Двадцать пять минут седьмого. До семи, когда он увидит Магду, есть еще время. Каким родным показался ему полчаса назад ее голос. Да и она сразу его узнала. Как только он произнес первое слово.

Евгений поднял голову и посмотрел вверх. Небо затянуто тяжелыми тучами. Вокруг — деревья с голыми ветвями, дома с плотно закрытыми дверями, прохожие шагают, подняв воротники и не глядя по сторонам. В такую погоду ему всегда хотелось оказаться где-нибудь под крышей, у кипящего чайника, хотя бы в крохотной будке, не больше того газетного киоска, что виднеется в глубине улицы. Вокруг безлюдно и темно — светится только ее маленькое окошко.

Евгений медленно идет по улице. А вдруг за деревьями покажется Магда? Разве это так уж невозможно? Она знает, с какой стороны он придет, и вышла навстречу. Закутавшись в свое мохнатое светло-коричневое пальто, из-под которого виден зеленый свитер с высоким воротом.

«Вышла тебя встречать…» — говорит она и берет его за руку. Их пальцы переплетаются и исчезают в глубоком уютном кармане его пальто.

Евгений усмехается. Он слишком хорошо помнит, что несколько минут назад, когда он позвонил, в ее голосе не было ничего, кроме безразличия. Даже к тому, что уже шесть часов, она проявила гораздо больше интереса, чем к нему.

«Неужели шесть? Уже так поздно?» — переспросила она, словно это было самое интересное событие за весь день.

С шумом проносится легковая машина. Впереди идут мимо фонаря, обнявшись, юноша и девушка. Он держит ее за плечи, а она такая маленькая, что смогла обхватить его лишь за пояс. Идут медленно. Наверно, разговаривают. Они исчезают, и вот уже Евгений сейчас пересечет круг света под тем фонарем. Хорошо, что он один. Ему уже трудно представить, что и он может держать под руку какую-то девушку. Все время будет смотреть на себя со стороны и комментировать. А многое, если смотришь со стороны, кажется смешным. Смешно смотреть, как двое танцуют, как покачиваются под звуки музыки, которой не слышно из-за оконного стекла. Нужно слышать музыку. Тогда ничто не кажется странным. А ведь и в тот момент, когда девушка держит свою руку в твоей и ищет тепла твоей ладони, тоже звучит музыка. Именно эту музыку он и перестал слышать.

Евгений дошел до угла и посмотрел на здание на противоположной стороне улицы. Здесь предполагали открыть итальянскую школу, но не успели. Дом стоит пустой, недостроенный, но массивные бетонные плиты внушают доверие. Во время бомбардировок весь квартал прятался в этом доме. Позднее, когда американцы летали прямо на Плоешти и перестали бомбить Софию, люди не спускались в убежище, а сидели во дворе этой школы. Тогда у входа, на светлой площадке, залитой солнцем, он увидел Росенку. Сначала он просто хотел проверить, сможет ли произвести на нее впечатление. Успех или неуспех у женщин всегда чрезвычайно волновал его. Это было единственное мерило ею успехов в жизни. Так он смотрел и на Магду. Считал ее своим самым большим достижением. Это не нравилось даже ей. «Значит, я его самое большое достижение…» Она все-таки понимала, что его честолюбие простирается слишком уж недалеко. Он и тут допустил ошибку. Она должна была стать не самым большим его достижением, а самой большой наградой.

Евгений остановился и стал разглядывать здание школы. Еще видны были следы шрапнели — царапины войны. Какой странной казалась София во время бомбардировок. Разрушенный, израненный город. Но необычнее всего были не развалины, а улицы, не тронутые войной. Целая улица, слева и справа дома, окна, двери, таблички над дверями, дворы, а в домах — никого. Все вымерло. Он любил бродить по этим улицам, заросшим травой. Жизнь ушла отсюда, но вот-вот вернется. Как в антракте: в зале пусто, все разошлись, но скоро снова займут места. Контрабасы стоят у стены, скрипки и смычки лежат на стульях. И такая же пустота бывает в ресторанах часов в пять вечера. Недавно за столиками было шумно, тесно, сейчас нет никого, но скоро опять явятся люди. Как будто находишься на границе двух дней. И наблюдаешь: один день ушел, а другой идет ему на смену.

Такая же пустота царила в то время и на некоторых не тронутых войной софийских улицах. Потом, накануне Девятого сентября, они вдруг стали шумными. Евгений жил тогда в Верхних Ключах. Однажды утром на перекрестке он увидел ручной пулемет и парня в красной рубашке. По радио передавали марши, переполненные трамваи мчались к центру города.

На улице Алабина он встретил отца. Они не виделись больше недели. Позднее он узнал, что отец участвовал в подготовке восстания. Евгений увидел его совсем неожиданно. Среди демонстрантов. У отца в петлице торчала красная гвоздика, он грозил палкой фашистскому орлу. Человек десять мужчин взобрались по железной решетке и сбивали орла молотками. Евгений закричал: «Папа!..» Отец обернулся, засмеялся, подбежал к нему и расцеловал. Он и сейчас помнит его сухие губы и запах табака. В руке у отца была санитарная сумка.

Они не слыли богачами, но все же Евгений был сын врача, который прилично зарабатывал. Может быть, в этом и крылась причина? В гоголе-моголе, с которым за ним дважды на день гонялись по всему кварталу и не оставляли в покое, пока он его не проглатывал?

Может быть, в этом, а может быть, в другом. Например, в стульях красного дерева у них в столовой. Массивные, высокие, с солидными судейскими спинками, они внушали мысль о непоколебимости установленного порядка, и рядом с ними человек чувствовал свое ничтожество. Стол, казалось, весил не меньше тонны — только несколько человек могли сдвинуть его с места. Однажды зимним вечером, когда все были на кухне, Евгений сел на «председательское» место. Должно быть, ему было тогда лет семь или восемь. Вошла мать, посмотрела и удивилась. Тут же позвала отца. Пришел и отец. Он еще не кончил ужинать и держал в руках салфетку.

