В один из предзимних дней 1918 года Cергей Есенин отправился на прием к заведующему издательством ВЦИК Константину Еремееву. В канцелярии издательства к нему подошел щегольски одетый высокий молодой человек, внешне очень напоминающий Леонида Каннегисера и представился: «Поэт Анатолий Мариенгоф». При этом добавил, что работает здесь литературным секретарем, давно увлечен его поэзией и весьма рад такой неожиданной встрече.

Каждому творческому человеку приятно беседовать со своими поклонниками. Тем более, если этот поклонник так похож на твоего друга и служит у такого влиятельного чиновника, каким был К. Еремеев. Потому Есенин уделил молодому человеку достаточно внимания. А тот в знак благодарности пообещал замолвить слово при решении в издательстве возникающих у Есенина вопросов. Его сугубо барская самоуверенность, умение держать себя в разговоре с незнакомыми людьми не оставляли сомнения в том, что он и на самом деле может быть полезен поэту.

Каким же образом наш «нижегородский клад» с троечным аттестатом Пензенской восьмиклассной гимназии вдруг очутился в канцелярии заведующего издательством ВЦИК в Москве?

Благодаря все той же деловой хватке, унаследованной им от отца, которая, кстати, была присуща и другим его родственникам, а главное – благодаря так называемой революционной ситуации.

В стране поменялась власть. На смену царским чиновникам, которые годами и десятилетиями после вузов продвигались по административной лестнице, пришли совсем иные люди – без дипломов, без чести и морали, но с опытом революционно-разлагающей работы, тюремными обычаями, с неуемными амбициями и страстным желанием разрушить все «до основанья, а затем» построить новый мир, где «человек человеку – брат».

Но родных братьев у захвативших власть для управления такой страной оказалось недостаточно. И потому следом за ними в столицу «на ловлю счастья и чинов» из больших и малых городов, поселков и местечек потянулись не только братья, но и кузены и кузины, племянники и племянницы, сваты и шурины, друзья и знакомые, а также знакомые знакомых. Именно тогда и появилась определяющая принцип подбора кадров во все годы советской власти поговорка: «Блат сильнее Совнаркома». Морально разлагающая народ.

Старая интеллигенция тысячами высылалась за границу, освобождая молодым, заявившим о своей преданности Октябрю людям, не только свои кабинеты, но и дома, квартиры. Князья и бароны бежали первыми. Кто успел. Не сладко приходилось и обычным обедневшим дворянам, купцам, разночинцам. Из тех, кто не имел родственников среди представителей новой власти. Как у Мариенгофа.

Здесь мы процитируем его «Роман с друзьями» (Октябрь. 1965. № 10. С. 98–99):

«Родственников у нас, слава Богу, кот наплакал, – говорил отец. От него и я унаследовал равнодушие к родне, близкой и далекой. Но Боба, моего “кузена” (как называла его наша “аристократка”), отец любил. Я тоже. И было за что! Собственно говоря, Боб приходился мне двоюродным дядей. Но так как он был немногим старше меня, я называл его не “дядя Боб”, а просто “Боб”. Это его устраивало. Сказать кое-что о “братце” совершенно необходимо, и не только потому, что на первых порах он сыграл значительную роль в моей судьбе, но и потому, что сам он был существом интересным.

Начну с того, что он был “счастливым человеком”…

Еще в Нижнем, в пору своей ранней юности, Боб крепко подружился с Яковом Свердловым. Говорят, с кем поведешься, от того и наберешься. Ну, мой братец и понабрался “от умного Яши завиральных большевистских идей”, как говорили наши буржуазные родственники.

При Керенском Боб со всем пылом примкнул к большевикам. А после Октября стал главводом, то есть почти народным комиссаром водного транспорта. Переехав в Москву, он обосновался во 2-м Доме Советов – в бывшей гостинице “Метрополь”.

В его роскошный номер-люкс я и явился прямо с Рязанского вокзала. В левой руке у меня был фибровый чемодан, а в правой – тюк с экземплярами драгоценного “Исхода”, аккуратнейшим образом зашитого в новенькую мешковину.

– Ого!. – воскликнул Боб. – Что это, пензюк, ты припер?

– Книги.

– Какие книги? – спросил он упавшим голосом.

– Альманах.

– Какой альманах?

– “Исход”.

Вынув из чемодана авторский экземпляр на веленевой бумаге, я протянул его Бобу и сказал:

– Эх, темнота, темнота!.. На, читай. Просвещайся.

Он ухмыльнулся:

– Да ты, пензюк, у меня нахал! Одобряю (курсив мой. – П. Р.).

