцелуя» предполагался ведь именно с его стороны – «встречный». А раз так, значит, он уже не собирался уступать свои позиции в руководстве журналом.

Да, во втором номере «Гостиницы…» публикуются стихотворение Есенина «Волчья гибель», а также широко цитированное в одной из предыдущих глав письмо Мариенгофа Есенину, в котором он критиковал Пастернака, и вроде бы по-прежнему немного заискивал перед «лучшим другом».

Но основное в номере – опять же создание культа личности Мариенгофу. Это и вышеупомянутое его письмо, стихи, его же портрет работы Георгия Якулова, критическая статья «И в хвост, и в гриву», и, наконец, статья Югурты (А. Топоркова) «Поэзия и литература», в которой профессор анализирует творчество «образоносца» и превозносит его до облаков.

И это еще не все. Первым сюрпризом здесь является передовая статья номера под названием «Почти декларация».

Как мы отмечали ранее, во время создания группы имажинистов, была обнародована декларация, под которой подписались шесть человек. Под теперешней – не было ни одной подписи, но указан домашний адрес А. Мариенгофа, что свидетельствовало о безусловном его авторстве. Притом ниже под «Почти декларацией» – «Личная почтовая приписка» – Р. S. – А. Мариенгофа.

Еще одним сюрпризом номера было своего рода принижение ценности, поднятых в предыдущем номере до уровня шекспировского творчества драматических произведений «Пугачев» и «Заговор дураков» Есенина и Мариенгофа. Вот каким образом, хотя и с большой неохотой, это было подано:

«Имажинизм до 1923 года, как и вся послепушкинская поэзия, не переходил рубрики «г»; мы должны признать, что значительные по размеру имажинистские произведения, как то «Заговор дураков» Мариенгофа и «Пугачев» Есенина, не больше, чем хорошие лирические стихотворения».

Весьма симптоматична также «Личная почтовая приписка» – Р. S. – к «Почти декларации». В ней Мариенгоф спорит с журналистом «Правды» Львом Сосновским и рекомендует ему «почитать литер. статьи Л. Троцкого. Например, статью в «Известиях» от 6 июня».

Спрашивается, с какой бы это стати ему учить твердокаменного большевика, одного из организаторов убийства царской семьи, прихвостня Бухарина? Да еще чему? – партийному подходу к литературе! Ведь раньше за Мариенгофом подобного не наблюдалось. И у кого тот должен учиться? Разве у него нет достойного учителя?

Есть. Притом не один. Это и Бухарин, и Троцкий. Но все дело в том, что Мариенгоф уже обласкан Троцким, а тот в условиях болезни Ленина управляет всей страной. Значит, нужно проявить подобострастие и пропагандировать его волю. И, наконец, последний сюрприз – многозначительная фраза о будущем журнала и имажинизма: «Пришло время либо уйти и не коптить небо, либо творить человека и эпоху».

«Почти декларация» написана 1 июня 1923 года. Есенин несколько раз весной сообщал, что вернется в Москву в июне. Встает вопрос: Зачем понадобилось вдруг Мариенгофу единолично, не дожидаясь Есенина, браться за написание такого важного для всей группы имажинистов документа? Тем более – принимать непростое решение: либо уйти, либо творить эпоху?

Абсолютно безошибочно можно сказать, что поставить свой «Заговор дураков» впереди Есенинского «Пугачева» «образоносец» решил сам. Но что касается всех прочих мыслей и инициативы подготовки «Почти декларации», то они, наверняка, были ему подсказаны. И не каким-то начинающим имажинистом, а не меньше, как Троцким или Бухариным. А, может быть, как первым, так и вторым.

Троцкий интересовался литературой и наверняка знал отзыв Ленина о «Магдалине» Мариенгофа. Увидев новый журнал, в котором легко угадывалась «хозяйская рука» человека с такой фамилией, он вполне мог пригласить его через Блюмкина на беседу и наставить «на путь истинный».

А с Бухариным, как говорилось выше, Мариенгоф был знаком с первого дня своего появления в Москве.

Самоунижаться по своей инициативе, да еще через журнал самотитулованный Верховный командор Ордена имажинистов ни за что не стал бы. Притом до такой степени – все написанное им самим за пять лет достойно лишь рубрики «г». Неважно, что творчество других поэтов отнесено туда же. Но он же лишь в предыдущем номере поставил себя (прихватив Есенина) рядом с Шекспиром! И вдруг такое невероятное падение!

Выходит, что внушил Мариенгофу такие мысли человек или люди, которые могут его заставить «либо уйти и не коптить небо, либо творить человека и эпоху». Как творят ее Бедные, Голодные, Безыменские, Маяковские и несть им числа.

И как тут не вспомнить фразу Л. Троцкого из написанной им в это же время статьи «Внеоктябрьская литература»: «Если имажинизм, почти не бывший, весь вышел, то Есенин еще впереди». Значит, Мариенгофу было конкретно предложено «творить человека и эпоху», а наставлением Есенина на путь истинный должны были заняться другие люди, притом иными методами. Вплоть до: «Уйти и не коптить небо!»

Подтверждением версии знакомства Мариенгофа с Троцким после выхода первого номера «Гостиницы…» является анализ вранья «образоносца» в его книге «Роман без вранья. Циники. Мой век. Моя молодость…» (с. 344–346).

Здесь рассказывается о том, как Яков Блюмкин однажды предложил Есенину и Мариенгофу встретиться с Троцким. Оба они с удовольствием согласились. Но в день, когда была назначена встреча, у Мариенгофа поднялась температура до 38,5 градуса. Блюмкин не разрешил больному идти к вождю, чтобы не подвергнуть его инфекции.

Есенину пришлось идти одному. Он взял с собой только что вышедший журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасном», чтобы вручить его Троцкому. Но тот удивил и «покорил» поэта, достав из своего стола такой же журнал, уже прочитанный.

«В журнале, – пишет “романист”, – была напечатана моя “Поэма без шляпы”. В ней имелась такая строфа:

Не помяни нас лихом, революция! Тебя встречали мы, какой умели, песней. Тебя любили кровью — Той, что течет от дедов и отцов. С поэм снимая траурные шляпы — Провожаем.

– Передайте своему другу Мариенгофу, – сказал Троцкий, – что он слишком рано прощается с революцией. Она еще не кончилась».

То ли по своему недомыслию, то ли окончательно запутавшись во вранье, Мариенгоф этой своей цитатой с головой выдал себя. Ведь его «Поэма без шляпы» была опубликована в первом номере «Гостиницы…», который вышел в ноябре 1922 года. Пойти с ним тогда к Троцкому Есенин никак не мог, потому что с мая 1922-го по август 1923 года находился за границей.

Был у Троцкого самотитулованный Верховный командор Ордена имажинистов А. Мариенгоф. Но поскольку в 1950-е годы, когда он писал свои мемуары, имя Троцкого было как бы нарицательным, весьма осмотрительный, приученный к конспирации «романист», на всякий случай перестраховался и «направил» к «демону перманентной революции» Есенина, еще раз таким образом, возводя на него клевету, до сих пор нередко используемую на экране, в газетах и книгах.

Наверняка можно предположить, что после выхода второго номера «Гостиницы…» Мариенгоф опять же добился встречи с Троцким. Для того, чтобы наглядно подтвердить ему свою лояльность к перманентной революции, продемонстрировать, что он учел замечания вождя, высказанные им по первому номеру, а также заручиться дальнейшими указаниями и поддержкой после возвращения в Москву оскандаленного в Америке Есенина.

* * *

Скандал был спровоцирован на вечеринке у эмигрировавшего из России еще до октябрьского переворота еврейского поэта Мани-Лейба (М. Л. Брагинского). Скорее всего, это была тщательно продуманная «ловушка» для поэта и Айседоры.

Но прежде чем говорить о ней, необходимо отметить, что попытка Есенина вместе с Рюриком Ивневым побывать за границей в 1921 году не увенчалась успехом. Как человек большого и необычного дарования, он нужен был большевикам. И они опасались, что поэт не вернется в измученную гражданской резней голодную Россию.

Однако Есенин женился на американской танцовщице со всемирной славой Айседоре Дункан, удерживать которую навсегда в России они не имели права. Да тут еще такой скорбный случай – в апреле 1922 года в Париже умерла ее мать. Побывать на свежей могиле – долг и обязанность любящей дочери. И… момент для вывоза из голодной России Сергея Есенина.

Люди, отправленные Троцким и Лениным за границу в качестве эмигрантов и нелегально «раздувать пожар мировой революции», делали в Европе все возможное для того, чтобы она не показалась Есенину раем. Но когда миновали «разрешенные» на поездку три месяца, а он вместо возвращения собрался с Айседорой побывать в Америке, так называемая красная эмиграция предприняла самые радикальные меры, чтобы помешать ему в его планах.

Поэт видел и чувствовал это. Еще только на 41-й день своей поездки в Европу он писал из Висбадена Илье Шнейдеру:

«О берлинских друзьях я мог бы сообщить очень замечательное (особенно о некоторых доносах во французск<ую> полиц<ию>, чтоб я не попал в Париж. Но все это после, сейчас жаль нервов».

Нервы ему трепать будут на всем протяжении этого длительного турне. Чтобы одолеть возникшие в связи с доносами препоны, Есенину и Дункан, кроме всего прочего, пришлось повторно, уже за границей, зарегистрировать свой брак. Айседора стала «не Дункан-Есенина, а просто Есенина».

Встречаясь в Европе со своими друзьями и подругами, Айседора рассказывала им о своей работе в Москве, об успехах ее учениц. И вполне естественным было желание знаменитой босоножки показать своих воспитанниц за рубежом, в том числе и на своей родине. Этого она и стала добиваться. Таким образом можно было бы заработать средства на содержание школы пластического танца. Однако Наркомпрос 21 июля 1922 года постановил: «Гастрольную поездку Дункан в Америку признать нежелательной».

Не правда ли, забавное решение? Гражданку Америки всемирно известную танцовщицу Айседору Дункан не пускает на ее родину, в Америку, большевистская Россия, в которую она приехала с самыми добрыми намерениями!

Но дело, естественно, здесь не в Айседоре. И не в ее ученицах, которые через несколько лет под руководством приемной дочери Дункан – Ирмы с триумфом объехали весь американский континент. Главная задача большевиков состояла в том, чтобы не пустить за океан лучшего поэта России Сергея Есенина, не взбудоражить народ бегством из страны самых талантливых людей.

Однако Есенин и Дункан все-таки отправились в Америку. И вот с чем столкнулись там в первый же день, еще в порту Нью-Йорка. Свидетельствует сам поэт в очерке «Железный Миргород»: «…хочется скорей на берег, но… но прежде должны осмотреть паспорта… В сутолоке сходящих мы подходим к какому-то важному лицу, которое осматривает документы.

Он долго вертит документы в руках, долго обмеривает нас косыми взглядами и спокойно по-английски говорит, что мы должны идти в свою кабин, что в штаты он нас впустить не может и что завтра он нас отправит на Эллис-Аленд.

Эллис-Аленд – небольшой остров, где находится карантин и всякие следственные комиссии по приезжающим. Оказывается, что Вашингтон получил сведения о нас, что мы едем как большевистские агитаторы. Завтра на Эллис-Аленд… могут отослать обратно, но могут и посадить…»

Выручили Есенина и Дункан друзья Айседоры, которые послали в Вашингтон телеграмму президенту страны.

Таким простым, но иезуитским способом поэт из-под постоянной опеки чекистов попал под пристальное наблюдение соответствующих органов Америки. Вместе с Айседорой. А заодно и под предвзятое отношение к себе со стороны прессы всех политических направлений. В том числе и так называемой красной эмиграции.

Если в Европе Есенин сумел заключить несколько договоров на издание своих книг, а переводы его стихов на немецкий, французский и английский печатались в журналах (даже мариенгофские!), в Америке все это оказалось невозможным. Поэты-эмигранты Мани-Лейб, Давид Бурлюк (отец русского футуризма) и Абрам Ярмолинский с женой Бабет Дейч, пообещав Есенину в первые дни его приезда очень многое, вдруг надолго исчезли из виду.