«Это что за барин!» — сказал отец, повернулся и вышел. Целую неделю с Евгением не разговаривали, обращались с ним как с преступником. Впрочем, продолжалось это не одну неделю, а всю жизнь. Всегда заставляли его чувствовать себя виноватым. Это он помнит с детства. Виноват в том, что живет в хорошем доме и ничего не сделал, чтобы заслужить право на свою просторную комнату. Виноват в том, что еды в доме вдоволь, а ведь на свете существуют миллионы голодных детей. Виноват в том, что явился на все готовенькое, ни во что не вложил своего труда. Знали, что он еще мал, что еще ничего нельзя от него требовать, но заранее принимали меры, чтобы он не вырос избалованным, чтобы не задирал нос. Хотели воспитать в нем скромность, а он становился робким.

Он не должен чувствовать себя барчуком. Такова была цель его отца. Хотели приучить его к труду. Однажды привезли уголь. Целую кучу. Было ему тогда лет пятнадцать или шестнадцать. Это та пора, когда рядом с обычным миром открывается еще один — мир девочек. Пора первых галстуков, длинных брюк, тайного стояния перед зеркалом и тщательных зачесов.

Сказали, чтобы он перетаскал уголь. А в саду напротив обычно собирались все его знакомые. Они уже считали себя господами и дамами, приглашали друг друга на «журфиксы», и вот на глазах у всех он должен был возиться с лопатой. Но что поделаешь? Он стал перетаскивать уголь. А его знакомые сидели на скамейке в саду. Все они были дети состоятельных родителей. Вокруг в зелени садов белели красивые частные домики, и здесь не было бедных детей.

Видимо, родители заметили, что он опускает голову, сутулится, готов буквально провалиться сквозь землю. Он помнит, как отец распахнул окно на веранде и крикнул:

— Труд не унижение… Выше голову! — Его фигура в белом халате отчетливо выделялась на фоне огромного фикуса.

Евгений поднял глаза и увидел, что вся компания, смотрит на него как на чудо. На другой день он не хотел идти в школу. Но все же пошел. Товарищи наверняка уже забыли о вчерашнем случае, но ему казалось, что все смотрят на него и перешептываются за его спиной.

Всегда он был такой. Вечно находил предлог, чтобы остаться на перемене за партой или забиться в угол на школьном дворе. Если его один раз не позвали на экскурсию, он потом всегда находил повод, чтобы не пойти, и норовил улизнуть домой. А вокруг суетились ребята, размахивали ранцами, собирались в дорогу. Спустя много лет в Магде он искал спасения: не быть одному, когда другие размахивают ранцами и собираются на экскурсию.

Родители воспитывали его по-своему, не в духе среды, в которой они жили.

— Ты не должен дружить с этими барчуками, сынок, — говорил отец.

Но больше было не с кем. Тогда нашли Кирилла. Сына дворничихи из соседнего дома. Бледного, забитого мальчика с веснушками. Он был моложе Евгения. Оба знали, что они обязаны подружиться, и смотрели друг на друга так, будто их насильно хотят обвенчать. Мать Кирилла брала белье в стирку. У них в комнате вокруг лампы были натянуты веревки. Густо, как телефонные провода. И из этой дружбы тоже ничего не вышло… Очутившись в Брезовице, Евгений перестал писать отцу, не отвечал на телеграммы матери. Хотел, чтобы его оставили в покое. Раз и навсегда. Чтобы не занимались им. Он сам решит, что делать, как жить, с кем дружить. С малых лет все следили за каждым его шагом, словно он был где-то внизу, а наверху собрались в круг все их родственники и, скрестив руки на груди, оценивают каждое его движение. Правильно ли он поднимает руку, правильно ли поворачивается; каждая фраза, каждое слово осуждаются. Он вечно ждал, что ему крикнут: «Стой! Не так!» Они горестно переглядываются. Да, сбываются их опасения. «Ничего путного не выйдет из этого ребенка».

В тот день, когда у него был экзамен в университете, отец не принимал пациентов. Он не мог даже представить себе, чтобы Евгений не оказался отличником. Он должен быть первым. Отец стоял у окна и ждал его возвращения с экзамена. Мать то и дело выходила на улицу, а тетка отправилась ему навстречу.

Он окончил университет. Отличника из него сделали. Именно сделали. И вот он приехал в Брезовицу и поднял шум из-за вывихнутого плеча. Этот экзамен не был предусмотрен программой.

Наверно, сейчас он был бы ассистентом. И мечтал бы уже о месте старшего ассистента. Из него и вправду мог выйти хороший врач. Как сделали его отличником, так же сделали бы хорошим врачом. Вопрос времени. После Девятого сентября отец был назначен главным врачом крупнейшей софийской клиники. Но не взял его к себе, предпочел, чтобы он работал в другой клинике. Вызвал заведующего отделением и просил быть построже с Евгением.

В то время у Евгения минуты свободной не было.

«Подите в библиотеку и просмотрите все последние методы исследования поджелудочной железы. Резюмируйте их, а потом изложите ваше мнение о методе, который вы считаете наиболее эффективным».

Он шел. Не успеет окончить одно — надо приниматься за другое. И так без конца. Его вызывали на каждую серьезную операцию. Без него не начинали. Разыскивали его по коридорам, звонили по телефону. Прибегали сестры и шепотом говорили, что надо поторопиться. При обсуждении каждого серьезного случая самые трудные вопросы задавали ему. Заставляли поломать голову.

Он должен стать хорошим врачом. В этом не было ни малейшего сомнения. Не может не стать. Сейчас ему следует думать о месте ассистента, а не просто радоваться тому, что он снова в Софии.

Евгений замедляет шаг и останавливается. Все еще не может поверить, что он снова в Софии. Все ему нравится, все кажется новым. Он останавливается у маленького сквера. В центре — фонтан, вокруг — белые скамейки. Совсем пустынные, только опавшие листья лежат на них. Он садится на скамейку, затягивает потуже пояс плаща, поднимает воротник. Теперь собственное дыхание согревает его, словно он с головой укрылся одеялом. Вокруг совсем тихо. Так тихо, как бывало в Брезовице. Особенно по воскресеньям, когда замирал монотонный скрип подвесной дороги. Тихо было и зимой, когда на шахте не работали. Оставались только служащие шахтоуправления да человек десять рабочих, которые следили за порядком на шахте. Остальных переводили на другие объекты. Шахтоуправлению было выгоднее платить этим десяти рабочим всю зиму, чем весной опять набирать новичков. Только привыкнут, как придется увольнять их на следующий мертвый сезон.