Налюбовавшись нелепой обложкой, стал перелистывать альманашек.

– Значит, пензюк, у тебя в мешке этот же идиотский “Исход”?

– Конечно.

– А я думал, картошка, – сказал он грустно.

И глубоко вздохнул. Дело в том, что у Боба с детства был прекраснейший аппетит…»

После того как «почти народный комиссар» наелся хлебом со сливочным маслом новоиспеченного москвича, он прочитал пензенские стихи своего родственника, обозвал их «этакой ерундистикой» и сразу предложил ему соответствующую работу.

Процитируем опять самого Мариенгофа, чтобы убедиться, как легко это делалось:

«…я тебя сосватаю к дяде Косте. Это его партийная кличка. Он, видишь ли, был первым нашим комендантом Петрограда. Храбр до черта! А теперь дядя Костя заведует издательством ВЦИК. Вот ты и пойдешь к нему на работу. Посоветую сделать тебя литературным секретарем. Дядя Костя – такой храбрец, что, наверно, и стихи твои напечатает.

– Спасибо, Глухомань. Сосватай.

Пережив томительный день, послезавтра я уже сидел за дубовым письменным столом, реквизированным у какого-то действительного статского советника. Большие зеркальные окна издательства ВЦИК выходили на Тверскую, близ Моховой. Так как я был поэт, дядя Костя распорядился посадить меня у окна, сказав при этом: “Пусть любуется на нашу революционную жизнь и пишет о ней стихи”. Я действительно все служебное время либо этой жизнью любовался, либо “творил”».

И, правда, хорошая работа! Вдохновляющая. Тем более, когда и живешь не на чердаке, как Есенин. Впрочем, процитируем еще раз этого пензюка, но уже из «Романа без вранья» (Как жил Есенин: мемуарная проза. Челябинск,1991. С. 33):

«Первые недели я жил в Москве у своего двоюродного брата Бориса (по-семейному Боб) во 2-м Доме Советов (гост. “Метрополь”) и был преисполнен необычайной гордости.

Еще бы: при входе на панели матрос с винтовкой, за столиком в вестибюле выдает пропуска красногвардеец с браунингом, отбирают пропуска два красноармейца с пулеметными лентами через плечо. Красноармейцы похожи на буров, а гостиница первого разряда на таинственный Трансвааль. Должен сознаться, что я даже был несколько огорчен, когда чай в номер внесло мирное существо в белом кружевном фартучке».

Рассказом о своем житье и работе Мариенгоф дал Есенину богатую пищу для размышлений: стихи пензюка, конечно же, абсолютно бездарные. Но такому выскочке сказать это в лицо не хочется. Как-то само вырвалось слово «лихо!» Вот и пусть понимает, как хочет. И «творит» дальше. Ведь все равно никакой другой работой его не загружают. Хвалит мои стихи. Образы в них нравятся. Но их многие хвалят, а что толку? Живу, как бездомный. Да того и гляди арестуют, а то и расстреляют за дружбу с Леней Каннегисером. Или в армию забреют. Мариенгофа, небось, не мобилизуют, хотя вокруг всех гребут подряд. Пробиться на страницы газет и журналов трудно стало. Те, где это легко было сделать, закрыты. Да и посидеть, поработать негде.

И как все-таки он чем-то похож на Каннегисера! Но не скажешь ведь ему об этом. И никому – тоже. А при таком его родственнике, если вдруг «загребут» в ЧК, заступиться сможет. Говорит, что с Бухариным в первый же вечер по приезде в Москву познакомился. И не без участия того сюда на работу устроили. Пожалуй, если с таким дружить, смелее вести себя можно. Да вот еще и про издание сборника стихов разных поэтов говорит. Почему бы и мне не поучаствовать? Что я теряю? И популярности не поубавится, и гонорар заработаю…

При следующей встрече Есенина с Мариенгофом они вместе зашли к Константину Еремееву. И вот как об этом новый знакомый рассказывает в «Романе с друзьями»:

«Значится… (Константин Степанович говорил “значится” вместо “значит”). Значится, объявляйте, Анатолий, великий набор. – И запыхтел трубкой. – Набор своих башибузуков.

И еще подымил.

– Я, значится, ребята, решил издать сборником ваш рык.

Несколько позже я предложил назвать этот рык “Явью”.

– Согласен! – сказал Константин Степанович…»

Потом в разговоре с Есениным Мариенгоф высказал свое пожелание опубликовать в сборнике в первую очередь стихи тех авторов, которые пишут образно, с большим количеством “имажей”, как выразился он. Расспрашивал о поэтах – «образниках», высказал пожелание познакомиться с ними лично. Спрашивал совета, не организовать ли им свою литературную группу, в которую могли бы объединиться такие поэты.