Наверняка, исчезли потому, что получили соответствующие указания. Иначе как понять тот факт, что написанное 3 октября Абрамом Ярмолинским в Нью-Йорке письмо не пришло к Есенину в этом городе до 18 числа, а нашло его уже в Чикаго 27 октября? Значит, Ярмолинский не спешил его отправить, тянул время.

Вернувшись из Чикаго в Нью-Йорк, Есенин 1 ноября пишет Ярмолинскому записку и просит его о встрече, во время которой передает ему записанные по памяти 19 своих стихотворений, чтобы тот вместе с женой перевел для сборника. Но ни переводов, ни сборника так и не появилось.

А через 35 лет после этого, видя вновь растущую славу Есенина, «заботливый» Ярмолинский вдруг напишет, основанные на рассказах действительных и мнимых очевидцев, свои воспоминания, в которых есть одна поразительная фраза: «Удивил меня Есенин предложением издать в Нью-Йорке сборник его стихов в моем переводе» (Русское зарубежье о Есенине. М., 1993. т. 1. С. 229).

Такое же «внимание» проявил к Есенину и Давид Бурлюк, открыто подчеркивавший свои симпатии к советской власти (уехавши от нее!). И, несомненно, служивший ей. А вот к Есенину особых симпатий не испытывал. Еще 8 августа 1921 года в письме из Иокогамы А. С. Ященко он писал: «Я не люблю Мариенгофа, Шершеневича, Есенина, Клюева и К» (там же. С. 318).

Интерес к поэту у него был другого рода. 5 апреля 1929 года вдова Есенина С. А. Толстая, организовавшая музей его имени, написала Д. Бурлюку письмо. В нем говорилось о том, что Музей новейшей литературы получил книги Д. Бурлюка «Русские художники в Америке» и «Десятый Октябрь» (курсив – П.Р.), в которых есть некоторые сведения о Есенине. В связи с этим Софья Андреевна просит прислать эти книги и в Музей Есенина, а также, по возможности, другие материалы о поэте, опубликованные в Америке.

Больше чем через полгода (19 октября) Бурлюк пишет, что названные книги «высылаемы». Что же касается других материалов, он их может прислать и даже свои воспоминания о «4–3 встречах с Есениным» при гарантии «что мой труд не пропадет неопубликованным».

Напомним читателям, что пишет Д. Бурлюк не директору издательства и не главному редактору журнала, а всего лишь хранителю музея Есенина. И требует гарантий о публикации!

Характерно и то, что является самым ценным из найденного Д. Бурлюком: «Очень интересен скандал у еврейского поэта Мани-Лейба, у меня имеется подробная запись очевидца» (С. Есенин в стихах и жизни: письма. Документы. М., 1995. С. 465).

Не менее интересным, наверняка, считал этот автор и свое стихотворение «Мост Бурлюка», в котором он таким образом откликнулся на смерть Есенина:

Кто расточил себя для пива, Для страстных девушек ловитвы, Чтоб с легендарностью игривой В своей крови измазать бритву? Есенин – ужаса, кошмара Неисправимый фантазер. Такому не найдется пара Средь гор, средь пастбищ и озер.

Но «неисправимым фантазером» является не замученный Есенин, а Давид Бурлюк. Ведь его «измазанная кровью бритва» уж очень и очень напоминает аналогичный выверт его бывшего друга-футуриста В. Маяковского, который, как мы помним из известного стихотворения «Сергею Есенину», изловчился «разрезать» вены поэту «ножиком перочинным». Как говорится, ни дать, ни взять – Давид Бурлюк в своей благополучной Америке, как Маяковский, Мариенгоф, другие российские литераторы, тоже выполнял «социальный заказ» большевистского правительства и ОГПУ – развенчать Есенина. Всеми средствами. В том числе и гнусной, псевдопоэтической ложью.

Американские газеты, в первую очередь коммунистические, наперебой расписывали внешний вид молодого мужа Айседоры, его походку, манеру держаться, одежду; однако, стараясь даже не упоминать его фамилию. Такое предвзятое отношение к Есенину больно било по самолюбию поэта, унижало его как творческую личность, и он, естественно, не мог мириться с этим. Хотя знал, что противостоять в одиночку своре запроданных журналистов нельзя.

О планах Есенина самоутвердиться в таких условиях мы узнаем из воспоминаний поэта Вениамина Левина, с которым он дружил еще в Петрограде в 1917 году (лучшими подругами были и их жены Зинаиды – Райх и Гейман):

«Мы почти каждый день встречались в его отеле и в общей беседе склонялись, что хорошо бы создать свое издательство чистой поэзии и литературы без вмешательства политики – в Москве кричали “вся власть Советам”, а я предложил Есенину лозунг: “вся власть поэтам”. Он радостно улыбался, и мы рассказали об этом Изадоре. Она очень обрадовалась такому плану и сказала, что ее бывший муж Зингер обещал ей дать на устройство балетной школы в Америке шестьдесят тысяч долларов – половину этой суммы она определила нам на издательство на русском и английском языках. Мы были полны планов на будущее, и Есенин уже смотрел на меня как на своего друга-компаньона». (Русское зарубежье о Есенине. т. 1. С. 221).

Однако осуществить эти замыслы Есенину не дали. Газеты и журналы из номера в номер публиковали истерические статьи о том, что Дункан со своим молодым русским мужем, большевистским поэтом приехала налаживать в Америке революционную работу.

Вот как рисует картину происходившего Вениамин Левин: «Но где-то чувствовались вокруг них люди, которым нужно было втянуть их в грязную политическую борьбу и сделать их орудием своих страстей. В такой свободной стране как Америка, именно в те дни трудно было объяснить людям, что можно оставаться прогрессивными и все-таки быть против коммунистической политики, пытающей все вовлечь в свою сферу, удушить все, что не подходит под их норму. Что Есенин им не подходил, они это понимали, но он уже имел огромное имя в литературе, а вместе с Дункан он уже представлял символ связи России и Америки в период после русской революции – им это лишь и нужно было использовать. Но Есенин не дался. И они это запомнили» (Там же. С. 222).

Руководитель школы Айседоры Дункан Илья Шнейдер в своей книге «Встречи с Есениным» (М., 1965. С. 66) писал о поездке этой гениальной четы в Америку так: «Но газеты взбесились, набрасываясь и на Дункан, и на Есенина. Они приписывали Есенину дебоши тогда, когда их не было, раздували в скандал каждое резкое высказывание Есенина, его недовольство американскими нравами и чувство разочарования, какое он испытывал в этой стране».

И, наконец, свидетельство приемной дочери Айседоры Ирмы Дункан и друга последних лет Аллана Макдугалла из их книги «Русские дни Айседоры Дункан» (М., 1995. С. 115). Когда танцовщица вернулась из своего первого турне по Америке в Нью-Йорк, к ней в отель «Уолдорф-Астория» пришли толпы репортеров. Она сказала им:

«Я здесь, чтобы отдохнуть и прийти в себя от преследований, которым я подверглась со стороны американской прессы на всем протяжении своей поездки. <…> Они относятся ко мне так, как будто я преступница. Они говорят, что я – большевистский пропагандист. Это неправда. Я танцую те же самые танцы, которые я исполняла до того, как большевизм был изобретен. Бостонские газеты измыслили историю о том, как я сорвала с себя одежду и размахивала ею, крича: “Я красная!” Это абсолютная ложь».

Точка в четырехмесячном пребывании Есенина и Дункан в Америке была поставлена во время их посещения поэта Мани-Лейба. Этот выходец из города Нежин Черниговской губернии к тому времени уже около двадцати лет жил в Нью-Йорке, сгруппировав вокруг себя немало литераторов.

Есенин ехал к Мани-Лейбу в надежде, что здесь будет всего лишь несколько человек. Но квартира оказалась переполненной эмигрантами, не только питавшими интерес к поэзии, а и обывателями, желающими поглазеть на знаменитую «танцовщицу и ее мужа, поэта русской революции». Как потом выяснилось, были здесь и представители прессы, а также красной эмиграции. Все это, а также дальнейшее развитие событий дают основания предполагать, что так называемая вечеринка была тщательно продуманной ловушкой для Есенина и Дункан.

По свидетельству Вениамина Левина, несмотря на существующий в Америке «сухой закон», посетители принесли много спиртного и постарались напоить Есенина. А затем попросили его прочитать стихи.

Поэт читал отрывки из «Пугачева», кое-что из цикла «Москва кабацкая», над которым работал, а затем и из «Страны Негодяев». Но вот он дошел до того места, где в ответ на слова одного из главных действующих лиц – комиссара Чекистова (его прототипом явно был Лейба Троцкий) о бездельничестве русских людей доброволец Замарашкин говорит:

Слушай Чекистов!.. С каких это пор Ты стал иностранец? Я знаю, что ты Настоящий жид, Фамилия твоя Лейбман, И черт с тобой, что ты жил За границей… Все равно в Могилеве твой дом.

Среди слушателей поднялся шум. Одних оскорбило библейское слово «жид», употребление которого в Советской России с 1918 года стало противозаконным и уголовно наказуемым. Других, очевидно, больше задело такое непочтительное отношение героя есенинской поэмы к всемогущему наркомвоенмору, трибуну революции Льву Троцкому. Ведь он долгое время жил в Америке и со многими был знаком.

Однако если бы среди слушателей не было людей, заинтересованных в скандале, страсти вскоре улеглись бы. Тем более что здесь, по утверждению Вениамина Левина, присутствовавшего на вечеринке, «собрались выходцы из России, большей частью из Литвы и Польши».

Думается, что упор на последние две страны, входившие до октябрьского переворота в состав России, был сделан Левиным не случайно. Ведь в них, как, впрочем, и в Чехии, Венгрии, Сербии и Хорватии, этим крамольным для большевистских вождей словом пользуются повсеместно и до сих пор не только простые обыватели, но и литераторы, и журналисты, не вызывая ни у кого ни капельки возмущения и обиды. (Сомневающиеся могут удостовериться в сказанном, заглянув в русско-польский, русско-литовский, русско-чешский и другие словари). В толерантной Беларуси это слово стало бранным к концу 1925 года. Газеты сначала нашли ему синоним «габрэй», а еще через год заменили на «яурэй», более близкое по звучанию к русскому.

Кроме всего, участникам вечеринки у Мани-Лейба следовало учитывать, что Есенин не имел намерения умышленно кого-нибудь оскорблять, а лишь употребил это слово в речи одного из героев своей поэмы – безграмотного человека, какого-то Замарашкина.

Но инициативу в зале захватили те, кто был отправлен Троцким сюда «работать на мировую революцию» и кому нужно было оскандалить поэта под любым предлогом, чтобы он как можно скорее возвращался в Россию. Некоторые из них, пользуясь теснотой и прикидываясь пьяными, весьма фамильярно начали обращаться с захмелевшей Айседорой, вызывая ревность Есенина. Женщины таким же образом обходились с ним.

Поэт стал говорить Айседоре, что им пора возвращаться в гостиницу. Но ее удерживали. Пытаясь увлечь жену, он потянул ее за платье, которое затрещало. Все дружно начали бранить Есенина, защищая Дункан, а затем спрятали ее в другой комнате, сказав мужу, что она уехала. Запланированный скандал состоялся.

«Что всего ужаснее, – вспоминал впоследствии Вениамин Менделевич Левин, – назавтра во многих американских газетах появились статьи с описанием скандального поведения русского поэта-большевика, “избивавшего свою жену-американку, знаменитую танцовщицу Дункан”. Все было как будто правдой и в то же время неправдой. Есенин был представлен “антисемитом и большевиком”».