Два десятка домов в Брезовице пустовали. Малочисленные обитатели чувствовали себя как после кораблекрушения и спешили перебраться в главный корпус. Чуть выше, как раз напротив, находился медпункт. Вечерами в Брезовице светились только два окна: внизу в управлении и вверху среди деревьев — в комнате Евгения. Горела обычная электрическая лампочка, но оттого, что везде лежал непроглядный мрак, ее свет распространялся далеко вокруг. Длинные узкие полосы пробивались меж стволов сосен и доходили до самой поляны. К деревянному домику медпункта вела крутая тропинка, она извивалась среди сосен, поднималась на холм и обрывалась на поляне, заросшей травой. Ступеньки дома были массивные, вырубленные из целого камня. За ними следовала маленькая терраса, затем дверь, выкрашенная зеленой краской, на двери была прибита дощечка с надписью: «Медпункт». Эту надпись сделал Тони — так его называли даже на собраниях. Он работал техником на шахте. Высокий, черноволосый, красивый и всегда окруженный женщинами. В сущности Тони не питал к ним особой слабости, но, как и многие другие, он старался оправдать свою репутацию. Делал то, чего от него все ждали. В Брезовице был один шахтер, по имени Боре. Зимними вечерами, когда завывал ветер и снег проникал даже сквозь щели в оконных рамах, все собирались у кого-нибудь в комнате, готовили ужин или просто пекли картошку. Приходил Боре, и сразу все настораживались, готовые разразиться смехом. Что бы он ни сказал — смех! Возможно, Боре и не всегда хотелось рассказывать смешное… но все ждали… и он рассказывал. Так и с Тони. Все решили, что он должен ухаживать за женщинами, и он ухаживал.

Этот Тони и сделал табличку для медпункта. Все убранство кабинета состояло из белого топчана, шкафа с лекарствами и умывальника. Дверь справа вела в комнату Евгения. Вот и весь домик. На покатой крыше вертелся на ветру деревянный петух. Иногда снег на крыше смерзался так, что нависал над окном, у которого стоял письменный стол Евгения. Хотя другое окно было на том же уровне, но дом стоял на склоне и оно приходилось почти вровень с землей. Летом под этим окном разрасталась трава и создавалось впечатление, что она посеяна в ящиках, стоящих на карнизе.

Он любил спать с открытым окном. Дом стоял в самом лесу, где пестрели целые поляны дикой герани. А как хорошо было зимой! Хоть снег и запорашивал даже одеяло.

…Зима… Круглая печурка. Он привык перед уходом класть в нее дрова. А вернувшись, приятно было чиркнуть спичкой и потом смотреть на пляшущий огонь. Отовсюду несет холодом — от стен, от потолка, от разукрашенных морозным узором окон. А от печки пышет жаром. В комнате в одно и то же время и тепло и холодно.

У него было и радио. Единственная связь с миром. Маленький, изящный приемник стоял у самой кровати. Ночью шкала светилась и принимала целый мир. Однажды он остался один в целой Брезовице. Это было под Новый год. Все разъехались — кто по делам, кто в отпуск. Даже Цветан, тогдашний сторож, исчез куда-то. Все время шел снег. Сосны склонялись под его тяжестью. Была необыкновенно тихая ночь, на десятки километров вокруг — ни души. Из окна видны были только черные верхушки сосен. Он затопил печурку. По радио передавали новогодние песни. Где-то провозглашали тосты и танцевали. А за окном падал и падал снег, и сосны тонули в нем. Хоть бы она пришла взглянуть на снег, на эти бесконечные поляны, усеянные обломками скал, на деревья, на его комнатку. Стоять бы молча у огня или где-нибудь в сторонке, даже не видя ее, пусть и она ничего не говорит, лишь бы была рядом. О большем он и не мечтал — слышать бы только ее шаги. Слышать, как она закрывает дверь, как подходит к окну. Магда. Такая же, как всегда. В плотно облегающем зеленом свитере и широкой юбке.

Через десять дней, когда кто-то приехал из города и привез почту, Евгений получил только поздравительную открытку от родителей. Он мог бы перебраться в город, мог даже уехать в Софию. Отказался. Нечем было похвастать перед людьми. Было что скрывать от них.

На складах по-прежнему была грязь. Но не в этом заключалась самая большая беда. В первые же месяцы, еще осенью, Евгений стал подозревать, что Маринов крадет. Было нетрудно догадаться, как завхоз это делает. Выписывает на складе десять килограммов сахара, а в котел кладет шесть. Когда приходилось класть семь, он чувствовал себя ограбленным и недовольно косился на шахтеров, которые ели его сахар. А они не обращали на него внимания. Усталые, неразговорчивые, они спокойно стояли у окошка раздаточной. Угольная пыль на их лицах смешалась с потом, светлыми остались одни только белки глаз. Иногда обед был приготовлен кое-как, но они не сердились: что ж, и повар такой же рабочий человек… С каждым может случиться… И медленно, сосредоточенно очищали тарелки. А покончив с обедом, они, откинувшись на спинки стульев, смотрели на синеющие вдали светлые вершины. Одному там виделся ребенок, другому жена или маленький домик в далеком краю. Отдохнув, уходили. Сами стирали, сами чинили одежду.

Время от времени заходили они в контору. Они не ломали голову над расчетами. Забирали деньги, словно то была горсть орехов, и рассовывали по карманам. Маринов старался нажиться на каждой мелочи. Продавал им конверты, его карманы были набиты часами, чулками. Старался ничего не упустить. Он мучился из-за каждого лева, который не попадал к нему в карман. Был готов заграбастать весь мир! А потом посиживал бы на камне, держа мир в своих руках.

Каждый день ровно в пять Маринов показывался внизу на поляне. Шел не торопясь, тяжело поднимался по каменным ступеням и входил в комнату Евгения. Молча протягивал ведомость. Он мог молчать часами, а для Евгения каждый миг был пыткой. Надо было подписать ведомость, удостоверить, что взятые на складе продукты годны к употреблению и что он присутствовал при взвешивании, А он ни разу не был при этом. Если он спрашивал, всегда оказывалось то слишком поздно, то слишком рано. Маринов говорил, что обязательно позовет его в следующий раз, но не звал. Потом приносил ведомость и стоял над душой. Евгений торопливо ставил свою подпись. Так же торопливо он рассчитывался с официантами, когда те подавали счет. Всегда ему было неловко на них смотреть.