Есенин прекрасно понимал, что такие идеи не могли сами по себе прийти в голову этого юного барчука. Даже при всей его амбициозности. Ведь «это юное дарование» еще не опубликовало ни одного стихотворения в московской прессе, а уже сразу ведет разговор о выпуске сборника стихов, создания своей поэтической группы. Безусловно, все это исходит от его больших покровителей во властных кабинетах. Но здесь желания Есенина и Мариенгофа во многом совпали.

Есенина-полусироту воспитала улица. В деревне с утра до ночи он находился в кругу сельских мальчишек, затевая всевозможные игры, выполняя ту или иную работу или присматривая за сестренкой Катей. Затем учеба вдали от дома, в Спас-Клепиковской учительской школе. И везде он был окружен друзьями. По своему характеру он не являлся домоседом. К тому же сейчас у Сергея не было никакого угла, где он мог бы уединиться.

Потому у Есенина вполне естественным было желание объединиться с друзьями в какую-нибудь группу, выживать в которой легче. И печататься, и создавать себе имя, организовывая вечера-встречи с читателями. Немного ранее он пытался объединить вокруг себя группу крестьянских поэтов в составе Сергея Клычкова, Петра Орешина, Алексея Ганина и др. Однако в революционном Пролеткульте эту инициативу решительно отвергли.

Низко кланяться властям Есенин никогда не собирался. Даже в 1916 году, когда ему, военному санитару, перед встречей с императрицей полковник Ломан предлагал написать подборку верноподданнических стихотворений. Но и становиться в позу при теперешнем положении в России тоже не хотелось. К тому же это было просто опасно.

В царские времена рисковать он ничем не мог, кроме своей репутации. Сейчас же вполне мог лишиться головы.

И опять вспоминается абсолютно беспринципный и переменчивый, как флюгер, Демьян Бедный. В свое время тот писал:

Звучит моя лира, Я песни слагаю Апостолу мира Царю Николаю!

А теперь, пораженный болезнью кровавой эпохи, лакейничает у новоявленных вождей. Своими агитками разжигает классовую вражду, насмехается над историей России, ее народом, православием. Поселился в Кремле и, наверное, считает, что совесть его чиста.

У Есенина она именно чиста. И потому у него нет ни кола, ни двора. Сам по чердакам в Москве скитается, а жена с маленькой дочуркой в Орле, в ее родительском доме. И никаких перспектив. А отец с двенадцати лет в мясной лавке у купца работал, и почти все время жил в многолюдной «холостяцкой» комнате. Да вот голод навалился, что и торговать нечем. Пришлось ни с чем уехать домой в деревню. А сыну пока что и до «холостяцкой» комнаты дослужиться не удается. Зато честен. И опять вспоминается пословица, недавно услышанная во время поездки в родное Константиново: «Честен бык, так он сеном сыт».

В то время в России существовало несколько поэтических групп. Символисты, акмеисты, ничевоки… Но самой сильной из них была группа футуристов. Благодаря тому что в нее входили талантливые поэты Велимир Хлебников, Владимир Маяковский и Василий Каменский. Революционного задора у них было еще предостаточно, и они пытались завладеть умами всей читающей публики, для чего нередко устраивали литературные вечера. Стреножив введением жесткой цензуры литераторов старой школы, большевистское правительство поставило их перед убийственной дилеммой – или принимать, подобно Демьяну, новую власть, воспевая кровавую бойню во имя светлого будущего, или, чтобы не умереть с голоду, уехать за границу.

Футуристов правительству с помощью вездесущего наркома по просвещению Анатолия Луначарского все больше и больше удавалось подмять под себя. Но оставалась еще значительная часть молодых литераторов, которые видели в футуризме чуждое народу, заумное течение, и о сотрудничестве с ним даже не помышляли. А оставлять их вне своего поля зрения большевикам не хотелось.

Наоборот, они стремились оказывать на этих литераторов активное влияние, а при возможности вовлечь их если не в Пролеткульт, то хотя бы в борьбу с представителями старой школы. Это входило в планы культурной революции в стране, проповедующей наряду с коллективными формами собственности и коллективное творчество. Однако, кому доверить такое нелегкое дело? Здесь нужен свой, преданный человек. Как племянник Боба, Мариенгоф.