«Этот газетный скандал, – продолжает В. Левин, – имел свои последствия. Концертные выступления Дункан по Америке стали невозможны. Это она и сама поняла. Зингер, который обещал ей материальную поддержку для устройства студии – просто смылся и уже не давал о себе знать. Изадора пессимистически говорила мне, что в Америке невозможно создать культурное предприятие. Я видел, что причина трудности лежит не в стране, а в людях. Я так всегда думал, Америка – страна, нелегкая для культуры. Но что удивительней всего, так это то, что именно в Америке удалось ошельмовать самого яркого представителя русского антиматериализма, антибольшевизма, ошельмовать до такой степени, что ему стало невозможно самое пребывание здесь. На него приклеили ярлык большевизма и антисемитизма – он возвратился в Советский Союз, где хорошо знали его, “как веруеши”, все его слабые человеческие места, и на них-то и построили “конец Есенина”». (Русское зарубежье о Есенине. т. 1. С. 226–227).

В язвительности газет просматривалось также желание отмстить поэту за нелестные слова из поэмы Страна Негодяев» в адрес их кумира, о котором незадолго до этих событий писал журнал «Еврейский мир» буквально следующее: «О Троцком нельзя заключить иначе, как об образованном человеке, изучившем мировую экономику, как о сильном и энергичном вожде и мыслителе, который несомненно будет отмечен в истории, как один из числа великих людей, которыми наша раса облагодетельствовала мир» (Куняевы, Ст. и С. Сергей Есенин. М.: ЖЗЛ, 1997. С. 302).

Волну клеветы на поэта подхватили и европейские средства массовой информации. Ее отголоски докатились и до России.

Большевистские идеологи были довольны. Выдворенная из Америки Айседора Дункан с умышленно оскандаленным Сергеем Есениным по купленным друзьями танцовщицы билетам на теплоходе возвращаются в Европу. Отсюда «загнать» их в Россию будет проще.

Еще бы не радоваться! Отработанная ими система «высмеивания кукишей» снова оправдала себя. Инициатива ее создания принадлежала В. Ленину. Предыстория была таковой.

Первые годы правления большевиков привели к невиданному голоду в России, который к середине 1922 года принял угрожающие масштабы.

В книге «Роман без вранья. Циники. Мой век, моя молодость…» (с. 212) Анатолий Мариенгоф приводит цитату из газеты «Правда» за 1922 год: «Людоедство и трупоедство принимает массовые размеры».

Страны бывшей Антанты, недавно стремившиеся задушить революцию, выразили желание оказывать помощь голодающим. Для координации их деятельностью в СССР по предложению М. Горького и А. Луначарского был образован соответствующий комитет под руководством Л. Каменева. В него вошли буржуазные общественные деятели Прокопович, Кускова, Кишкин, а также ученые, литераторы.

Но не прошел и месяц со дня утверждения этого вопроса на заседании политбюро, как 26 августа 1922 года Ленин дает потрясающую команду: «Прокоповича сегодня же арестовать по обвинению в противоправительственной речи… Остальных членов “Кукиша” (презрительная кличка, созданная вождем из первых слогов фамилий Кусковой и Кишкина. – П. Р.) – тотчас, сегодня же выслать из Москвы, разместив по одному в уездных городах по возможности без железных дорог под надзор».

На самом деле их посадили во внутреннюю тюрьму на Лубянке.

За что же такие кары?

Как оказалось, эти люди, убедившись в том, что в стране нет резервов для того, чтобы накормить народ, предложили свои услуги для сбора средств для голодающих за рубежом.

Но давно известно, что инициатива наказуема. Да еще и как!

Ленин в данном случае учил своих соратников сделать так, чтобы «утереть нос этим торгашам», «а впоследствии осрамить их перед всем миром». С этой целью он отдает распоряжение: «Сталину и всем членам политбюро ЦК РКП(б). Газетам дадим директиву… завтра же начать на сотни ладов высмеивать «кукишей»… «Изо всех сил высмеивать и травить не реже одного раза в неделю в течение двух месяцев» (Ленин В. И. ПСС. т. 53. С. 141).

Есенину и Дункан досталось больше, чем «кукишам». Американские газеты травили их «на сотни ладов» не раз в неделю, а ежедневно, и не два месяца, а четыре. Досталось им и от европейской прессы. Если пользоваться словами Ленина, они были осрамлены перед всем миром, и таким образом загнаны в Россию.

Именно от этого и осталось у Есенина негативное впечатление от Америки, да и в какой-то степени от Европы. А не от его национализма, как писал о том Мариенгоф и прочие русофобы.

Забегая вперед, скажем, что в ноябре 1923 года Есенин окажется в положении «кукиша» вместе с поэтами Алексеем Ганиным, Сергеем Клычковым и Петром Орешиным по так называемому «Делу четырех поэтов», тоже подстроенному, когда ему «медвежью услугу» оказал Демьян Бедный, являвшийся в то время «кремлевским небожителем».

Возможно, кто-то усомнится в том, как могли руководители большевистской России «натравить» на Есенина и Дункан не только коммунистические, но и буржуазные газеты западных стран. Делалось это путем распространения сплетен той же красной эмиграцией о революционных намерениях поэта и танцовщицы, путем подкупа и прочих интриг. Сказалась также корпоративность средств массовой информации, подобная нынешней в России, когда почти все СМИ подчинены одному клану.

Со временем такие действия большевистской власти западные политики станут именовать «рукой Москвы». Она тянулась через границы больших и малых государств, через моря и океаны, стараясь оказывать влияние не только на средства массовой информации, но и на партии и правительства, намереваясь везде посеять смуту и добиться своей конечной цели – всемирной революции.

В 1940 году дотянулась она и до своего создателя – Льва Троцкого, укрывшегося в Мексике от своих соратников по революционной борьбе. И не пощадила его. Ведь давно сказано, что революции пожирают своих детей. И сказано не нами, а тем, кто сам пожирал. В тот момент, когда за ним пришли палачи.

Но пока что, в 1923 году, Троцкий, будучи осведомленным обо всех коллизиях поездки Есенина по Европе и Америке, надеялся, что она приблизит поэта к большевикам. И потому писал так: «Воротится он не тем, что уехал».

Трудным было для Есенина это возвращение. Он понимал, что начатая в Америке травля его, будет продолжаться и в Москве, что его всеми способами будут заставлять петь Осанну большевистским преобразованиям, а каждое неосторожное слово станет достоянием «всеслышащих ушей». И оттого строками полного отчаяния наполнено его письмо Александру Кусикову в Париж. Ведь он не знает того, что Кусиков живет за границей, как представитель красной эмиграции, то есть по заданию ВЧК:

«Милый Сандро!

Пишу тебе с парохода, на котором возвращаюсь в Париж…

Сандро, Сандро! тоска смертная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню про Россию, вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется. Если б я был один, если б не было сестер, то плюнул бы на все и уехал бы в Африку или еще куда-нибудь. Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это б… снисходительное отношение власть имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним. Не могу! Ей Богу, не могу. Хоть караул кричи или бери нож да становись на большую дорогу…»

Однако возвращаться надо. И сам без России поэт не может жить, и сестры без его помощи не обойдутся. Возвращаться к тем, от кого становится «еще тошней» – к своей имажинистской братии, к позорно подхалимажным группам бездарных и наглых «пролетарских» стихоплетов.

Но при возвращении Есенину нужно будет на что-то жить, и он спрашивает у Кусикова:

«Слышал я, что ты был в Москве. Мне оч<ень> бы хотелось знать кой что о моих делах. Толя мне писал, что Кожеб<аткин> и Айзен<штадт> из магазина выбыли. Мне интересно, на каком полозу теперь в нем я, ибо об этом в письме он по рассеянности забыл сообщить».

В последних словах этой цитаты чувствуется горькая ирония поэта, осознающего, что «лучший друг» за время его отсутствия даром время не терял и преуспел в том, чтобы к моменту возвращения поэта, оставленное им для охраны «наше литературное поле» стало уже не «нашим», а «моим», Мариенгофским. Ведь не зря же он «готовил» Есенина к «пониманию этого», сообщая о «выбытии из магазина» Кожебаткина и Айзенштадта».

Собственно о таком исходе Есенин подозревал уже с первых месяцев своей поездки, когда Мариенгоф фактически не стал отвечать на его письма, публикуя их в журнале, который Есенин не получал. Вот что писал Мариенгофу поэт из Парижа, хотя и в шутливой форме еще в августе 1922 года:

«Дура моя – Ягодка!

Ты тоже сволочь из сволочей. Как тебе не стыдно, собаке, – залезть под юбку и забыть самого лучшего твоего друга. Мартын – это одно, а я другое. Дюжину писем я изволил отправить Вашей сволочности, и Ваша сволочность ни гу-гу…» (Мартын, Мартышон – прозвища жены Мариенгофа. – П. Р.).

И абсолютно недвусмысленные предположения о «лучшем друге» буквально через несколько дней Есенин высказывает в письме сестре Кате: «Относительно денег нажимай всегда на Мариенгофа или Сахарова. О посылках, что я тебе высылаю, не болтай. Они будут думать, что это для тебя достаточно, и потому ты тогда не выжмешь из них ни гроша…»

Речь в письме идет о доле доходов, получаемых от работы книжного магазина, который был зарегистрирован на имя Есенина.

Кстати, это письмо, отправленное из Венеции 10 августа, интересно и тем, что, зная о слежке за ним в России, он дает наставления сестре:

«Язык держи за зубами. На все, исключительно на все, когда тебя будут выпытывать, отвечай «не знаю…»

Думаю, что ты не дура и поймешь, о чем я говорю. Обо мне, о семье, о жизни семьи, о всем и о всем, что оч<ень> интересно знать моим врагам, – отмалчивайся, помни, что моя сила и мой вес – благополучие твое и Шуры».

* * *

В народе правильно говорят, что все дружбы, даже самые крепкие, рано или поздно кончаются. Если иметь в виду дружбу Есенина и Мариенгофа, то можно лишь диву даваться, как их отношения могли оставаться близкими на протяжении такого значительного времени. Настолько эти люди были разными, можно сказать – антиподы. Выше на сей счет приводились свидетельства С. Городецкого, А. Миклашевской, Н. Вольпин и др.

Но наиболее точную характеристику их отношениям дал критик В. Львов-Рогачевский в книге «Имажинизм и его “образоносцы”» еще в 1921 году:

«Анатолий Мариенгоф… в одном из своих посвящений Сергею Есенину пишет: «на каторгу чувств пусть приведет “нас дружба”», в другом месте он уверяет, что «сегодня вместе тесто стихов месить Анатолию и Сергею». Никакая каторга с ее железными цепями не укрепит и не свяжет этих заклятых врагов не на жизнь, а на смерть (курсив мой. – П. Р.). Сам же Мариенгоф проводит резкую непереходимую черту между творчеством обоих мнимых друзей».

Секрет этой дружбы кроется в иезуитской лести Мариенгофа, его змеиной способности влезть в душу человека и греть свое холодное тело на груди поэта. Как тут не вспомнить дедушку Крылова и его бессмертное: «Но в сердце льстец всегда отыщет уголок». Тем более, в легко ранимом сердце гения, требующем тепла и понимания, но редко находящем его.

«Образоносец» рано понял, что если калитку в вечность не удастся открыть самому, помочь ему в этом может только вот этот кудрявый, по-деревенски доверчивый и бесхитростный чародей. И поэтому, имея такую мощную поддержку во властных структурах, обладая природной хитростью, помноженной на коварство и наглость, он может достичь желанной цели. Точно так же, как Герострат, поджигая храм Артемиды, прекрасно понимал ущербность этого поступка по отношению к одному из чудес света. Но жажда остаться навечно в памяти людей подвигнула его на этот шаг. Не так важно кем он предстанет перед потомками – мерзавцем, святотатцем, подлецом. Главное – остаться!