После ухода Маринова Евгений чувствовал облегчение. Закрывал дверь и говорил себе, что Маринов, может, вовсе и не ворует или, может, завтра он не придет. И это было единственное, на что Евгений мог надеяться. Он шел в столовую. Куда ни посмотришь — все чужие. Разглядывают и оценивают. Он снова стал держаться так же, как в Софии в присутствии родственников, которые в любой момент могли крикнуть: «Стой! Не так!..» Но сколько бы те ни качали головами, они все же были его близкими. Здесь же все казались чужими и здесь ничего не простили бы ему. Он стал осторожен. Что бы ни делал — всегда ждал, что за спиной вот-вот раздастся окрик. Был медлителен, обдумывал каждый шаг… но и тут не мог выдержать до конца… Он внимательно осматривал больных, приходил к каким-то выводам и опять возвращался к начальным симптомам. Хотел себя обезопасить, быть абсолютно гарантированным. Обдумывал. Оценивал все возможности, принимал какое-то решение и… начинал все сначала. Проверить еще раз. Быть полностью защищенным от окрика: «Стой!.. Ничего путного не выйдет из этого ребенка!»

Проверял один раз, другой, третий и вдруг замечал, что прошло уже много времени, а он еще ничего не сделал. И тогда он начинал дорожить каждой минутой. Не задумываясь, рубил с плеча. Говорил все, что приходило на ум, и делал ошибки. Чтобы не нести ни малейшей ответственности, отсылал совсем здоровых людей в городскую больницу. Никого не оставлял у себя.

Как-то, проходя мимо столовой, он увидел в группе шахтеров одного, которого накануне отослал в больницу. Вот уж никак не ожидал он встретить его в Брезовице.

— Что вы здесь делаете? Почему не пошли в больницу?

— Я ходил.

— Что же вам там сказали?.. Что прописали?

— Прописали выпить ложку касторки.

Шахтеры захохотали. Смеялись, широко раскрывая рты и глядя Евгению прямо в глаза.

В другой раз на поляне кто-то с ним заговорил, и он не успел ускользнуть к себе в комнату. Именно тогда из лесу показались крестьяне. На телеге они везли ребенка. Остановились. Старый крестьянин вышел вперед. Спросил, где тут доктор. Он молчал. Правда, это длилось только мгновение. Шахтеры указали на него, и он вышел вперед:

— Это я… Что случилось?..

При таком положении вещей не мог он явиться к Маринову и сказать: «Пойдем… Я хочу проверить продукты». Не мог и потому молчал. Старался поскорее выбраться из столовой и уйти к себе.

Но надо было что-то делать, и поэтому он часто заходил на кухню. Там несколько раз сталкивался с Мариновым.

— Добрый день, — говорил Евгений. Тот отвечал сквозь зубы, не глядя в лицо. Не нравилось ему, когда вмешивались в его дела…

Кажется, все это происходило в сентябре или октябре. А появился он в Брезовице четвертого августа пятьдесят пятого года.

— В чем дело, доктор? — спросил его Маринов, когда Евгений заглянул на склад.

— Ничего… Пришел вот посмотреть.

— Смотри! Работают люди…

Через несколько дней Маринов застал его на кухне.

— Опять ты тут, доктор.

Евгений зашел в кладовую, где хранились продукты.

— Здесь кладовая, доктор, — сказал Маринов и захлопнул дверь перед самым его носом. — Кладовка для продуктов.

Потом встал у двери и больше ничего не сказал. Евгению пришлось отступить. И он отступил, а на кухне за его спиной пересмеивались две женщины, нагнувшись над сковородами с картошкой.

Маринов даже не шевельнулся, стоял, как каменное изваяние. Он вообще ни с кем не считался. По его мнению, на свете было всегда два стоящих человека. Один — бывший генерал, у которого лет двадцать назад он служил фельдфебелем. Другой, которого тоже можно признать человеком, — некий подполковник, в прошлом начальник полицейского управления в Кавалле. С его семьей Мэринов был в дружеских отношениях и обменивался «визитами».

Только эти и были люди. Все остальные — мусор. Единственно, чего они заслуживали, — это хорошего пинка. Маринов никогда не ругался, не грубил, и, несмотря на это, окружающие его побаивались. Едва завидев его, норовили исчезнуть, а если это не удавалось, словно врастали в землю. Маринов медленно подходил, останавливался и молчал. Такое молчание напоминает нависшую скалу, каменную глыбу. В любой момент она может упасть… но не падает. И это вселяло еще больший страх. Неизвестно, когда она рухнет и как ударит.

Вот так же стоял Маринов у дверей кладовой. Он был доволен. Надувал щеки и радовался, что внушает такой страх.

Но через несколько дней Евгений снова пришел. Он и сам не знал, почему ищет Маринова. Сознавал, что тот опять его унизит, и все-таки шел туда, где мог его встретить. А ведь раньше Евгений всегда обходил его стороной. Как высоту, которую нельзя взять. Маринов только посматривал на него и ничего не говорил.

Именно в то время заболел Кирилл Янев. Он работал на лебедке. На здоровье пожаловаться не мог, но был чрезвычайно мнителен. Увидит на руке прыщик — и бегом к врачу: «Посмотри-ка, что это у меня?»

В тот день он лег на койку и, схватившись за живот, простонал:

— Доктор, умираю.

Кажется, на сей раз он не преувеличивал. Корчился на койке и кричал:

— Прошу тебя, скорее… скорее… Помоги, доктор!

А может, это он со страху?

Надо было разобраться, и как можно скорее. Евгений стал осматривать больного, и тут в дверях появился Маринов. Улыбающийся, довольный, он огляделся по сторонам и, словно собираясь сообщить радостную весть, спросил:

— Вызвать скорую помощь? — И приветливо, чрезвычайно приветливо улыбнулся.

— Не знаю.

— Почему же ты не знаешь, доктор?

