дивительная зима выдалась в этом году! Вдруг затрещат морозы, да какие морозы! Страшно вспомнить… В земле делались глубокие трещины, птица падала налету, немало и людей замерзло в снежных сугробах. По три раза в сутки приходилось топить печи, но и это не помогало. Злодей-мороз умудрялся находить дорогу сквозь бревенчатые стены и быстро охлаждал комнаты.

По лютует мороз недельку-другую, а потом, смотришь, и нет его — скроется, и след пропал! Дедушка говаривал, что мороз убегает в лесную чащу, где у него есть роскошный дворец, сложенный из прозрачных льдинок. Среди дворца стоить белая, пушистая постель… Когда мороз отправляется на отдых, то белые тучи спешат прикрыть старца новым мягким пологом, сотканным из блестящих снежинок. Сосны и ели стоят на страже, а буря поет колыбельную песню.

Пока мороз отдыхает, отдыхает и земля, и люди, и птицы. Солнышко уж не смотрит безучастно и не кажется красным кружком, оно начинает улыбаться своей обычной, теплой улыбкой. Со стрехи, с темных ветвей деревьев, с щетинистых кустов беззвучно надают хрустальные капли, и к полудню возле хат и стволов блестят лужицы, наполненные талым снегом.

Глупые воробышки воображают, что пахнуло настоящим теплом, что вблизи покрытых снежным саваном нолей неслышными стопами бродит красавица- весна, и спешат приветствовать прекрасную гостью веселым писком и гамом, нарочито собираясь в стаи.

Но повернет солнце к закату, сорвется резвый ветер, — и конец воробьиной радости! Образовавшиеся за день проталины затягиваются льдистой корочкой; с соломенной стрехи к ночи свешиваются сосульки, а бедные черные ветви покрываются тяжелой ледяной корой и в бессилии свешиваются к земле. Они жалобно постукивают, хрустят и с сухим треском валятся вниз.

— Мороз покинул свое пушистое ложе, — говорит Дедушка. — Слышите как он тяжело ступает по мерзлой земле? Ну, и добрая же будет гололедица! О, теперь надо беречь затылки!..

Дед ворчал, так как гололедица ломает ветки и портит деревья, но нас, мальчишек, блестящая ледяная корочка только забавляла и веселила. Ну, разве не весело сбивать сосульки, скользить по замерзшим лужам и глядеть на улицу, где среди дороги усаживаются без всякого приглашения прохожие? Идет крестьянин или баба, идут чинно, солидно — и вдруг одна нога поднимается кверху, руки в сторону, шапка летит на землю, и человек сел на свой собственный кожух. Потеха!..

Однажды гололедица устроила нам такое представление, какого нам отродясь и не снилось. Ах, что это было за представление!.. Проснулся я утром, смотрю, — братишки мои спят сном праведных, в комнате светло, Жучка, свернувшаяся клубочком у печки, тоже сладко похрапывает; кругом тишина.

Тишина эта меня удивила. Почему это с кухни не доносится никаких звуков? Почему не слышно дедушкиного кашля и шлепанья его старых сафьяновых туфель? Одевшись наскоро и набросив на плечи свою заячью шубку, я выбежал на крыльцо. Утро было серенькое, мглистое, деревья и верхушки заборов были покрыты толстой ледяной корой, дым из труб не подымался кверху, а стлался по крышам и опускался к земле. В конце двора, у колодца, выходившего одной стороной на деревенскую улицу, я увидел группу людей, над барашковыми шапками, картузами и платками баб возвышалась огромная сивая шапка деда. Я заметил в руках у него ружье; остальная публика была вооружена, чем попало: мужчины опирались на цепы, у других просто были колья, а бабы прихватили с собой рогачи.

Нечего и говорить, что я стрелой пустился к колодцу и через минуту был уже на месте «происшествия».

— А, и ты уже здесь! — обратился ко мне дед. — Видно, наш пострел везде поспел! — добавил он с добродушной улыбкой.

— Дедушка, что случилось, что случилось? — пристал я с расспросами, стараясь в то же время завладеть ружьем.

— Серый к нам в гости пожаловал, да вместо ягнятника, угодил в колодец… Хочешь взглянуть, а?..

— А он не выскочит? — осведомился я предусмотрительно.