Однако к моменту возвращения Есенина в Москву «игре в двух гениев» пришел конец. За время отсутствия поэта Мариенгоф вошел во вкус руководства журналом и имажинизмом в целом. У него есть мощная поддержка во властных структурах, а новые члены группы и друзья поют самотитулованному Верховному командору дифирамбы на страницах «Гостиницы…» Явно не только за то, что сами стали членами несуществующего Ордена имажинистов (попытка осенью 1924 года зарегистрировать такое название как юридическое лицо не увенчалась успехом) (Ройзман, М. Все, что помню о Есенине. С. 229).

И вдруг отказаться от всего этого? Нет уж, увольте. Не такой Мариенгоф человек, чтобы изменить своей главной цели. Теперь он может побороться с любым. Хотя, конечно, какой-то внешний этикет соблюсти нужно.

Что же касается внутреннего ощущения разрыва отношений, оно уже давно наступило. Об этом совсем недвусмысленно сказал Мариенгоф в первых своих воспоминаниях о Есенине, опубликованных в 1926 году: «По возвращении «наша жизнь» оборвалась – «мы» раздвоились на Я и Он (С. А. Есенин в воспоминаниях современников. т. 1. С. 321).

Когда же с имени Сергея Есенина был снят необоснованный запрет, Мариенгоф в своих воспоминаниях стал скрывать их двухлетнюю непримиримую вражду под маской якобы какого-то, даже не понятого им, недоразумения со стороны поэта. Хотя, мол, в доме Мариенгофов его всегда ждали с распростертыми объятьями и дружескими поцелуями.

Матвей Ройзман в своей книге начало разрыва их дружбы преподносит читателю таким образом: «В том же октябре 1923 года Сергей встретил Кожебаткина, пошел с ним в какое-то кафе. Александр Мелентьевич рассказал Есенину, почему не платили его долю по книжной лавке сестре Кате. Сергей завел в «Стойле» разговор на ту же тему с буфетчицей Е. О. Гартман. Он убедился, что книжная лавка ликвидирована, доходы в кафе «Стойло Пегаса» упали наполовину, работающие члены «Ассоциации’’ получали маленькие суммы. Но все зависело от Мариенгофа, которого сам Есенин, уезжая за границу, оставил своим заместителем.

Есенин вызвал Мариенгофа на откровенное объяснение по поводу его расчетов с его сестрой Катей, и они так поссорились, что перестали разговаривать друг с другом.

А ведь какая дружба была! Вот уж правильно: водой не разольешь! Однако Анатолий не переносил, когда, даже в шутливом тоне, ему намекали, что Есенин талантливей его».

Часть правды здесь, безусловно, есть. Но далеко не вся. Уж слишком незначительно для Есенина выглядит причина разрыва такой крепкой мужской дружбы, а поэт – мелочным и жалким.

Если бы яблоком раздора являлись только деньги, которые Мариенгоф недоплатил Кате, с какой стати Есенину надо было бы ждать октября, как о том пишет Ройзман? Ведь он вернулся в Москву 3 августа. В своем письме Кате от 22 апреля 1923 года из Парижа он писал следующее:

«Когда дам тебе из Ревеля телеграмму, приезжай встречать. Напиши, что тебе нужно купить. Пиши сжато и разумней, потому что письма мои читаются»…

Катя наверняка рассказала брату о том, сколько денег давал ей за эти 15 месяцев Мариенгоф. Но не это сыграло главную роль в разрыве дружбы. Есенин не был жадным, о чем свидетельствовали все современники. Наоборот, более расточительных людей среди поэтов того времени Москва не видела.

Узнав о том, что Мариенгоф с женой находится в Одессе и им не за что вернуться домой, Есенин отправляет другу 100 рублей, каковые являлись по тем временам немалой суммой. Заметим, что в случае обиды, Есенин мог и не высылать этих денег. Тем более что его об этом никто не просил, а «образоносец» еще даже и не знал о возвращении Сергея, задолжавши, по его же словам, «всей Одессе».

Но что же происходит после того, как Мариенгоф прибыл в Москву?

Вот как говорит о первых минутах встречи в «Романе с друзьями» самотитулованный Верховный командор А. Мариенгоф:

«Мы с Нюшей возвращались из Одессы с новорожденным Кириллом на руках. В Москве Есенин, конечно, встречал нас…

…А на извозчике Есенин сказал:

– Милые, я буду крестить вашего пострела.

И в Богословском повторил:

– Значит, я крестный.

– Разумеется, Вяточка.

– А знаете, Мартышон, как буду крестить? В шампанском. Наполню купель до краев шампанским. Стихи будут молитвами. Ух, какие молитвы я сложу о Кирилке! Согласны?

– Согласна, Сережа, – заявила непутевая мамаша. <…>

…В эту минуту раздался голосок – тихий, но несокрушимый:

– Этого безобразия я не допущу.

Голосок принадлежал моей теще – старушке с грустными глазами:

– Ребеночка простудить… малюсечку… Да ведь это… это…

Есенин всячески пытался переубедить старушку, говоря, что он согреет шампанское на примусе и оно будет тепленьким, как вода для Киркиного купального корыта.

– Умру, но не допущу!

Так погиб цикл есенинских стихов…

– Веник в бане – всем господин!

И неудавшийся крестный ушел нахохлившийся. Он не очень-то умел смиряться, склонять строптивую голову».

В книге А. Мариенгофа «Роман без вранья. Циники. Мой век, моя молодость…» (с. 360) завершение этой сцены звучит более прямолинейно:

«И ушел – нахохлившийся, разгоряченный.

Это была его неудача – явная, неприкрытая, а Есенин не очень-то умел претерпеть, смириться, признать себя побежденным, покорно склонив строптивую голову» (курсив мой. – П. Р.).

«Нахохливаться» Есенину было от чего. И не только от тещи Мариенгофа, о которой Иван Грузинов позже скажет, что она руководит имажинизмом.

Эта сцена опять-таки свидетельствует о том, что Есенин не был жадным. Только расточительный человек мог позволить себе роскошь крестить ребенка в шампанском. Но, судя по этой сцене, Есенин быстро уразумел, что прежних взаимоотношений с Мариенгофом уже нет и быть не может, что за прошедшие пятнадцать месяцев серьезно пошатнулись его права не только в журнале, в группе имажинистов, но и самое главное – в обладании своим углом в совместной с Анатолием квартире.

Об этом Мариенгоф сказал напрямую еще в письме Есенину, опубликованном в № 2 «Гостиницы…»: «Но ведь ты хорошо знаешь, что в моей, сейчас моей – а когда-то в нашей комнатке (курсив мой. – П. Р.) на Богословском нет ни такой шкатулки…» (с 8. Мариенгоф называет маленькую комнатку, в которой они вдвоем согревались от холода в своей совместной трехкомнатной квартире, где к моменту написания Анатолием письма жила его беременная жена и теща. – П. Р.). Короче, наша бывшая совместная, уже не квартира, а комнатка – моя, а ты делай из этого соответствующие выводы.

А ведь Сергей решил окончательно порвать супружеские отношения с Айседорой Дункан и в ожидании Мариенгофа его пока что «пригрел у себя» Гриша Колобов! (Под неусыпную опеку!)

И хотя, не глядя ни на что, назавтра после возвращения Мариенгофа из Одессы Есенин перевез сюда все свои вещи, тревожные мысли не покидали поэта. Да и обстановка вокруг давала тому благоприятную почву.

Позже Мариенгоф неуклюже пытался «выгородить» себя и жену в этой неприглядной ситуации таким образом:

«Вечером были в каком-то богемном кабаке на Никитской – не то “Бродячая собака”, не то “Странствующий энтузиаст”.

Есенин опьянел после первого стакана вина…

…Никритина говорила: “Сережа, Кирилка вас испугается… не надо пить… он маленький… к нему нельзя прийти таким…”

И Есенин на минуточку тишал.

То же магическое слово увело его из кабака».

Во-первых, трудно поверить в то, что Мариенгоф и его Мартышон после полуторамесячного отсутствия в Москве пойдут с Есениным ужинать не в родное «Стойло Пегаса», а в какой-то «богемный кабак на Никитской – не то «Бродячая собака», не то «Странствующий энтузиаст». Этим автор явно хочет запутать читателей, чем вызывает полное недоверие.

Во-вторых, вряд ли Кирилка в месячном возрасте мог отличить пьяного Есенина от трезвого и испугаться по такой причине.

Чтобы уличить чету Мариенгофов в том, что Есенина в этот момент они считали для себя только обузой, достаточно процитировать воспоминания увивавшейся за ним в это время поэтессы Надежды Вольпин о ее первой встрече с Есениным после его возвращения из Европы. С ним и четой Мариенгофов она через некоторое время пришла в «Стойло Пегаса»:

«В “Стойле Пегаса” идет застолье. Вино, салаты, мясные блюда. Сергей ревниво следит, чтобы я «за разговором не забывала о еде». Но сам едва притрагивается к закускам. Да и пьет мало (как обычно, только вино – не водку). Анна Борисовна давно уволокла Мариенгофа (курсив мой. – П. Р.). Прочие «друзья» крепко приросли к столу» (Как жил Есенин. С. 317).

Зная о том, что Есенину ночевать негде и он скорее всего придет в свой бывший угол к Мариенгофам, быть может и пьяным, Анна Борисовна не подумала «уволочь» Сергея вместе с Анатолием. Пока тот был почти трезвым. Практичная и дальновидная, она поселила свою мать вместе с собой на жилплощади, принадлежащей не только мужу, но и Есенину. И заботилась совсем не о том, чтобы Сергей трезвым возвращался домой, а скорее связал свою жизнь с любой женщиной, имеющей хоть какой-нибудь угол в Москве. Будь то Надежда Вольпин, Августа Миклашевская, Галина Бениславская или какая другая. А еще лучше, чтобы он возвратился к Айседоре Дункан, куда можно было бы приходить нахлебничать и тешить свое самолюбие.

В только что цитируемых воспоминаниях Надежды Вольпин говорится о том, как подруга Надежды Давыдовны Сусанна Мар сообщает ей новость о приезде Есенина из-за границы такими словами: «Мартышка уже пристраивает к нему в невесты свою подругу: Августу Миклашевскую. Актриса из Камерного. Записная красавица» (там же).

Здесь мы обязаны возвратиться на два года назад, к тому времени, когда Сергей и Анатолий, будучи еще закадычными друзьями, поселились в этой квартире. Тому предшествовало одно памятное знакомство с меценатом и любителем поэзии Моисеем, о котором Мариенгоф рассказал в «Романе без вранья». И хотя инициатором всего действия он по иезуитской привычке выставляет Сергея Есенина, но осуществить такое мог только сам Мариенгоф со своей наследственной деловой хваткой:

«Рядом стоял Есенин. Скосив вниз куда-то глаза он произнес:

– Познакомься, Толя, мой первейший друг – Моисей.

Потом чуть слышно мне на ухо:

– Меценат…

…Был он пухленький, кругленький и румяненький, как молодая картошка, поджаренная на сливочном масле. На голове нежный цыплячий пух. Их фамилия всяческие имела заводы под Москвой, под Саратовом, под Нижним, и во всех этих городах – домищи, дома и домики. Ростом же так мал, что стоило бы мне подняться слегка на цыпочки, а ему чуть подогнуть коленки, и прошел бы он промеж моих ног, как под Триумфальной аркой. Позднее, чтоб не смешить людей, никогда не ходили мы с ним по улице рядом – всегда ставили Есенина посередине… И при всем этом обожал латинских классиков, новейшую поэзию и певца «Фелицы» – Державина.

Сидя спиной на кресле (никогда я не видел, чтобы сидел он тем местом, которое для сидения предназначено природой), любил говорить:

– Короли были не так глупы, когда окружали себя поэтами… Сережа, прочти «Березку».

Устав мотаться без комнаты, мы с Есениным перебрались к нему в квартиру…

Помимо любви к поэзии он страдал еще от преувеличения своих коммерческих талантов, всерьез считая себя несравненным комбинатором и дельцом самой новейшей формации.

Есенин – искуснейший виртуоз по игре на слабых человеческих струнках – поставил себе твердую цель раздобыть у него денег на имажинистское издательство.