— Я еще не осмотрел больного.

— А когда осмотришь, будешь знать?

И улыбнулся еще шире. Совершенно открыто. Всем своим видом показывая, что пришел поиздеваться. Улыбка его была достаточно красноречива: «Я тебя поставлю на место… сделаю из тебя посмешище, и тогда шныряй по складам сколько хочешь. Что бы ты ни нашел, все равно никто тебе не поверит».

— Ну, так как же, вызвать машину, доктор?

И снова улыбнулся: «Ты у меня навсегда отучишься нос задирать».

— Я не могу решить сразу. Зайдите попозже.

— Я-то зайду… а ты осматривай.

Кирилл сейчас же застонал:

— В больницу меня отправишь, а, доктор?.. Опасно я болен? Скажи мне правду, доктор, прямо скажи!

Евгений снова ощупал живот. Всю жизнь будет он помнить этот живот. Задранная кверху майка и синие бумажные брюки. Он опасался аппендицита. В таких случаях нельзя медлить. Дорога каждая минута. Студентом он часто слышал о неправильных диагнозах при аппендиците.

«Вот… видите этот труп!.. — говорил ассистент. — Врач думал, что это простой энтерит, а оказался аппендицит. Дал слабительное… и вот результат! Врач сейчас в Сливенской тюрьме».

Потом ассистент добавлял, что аппендицит действительно коварная болезнь и часто ставит в тупик даже самых опытных профессоров.

А здесь не было лаборатории, не было ничего. Он не мог сделать анализ крови и проверить, не увеличено ли число лейкоцитов. В его распоряжении были только десять пальцев, и с их помощью он должен был поставить диагноз.

Первое, что пришло ему в голову, была «визитная карточка». Он вспомнил одного профессора, который, театрально разводя руками, говорил:

«Ищите визитную карточку — защитное напряжение мышц. Помните, коллеги, эта визитная карточка говорит: «Здесь опасное воспаление».

Он искал это напряжение мышц и беспрестанно находил его. Вот он, аппендицит! Отдергивал руку, выжидал несколько минут и потом, забыв о только что сделанных выводах, снова ощупывал живот. Есть. На том же месте. А вдруг он ошибается? Он отводил глаза в сторону и снова и снова ощупывал живот. То же самое. Надо вызывать машину. Но только хотел он выпрямиться, как неожиданно обнаружил, что и с другой стороны живота такое же напряжение.

Видимо, Кирилл бессознательно напрягал мышцы живота. Нет, это не аппендицит, говорил себе Евгений. Он бросался из одной крайности в другую. Так нельзя. Надо взять себя в руки. Вот сейчас, спокойно и все сначала, в последний раз. И он опять клал руку на твердый живот. Нет сомнений. Очевидное напряжение. Но почему и с другой стороны то же? Воспаление захватило и эту сторону! В этот момент в дверях опять появился Маринов, торжествующе улыбаясь.

— Ну как, доктор? Решил?

— Сейчас, сейчас…

— Ну что ж, подождем!

Евгений снова повернулся к Кириллу:

— Потерпи, Кирилл, очень тебя прошу… Потерпи немного… Скажи мне, вот тут, именно тут, болит?.. А когда я убираю руку, сильнее болит или меньше?

— Больно… не трогай меня… больно.

— А здесь?.. Скажи, и здесь?.. Сейчас, минутку.

— И здесь… очень больно.

Евгений посмотрел на Кирилла. Ему не так уж больно, но он говорит так, чтобы его поскорее отправили в город. Вернее, боится, что если он останется в Брезовице еще хоть полчаса, то умрет.

— Доктор, скажи, чтобы вызвали машину… Поедем, доктор… Знай, ты отвечаешь… Слышишь, доктор?.. Ты отвечаешь за мою жизнь.

Маринов потоптался у двери, потом удобно прислонился к притолоке.

Евгений опять склонился над больным. Отправишь в больницу — могут вернуть и сказать, что ничего нет. Обычная простуда. Опять машина, опять суета, опять разговоры, а в конце концов — ничего.

Снова ощупал живот. Он уже хорошо знает себя, чтобы понять: сейчас он просто оттягивает время. Не может сосредоточиться. Не может думать. Опять провал!

И Брезовица вдруг становится слишком тесной для него. Надо уехать куда-то еще дальше. Прожить там несколько месяцев, пока его не раскусят и пока не явится новый Маринов.

А Маринов чувствовал себя как дома. Небрежно, по-хозяйски расселся на стуле и ждал.

— Ну, доктор, как дела?

Евгений выпрямился. Он ясно сознавал, что делает. Выпрямился, посмотрел на Маринова и сказал:

— Больной останется здесь.

Маринов исподлобья взглянул на него.

— Здесь? — И поднял брови.

— Здесь.

— Ну ладно… я ухожу… — И медленно встал. — Потом меня не ищи.

— Искать не буду. Вообще не будем отправлять больного в город. Ни сейчас, ни потом.

Он нарочно отрезал себе путь к отступлению.

Маринов вышел. Евгений посмотрел на больного. Кирилл преувеличивал. Визитная карточка не могла быть во весь живот. И все-таки он не был уверен. Надо дать биомицин. И ждать. Но если… если потом будет поздно? Возможно, это и аппендицит, но приступ пройдет. Рассосется. Но может произойти и прободение. Так было в случае, о котором рассказывал ассистент.

Евгений совсем потерял голову. Опустился на стул.

— Отвези ты меня в город!.. А, доктор? Так будет лучше, — говорил Кирилл.

Через полчаса его стало тошнить. Новый признак. Более определенный.

— Я же тебе сказал, доктор, — плохо мне… Слышишь? Поедем!

— Лежи, Кирилл, и не двигайся.

— Вот видишь, сам говоришь: не двигайся… Значит, Плохо мне… Раз сам видишь, что ж не помогаешь?

В дверь постучали. Вошли два шахтера. Это Маринов подослал их как свидетелей.

— Что скажешь, доктор? Вызвать машину?

— Машину вызывать не будем.

Поздно. Теперь уже не имело значения, вызовут машину или нет. Время шло.

Он все делал машинально. Измерял температуру, искал новые симптомы и давал огромные дозы биомицина.