— Эх ты, трусишка! А еще за ружье берется.

Не без робости заглянул я в колодезь, так как знал, что воды в нем было воробью по колени, и, следовательно, серый гость утонуть не мог. Действительно, он сидел на дне и только зубами пощелкивал. Когда ему протягивали палку, он впивался в нее клыками, и его приподнимали таким образом на аршин и боле. Хоть колодезь был и не глубокий, но выбраться оттуда серому было не под силу.

— Как же его угораздило в колодезь угодить? спросил я деда.

— Очень просто, — ответил он, — Здесь в частоколе выемка, — вот он и захотел без особых затруднений перебраться в усадьбу. Размахнулся, да не рассчитал расстояния, — попал на сруб, видно, а сруб скользкий, — видишь, как гололедица его отполировала? Оборвался, ну, и пиши пропало!.. Пожалуйте на дно, миленький!..

Толпившиеся у колодца люди громко засмеялись, а кучер Остап предложил взять серого живьем и приковать на цепь, но предложение его не встретило сочувствия и вызвало энергичные протесты со стороны баб. Когда собравшиеся вдоволь налюбовались пленником, дедушка собственноручно пристрелил его из своего старого штуцера, и вскоре любопытные стали расходиться; а я остался с Остапом и долго рассматривал распластанного на снегу зверя.

Прибежавшие братишки чуть не плакали, что проспали «главное» и не видели волка в западне, когда он сердито скалил острые зубы.

— Вот бы сделать чучело из этого янычара — заметил подошедший к нам дед.

— Почему вы, дедушка, так его называете? — послышались вопросы.

— Почему?.. А вот я вам расскажу, как турецкие янычары хотели Сечь истребить, — тогда вы сами все разберете… По делам вору и мука, — пусть не нападает исподтишка!

— Когда же вы, дедушка, расскажете нам про янычар?

— Как-нибудь вечерком!

— Сегодня!

— Может, и завтра. Завтра сочельник, — вот мы натопим печь потеплей, заберемся на наш диван, да и за рассказы….

На следующее утро нам привезли из лесу елку, да какую елку!.. Стройную, ветвистую… Сейчас видно, что Остап хотел расположить нас на все святки… Прелесть, что за елочка!.. Целый день мы ее принаряжали, затем поставили в теплый угол, чтобы она обогрелась и еще пышней расправила свои зеленым ветви. С нетерпением поджидали мы сумерек, собственно, с той минуты, когда в небе вспыхнет вечерняя звезда! Незадолго до её появления в морозном воздухе зазвенела рождественская коляда. Вот двери распахнулись, и в комнату ввалилась гурьба деревенских ребятишек. Все это были наши добрые знакомцы, пришедшие колядовать. Они потирали свои красные от холода ручонки и звонкими голосами пели коляду:

Божия сила, Що породила Дива Мария Божого сина… Прислав Господь Три янголи Ти стали глядить Дива Мария ужахнулася Да стала рыдать: Ой, Дитя Мое нарожденное Де Тебе сховать! «Не жахайся Дива Мария, Це янгольский глас, Приими Дитя нарожденное На руки при нас…»

Получив гостинцы за колядование, маленькие певцы направились дальше, обещая явиться к нам со звездой и вертепом.

Наконец и вечер пришел. После вкусной кутьи и душистого узвара мы схватили дедушку — кто за руку, кто за полу сюртука — и потащили к дивану.

В сказках существует ковер-самолет, на котором можно летать по белу свету и видеть диковинные вещи. Для нас старый широкий диван играл роль ковра-самолета. Стоило нам взобраться него, — и фантазия наша уже не знала ни узды, ни препоны.

— То, что вы сейчас услышите, голубята мои, случилось как раз на Рождество, — сказал дед. — Зима стояла лютая, мороз без помехи разгуливал по белой степи, по днепровским порогам и заливам. А когда прилетал ему на подмогу холодный ветер, то в степи замерзали овечьи отары, погибали пастухи, что овец пасут, гибли одинокие путники, до дна вымерзали, мелководные заливы, и рыбы пропадало видимо-невидимо.