Начались уговоры – долгие, настойчивые, соблазнительные. Есенин рисовал перед ним сытинскую славу, память в истории литературы как о новом Смирдине и …трехсотпроцентную прибыль на вложенный капитал.

В результате – в конце второй недели уговариваний – мы получили двенадцать тысяч керенскими…

…Месяца через три вышла первая книжка нашего издательства.

«Мы тогда жили с Есениным в Богословском, в бахрушинском доме, в собственной комнате» (курсив мой. – П. Р.) (Как жил Есенин. С. 48–50).

Многие современники Есенина вспоминали о том, как великолепно он читал свои стихи, но что касается устных бесед и выступлений – в этом поэт особым красноречием, подобным только что отмеченному «романистом», он не обладал. Так что в получении нужной суммы от мецената главная роль, несомненно, принадлежала Мариенгофу. Об этом свидетельствует и ход дальнейших событий.

Меценат несколько раз на протяжении около года встречался с друзьями в надежде получить сперва тридцать шесть тысяч рублей, затем – двадцать четыре, а потом хотя бы свои собственные двенадцать тысяч рублей. Но кроме нескольких экземпляров их сборников с дарственными надписями авторов ничего не увидел.

В конце концов, меценат подстерег, когда друзья везли на телеге пять тысяч экземпляров своих сборников из типографии в Центропечать, и реквизировал эти книги, чтобы «топить стихами его замечательную мраморную ванну».

«У меня, – пишет далее будущий автор романа «Циники», – неприятно щекотало в правой ноздре. Я старался уверить себя, что мне очень хочется чихнуть, – было бы малодушно подумать другое (курсив мой. – П. Р.). На прощанье круглый человечек с цыплячьим пухом на голове мне напомнил:

– А ведь я, Анатолий, знал твоего папу и маму – они были очень порядочные люди» (с. 51).

Однако из Анатолия, согласно предсказанию отца, вырос «порядочный сукин сын». Как истинный революционер, как «счастливый безумец, поставивший все на Октябрь», он не считал зазорным реквизировать что бы то ни было у богатых. Притом, обещая меценату Моисею славу Сытина, он в своих позднейших творениях даже не назвал его фамилию.

Не приходится сомневаться в том, что приобретенную таким образом квартиру предусмотрительный Мариенгоф оформил на себя одного. Да и как мог Есенин говорить что-то против при таком взаимном доверии закадычных друзей, если у них даже деньги всегда были общие. При одном казначее – Мариенгофе.

Когда же дружба кончилась, закончились и права Сергея на свой угол в квартире. Как порядочный человек он вынужден был уйти с «краешка чужого гнезда», как он якобы сказал «лучшему другу». Но это очередное вранье Анатолия. В последнем письме Айседоре перед окончательным разрывом отношений Сергей написал о том, что покупает квартиру вместе с Мариенгофом. Значит, пытался напоследок хоть что-нибудь выпросить у Мариенгофа на приобретение какого-то угла. Но, увы! Добился лишь посмертной клеветы будто бы именно он знакомил Анатолия с меценатом Моисеем, знакомым с его родителями, а потом обманул того…

Но и всего этого Мариенгофу было мало. Он шел в наступление на Сергея на всех фронтах. В своих творениях «романист» не раз упоминает о том, как ревностно относился Есенин к публикациям в газетах и журналах, а также к устным высказываниям, если вдруг были критические замечания в его адрес.

Прекрасно зная все это, «романист» при первом же чтении Есениным своих произведений, написанных за границей, высказал нелицеприятную, можно сказать, даже разносную критику. Вот как о том поведал он читателям «Романа без вранья»:

«Черный человек плохо… совсем плохо… никуда не годится.

– А Горький плакал… я ему «Черного человека» читал… слезами плакал…

– Не знаю…»

Это была первая оценка творчества Есенина «лучшим другом». До заграничной поездки Сергея «образоносец» никогда не высказывал ему своего мнения о его стихах. Равно, как и Есенин о «золотых следах (стихах) Мариенгофа» А уж он то знал им цену… И, быть может, в данный момент не сдержался. И тоже резанул по безграничному самолюбию бездарной Мясорубки. Уж чья бы корова мычала, а твоя бы молчала!

Но Мариенгоф все-таки кое-что понимал в поэзии и уловил в «Москве кабацкой» образцы возвышенного, «очень большого искусства». Он понял, что за пятнадцать месяцев отсутствия Есенин полностью вышел из ограничивающих его рамок имажинизма и стал писать свободно, просто и по-пушкински гениально.

Всего лишь через несколько дней, 21 августа, убедиться в этом могли уже сотни москвичей, пришедших в Политехнический музей на литературный вечер. Зал буквально не вмещал всех желающих увидеть и услышать любимого поэта после его долгого отсутствия. Для поддержания правопорядка к зданию, где собралась огромная толпа страждущих, была направлена конная милиция.

Покрасоваться в лучах славы Есенина вышли и его бывшие друзья-имажинисты. Однако слушать их заумную тарабарщину никто не хотел. В программе вечера значился и рассказ поэта о впечатлениях от зарубежной поездки. Есенин никогда не отличался красноречием, а здесь напряжение зала, его нервозность передались и ему. В предчувствии возможной провокации по поводу скандала в Америке говорил он не очень гладко, сумбурно, отрывочно. И тут же из зала стали доноситься реплики, шутки.

И тогда поэт стал читать стихи, написанные с учетом произошедшего скандала:

Мне осталась одна забава: Пальцы в рот – и веселый свист. Прокатилась дурная слава, Что похабник я и скандалист. Ах! какая смешная потеря! Много в жизни смешных потерь. Стыдно мне, что я в Бога верил. Горько мне, что не верю теперь.

И зал Политехнического замер. Сотни людей, сидя и стоя впились глазами в гибкую фигуру поэта, который будто бы именно сейчас рождал идущие от сердца к сердцу слова о прожитом, как бы ударяя по самым нежным струнам человеческой души.

Золотые далекие дали! Все сжигает житейская мреть. И похабничал я и скандалил Для того, чтобы ярче гореть. Дар поэта – ласкать и карябать, Роковая на нем печать. Розу белую с черною жабой Я хотел на земле повенчать. Пусть не сладились, пусть не сбылись Эти помыслы розовых дней. Но коль черти в душе гнездились — Значит ангелы жили в ней. Вот за это веселие мути, Отправляясь с ней в край иной, Я хочу при последней минуте Попросить тех, кто будет со мной, — Чтоб за все за грехи мои тяжкие, За неверие в благодать Положили меня в русской рубашке Под иконами умирать.

Зал неистовствовал. Когда аплодисменты понемногу стали стихать, Есенин резко вскинул за голову правую руку, взмахнул ею, и в зал полились его чарующие звуки:

Снова пьют здесь, дерутся и плачут…

И затем все читал и читал, завораживая слушателей мелодией своего голоса, неожиданностью образов, бурей своих страстей…

Именно это больше всего потрясло «образоносца». Да! Есенин – гений! И это подтвердит большинство присутствовавших в зале. Но гениям, как известно, мстят. Любыми способами. За то, что они недосягаемо поднимаются над графоманами, над тысячами жаждущих попасть на литературный Олимп. За то, что им в отличие от всех остальных Всевышним выписана виза в бессмертье. И отобрать ее никому не дано. Разве только напакостить. На что Мариенгоф – большой мастак.

Подумаешь… вчерашний друг, бездомный националист, любящий только свою сермяжную Русь… Какой с него толк?! И невольно вспомнился пушкинский Сальери:

Что пользы, если Моцарт будет жив И новой высоты еще достигнет? Подымет ли он тем искусство? Нет; Оно падет опять, как он исчезнет: Наследника нам не оставит он. Что пользы в нем?

Кстати, «достаточно сальериевской зависти посредственного литературного работника к таланту великого поэта», увидели в «Романе без вранья» кроме югославского есениноведа Миодрага Сибиновича и другие исследователи творчества гения. А то, что поэма «Черный человек» была написана Есениным именно под воздействием пушкинской маленькой трагедии «Моцарт и Сальери», подтверждал и сам автор в беседе со своей женой Софьей Толстой.

Поэт мучительно работал над этой вещью, стараясь хотя бы поэтически раз и навсегда оторваться от своей тени, о которой говорил и Сергею Городецкому, и Вольфу Эрлиху. Оторваться от Мариенгофа.

В конце концов в поэме он тростью убьет эту тень. Но это будет позже. А пока что произведение не закончено, оно вызвало резкое невосприятие Мариенгофа, сам же поэт находится на пороге серьезных нравственных и жизненных испытаний.

Назавтра после вечера в Политехническом музее, 22 августа 1923 года, в «Известиях» был опубликован очерк С. Есенина «Железный Миргород» о его поездке в Америку. Он начинался такими словами:

«Я не читал прошлогодней статьи Троцкого о современном искусстве, когда был за границей. Она попалась мне только теперь, когда я вернулся домой. Прочел о себе и грустно улыбнулся. Мне нравится гений этого человека, но видите ли?.. Видите ли?.. Впрочем, он замечательно прав, говоря, что я вернусь не тем, чем был.

Да, я вернулся не тем. Много дано мне, но и много отнято. Перевешивает то, что дано».

В очерке нет и намека на какой бы то ни было подхалимаж, на подобострастное отношение к фактическому (при болезни Ленина) руководителю страны. Есенин пишет о нем, как о равном себе гражданине, который, например, пришел на его литературный вечер. Называет его гениальным, но дважды повторенное «видите ли?..», безусловно, в значительной степени снижает статус вождя, ставит на нем вопрос, над которым читатели должны задуматься. О чем? Догадаться не трудно: имеет ли право Троцкий руководить православной крестьянской Россией? Он – твердокаменный интернационалист, считавший православное крестьянство трудно возгораемой вязанкой хвороста для разжигания всемирной революции, к чему всю жизнь стремился этот истерический марксист.

Объехав мир, Есенин понял, что опыт революционной разрухи и голода европейским народам абсолютно не нужен. Они и без кровавых потрясений сумеют сделать свою жизнь еще лучшей.

И, несомненно, по этой причине Есенин, прочитав статью Троцкого, «грустно улыбнулся».

Мариенгоф, польщенный вниманием Троцкого во время поездки Есенина, безусловно, не мог мириться с такой вольностью в очерке своего бывшего друга. Тем более не по сердцу пришлись такие слова «липовому имажинисту», одному из секретарей наркомвоенмора Якову Блюмкину. Не удержался, чтобы не высказать свое раздражение такой независимостью Есенина один из «неистовых ревнителей революции» – фельетонист «Правды» О. Л. Д*Оршер. 28 августа он опубликовал жалкую пародию на этот очерк Есенина, явно стараясь натравить «какого-то неизвестного ему Л. Троцкого» на Есенина.

Но Есенин знал себе цену и понимал, что он нужен Троцкому, которого крестьянская Россия считала виновником всех своих бед. И как же ему в таком случае управлять страной? Обласкав Есенина, Троцкий мог в какой-то степени изменить отношение крестьян к самому себе.

Расчет Есенина оправдался. Через несколько дней после вечера в Политехническом музее Троцкий пригласил поэта для беседы в Кремль.

О том, как перед встречей Есенин будто бы бежал куда-то из дому мыть голову, чтобы выглядеть более поэтичным, написали воспоминания многие. В том числе и Мариенгоф. А вот о результатах беседы с Троцким – только единственный Матвей Ройзман. Да и то со слов Блюмкина, верить которому безоговорочно нельзя. Уже хотя бы по тому сообщению, что встреча состоялась будто бы по инициативе этого террориста.

После литературного вечера в Политехническом музее Троцкий узнал о резко возросшем мастерстве и популярности Есенина, о повсеместном создании поэтических групп его имени, об умении поэта завладевать вниманием масс.

Выпустить из-под своего влияния такую популярную личность наркомвоенмор ни за что не хотел. Тем более что и себя он считал знатоком литературы, постоянно демонстрируя это в периодической печати.