Главный идеолог партии Николай Бухарин, пробежав глазами по пензенскому альманаху А. Мариенгофа в момент их первой встречи и найдя его «никогда невиданной ерундой», не мог полностью доверить все дело только ему. Ведь кто в Москве знает этого пензюка, и кто пойдет за ним в какое-то непонятное литобъединение? Новой группе нужен был хотя бы один известный талантливый поэт. И чем ярче будет его талант, тем большее количество литераторов он сможет объединить вокруг своего имени.

Среди молодых именно таким был Сергей Есенин. И власти сделали ставку на него. Звонкоголосого, до глубины своей нежной души влюбленного в отчий край, мятущегося и… неустроенного. Мариенгоф в этой сложной игре должен был выступить в роли привлекательного ангела-искусителя.

Не меньше, чем вождей, устраивал этот вариант и вчерашнего пензюка-троечника Анатолия Мариенгофа. Ему, беспредельно честолюбивому, льстило то, что он сможет постоянно находиться в обществе уже широкоизвестного и уважаемого им поэта Сергея Есенина, а также других литераторов, что они в какой-то степени даже будут зависимы от него. Ну, например, правом участия в выпуске первого их совместного поэтического сборника. Ведь отбор стихов для «Яви» поручен именно ему. А как это возвышает его в глазах всех литераторов!

Однако совсем не так быстро, сломя голову, как представил в своем «Романе без вранья» А. Мариенгоф, бросился Сергей Есенин в объятия вождей. Хотя до объятий дело так и не дошло. Но лояльность к власти поэт начал проявлять. Правда, значительно позже. Уже к концу кровавого 1918 года. Осенью же его, вконец отощавшего, журналист Лев Повицкий, любящий есенинскую поэзию, на несколько недель увез из голодающей Москвы в Тулу, к своему брату, во владении которого находился небольшой заводик по производству пива. Там поэту, как и его другу Сергею Клычкову, удалось хоть немного поправить свое здоровье.

Мариенгоф в это время получал неплохое жалованье за бесцельное просиживание возле окна в канцелярии издательства ВЦИК и безбедно жил со своим «двоюродным братом-дядей» в люксе гостиницы «Метрополь», куда, как мы помним, прямо в номер «мирное существо» приносило чай.

«В начале зимы, – пишет А. Мариенгоф в «Романе с друзьями», – Боб переселил (курсив мой. – П. Р.) меня со всеми моими “Исходами” в отличную комнату на Петровке к каким-то интеллигентным буржуям, которые решились сами предусмотрительно уплотниться: “Дальше, мол, будет еще хуже, и проклятые большевики в нашу квартиру водворят совсем уж черт знает кого”…»

Надеемся, внимательный читатель заметил, что похожая на эту цитата уже была использована в одной из предыдущих глав. Но там речь шла не только об Анатолии, но и о его друге по Пензенской гимназии Молабухе. К этому несоответствию мы вернемся позже, а сейчас нам важно подчеркнуть место и примерное время подготовки Декларации имажинистов. Ведь именно со дня ее опубликования можно говорить о рождении нового литературного течения в России. Поэтому цитируем «роман» дальше:

«Распаковать фибровый чемодан и запихать под кровать остатки “Исхода” было недолго. И сразу я пригласил к себе на новоселье Есенина, Шершеневича и Рюрика Ивнева. Всем троим я написал одно и то же: “Приходите в субботу вечером. Надо окончательно договориться об имажинистском манифесте. Время не терпит. “Советская страна” обещает его напечатать в ближайшем номере».

Этой цитатой прежде всего подтвердим нашу догадку о том, что инициатива создать имажинизм исходила из самых верхов. Мариенгоф, стараясь оправдать доверие власть предержащих, как мы теперь говорим, «достал» будущих членов нового литературного течения, и они в принципе не противились. Но собраться им вместе, чтобы обсудить свою платформу, наметить перспективы, было негде.

Есенин не имел ни квартиры, ни рабочего места. В канцелярии издательства ВЦИК, где числился работающим Анатолий, собраться нельзя, так как кроме его стола, по свидетельству Мариенгофа, «в длинной комнате таких же столов стояло примерно семь-восемь». Рюрик Ивнев, будучи секретарем наркома просвещения Анатолия Луначарского, в рабочее время постоянно занят. Вадим Шершеневич вести друзей в отцовские хоромы, видимо, не захотел. Да и решать такой вопрос лучше было за чашкой чая в спокойной обстановке, без посторонних ушей.