Декабрь был на исходе: приближалось время рождественских святок, и в Сечь спешило много народа. Казаки покидали зимовники, — оставляли и охоту, и рыбный лов, чтобы вовремя поспеть в Сечь где можно так погулять, так провести праздник, как умели его проводить запорожцы. Но не только веселье да гулянки привлекали запорожцев, нет, они твердо помнили, что в первый день нового года предстоят выборы всей старшины. Сечевики не любили, чтоб старшина засиживалась и слишком прибирала к своим рукам власть. Доброго атамана можно и оставить, а от худого легче избавиться, если он призван на один только год.

Курени едва только вмещали съехавшихся гостей, и Сечь напоминала огромный улей, переполненный свежими пчелиными роями. Вот и праздник пришел.

Не успело красное солнышко выглянуть из-за белой пушистой тучи, как вся Запорожская Сечь была на ногах. Да и разрядилось же сегодня низовое войско ради праздника святого!.. Черкесски в узорах, кафтаны, как мак горят, пояса широкие, пестрые, затканные по концам серебром, сапоги сафьянные, подбиты серебряными подковами, шапки с алым верхом сдвинуты на затылок или лихо заломлены набекрень, так что кисточка по плечу болтается… Любо-дорого поглядеть… А взглянул бы кто на оружие… Так и сверкает, так и горит! Рукоятки сабель и ятаганов в самоцветных камнях, ножны кинжалов золотом разукрашены, мушкеты блестят золотой насечкой… Не найдется другого такого пышного войска, нигде не найдется!..

С колокольни донесся удар колоколами, сечевики потянулись к церкви. Гудит праздничный колокол, весело и радостно гудит он, и церковь наполняется молящимся народом. Старшина занимает свои почетные места, простые казаки выстраиваются рядами. Торжественную службу правят два иеромонаха, прибывшие из-под Киева, от Межигорского Спаса, голосистые диаконы приводят в умиление запорожцев, а стройное, мелодичное пение хора вызывает слезы на глазах у истинных любителей и знатоков церковного пения, — таковых же в Сечи не мало. При чтении евангелия все молящиеся берутся за рукоятки сабель и вынимают их до половины из ножен, чтобы всякий видел готовность казаков сражаться за веру христианскую, православную.

Окончилась обедня, и пустынная до этого времени площадь сразу оживилась, запестрели праздничные наряды, как яркие цветы в летний день, в морозном воздухе зашумели, загудели тысячи голосов, куда ни кинь взгляд — всюду запорожские шапки алеют.

После обеда на площадь явились певчие с музыкой, и снова народ повалил из куреней. А угощение-то, угощение какое припасено ради праздника!.. Сала, рыбы, колбас — целые горы; бублики грудами насыпаны, бочки с разными медами и гуляй, казацкая душа!

На площади, кажись, яблоку негде упасть, а между тем стоить появиться лихому танцору — и место для него готово. Сейчас образуется свободный круг, и по гладкому, утоптанному снегу носятся ловкие плясуны. Такой казачок способен и мертвого расшевелить! Стучат, серебряные подковы, звенят сабли, раздается удалое гиканье, молодецкий посвист а музыка из кожи вон лезет, старается. И кобзы, и сопилки, и бубны — все слилось в один общий гул… Вот старый толстый запорожец вспомнил, должно быть, свои молодые годы, сбросил с плеч кунтуш и пустился вслед за молодниками вприсядку, выписывая красными сапожищами такие вензеля, что зрители только за бока хватались. Зрители шутили, стараясь в то же время еще больше раззадорить седоусого плясуна, с которого и шапка слетела, оставив длинную чуприну на произвол всем ветрам.

В другом конце площади школяры из сечевого хора поют рождественскую кантату.

Но иным тесно на площади, душно в куренях, и они выехали на своих лихих скакунах за городок, где и развлекаются бешеной скачкой. Здесь и скачки, и стрельба в цель, и выбиванье друг друга из седла, и чего-чего только здесь нет! Уже и солнце давно село, на кресте сечевой церкви вспыхнула и погасла звездочка, зажженная на мгновение его последним лучом. Отовсюду, будто паутина, поползли тени. Но и подкравшийся вечер не уменьшил веселого, удалого разгула. Попрежнему звенели кобзы, гудели бубны и разливались песни над сечевым городком. На третий день святой ударил такой мороз, что и лошадь, и боковые улички опустели, гульба продолжалась по куреням, пока богатырский сон не пересилил усталые головы. Мирно и беспечно отдыхала Запорожская Сечь не ожидая ни беды ни напасти. За городком была расставлена стража. Да и кто же в эту пору станет нарушать покой «низовых лыцарей».