Благословив Мариенгофа на безраздельное владение «Гостиницей для путешествующих в прекрасном», Троцкий понимал, что Есенину как большому поэту нужно предложить что-то иное, более достойное. Однако с условием своего безраздельного влияния на него.

От Блюмкина и Мариенгофа вождь давно знал о желании Есенина издавать журнал «Россияне», где могли бы печатать свои произведения поэты и писатели, вышедшие из деревни. Согласиться на такое название Лев Троцкий категорически не мог. Для него, закостенелого интернационалиста, это слово было подобно грязному ругательству. Как и для других большевистских вождей, превративших русский народ в заложников и проводников мировой революции, которая, по их воспаленному убеждению, должна была вот-вот разразиться.

Есенин же, побывав в Европе и Америке, видел, что людям этих стран абсолютно ни к чему мировые потрясения, пустые разглагольствования о равенстве и братстве всех народов, что их волнуют в первую очередь доллар, марка, фунт стерлингов, их личный бизнес, собственная семья. Они не хотят убивать и грабить, коль у них есть возможность хорошо заработать и таким образом решить все свои проблемы. Даже послушать или прочитать стихи, если этого им вдруг захочется. А пока что все они «снуют быстрее ящериц», осуществляя свой бизнес. Им нравится строить, в том числе и небоскребы, а не разрушать все «до основанья», из-за чего уже столько лет так бедствует измученная маниакальной идеей своих правителей Россия.

Потому и не заладилась сразу беседа Есенина и Троцкого. Поэт просил финансовой помощи в создании нового журнала. Тут же прозвучало и его название – «Россияне».

– Жалкий вы человек, националист, – вскрикнул вельможный собеседник.

– И вы – такой же! – вырвалось у поэта (из дневника критика И. Н. Оксенова. (Кузнецов, А. Тайна гибели Есенина. С. 228).

Видя, что особого почтения, подобного мариенгофскому, здесь не добиться, вождь первым поменял тон разговора, похвалил поэта за намерение по возвращении из длительного путешествия более тесно сотрудничать с большевиками, хорошо отозвался о его новых стихах. Потом предложил ему составить список членов редколлегии нового журнала, но с иным названием, допустим, «Вольнодумец».

Такое предложение вождя вызвало широкую улыбку поэта. Он вспомнил подобную «опеку» над Пушкиным царя Николая I. Монарх без всяких обиняков сделал ему недвусмысленное предложение: «Я сам буду твоим цензором. Присылай мне все, что напишешь» (Сергеев М., Пушкин. Вся жизнь – один чудесный миг. М., 1969. С. 143).

Но даже при всем своем недоверии к Пушкину царь ощущал гений своего собеседника, его роль в истории России и хвастался своим приближенным тем, что только лишь разговаривал «с умнейшим человеком», а после смерти Александра Сергеевича велел казначейству погасить все его долги. И все для того, чтобы вместе с великим Пушкиным въехать в бессмертие. Он понимал, что цари и короли приходят и уходят, а Пушкин один, которому Богом дано право разговаривать с вечностью на «ты».

Есенин ощутил нетерпеливое раздражение вождя, вежливо поблагодарил его за внимание к своей персоне и… отказался.

«Нет уж, будь ты цензором у Мариенгофа! – решил поэт. – Иначе Пушкин меня бы не понял».

Есенин знал, что Пушкина восхищала врожденная гордость бывшего архангельского мужика Михайлы Ломоносова, который писал графу Шувалову:

«Я быть в шутах ни у кого, ниже Господа Бога, не намерен».

Сам же Пушкин, узнав о том, что вскрытое полицией его письмо к жене Наталье Николаевне читал государь, возмущенно писал в своем дневнике 10 мая 1834 года: «…я могу быть подданным, даже рабом, – но холопом и шутом не буду и у Царя Небесного».

И буквально через минуту Есенин, поливаемый упреками озлобленного неудачей террориста Якова Блюмкина, уносил свою помытую или невымытую, но светлую и бесшабашную, как у Пушкина, курчавую голову из Кремля. Петь в клетке, подобно «несчастной канарейке» он не захотел. А через год, вспоминая эту встречу с вождем, он напишет в стихотворении «Стансы»:

Я вам не кенар! Я поэт! И не чета каким-то там Демьянам.

Кстати, совсем не по-царски отнесся большевистский вождь к дальнейшей жизни и смерти Есенина. Вскоре начались беспрецедентная слежка и травля поэта и, когда через два года он, наконец, был умерщвлен, люди Троцкого нагло обворовали покойника.

Сестра поэта, Александра, написала в своих воспоминаниях о том, что Сергей, уезжая от Софьи Толстой в Ленинград, на сани одного извозчика уложил чемоданы, а сам сел ко второму извозчику. Вольф Эрлих в «Праве на песнь» сообщал, что поэт привез к нему на квартиру три чемодана, которые якобы потом были переправлены в гостиницу «Англетер». «Липовый» понятой, засвидетельствовавший «самоубийство» Есенина, Всеволод Рождественский в своих воспоминаниях написал следующее:

«Прямо против порога, несколько наискосок, лежало на ковре (курсив мой. – П. Р.) судорожно вытянутое тело. <…> Щегольский пиджак висел тут же, на спинке стула. И мне особенно бросились в глаза узкие, раздвинутые углом носки лакированных ботинок. <…> Чемодан Есенина, единственная его личная вещь (курсив – П.Р.), был раскрыт на одном из соседних стульев. Из него клубком глянцевитых переливающихся змей вылезали модные заграничные галстуки. Я никогда не видел их в таком количестве…»

Ни о сорочках, которые могли бы прикрыть галстуки, ни о пальто или шубе, ни об остальных чемоданах ничего не сказано. И если к тому добавить, что к моменту отправки тела поэта в прозекторскую Обуховской больницы на нем не оказалось лакированных ботинок и висевшего пиджака, говорить об элементарной человечности представителей власти не приходится.

Долгов, подобных пушкинским, у Есенина не было. Зато за издание собрания его стихотворений причиталась немалая сумма. Законная жена Айседора Дункан отказалась от наследства в пользу сестер и родителей поэта. Но ни им, ни Софье Толстой, с которой также зарегистрировал брак Есенин, ничего не досталось. Советский, «самый справедливый суд в мире» решил так, как потребовали власти. Были удовлетворены требования даже любовницы, которая разрушила чистые и нежные отношения Есенина с Миклашевской, а через много десятилетий в своих воспоминаниях укоряла поэта за малодушие, когда она гордо заявляла ему о том, что ребенок будет не «ихним», а исключительно только ее. Но сразу после гибели Есенина подала исковое заявление в суд о праве на наследство. Анна Изряднова, растившая есенинского первенца – Георгия – даже подумать о подобном не могла. Таким образом, музей поэта Софье Толстой пришлось создавать «по крохам», а значительная часть наследия поэта была утрачена.

Да, Троцкий пролил крокодиловы слезы о «несродности поэта революции» в небольшой статье, прочитанной потом актером Василием Качаловым на вечере, посвященном памяти поэта. Но буквально пальцем о палец не ударил, чтобы остановить поток лжи и клеветы, выливаемый прессой на свежую могилу гения. И, в первую очередь, Николая Бухарина, который после совместной работы с Троцким в Нью-Йорке свято верил ему, а также одного из организаторов расстрела царской семьи Льва Сосновского, своего ярого поклонника.

Являясь одним из инициаторов красного террора, Троцкий рассчитывал благодаря перманентной революции завладеть всем миром и править вечно. Однако пришло время и сам погиб от рук такого же террориста, какими окружал себя. Как не вспомнить Писание: «Посеешь ветер – пожнешь бурю».

Сказанное выше о посещении Есениным Троцкого на первый взгляд не совсем увязывается с письмом поэта Айседоре Дункан от 29 августа 1923 года, которое до недавнего времени ошибочно датировалось исследователями «20 августа», что в некоторой степени смещало хронологию событий в иных книгах. И вот о чем говорилось в письме:

«Дорогая Изадора! Я очень занят книжными делами, приехать не могу.

Часто вспоминаю тебя со всей моей благодарностью тебе. С Пречистенки я съехал сперва к Колобову, сейчас переезжаю на другую квартиру, которую покупаем вместе с Мариенгофом.

Дела мои блестящи. Очень многого не ожидал.

Был у Троцкого. Он отнесся ко мне изумительно. Благодаря его помощи мне дают сейчас большие средства на издательство.

Желаю успеха и здоровья и поменьше пить. Привет Ирме и Илье Ильичу.

Любящий С. Есенин. 29 / VIII 23 Москва»

Как уже говорилось выше, Есенин после возвращения из-за границы решил окончательно порвать с Айседорой. Но по своей мягкосердечности все переносил сроки их встречи в южных городах cтраны, где она была на гастролях и откуда донимала его письмами и телеграммами. В конце концов 13 октября давно любящая поэта Галина Бениславская заставила его послать Айседоре в Ялту такую телеграмму: «Я люблю другую женат и счастлив».

Поэтому не случайно действительные события в письме Айседоре Есениным были приукрашены. Тем более то, что касается встречи с Троцким. Ведь поэт знал, что его почта всегда читается осведомителями.

* * *

В данном случае в письме Есенина Айседоре Дункан нас должна интересовать одна лишь фраза: «Я съехал сперва к Колобову, сейчас переезжаю на другую квартиру, которую покупаем вместе с Мариенгофом».

Кое-кто эту фразу может воспринять как попытку Есенина «замести свои следы», чтобы Айседора не знала, по какому адресу ей нужно теперь посылать ему письма и телеграммы с просьбой приехать к ней. Но поэт не был способен на открытый обман.

А в этой фразе есть весьма серьезная основа. Вот что писал о ней друг Мариенгофа по пензенской гимназии Иван Старцев:

«Вскоре по возвращении из-за границы он разошелся с Дункан, переехал к себе на старую квартиру в Богословском (курсив мой. – П. Р.). Назревал конфликт с имажинизмом и, в частности, с Мариенгофом.

После разрыва с Мариенгофом не пожелал оставаться в общей квартире и перекочевал временно ко мне на Оружейный…

У него не было квартиры…» (С. А. Есенин в воспоминаниях современников. т. 1. С. 417).

Мариенгоф в цитируемом выше его письме Есенину умышленно завуалировал размер совместной их квартиры, называя ее «моей комнаткой». Позже, в своих мемуарах он напишет о том, что та маленькая комнатка, где они спали вместе с Есениным («ванна обетованная»), досталась его сыну Кириллу. Из этого можно было сделать вывод, что у друзей было две комнаты.

Однако жена Мариенгофа – актриса Анна Никритина в своих воспоминаниях проговорилась:

«Я часто бывала у них в доме. Я говорю «у них», потому что Есенин и Мариенгоф жили одним домом, одними деньгами…

В большой коммунальной квартире было у них чуть ли не три комнаты, правда, одна из них – бывшая ванная…» (Есенин и современность. М., 1975. С. 380).

Но тут же Анна Борисовна, будто спохватившись, начинает нагонять туман на свое откровение: «Потом почему-то стало две. Одну очевидно отобрали».

Прожив более пяти лет со своей семьей в этой квартире, она будто бы не помнила, где девалась третья комната. И как можно отобрать часть купленной квартиры? Мариенгоф при своем положении и связях такого ни за что не допустил бы. Уж мог бы в таком случае опять поселить туда Есенина.

Безусловно, для семьи Мариенгофа нужна была квартира. Но не решать же эту проблему опять-таки чисто революционным, большевистским путем – за счет своего ближнего, за счет «лучшего друга». Как будто друг в жилье не нуждается. Как будто не нужна ему работа и все остальное.

Не учитывал Мариенгоф и тот факт, что у родителей Есенина год назад сгорел дом в деревне и ему нужно было помочь им в строительстве нового. Кроме того, и содержать сестру Катю. Ох, не ждал «образоносец» «лучшего друга» из-за границы! Потому и писать ему не хотел.