Подходил к окну. К двери. Бежать некуда!

— Ошибся ты, доктор, ошибся… И меня сгубил, доктор… Все ты! — говорил Кирилл и метался на подушке.

Сколько прошло времени, он не знал. Полчаса или полдня. Все равно. Вокруг мрак и родопские леса. На какое-то время он задремал или только забылся — он не знал, но, очнувшись, сразу бросил взгляд на Кирилла и увидел, что его рука свесилась вниз.

Он кинулся к больному. Схватил его за плечи и закричал:

— Кирилл!.. Ты слышишь меня, Кирилл?

А человек спит. Просто спит. Вот открыл глаза и, прежде чем повернуться на другой бок, сказал:

— Мне лучше.

— Ты подумай… Скажи точно, чтобы я знал, что делать.

— Ничего не надо, доктор, мне лучше.

Что было с этим Кириллом Яневым, он так никогда и не узнал. Может быть, обыкновенный гастрит, а может, даже что-нибудь еще менее серьезное, но на другое утро Кирилл встал и ушел к себе. Живот больше не болел и его не тошнило.

Евгений не умел радоваться. Забыл это чувство. Но теперь, что бы он ни делал, куда бы ни смотрел, он чувствовал, что произошло что-то значительное. Он устоял! И перед отчаянием и перед слабостью устоял. Выдержал. Маринову не удалось его сбить. Праздник. Повсюду был праздник. Хотелось кричать, прыгать от радости. Устоял!

Ему не сиделось в медпункте. Не хотелось быть в комнате. Тянуло на простор… Он миновал поляну, пошел вверх, добрался до гребня горы. Остановился. Огляделся. Вокруг ни души. Тогда он громко сказал:

— Больной останется здесь! — и показал пальцем на траву.

Потом смотрел на соседние вершины и снова повторял:

— Больной останется здесь! Я решаю. Я!

Такого чувства он до сих пор не испытывал. Как будто он только что научился ходить. Даже не ходить, а летать.

Он вернулся в Брезовицу. На поляне его поджидал Маринов. Евгений подошел к нему. Маринов ухмылялся. Вид у него был радостный, довольный, но он ничего не сказал, только опять оглядел Евгения с ног до головы, словно искал какой-то непорядок в его одежде. Евгений опять почувствовал, что его оценивают. Как будто Маринов двумя пальцами, как берут что-то гадкое, поднимает его рубашку, затем майку, брезгливо кривит губы и безнадежно машет рукой.

Наконец Маринов нарушил молчание.

— Сегодня вечером производственное собрание. Тебе надо прийти. Товарищ Колев сказал, чтобы я тебе напомнил.

— А зачем мне там быть?

— Придешь — сам узнаешь.

В этот вечер в столовой яблоку негде было упасть. Никогда Евгений не видел здесь столько народу. Сидели даже на подоконниках. Он тщетно искал свободное место. Прошел мимо стола, покрытого красным сукном, и направился было в зал, но начальник шахты Колев крикнул ему вслед:

— Нет, доктор, не туда.

Колев был высокий, с черными волосами, непослушно падавшими на лоб. В руках Колев держал зеленый блокнот и обыкновенный, плохо очиненный карандаш.

— Иди сюда, доктор, дело есть.

Евгений вернулся к столу и сел рядом с Колевым. С другой стороны сидел председатель профкома Спиридон Тотев, а немного поодаль — парторг Лазов.

Собрание началось. Нормы. Потом — о скоростной проходке. О вывозе породы. Поднимались руки, выступали, часто начинали говорить сразу несколько человек. Потом переглядывались. Один умолкал, умолкал и другой, как будто в дверях пропускали друг друга вперед. А то шли рядом и потом вдруг сталкивались. Смеялись. В заключение выступил Колев. Все поглядывал в свой зеленый блокнот. Он был доволен. Сообщил, что скоро будут испытывать бетонные крепи. Кто-то крикнул «ура», другие зааплодировали. Подвели итоги — отстающих не было.

— Вот так и работайте, не робейте! — заключил Колев.

Кое-кто снова закричал «ура» — больше в шутку. Все были довольны и не хотели официальностей.

Было хорошо. Тепло, уютно, как в доме, куда принесли радостную весть.

Дошла очередь и до пункта «разное».

— Я хочу кое-что сказать.

Евгений вдруг почувствовал, что радостное ощущение исчезает.

Выступал человек с бритой головой и в красной рубашке.

— О питании и гигиене хочу сказать. О товарище докторе.

Воцарилась тишина. Холодная тишина. До сих пор все переговаривались, добродушно посмеивались. Но с этого момента все пошло по-другому.

Выступавший пожал плечами.

— Я даже не знаю, с чего начать… Куда ни глянь — грязь. Доктор пусть уж меня извинит, и хоть он очень ученый, но не мешало бы ему заглянуть к нам в комнаты. Посмотреть, как мы живем. На нас посмотреть.

Рабочий замолчал. Судорожно глотнул и продолжал:

— Скажу и о шахте. На стыке галерей стояла аптечка. До приезда доктора там хоть можно было найти бинт, перекись водорода… Теперь и этого нет. И аптечки нет. Вчера смотрю — Станой из Ярлова сидит на ней и покуривает. Я ни разу не видел, чтобы доктор спустился в шахту. Кто-нибудь видел его под землей?

— Никто не видел… — раздалось сразу несколько голосов.

— Там недолго белый халат замарать! — выкрикнул парень из первого ряда. Он сидел как раз напротив Евгения, и несколько раз их взгляды встречались. Евгению даже показалось, что они знакомы.

— В шахте недолго белый халат замарать… — повторил парень и откинулся на спинку стула, потом вытянул шею, чтобы получше разглядеть сидящего напротив него доктора.

— Вчера брынза была червивая! — крикнул другой парень. Он сидел в стороне под черной печной трубой.

— Почему не хлорируют воду? — задала вопрос какая-то работница.

Люди повскакали с мест. Кто-то в первых рядах, указывая рукой на Евгения, крикнул, стараясь заглушить остальных:

— Скажите ему, чтобы записывал… Пусть записывает, а потом ответит на вопросы.

— Записывай, доктор, — сказал председатель профкома.