Вот «дядя-брат» Боб и потеснил добровольно-принудительно не какого-то «недорезанного буржуина», а обыкновенного инженера, чтобы поселить у него потомка столбовых дворян Хлоповых (с претензией на остзейское баронство) Анатолия Мариенгофа вместе с другом из Пензы Григорием Колобовым, которого по причине его тайной службы «романист» конспиративно называет Молабухом.

Устроившись в коммунальной квартире, Мариенгоф сразу же зовет на новоселье своих будущих друзей – соратников по имажинизму. Как того требуют «сверху». Не зря же в его пригласительной записке есть фраза: «Время не терпит».

Власти торопились как можно скорее дать бой литераторам «старой школы». Но дать его не со стороны никому неизвестного «пензюка» А. Мариенгофа, а целой группы литераторов во главе с широкоизвестным молодым поэтом Сергеем Есениным.

Очень точную оценку происходящего дал впоследствии в своих воспоминаниях известный литератор-эмигрант Вячеслав Ходасевич. Он писал: «…вся имажинистская школа… затащила к себе Есенина, как затаскивают богатого парня в кабак, чтобы за его счет кутнуть…»

К сожалению, «кутнуть» имажинисты собирались за счет Есенина не один раз, а «кутили» несколько лет. И этот «кутеж» отдается в репутации Есенина до сего времени.

Но для того чтобы заявить о новом течении в литературе, нужна была какая-то программа, манифест или декларация. Есенин, закончивший незадолго до того работу над литературоведчески-философской статьей «Ключи Марии», мог предложить ее в качестве основы для такого документа. Тем более что в ней велась речь о метафоре, которая, по утверждению Есенина, всегда была одним из основных условий художественного произведения, начиная с «Песни Песней» царя Соломона, древнерусских летописей и кончая стихами лучших современных авторов.

Это отвечало и желаниям новых друзей Есенина, жаждавших утверждать своей поэзией главенство образа, называемого ими на французский манер – имажем. Здесь их желания совпадали. Но что касается идеологических постулатов о партийности литературы, Есенин был непреклонен. В его «Ключах Марии» это выражалось следующим образом:

«Вот потому-то нам так и противны занесенные руки марксистской опеки в идеологии сущности искусств. Она строит руками рабочих памятник Марксу, а крестьяне хотят поставить его корове…»

Вождей партии, и в первую очередь Льва Троцкого, такой вариант программы, безусловно, удовлетворить не мог. Это понимал и сам Есенин, и даже Мариенгоф. Не говоря о Шершеневиче, который абсолютно по-иному видел задачи нового литературного течения. Отторгнутый Маяковским от футуризма, он прежде всего стремился получить в имажинизме для себя надежную трибуну для острой полемики со своими бывшими единомышленниками, продемонстрировать личную значимость в новой группе. Что же касается теории, то даже понятия о роли поэзии у него были совсем иные, чем у Есенина. Каждое стихотворение ему виделось как каталог образов, в чем этого закаленного в дискуссиях литературного теоретика полностью поддерживал Мариенгоф.

По свидетельству последнего, Есенин поручил Вадиму Шершеневичу написать манифест, который впоследствии будет назван декларацией:

– Ты, Вадим, газетчик, стало быть, тебе и пишущая машинка в зубы. Сегодня ночью выстукай на ней наш манифест.

Мариенгоф, как всегда, солгал. При всем его желании как можно скорее выполнить указание властей, он вряд ли мог «вдохновить» Есенина на такое твердое решение – заставить Шершеневича за ночь написать манифест, не давая никому в доме спать стучанием пишущей машинки. Ведь все равно назавтра сдавать его в газету никто не собирался, потому что это было, по словам Мариенгофа, в начале зимы, а первый номер газеты «Советская страна» вышел только 27 января 1919 г. Декларация же была опубликована в ней лишь 10 февраля. Если же Шершеневичу и в самом деле пришлось в срочном порядке за ночь «отстукать» декларацию, чтобы успеть сдать ее в редакцию для опубликования, значит, с полной уверенностью можно говорить, что Есенин познакомился с Мариенгофом не в августе 1918 года, как настойчиво утверждал последний, а в январе 1919 года.

Судя по словам самого же Мариенгофа, который привез в Москву полный фибровый чемодан и мешок с «Исходом», этот альманах был издан за средства авторов. И хотя мнимый барон утверждает, что, «вынув из чемодана авторский экземпляр на веленевой бумаге, я протянул его Бобу», верить этому нельзя. Авторские экземпляры в таком количестве издательствами не выдаются. В мешки и чемоданы можно грузить только изданное за свои деньги.