А ведь конфликта можно было и не допустить. Для этого надо было только совместно, как сообщал Есенин Айседоре, купить ему небольшую комнатку. С помощью средств от кафе, книжной лавки и т. д.

Но Мариенгоф при поддержке Троцкого, Бухарина, дяди-брата Боба, Малкина, Блюмкина, Колобова и иже с ними настолько уверовал в свою силу и вседозволенность, что решительно перестал считаться с тем, кто содействовал его известности среди литераторов. Считая, что перерос Есенина не только в бытовых вопросах, но и в литературных, издательских и иных. У него уже были другие, едва ли не наполеоновские планы. Скорее всего указание на отторжение Есенина он получил от вождей.

Как оказалось, книжная лавка, где работали оба друга, была уже продана, якобы за бесценок. Но вскоре открылась новая, на Кузнецком Мосту, где всеми делами «заворачивал» тот же Д. Айзенштадт, который руководил ранее совместной лавкой.

Выяснилось также, что и в кафе «Стойло Пегаса», слава которого была связана только с именем Есенина, теперь это имя ничего не значит. Главенствует в нем тот же «лучший друг», преуспевающий, самодовольный нэпман Анатолий Мариенгоф. Возле которого прокормиться, как он и другие кормились возле Есенина, никому не удастся. И даже рассчитывать на то, что кому-то раньше принадлежало.

Безраздельно управлял Мариенгоф «Ассоциацией вольнодумцев» и «Гостиницей для путешествующих в прекрасном». Возражений терпеть не мог. Исключением, быть может, являлась только теща, которая, по убеждению Ивана Грузинова, управляла имажинизмом.

Когда же Есенин робко попытался выявить, как в письме Александру Кусикову с теплохода по пути из Америки «на каком он теперь полозу», Мариенгоф тут же продемонстрировал по отношению к нему всю свою кровожадную суть.

Вечером 15 сентября 1923 года непосредственно из «Стойла Пегаса» Есенина доставили в милицию, где на него тут же завели уголовное дело № 1598. Сделано это было по просьбе… официантки кафе Е. О. Гартман. Назавтра она дала такие показания:

«Вчера 15 сентября, около 23 часов в кафе прибыл неизвестный гражданин в нетрезвом виде, который велел официанту подать ему белого вина и пива и во время этой выпивки у него с посетителями произошла ссора во время которой этот неизвестный стал опрокидывать стулья и столы, а также разбил несколько мелкой посуды, тогда я видя это безобразие, вынуждена была позвать ближайшего постового милиционера, при усилии которого неизвестный (курсив мой. – П. Р.) был отправлен в 46 отд. мил.» (Хлысталов, Э. 13 уголовных дел Сергея Есенина. С. 44).

Кто-то может задаться вопросом: «Причем здесь Мариенгоф?»

Да, этот деляга от литературы прекрасно умел загребать жар чужими руками. Но обратите внимание, что в таком маленьком показании официантка «Стойла Пегаса» Гартман аж трижды назвала Есенина «неизвестным». Милицию, конечно, она в заблуждение завела.

Однако откроем книгу Матвея Ройзмана «Все, что помню о Есенине» на странице 45, где можно прочитать следующее: «В 1921 году мы добились, что буфетчицей стала Е. О. Гартман…»

А это значит, что Елена Оттовна на протяжении года до отъезда Есенина за границу работала в кафе «Стойло Пегаса», инициатором открытия которого и совладельцем он был. И знала его великолепно. За прошедшие 42 дня после возвращения из-за границы до этого инцидента Есенин постоянно бывал в кафе и, безусловно, каждый раз встречался с Е. О. Гартман. Выше мы приводили также цитату из книги того же имажиниста Матвея Ройзмана (с. 194), где говорилось о том, что Есенин после возвращения из-за границы беседовал с Е. О. Гартман о выплате его доли доходов сестре Кате, после чего бывшие друзья разругались.

Так что не узнать Есенина Гартман не могла. Другое дело, что за время поездки поэта за границу в «Стойле…» коренным образом изменились порядки. Они стали чисто мариенгофские – каждое его слово воспринималось работниками как приказ. Для Е. О. Гартман, которая из буфетчицы была понижена в должности до официантки, – тем более.

Проявить личную инициативу и сдать в милицию одного из соучредителей кафе, по сути своего начальника, Елена Оттовна, безусловно, не решилась бы. Такой поступок она совершила явно по приказу вельможного нэпмана Анатолия Мариенгофа! В этом была его месть гению. Пусть, мол, тебя ценят и носят на руках любители поэзии, но в «Стойле Пегаса» ты уже никто! Не-из-вест-ный! И твое появление здесь не-же-ла-тель-но!

Примечательно то, что работники милиции ни во время задержания, ни назавтра не допросили свидетелей скандала в кафе, полностью доверившись официантке и завели уголовное дело против известного на всю страну поэта, который к тому же являлся совладельцем этого кафе. Наверняка это был подстроенный, санкционированный на высоком уровне скандал. Месть за скандал в Америке, месть за непочтительность к Троцкому. Месть за гениальность. Месть за «несродность революции». Это было начало целенаправленной травли великого поэта. Такие литераторы– патриоты новым властителям были не нужны!

Вот тогда-то и произошел крупный разговор начистоту между «лучшими друзьями». Есенин не был настолько глуп, чтобы не видеть «откуда растут ноги» у этого инцидента. Всякое он терпел от зарвавшегося нэпмана Мариенгофа, но такого предательства не ожидал. Ведь у него случались, и не однажды, серьезные скандалы в пивных Европы, в том числе и с битьем посуды, но там он в полицию не попадал. Все ограничивалось компенсацией убытков. Тут же его сдали свои работники. Во главе с «лучшим другом», у которого Есенин оказался на пути к болезненно-честолюбивой цели – стать первым поэтом России.

Эта сдача Есенина в милицию, как и следовало ожидать, имела серьезные последствия. 11 октября 1923 года Народный суд Краснопресненского района постановил привлечь поэта к уголовной ответственности по статье 176 Уголовного кодекса и определил день рассмотрения дела 23 ноября 1923 года.

Но 20 ноября его арестовала уже не милиция, а чекисты. Слежка за поэтом, прерванная заграничной поездкой, возобновилась сразу же после его возвращения в Москву. Зная о том, что Есенин в нетрезвом виде очень легко поддавался на всевозможные провокации, «неистовые» и «пламенные» нередко обзывали его, оскорбляли или просто толкали, чтобы вызвать его ругань, а еще лучше – довести дело до скандала. А потом обсуждать его «поведение» на всех перекрестках. Как это было в «Стойле Пегаса» 15 сентября, так получилось и 20 ноября в столовой по улице Мясницкой.

Этот день был особенный. Исполнилось ровно пять лет с момента создания Союза поэтов, у истоков которого стояли имажинисты. И, конечно же, Сергей Есенин. По случаю такой даты готовилось торжественное заседание, где поэт, естественно, был бы в центре внимания.

Однако вспомним пушкинское:

Что пользы, если Моцарт будет жив И новой высоты еще достигнет?

Именно так думали свои, доморощенные Сальери, так думал «лучший друг» Мариенгоф. Для них костью в горле оказался цикл есенинских стихов «Любовь хулигана», посвященный актрисе Камерного театра Августе Миклашевской, который покорил всю читающую публику. И потому Есенину была подготовлена очередная провокация.

Вместе с крестьянскими поэтами Алексеем Ганиным, Сергеем Клычковым и Петром Орешиным (впоследствии расстрелянными!) Есенин зашел в столовую по улице Мясницкой, 28. Они пили пиво и разговаривали между собой. Вскоре они заметили, что сидящий рядом гражданин демонстративно подслушивает их разговор.

– Плесните ему пиво в ухо! – громко сказал Есенин.

Ни слова не говоря в ответ, незнакомец вышел из столовой. Через минуту он возвратился с двумя милиционерами, которые потребовали от Есенина, чтобы он следовал за ними. Друзья поэта, чтобы заступиться за него, пошли вместе.

В 47-м отделении милиции М. В. Родкин, по требованию которого был задержан С. Есенин, заявил, что все эти граждане в столовой вели контрреволюционные разговоры, что двое из них враждебно относятся к советской власти и во всех бедах России винят жидов.

Современные прозападные горе-политики без умолку шумят о кровожадности «вождя всех народов», который едва ли не самочинно хватал неугодных ему людей и тысячами расстреливал их. О том, что эта практика началась сразу после большевистского переворота – никто ни слова. А ведь еще 25 июля 1918 года Ленин с подачи Якова Свердлова подписал декрет о суровой расправе над антисемитами, согласно которому можно было арестовать абсолютно любого человека, если находился какой-нибудь негодяй, давший показания, что он неодобрительно отозвался о действиях большевиков, ВЧК или о евреях, которых было большинство на руководящих постах во всех органах власти и в учреждениях, но особенно в ВЧК.

Так кровавый террор, неустанно воспеваемый А. Мариенгофом, захватил в свои жернова лучшего поэта страны – Сергея Есенина.

Благодаря этой тщательно спланированной провокации Есенин, вместо того чтобы сидеть в президиуме торжественного собрания в Доме поэтов, оказался в ВЧК. Вместе с друзьями. А славу создателей Союза поэтов пожинали Мариенгоф и Шершеневич.

Стараниями помешанных на перманентной революции журналистов «Дело четырех поэтов» имело широкий общественный резонанс. Все газеты взахлеб ругали «литераторов-антисемитов», но более всего грязь лилась на светлую голову Есенина. Ему припоминали пьяные скандалы и в «Стойле Пегаса» 15 сентября, и у Мани-Лейба.

Приехали обвинители даже из Америки, что явно свидетельствовало об организованности травли русского гения-патриота. Его приучали бояться милиции, что и сейчас многие исследователи, особенно западные, выдают чуть ли не наследственной болезнью Есенина.

Защитил поэтов товарищеский суд литераторов, которые в большинстве своем выступили с осуждением гнусной провокации. Особенно вескими аргументами явились выступления литераторов-евреев: В. Львова-Рогачевского, А. Эфроса, А. Соболя, В. Полонского (Гусина) и других, которые подчеркнули, что за многие годы знакомства и дружбы с поэтами не ощущали у них чувства антисемитизма.

И только от «лучшего друга» Анатолия Борисовича Мариенгофа и главного теоретика имажинизма Вадима Габриэлевича Шершеневича Есенин не дождался абсолютно никакой поддержки. Впрочем, златоуст Шершеневич, при желании, смог бы защитить поэта один. Но зависть к таланту собрата по образу удержала его.

Газета «Рабочая Москва», как и все остальные, продолжавшая травлю поэтов после решения товарищеского суда, в № 279 от 12 декабря так высказалась относительно обвинительной речи «образоносца»:

«Поэт Мариенгоф, близко знающий Есенина, подчеркивает, что последний в этом году совершенно спился, близок к белой горячке и не может быть рассматриваем и судим, как нормальный человек. Его просто нужно лечить».

Однако эта газета умолчала о том, что Мариенгоф тоже обвинил Есенина в антисемитизме.

От такого коварства «лучшего друга» действительно трудно было остаться в нормальном состоянии и обойтись, если не без помощи, то хотя бы без «заступничества» врачей. Потому что выдержать подобную травлю «кукишей» всеми газетами было невозможно.

Притом одно дело, когда этим занимались троцкистские прихвостни Сосновские Безыменские, Волины, Родовы, Лелевичи, Авербахи, Ингуловы, Крученыхи и прочие, но совсем другое, когда к этой гнусной своре подключился самый маститый фельетонист «Правды», еще совсем недавно вполне дружески относившийся к Есенину – Михаил Кольцов (Фридлянд).

В свое время автору этих строк довелось защищать дипломную работу в университете по творчеству названного фельетониста. И хотя она была единодушно оценена на «отлично», в исследовании был допущен существенный пробел. А именно – не была обнаружена публикация Михаила Кольцова по «Делу четырех поэтов». А его выводы и сравнение оказались куда серьезнее других.