А между тем мертвая степь, покрытая белым снежным саваном, не была мертва. Под темным, непроницаемым покровом ночи затевалось страшное дело, истребление вольного рыцарства, уничтожение родного гнезда, прозваного Сечью.

К спящим запорожцам приближался крымский хан Селим Гирей с сильным войском. Он вел не только своих ордынцев, — с ним еще шло пятнадцать тысяч стамбульских янычар, присланных турецким султаном специально для истребление Сечи.

Султану мало было, видно, недавнего разорения семнадцати украинских городов, — ему хотелось и с Запорожьем покончить одним ударом. В открытый бой вступать рисковано: придется много своих положить, — сичевиков не заберешь голыми руками, то ли дело напасть по-волчьи, тайком.

Полюбилась эта затея султану, так полюбилась, что он, держа свой план в глубокой тайне, еще осенью переправил в Крым пятнадцать тысяч отборных воинов, своих ловких янычар.

Хан, снаряжаясь в поход, объявил орде и янычарам, что ни один казак не уйдет из-под кривой татарской сабли. Где там! Он и духу запорожского не оставит в Сечи… На месте частокола, земляных валов и куреней останется пустынная, гладка поляна, где свободно будет разгуливать буйный степной ветер. Так думал хан; так думали мурзы, аги и беи.

Медленно передвигаются татарские кони в снежных сугробах, не слышно обычного скрипа арб: войско идет налегке, чтобы подойти к Сечи незаметно, тайком, и затем уже опрокинуться, подобно снежной лавине.

Мороз все крепчал, а сорвавшийся ветер поднял такой свист, огласил днепровские берега таким диким воем, будто все ведьмы собрались сюда на банкет. Голос человеческий совершенно терялся в двух шагах.

— Ну, и ночка выдалась нам в утеху! — заметил! запорожец, обращаясь к товарищам, державшим с ним стражу за городком. Ему никто не ответил, так как его слова подхватил и унес ветер.

— В такую ночь хорошо забраться на печку, прикрыться кожухом, да при этом знать, что тебя никто не разбудит до солнца, — продолжал он рассуждать сам с собой. — А тут выгнали тебя в поле и морозят, как осетра перед ярмаркой… В куренях наши тоже спят… Хорошо натопили печь — и тепло им, знай похрапывают… Эх, доля, доля!..

Мороз так трещит, ветер так неистовствует, что стражников не защищают больше ни бурки, ни тулупы. Сначала они пробовали прыгать, бороться, бегать по снегу, но вскоре и это перестало их согревать. А костры, задуваемые ветром, больше дымят, чем горят, разбрасывая целые каскады искр.

На усталых людей начинало нападать забытьё, их клонило ко сну, хотя мороз в это время пронизывал их одежды и сверлил кости. Костры бросают тени, и эти трепетные тени дрожат, вытягиваются, переплетаются образуя на снегу черные узоры и синеватые пятна, напоминающие полыньи. Незадолго до полуночи стража окончательно выбилась из сил и задремала.

В эту самую минуту, среди мирно дремлющие казаков, словно из-под земли выросли какие-то черные фигуры…

Очнулась стража, осилила свою дремоту, но было поздно! На каждого запорожца приходилось по десятку вооружённых татар. Сверкнули кривые крымские сабли, и поникли казацкие головы, как мак, скошенный острой косой, — ни крика, ни стона, последние вздохи ветер холодный развеял.

Одна только голова не склонилась под ударом, одни уста попросили пощады; молодой казак Микола Кавун, чтобы спасти жизнь, согласился предать товарищей и указать врагам ближайшую дорогу к куреням через узкую калитку в частоколе. Он повел янычар к Сечи, а крымская орда обложила казацкое гнездо, чтоб ни один запорожец не спасся бегством. Хан не сомневался в удаче, и уже предвкушал те великие и богатые милости, которые прольются на него из Стамбула после истребления Сечи Запорожской.