Но главный аспект лжи заключается в другом. Мариенгоф во всех своих «бессмертных романах» старался (как некоторые его адвокаты и сейчас!) показать свою главенствующую роль в создании имажинизма. Начиная от идеи и кончая основой теории. Не говоря о воплощении «каталога образов» в жизнь. Без тени смущения он заявляет о том, что имажинистом стал еще в Пензе, а изданный в 1918 году вместе с Иваном Старцевым «Исход», стал первым в России имажинистским сборником.

В таком случае как можно неумелую стряпню Мариенгофа из этого альманашка, к которой он и сам потом относился с иронией, считать первой имажинистской, если Шершеневич имел к тому времени два официально изданных сборника стихов, а Есенин – три! Кроме того, ни в «Исходе», ни в книгах Вадима и Сергея слово «имажинизм» не употреблялось. Оно еще и не было придумано. Но Шершеневич двумя годами раньше в своей книге «Зеленая улица» называл себя «имажионистом». А слово «имажинист» появилось только в декларации, «отстукать» которую за ночь на машинке Есенин поручил не Мариенгофу, а Шершеневичу. При живом-то «основоположнике» из Пензы! Невероятно!

Скрыть этот факт Мариенгоф не может и поэтому объясняет ситуацию, выгораживая себя. Мол, Есенин принял такое решение лишь потому, что Вадим работал в газете и умеет печатать на машинке. Никто из других будущих имажинистов такой способностью не обладал.

Впрочем, никто даже из самих имажинистов главным теоретиком своей «школы» Мариенгофа не считал. Его «авторитет» держался только на более близкой дружбе с Есениным и на руководстве журналом «Гостиница для путешествующих в прекрасном», которое поручил ему Есенин накануне своего заграничного путешествия в 1922 году.

Убедиться в этом можно, прочитав программную статью «романиста» с позерским названием «Не передовица» и теоретические изыски под заголовком «Корова и оранжерея» в первом номере имажинистского журнала, который вышел в ноябре 1922 года. В них сплошная окололитературная болтовня, а слово «имажинизм» даже не упоминается. Абсолютно такую же характеристику можно дать и словоблудию Мариенгофа, опубликованному во втором номере журнала под названием «Почти декларация». Лишь одну только статью «Буян-остров» из многих его попыток можно в какой-то степени отнести к теории имажинизма.

Да, Есенин не жаловал Вадима Шершеневича в такой степени, как Мариенгофа.

Анатолий был младше Сергея, еще абсолютно никакими стихами не заявивший о себе в столице. При всем его барском воспитании и крепкими связями с представителями власти чувствовал себя пока немного провинциалом, и полностью находился под влиянием творчества Есенина. Об этом можно судить по его более поздним «романам», когда ему на фоне возрождающейся популярности Есенина волей-неволей пришлось хоть в какой-то мере отказываться от своего давнего наглого вранья.

Вадим Шершеневич, прежде всего, был на два года старше Сергея Есенина. Родился он в богатой интеллигентной семье. Его отец – известный ученый-правовед, депутат Государственной Думы. Мать – популярная в то время оперная актриса. Будущий поэт, теоретик имажинизма, получил блестящее образование (окончил два факультета), владел английским, французским, немецким, итальянским и другими языками. Он – приятный собеседник, великолепный оратор, полемист, мастер каламбуров.

Во всем этом Вадим превосходил не только имажинистов. Однако его поэтический дар был никудышным. Вышедшие ко времени зарождения имажинизма два его сборника стихов критик В. Львов-Рогачевский назвал «жалкими пародиями».

Самолюбие поэта не могло мириться с прохладным отношением публики к его творчеству. Он мечется в поисках литературной ниши, где мог бы стать первым. Примыкал к символистам, акмеистам, футуристам и, наконец, прибился к имажинистам. Но тягаться талантами с Валерием Брюсовым, Андреем Белым, Александром Блоком, Федором Сологубом, Игорем Северяниным, Владимиром Маяковским и Сергеем Есениным он не мог. Хотя и работать вне всяких группировок и течений тоже не хотел. Он стремился быть всегда на виду, участвовать в ломке старых литературных устоев, блистать своим красноречием перед публикой. Под многочисленными псевдонимами часто выступал в периодических изданиях с критическими статьями.

Превосходно владея европейскими языками, Вадим Шершеневич постоянно находился в курсе литературного движения в других странах. Был знаком с имажизмом Франции и Англии (от фр. слова «имаж» – образ). Но больше его привлекало итальянское название группы поэтов-образников – «имажионисты». Еще в своей книге «Зеленая улица», изданной в 1916 году, он писал: «Я по преимуществу имажионист. То есть образы прежде всего. А так как теория футуризма наиболее соответствует моим взглядам на образ, то я охотно надеваю, как сандвич, вывеску футуризма».