Поднялся с места какой-то темноволосый, сердитый человек. Откашлялся и начал:

— Это просто смешно. Мы уже не толкаем вагонетки вручную — нам дали электровозы… Пользуемся погрузочными машинами, про лопаты забыли, а едим в хлеву. В настоящем хлеву. Зайдите на кухню. Есть тут у нас санитарные власти или нет? Раньше я работал на шахте в Твардице… Пусть съездит туда доктор, посмотрит… Вот что я хочу сказать. Пусть поедет и посмотрит. А потом, если ему не будет стыдно, пусть вернется…

Говорили и другие.

После собрания Евгения вызвали в шахтоуправление. В маленькую комнатку. В ту самую комнатку, где он ночевал в первую ночь. Она служила библиотекой, здесь же был радиоузел. Председатель профкома и начальник шахты сидели на кровати, Лазов — за столом.

— Что ты на это скажешь, доктор?.. — спросил Лазов, подперев голову руками. — Что ты на это скажешь?

Он ответил, что удивлен.

— И ты нас удивляешь, — бросил Колев.

Спиридон Тотев, председатель профкома, был снисходительнее.

— Давайте обсудим, — сказал он. — Тут большие трудности.

— Не начинай с трудностей, — перебил его Колев. — Врач должен заботиться о шахтерах, для этого его сюда и прислали. А за кухню надо взяться завтра же.

На другой день Евгений отправился на кухню наводить чистоту.

И это тоже была печальная и глупая история. Все утро он спрашивал себя, как поступить. Был только один способ, самый простой — сказать: «Хочу, чтобы тут было чисто», — и потом перечислить, кому и что надо сделать. Распределив работу, замолчать и уйти. Вот это как будто и было самое трудное: замолчать и уйти. Не говорить. Остановиться после того, как отдал распоряжение. Он не сможет. Начнет, наверно, правильно, но потом не устоит перед желанием давать объяснения, а это легко перейдет в оправдания. Потом станет извиняться… И опять все пойдет по-старому.

Хотел не ходить. Потом решил, что делать нечего, и пошел.

Это было как раз перед обедом. Повар вынимал из печи большую сковороду. Сковорода обжигала ему руки, а он так низко наклонился, что кипящее масло обдало жаром лицо. Повар едва не уронил сковороду. Когда же выпрямился, он так посмотрел на Евгения, что тот не выдержал его взгляда и поспешно пробормотал:

— Я просто так… просто так… Зашел посмотреть.

Он чувствовал себя виноватым. За все виноватым, даже за свой белый халат. Он в белоснежном халате, как с картинки, а они потные, грязные, измученные. Не может он давать им еще работу. Он не знал, куда деть свои белые руки.

Повар подошел к Евгению:

— В чем дело, доктор? — и посмотрел ему прямо в глаза. Казалось, сейчас он выгонит Евгения.

Надо поставить его на место. Проучить раз и навсегда. Но он тут же вспомнил: дней десять назад, в воскресенье, к повару приехала жена с двумя детьми. Как тот разоделся! Белая чистая рубашка, галстук. Ничего не скажешь — отец семейства. «Доктор… разреши тебе представить… моя жена… дети… этот вот — школьник… отличник». Поздоровались за руку. Немного поговорили. Повар весь сиял. А потом он со своим семейством отправился дальше. Знакомить жену и детей с остальными.

И вот теперь… Не может же он при всех! Лучше отозвать повара в сторонку.

— Я хочу тебе кое-что сказать.

— Говори, доктор.

— Давай выйдем.

Вышли.

— Видишь ли… — Будь они на кухне, он мог бы и приказать. Строго и безапелляционно. Но здесь, когда стоишь рядом и держишь человека за локоть, не станешь ведь приказывать. — Видишь ли… я тебе как человеку говорю… Пойми меня правильно. В кухне грязно… Очень грязно… Конечно, сразу трудно привести ее в божеский вид… Зато потом будет легче…

— Ладно, ладно, доктор. — И повар хотел было уйти.

— Нет, ты обещай… Сделай это для меня.

— Постараюсь. Я им скажу… Только бы не забыть.

Он просил об одолжении. И ему не отказали: немного почистили. Потом он попросил еще раз. Опять не отказали. Но не может же так продолжаться до бесконечности.

Нужно придумать что-то другое. А то опять придется давать объяснения Колеву и Лазову.

И вот выход найден. Когда он однажды объяснял, что в кухне не должно быть так грязно, одна из женщин, полная, улыбчивая, взглянула на него и сказала:

— Не горюй, доктор. Вымоем.

Это было не впервые, нечто подобное слышал он и раньше.

— Что вы, не видите, как человек расстраивается? Давайте приберемся.

Значит, нужно делать вид, что ты огорчаешься, расстраиваешься. А что может быть легче? И он делал это с превеликим удовольствием.

— Вы даже не представляете, сколько в этом пятнышке микробов, — приговаривал он.

А потом, наклонившись, искал пятна, как близорукие ищут оброненную монету.

— Это все равно что сидеть на бочке с порохом…

Но дней через десять разговоры о порохе потеряли свою остроту. Нужно было искать другой способ. И он нашел, сказав как-то:

— Вот придут и спросят: откуда эпидемия, почему здесь так грязно? Куда смотрит врач? Почему не штрафовал, если его по-хорошему не слушали? А я… вы же знаете, насчет штрафов… мне никогда и в голову не приходило. Но отвечать придется мне. Уволят… а может быть, и похуже.

И все становилось проще. Так лодку на середине реки подхватывает течение.

— Придется мне пострадать… Все шишки на мою голову посыплются…

И в который раз он чувствовал, что больше всего способен вызывать жалость, сочувствие. Тут он был в своей стихии. Другие способны вызывать любовь, симпатию, а он — жалость… Его жалеют. Того и гляди погладят по голове и скажут: «Не плачь, не надо, вот мы им покажем».

Чисто в кухне или нет, теперь это уже не имело значения. Евгений поворачивался и медленно направлялся вверх, к своему домику. На самый край поляны, в комнату, где горит лампа и доносится из приемника тихая музыка. Притворял за собой дверь. Даже к окну не подходил, а забивался в самый дальний угол.