Янычары хлынули в сечевые улицы и рассыпались по переулкам, будто поток, неожиданно прорвавший плотину. Скоро тесно стало янычарам, но они все прибывали, так как задние ряды не знали, что творилось впереди.

Облака разошлись, и над снежной пеленой, укутавшей землю, засверкали яркие звезды. Стало светлей. В Сечи царила прежняя тишина, нарушаемая до поры до времени отрывистым, зловещим шепотом янычар.

Крепко спало низовое «лыцарство». В куренях стоял богатырский храп и многие нагулявшиеся молодцы, не чувствуя близкой опасности видели в ту ночь яркие сны.

Кому снилась родная хата на берегу узкой степной речки, беззаботное детство, ясные дни, перевитые розовым туманом, кому грезилось бурное море… Шумит оно, кипит и рокочет; несутся расходившиеся по необъятным просторам волны, а среди грозных вспененных валов гуляют казацкие байдаки; они скользят, как крылатые чайки, ныряют и снова взлетают наверх, и летят к живописным берегам, где высятся среди пышной зелени белые иглы стройных минаретов.

Старому запорожцу Шевчику приснилась битва с турецкой галерой. В этой битве он лишился левой руки, но не признавал себя инвалидом и до сих пор продолжал грозить уцелевшей правой рукой и Стамбулу и Крыму. Да, лихая схватка была тогда! Казацкие байдаки со всех сторон облепили неповоротливую галеру, нагруженную украинскими невольниками. Шевчик первый притянулся крюком к вражескому судну и перепрыгнул через борт. За ним уже последовали товарищи. Шевчику кажется во сне, что он схватился с врагами, и вот он протягивает вперед свою единственную руку, крепко-накрепко вцепляется в чуприну лежащего вблизи соседа и начинает изо всей силы тащить его к себе.

— Что ты, братику, дурману наелся? — спросил проснувшийся от боли запорожец, стараясь высвободить чупрыну.

— Причаливай! — командует Шевчик, попрежнему принимая соседа за вражью галеру.

— Да ну ж бо, пусти!

— Кого пустить? — в свою очередь спрашивает очнувшийся после полученного тумака Шевчик.

— Чуприну мою пусти!..

Шевчик протер глаза, плюнул с досадой и, разобрав, наконец, в чем дело, оставил чуприну своего приятеля в покое, после чего тот мирно уснул. Но Шевчику уже не спалось. Он ворочался с боку на бок и решил выглянуть в оконце, чтобы сообразить, долго ли до рассвета. Посмотрел казак на улицу и глазам своим не поверил.

— Что за оказия!.. Неужели я так сильно выполоскал усы горилкой, что мне и наяву турки мерещатся? — удивился он, и чтоб убедиться, что это не сон, не фантазия, он сам дернул себя за чуприну.

— Нет, не сон это, а настоящее войско, свалившееся будто с неба на Сечь. Да это вражьи янычары… Чего же они, однако, стоят? Как это они могли обойти стражу?.. Да сколько их!.. настоящая саранча…

Шевчик перекрестился и начал осторожно будить товарищей. Спросонья никто не хотел верить страшной правде, но стоило взглянуть в оконную щель, — и сомнениям уже не было места.

— Пропали наши головоньки! Пропала славная Сечь! — сказал один казак, отходя от оконца.

— Что будет, то будет, а будет то, что Бог даст! — заметил куренной атаман и отдал приказ поскорей заряжать ружья.

По его совету лучшие стрелки заняли места у окошек. А остальные товарищи должны были заряжать оружие и подавать им. Царившая в Сечи тишина ночи вдруг была нарушена громом, выстрелов, и темноту ночи прорезали ружейные огни. Грохот выстрелов разбудил остальные мирно спавшие курени, и сечевые улицы потонули в клубах густого дыма. Молнии выстрелов прорезывали мрак ночи, освещая на мгновенье груды мертвых тел. Ужас охватил турецкое войско. Янычары почувствовали себя в западне и вскоре превратились в испуганное, бессмысленное стадо. Они метались из стороны в сторону, но теснота мешала им пускать в ход оружие. Спотыкаясь и падая, они давили и топтали своих же товарищей, оглашавших воздух стонами и мольбами о пощаде. А жестокий, убийственный огонь не прекращался, и весь остров дрожал от грохота несмолкаемой пальбы.

Вскоре толпы янычар начали редеть.