Ругая еврейских интеллигентов, «берущих под свою защиту антисемитов», фельетонист сравнил мюнхенскую пивную, где «провозглашено фашистское правительство Кара и Людендорфа» с московской пивной, в которой «основано национальное литературное объединение “Россияне”».

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Вот тебе, Есенин, и альманах «Россияне», с идеей о выпуске которого ты ходил к Троцкому!

Непоследовательность Троцкого в отношениях с людьми проявлялась нередко. Как с политиками в дореволюционное время, так и с командирами в годы гражданской войны. Именно за эту черту характера Ленин обозвал его Иудушкой.

После отказа Есенина «плясать под дудку» вождя, он тут же ощутил на себе его гнев.

Но во всей этой гнусной истории травли Есенина как ярого антисемита, начавшейся после скандала у Мани-Лейбы и не прекращающейся до смерти поэта, есть один удивительный нюанс. Начиная с 1927 года, когда в стране с подачи Бухарина развернулась борьба с «есенинщиной» и до ее завершения в послевоенное время, никто ни словом не обмолвился об антисемитизме Есенина.

Обвиняли во всех мыслимых и немыслимых грехах, но не в этом. Выходит, что антисемитом поэт все-таки не был!!!

Жестокая травля поэта в печати, два открытых уголовных дела, положение бездомного бродяги, отказ многих изданий печатать стихи, необходимость помогать родителям в строительстве дома в деревне взамен сгоревшего, забота о сестре, о собственных детях – резко сказались на его здоровье. 17 декабря 1923 года Есенин вынужден был лечь в профилакторий профессиональных заболеваний имени Шумской (Полянка, 52).

Как загнанный зверь, поэт готов был на последний шаг. Он пишет статью (своего рода завещание) «Россияне»:

«Не было омерзительнее и паскуднее времени в литературной жизни, чем время, в которое мы живем. Тяжелое за эти годы состояние государства в международной схватке за свою независимость случайными обстоятельствами выдвинуло на арену литературы революционных фельдфебелей, которые имеют заслуги перед пролетариатом, но ничуть перед искусством.

Выработав себе точку зрения общего фронта, где всякий туман может казаться для близоруких глаз за опасное войско, эти типы развили и укрепили в литературе пришибеевские нравы.

– Рр-а-сходись, – мол – так твою, так-то. Где это написано, чтобы собирались по вечерам и песни пели?

Некоторые типы, находясь в такой блаженной одури и упоенные тем, что на скотном дворе и хавронья сходит за царицу, дошли до того, что и впрямь стали отстаивать точку зрения скотного двора. Сие относится к тому типу, который часто подписывается фамилией Сосновский».

Не обходит вниманием в этой статье С. Есенин и «любимого им», по мнению многих, вождя Льва Троцкого: «Уже давно стало явным фактом, как бы ни хвалил и не рекомендовал Троцкий разных Безымянских (так! – П. Р.), что пролетарскому искусству грош цена, за исключением Герасимова, Александровского, Кириллова и некоторых других, но и этих, кажется, «заехали», как выражается Борис Волин, еще более кретинистый, чем Сосновский.

Бездарнейшая группа мелких интриганов и репортерских карьеристов выдвинула журнал, который наз(ывается) «На посту».

Но, немного поостыв, Есенин оставляет эту статью неоконченной. Ведь все равно ее здесь ни в одной газете или журнале не опубликуешь. А за границей? Так все его письма читаются и подобную крамолу туда не выпустят. И если уж на заседание товарищеского суда литераторов по «Делу четырех поэтов» специально явились «товарищи» из Америки, статью для чекистов они перешлют обязательно. Народ об этом и не узнает, а ему отвечать придется. Уж такая она – свобода, завоеванная россиянами в ходе большевистского переворота и гражданской войны.

Лечение в профилактории затянулось почти на два месяца. К концу этого срока Мариенгоф выпустил третий номер «Гостиницы для путешествующих в прекрасном».

Есенин не хотел участвовать в журнале, но его «лучший друг» знал, что читателей привлекают больше всего публикации, так или иначе связанные с именем их любимого поэта, и его стихи. И потому под общим заголовком «Москва кабацкая» поместил три стихотворения Есенина: «Я усталым таким еще не был…», «Мне осталась одна забава…» и «Да! Теперь решено. Без возврата…»

Только расположил не на открытие журнала, как делал это раньше, а в конце его. На первом же месте красовалась словесная эквилибристика Мариенгофа. И на обложке журнала список постояльцев «Гостиницы…» был составлен не по первым буквам фамилий, как принято, а по первым буквам имен, в результате чего Анатолий оказался на первом месте.

Даже такой болезненно-детской манипуляцией Мариенгоф стремился возвыситься над остальными авторами журнала, и тем самым еще раз унизить Есенина, поместив его стихи «на задворках», будто самые слабые в номере.

По большому же счету Мариенгоф решил раз и навсегда отмежеваться от того, что прочнее многого иного связывало бывших друзей, – продать кафе «Стойло Пегаса». Чтобы затем, чисто по-нэпмановски, открыть другое. Как раньше это ему удалось сделать с книжным магазином, оставив Есенина ни с чем.

Но для скрытности операции надо было окончательно отвадить Сергея от кафе. А «провернуть» это можно уже известным способом – очередной провокацией. Таковая была организована 8 февраля 1924 года.

Вот какие показания дал поэт в милиции на сей счет:

«В кафе “Стойло Пегаса” никакого скандала я не делал, хотя был немного выпивши. Сего числа около 2-х часов ночи я встал от столика и хотел пойти в другую комнату, в это время ко мне подошел какой-то неизвестный мне гражданин и сказал мне, что я известный скандалист Есенин и спросил меня: против ли жидов я или нет, на что я выругался, послав его по матушке, и назвал его провокатором. В это время пришли милиционеры и забрали меня в 46 отделение милиции».

Неизвестным, который спровоцировал Есенина на нецензурную брань, оказался некий Семен Майзель. Он же и вызвал милицию, чтобы отвести поэта в отделение.

Допрошенная в качестве свидетеля уже известная нам Е. О. Гартман, работница «Стойла Пегаса», показала:

«Гр-н Есенин был действительно в кафе, делал дебош, ругался неприличными словами по адресу гр. Майзель, и в конце концов его пришлось при помощи милиционеров отправить в отделение».

Заведенное по данному случаю «Дело № 255», из 46-го отделения милиции передается в Краснопресненский нарсуд, где присоединяется к двум предыдущим и назначено к слушанию на 28 февраля. Дается также указание правоохранительным органам арестовать Есенина и держать под стражей до начала судебного заседания. Однако поэт уже оказался в Шереметьевской больнице. Его морально убило очередное предательство подчиненной Мариенгофа Е. О. Гартман, которую тот наверняка поощрил за первую сдачу Есенина в милицию.

Но удивительное дело. Если после первых двух провокаций и особенно после второй, газеты, как взбесившиеся псы, без умолку тявкали на поэта, на этот раз ни одна из них не обратила внимания на новое «Дело», заведенное против Есенина.

Не говорит ли это о том, что нынешняя провокация была организована в отличие от первых «малыми силами» и носила локальный характер? Мариенгоф таким образом отвоевывал последний бастион – «Стойло Пегаса».

Выйдя из больницы, Есенин спешит скрыться от московской милиции в Ленинграде. Именно там он узнает, что «Стойло Пегаса» якобы обанкротилось и продано, а Мариенгоф открывает в самом «Метрополе» свое кафе «Калоша». К тому же собирается с женой на все лето уехать на отдых в Париж. А такую поездку надо заслужить! Ведь если бы не Айседора, Есенин за рубеж попасть не смог бы.

Наконец-то Есенин окончательно прозрел по отношению к «лучшему другу». И вот что он пишет Галине Бениславской:

«Да! Со “Стойлом”» дело не чисто. Мариенгоф едет в Париж. Я или Вы делайте отсюда выводы. Сей вор хуже Приблудного. Мерзавец на пуговицах – опасней, так что напрасно – радуетесь – закрытию. А где мои деньги?

Я открывал Ассоциацию не для этих жуликов».

Таким образом «Мерингоф» в последний раз по-крупному «покормился возле Сергея». Вернее, за его счет. Возле его славы «кормился» и позже, в конце 20-х, трижды выпустивши пресловутый «Роман без вранья». А «греется» возле нее до сего времени.

Не глядя на свое трудное финансовое положение, 7 апреля 1924 года Есенин пишет в правление Ассоциации вольнодумцев письмо с такими строками: «…в журнале же “Гостиница” из эстетических чувств и чувств личной обиды отказываюсь участвовать окончательно, тем более что он мариенгофский» (С. Есенин в стихах и жизни: письма. Документы. М., 1995. С. 133).

«Кормиться» даже своим прекрасным трудом в «мариенгофском» журнале Есенин не захотел. Безусловно, и ради того чтобы журнал и имажинизм в целом окончательно утратили свою известность, которая держалась на имени лучшего поэта России.

Расчет Есенина оказался пророческим. Выпущенный без его участия четвертый номер «Гостиницы для путешествующих в прекрасном» абсолютно никого не заинтересовал. И потому при всей амбициозности имажинистов Мариенгофу пришлось его закрыть.

Вот что писал по этому поводу М. Ройзман в своей книге на С. 227:

«После выхода четвертого номера Грузинов ругался:

– Банный номер! Настоящий банный номер!

– Но ведь ты член редколлегии!

– Мариенгофа не переспоришь!

– Почему?

– Хочешь знать правду: теща Мариенгофа управляет имажинизмом!

…Конечно, четвертый номер «Гостиницы» был более чем неудачный».

Как в сборнике «Явь» и в предыдущих номерах журнала, Мариенгоф прежде всего заботился о саморекламе. Здесь он поместил и свои разглагольствования по самым различным вопросам, и вклеенный свой портрет, где он был изображен в цилиндре, и хвалебный панегирик Бориса Глубоковского о его Боттичелиевском рисунке лица, стальных глазах и дорожке пробора, как линия железной дороги, где волосок к волоску, совсем не такой, как на «растрепанной головушке Сергея».

Не обошелся «лучший друг» и без очередной подлости против гения. Отлично зная о том, что Есенин работает над альманахом «Вольнодумец», естественно, без участия Мариенгофа, «образоносец» поместил в конце номера сообщение о выпуске с 1-го сентября своего собственного «Вольнодумца».

От такой наглости Мариенгофа Есенин, по свидетельству М. Ройзмана, «пришел в негодование» и передал письмо такого содержания:

«Всякое заимствование чужого названия или чужого образа наз(ывается) заимствованием открыто. То, что выдается в литературе за свое, наз(ывается) в литературе плагиатом.

Я очень рад, что мы разошлись. Но где у Вас задница, где голова, понять трудно. Неужели Вы не додумались (когда я Вас вообще за этот год игнорировал), что, не желая работать с Вами, я уступлю Вам, как дурак то, что было названо не мной одним, а многими из нас.

Уберите с Ваших дел общее название «Ассоциация Вольнодумцев», живите и богатейте, чтоб нам не встречаться и не ссориться. 24/ VIII – 24 С. Есенин».

Запомним для себя есенинские слова: «Я Вас вообще за этот год игнорировал». То есть почти со дня своего возвращения из-за границы – 3/ VIII – 1923 года.

* * *

Потерпев фиаско на журнально-литературном фронте, самотитулованный вождь «образоносцев» свое основное внимание по-нэпмановски, сосредоточил на работе кафе «Калоша». Оно приносило гораздо больший доход, чем журнал. А приготовленные его поварами ростбифы под фирменным названием «Мариенгоф», пользовались большей популярностью, чем так называемая стихотворная кровоточащая стряпня этой Мясорубки. Прирожденный деляга нашел свое призвание. И был вполне этим доволен. До окончания нэпа, о котором он жалел всю оставшуюся жизнь.