Иногда в темноте приходили воспоминания, материнской рукой касались его плеча. Тот случай… со скорой помощью… Янев… Маринов стоит в дверях и спрашивает, вызывать ли машину, а он отвечает: «Больной останется здесь. Я тут решаю. Ты слышишь — я!»

Как это было здорово. И совсем другое дело — когда тебя жалеют. В тот раз он выпрямился. Твердый. Сильный. Сказал: «Я решаю! Я! Всю ответственность беру на себя».

И сейчас у него было только одно желание: еще раз испытать это чудесное, ни с чем не сравнимое чувство, когда в тебя вливается живительная сила и ты выпрямляешься и делаешься неколебимым как скала.

Если бы он мог быть таким с Мариновым, с поваром, с Магдой. Со всеми. Особенно с софийскими знакомыми. Вот он перед ними, перед Магдой — встает, распрямляется, смотрит на нее. Только смотрит, но знает, что она в его руках, что он может согнуть ее, подчинить себе. Вот и Маринова зажать бы в кулак. Евгений представляет, как тот изворачивается, будто ящерица. Хочет ускользнуть, но Евгений только посмеивается и не выпускает его. Он ждет, когда Маринов попросит пощады. Тогда он распорядится навести чистоту на складах, в шахтерских домах — словом, везде, пока вся Брезовица не заблестит.

Однажды его мечта чуть было не осуществилась. Он поймал Маринова и мог бы зажать его в кулак, как ящерицу. Но выпустил. Нарочно выпустил. И не только потому, что кража, в которой Евгений уличил его, была совсем незначительной — всего шестнадцать левов — и не имела бы для Маринова серьезных последствий, но и потому, что не хотел воспользоваться моментом.

Лови момент — он не признавал этого. Раз это только момент, пусть проходит мимо. Можно обойтись и без него. Так же и с женщинами. Луна над морем… музыка вдалеке… прогулка по берегу. Белая березовая скамейка. Поцелуй сам напрашивается. Но он ничего не стоит. Кому предназначен ее поцелуй? Может быть, лунной дорожке на море или чудесному уголку на берегу залива с белой скамейкой под склонившимся деревом. Пусть она их целует с другим. Евгений не хочет этого. Он не ищет мгновений, которые становятся важнее человека.

И когда он уличил Маринова в краже шестнадцати левов, было то же самое. Он мог ему сказать: «Или ты наведешь порядок на складах, или я выдам тебя!» Нет, он слишком много пережил, чтобы удовлетвориться этим. Все должно быть иначе. Вот он идет к Маринову, открывает дверь, пристально смотрит на него и говорит:

«Я хочу проверить продукты, которые ты только что взвесил и принес на кухню».

Он не спешит уйти и не говорит больше ничего, чтобы не ослабить впечатления от своих слов. Постоит и подождет, пока Маринов не последует за ним.

«Пошли, я проверю…»

Так он мог сказать в любой момент, но главное не в этом. Так можно сказать хоть сейчас. Нужно только пересилить себя, зажмуриться и выпалить. Важно, как чувствуешь себя при этом. Перед Мариновым он должен быть неколебим. Как скала. И больше ни одного слова, ни одного движения — только воля.

Вот что нужно. Он устроит проверку. Будет взвешивать продукты, не сводя глаз с Маринова. Нисколько не смущаясь. Он проведет ревизию. Будет класть на весы пакет за пакетом, и делать это — глядя Маринову прямо в глаза. Тот поймет, что Евгений не спешит, потому что уверен в себе. Маринов теперь в тисках, выскользнуть ему не удастся.

А потом, когда Евгений убедится, что завхоз крадет, он немного помолчит, обдумает свои слова и скажет не спеша:

«Ты, Маринов, крадешь. Пойдем к начальнику шахты и к парторгу».

Он приводит Маринова и говорит:

«Я поймал его с поличным».

Только и всего. Дальше его мечты не шли. Большего он и не хотел.

Евгений встает со скамейки, поправляет плащ и идет дальше по неосвещенному тротуару. В глубине улицы появляется трамвай, там светлее, видны магазины, продавец газет. Еще несколько минут — и он будет на углу. Там посмотрит на часы. А сейчас не хочется вынимать руку из кармана. Наверно, без четверти семь.

Он подымется по крутой лестнице и остановится у двери Магды.

…Звонит, в доме все стихает. Слышны только шаги. К двери идут. Уже совсем близко. Поворачивают ручку.

Если бы знать, насколько сильно будет его волнение и сумеет ли он справиться с ним. Устоит на ногах или стены поплывут перед глазами.

Потом он войдет. Магда закроет дверь. Он снимет плащ и сядет на диван. Тогда все станет ясно. По-разному можно сесть на широкий диван с покатой спинкой. Ему хочется так усесться, как будто он на пляже, на пустынном морском берегу. Ни малейшего волнения от того, что Магда рядом. Как будто это картина, а не женщина, при виде которой он не смог бы показать, где земля, где небо, спроси его об этом неожиданно.

Потом он уйдет. Встанет именно в тот момент, когда решит, что надо уйти. Именно в тот момент. И не так, чтобы полчаса простоять у стола, еще полчаса у вешалки, а потом примерзнуть в дверях. Да разве только это! Он хочет большего. Чтобы перед тем, как он уйдет, было очень хорошо. Так хорошо, когда слова постепенно становятся ненужными, а низкая лампа на столе медленно отдаляется. Они остаются одни. Свет только где-то вдали. А на берегу, на темном и пустынном берегу они одни. Они уже не говорят. Это ни к чему. Руки их тянутся друг к другу. В такую минуту, если пробьют часы и напомнят ему, что существуют какие-то обязанности, служебные дела или встреча с другом, именно в такую минуту он хотел бы встать и уйти. Так вот, вдруг. Без промедления. Встает… уходит из полумрака… из теплой комнаты… от ее протянутых рук… Они встретятся в другой раз. Времени достаточно.

Он хочет, чтобы все было только так. Держать себя в руках. Сжимать свои чувства в кулаке, не давать им схватить себя за горло. Быть сильным. Чтобы можно было встать перед ней так же, как перед Мариновым. Это ведь одно и то же. Владеть собой нужно всегда. Только окружающая обстановка может быть разной. Она меняется в зависимости от людей и обстоятельств.