В лице Шершеневича Есенин видел наиболее подходящего теоретика нового литературного направления. Кроме того, Вадим со своим красноречием нужен был имажинистам для полемических баталий с другими поэтическими группами и, прежде всего, с футуристами, где во всю свою «площадную глотку» витийствовал Маяковский. Вадим в этом успешно соперничал с ним. Вот почему Есенин и поручил Шершеневичу, а не запоздавшему самозванцу Мариенгофу, написать декларацию имажинистов.

С другой стороны, Есенин, как мы уже отметили, не жаловал Шершеневича. Отмеченный Богом гениальностью, он видел огромную дистанцию в своем и Вадима дарованиях и, не находя в его лице достойной оценки своего творчества, не спешил с любезностями и сам. Более того, спустя некоторое время после их знакомства в очередном номере журнала «Свободный час» появилась рецензия «Опыты демократизации искусства» на коллективный сборник стихов «Красный звон». Ее автор Георгий Гальский среди произведений других поэтов жестко критиковал опубликованное там стихотворение Есенина «Товарищ», с пафосом написанное им сразу после февральской революции, обвинив Сергея в «граммофонстве» (так!), «небрезгливости» и приведении поэзии «к газетному знаменателю». Есенин узнал, что под псевдонимом Георгий Гальский спрятался его новый «собрат по главенству образа» Вадим Шершеневич.

Мариенгоф, как всегда, сочинил свою версию. Якобы «разносу» подвергся только Есенин, что Шершеневич спрятался под псевдонимом Георгий Гаер, что «урбанистические начала столкнулись с крестьянскими», что Есенин «до конца своих дней <…> рыча произносил: Георгий Гаер» (Как жил Есенин. С. 52).

Конца дней Есенина Мариенгофу наблюдать, как известно, не привелось. Два года они практически не встречались. То, что «рычание» у Мариенгофа надуманное, уже доказано. Его просто не было.

Кроме того, Шершеневич оказался, как и Мариенгоф, в некоторой степени русофобом. Если Анатолий упрекал Сергея за его якобы чрезмерную любовь к Руси, то Вадим в своей статье «Путеводитель по поэзии 1918 года», опубликованной под его же фамилией 3 марта 1919 года в воронежской газете «Огни», писал: «Несколько странным нам кажется славянский акцент Есенина, но мы думаем, что это <…> проходящее».

Как будто Есенин, рожденный в русской деревне и нигде к тому времени за рубежом не побывавший, должен был писать в стихах о великолепии Парижа, Рима или о просторах Африки. Нет. Любовь к России у Есенина не прошла. Даже, находясь позже в продолжительной поездке по Европе и Америке, он писал о своей родине, оставаясь русским национальным поэтом. Как Байрон – английским, а Беранже – французским.

Но главная причина разочарования в Шершеневиче у Есенина выявилась после того, как Вадим теоретически обосновал суть имажинизма. Взгляды на отдельные положения декларации у них оказались совершенно разными. И на позицию – тоже.

Лгал Мариенгоф, пытаясь обессмертить себя, и в том, что именно он поддержал Есенина в споре о сути имажинизма при подписании Декларации. Процитируем его:

«Шершеневич пришел минута в минуту.

Слушали его с самыми серьезными физиономиями.

– Мы, настоящие мастеровые искусства, мы, кто отшлифовывает образ и чистит форму от пыли содержания…

– Чего, чего?

– Слушай, Сережа! Не перебивай.

– … утверждаем, что единственным и несравненным методом является выявление жизни через образ и ритмику образов. Образ и только образ. Образ – ступенями от аналогий, параллелизмов, сравнений, противоположения – вот орудие производства мастеров искусства. Только образ, как нафталин, пересыпающий произведение, спасает его от моли времени…

Декларация не слишком устроила меня и Есенина. Но мы подписали ее. Почему? Вероятно, по легкомыслию молодости».

Причем Мариенгоф первым из несогласных называет себя, а уж затем Есенина.

На самом же деле противником подписания такого текста декларации вместе с Есениным был четвертый из поэтов, чьи подписи впоследствии оказались под ней, – Рюрик Ивнев.

Рюрик (настоящее имя Михаил Ковалев) среди имажинистов был по возрасту самым старшим. Он родился также в дворянской семье в 1891 году в Тифлисе. Его отец – капитан русской армии – был помощником военного прокурора Кавказского военно-окружного суда. Мать, Анна Петровна Ковалева-Принц, являлась потомком голландского графа, приехавшего в Россию при Петре Великом. Отец поэта рано умер, и мать стала директором женской гимназии в городе Карсе. Михаил окончил кадетский корпус, учился в Императорском университете в Петербурге, но за публикацию революционных стихов вынужден был перевестись в МГУ. К моменту создания имажинизма имел три сборника стихов и книгу – роман «Несчастный ангел». Работал Рюрик Ивнев секретарем наркома по просвещению Анатолия Луначарского.

Сергей Есенин познакомился с Рюриком Ивневым во время своего первого приезда в Петроград в 1915 году. Юному поэту понравились его незамысловатые, но насыщенные содержанием, полные заботой человека о других людях стихи. Наподобие таких:

Не степной набег Батыя, Не анчара терпкий яд — Мне страшны слова простые: «Нет мне дела до тебя…»

Сразу после переезда правительства в Москву легкий на подъем поэт-чиновник тут же отправился в Первопрестольную в качестве московского секретаря-корреспондента оставшегося пока в Петрограде наркома. Здесь его дружба с Есениным продолжалась.

Общее несогласие Есенина и Ивнева с отдельными положениями Декларации основывалось на отрицании Вадимом Шершеневичем содержания в стихотворении и его смысла. Главным для идеолога нового течения был образ, череда образов, которые можно было с одинаковым результатом читать как сверху вниз, так и наоборот. Такую же бессмыслицу «городил» и Мариенгоф. Здесь они были только союзниками, а не противниками: «Тема, содержание – эта слепая кишка искусства – не должны выпирать, как грыжа, из произведений. А футуризм только и делал, что за всеми своими заботами о форме, не желая отстать от парнаса и символистов, говорил о форме, а думал только о содержании…

Всякое содержание в художественном произведении так же глупо и бессмысленно, как наклейки из газет на картины…

Заметьте: какие мы счастливые. У нас нет философии. Мы не выставляем логики мыслей. Логика уверенности сильнее всего.

Мы не только убеждены, что мы одни на правильном пути, мы знаем его… Мы можем быть даже настолько снисходительны, что попозже, когда ты, очумевший и бездарный читатель, (курсив мой. – П. Р.) подрастешь и поумнеешь – мы позволим тебе даже поспорить с нами.»

Позже в статье «Буян-остров» Мариенгоф, полностью соглашаясь с этими постулатами, и как бы развивая их, напишет: «Одна из целей поэта вызвать у читателя максимум внутреннего напряжения, как можно глубже всадить в ладони читательского восприятия занозу образа. Подобное скрещивание чистого с нечистым служит способом заострения тех заноз, которыми в должной мере щетинятся произведения современной имажинистской поэзии».

Согласиться с такими «задачами поэзии» ни Есенин, ни Ивнев сразу не могли. Понадобились уговоры и доводы, что для повышения интереса читателей и слушателей, а это значит и своей известности, нужно, что называется подразнить гусей, выдать публике что-нибудь сногсшибательное. Но и, согласившись на уговоры собратьев по главенству образа, Есенин через некоторое время заявил, что он «слепую кишку искусства» не подписывал. А Рюрик Ивнев буквально через два месяца официально заявил через газету «Известия» о своем выходе из группы имажинистов.

Уже в зрелые годы Рюрик Ивнев в своей книге писал: «Но дружба с Есениным не помешала мне выйти из группы имажинистов, о чем я сообщил в письме в редакцию, которое было опубликовано 12 марта 1919 года в «Известиях ВЦИК» (№ 58). Оно было вызвано тем, что я не соглашался со взглядами Мариенгофа и Шершеневича на творчество Маяковского, которое очень ценил». (Ивнев, Р. У подножия Мтацминды. М., 1973. С. 61).

Думается, что решающую роль в принятии им такого решения все-таки сыграла огромная статья «Оглушительное тявканье» Адольфа Меньшого, опубликованная 12 марта, в «Правде», которая не оставила камня на камне от творчества Мариенгофа. (Речь о ней пойдет немного позже). Но Рюрик в данном случае слукавил: 12 марта, наверняка, прочитав статью в «Правде», он только написал письмо в «Известия», которое было там напечатано 16 марта 1919 года.

Это ли не доказательство того, что Рюрик Ивнев изначально не соглашался с текстом декларации, а не лживый Мариенгоф, который готов был как клещ держаться за любую несуразицу до последнего. Поскольку понимал: он считается литератором до тех пор, пока находится в имажинизме во главе с Сергеем Есениным. Отдели его от гения, и тут же все о нем забудут.