— До ручного бою! — крикнули куренные атаманы, и запорожцы, схватившись за сабли, высыпали из куреней.

Пошла рукопашная схватка, да какая!.. Озлобленные сечевики не знали уже милосердия и били беспощадно. Только к утру окончилось это побоище, и из пятнадцати тысяч янычар немногим лишь удалось выбраться из Сечи и добежать до ханской ставки.

Хан ждал приятных вестей. Он несколько раз повторял строгий наказ мурзам, агам и окружавшим его беям, чтобы от Сечи и следа не осталось.

— Это воля султана, — добавлял он в подкрепление своих слов.

Приближенные с низкими поклонами клялись в точности исполнить волю своих повелителей и только выражали сожаление, что не на их долю выпала честь истреблять Сечь.

Но вот появились раненые янычары, последние остатки славного турецкого войска. Их донесениям не хотели верить сначала, не решились даже передать чудовищную весть хану.

Однако новые группы беглецов убили последнюю искру надежды. Хану пришлось не добивать убегающих запорожцев, а самому подумать о безопасности, так как, пожалуй, победители, окрыленные успехом, захотят одним ударом расправиться и с вероломной ордой.

Крымцы, прихватив уцелевших янычар, повернули домой. Они вихрем мчались по снежной дороге, не щадя ни людей, ни лошадей. На отставших никто не обращал внимания, и по всему пути крымского хана валялись павшие лошади и трупы окоченевших татар.

Хан чувствовал себя уничтоженным, убитым. Какой отчет представить теперь султану? Где доверенное ему войско?..

Взошло солнце, но не такое ласковое и радостное, как вчера. Сегодня оно казалось ярким, багровым кружком, среди светлого неба, будто отражая пролитую человеческую кровь. Увидев какие страшные дела совершаются на земле, солнце закрылось Бог весть откуда прилетевшими тучами, и день настал хмурый и угрюмый.

Отслужив торжественное молебствие в сечевой церкви, казачество начало гулять по куреням, торжествуя победу и справляя поминки по убитым товарищами. Груды вражеских тел никого не смущали. То были суровые, жестокие времена. Никому не пришло в голову, что у этих безгласных врагов есть и своя родина, и свой домашний очаг, и милые, близкие сердцу люди, поджидающие возвращения воинов, ушедших по воле султана в чужую сторону, никто не подумал о бедных матерях, живущих мыслью о свидании с сыном, об оставленных женах и детях. А между тем, наверно, многие из свирепых по виду янычар в свой последний, предсмертный час шептали не проклятья, а имена покинутых близких сердцу людей, с которыми им не придется уж встретиться никогда… Дикая воля дикого человека послала их на смерть и они умерли. Целый день Сечь праздновала чудесное избавление от опасности, на следующее утро, лишь только забрезжил зимний рассвет, как загудели котлы, — это ударили на раду. Нужно было обсудить, как очистить Сечь от убитых янычар.

— Сжечь их, сжечь, по басурманскому обычаю! — кричали одни.

— У вас, верно, дров много припасено — возражали другие. — Стоит тратить дерево на эту погань!.. Повыволакивать их в степь, а воронье знает свое дело и живо распорядится с ними…

— Волки помогут…

— Лучше закопать, — советовали третьи.

— Как же, держи карман! — слышались возражения. — Кто это станет для них землю копать?..

— Верно, братцы-товарищи! Верно говорите! — возвысил голос кошевой атаман Иван Сирко. — Не нужно нам ни дров переводить, ни зверье дразнить, ни мерзлую землю копать… Отдадим их днепровским глубинам и быстринам… Старый Днепр все устроит, как следует, как лучше. Он умчит их в синее море, а волны пусть несут их хоть до самого Стамбула, к султану в гости.

Мысль кошевого встретила общее сочувствие, и казаки сейчас же отправились к Днепру рубить полыньи. В это время другие приготовляли арканы… Работа кипела.

Когда среди Днепра были вырублены огромные полыньи, работавшие на льду казаки доложили атаманам, что все готово, и стали по приказу кошевого стягивать арканами смерзшиеся тела янычар на лед. Эта страшная работа заняла полтора дня. Очистив затем сечевые улицы и переулки от следов бойни, казаки приступили к дележу добычи, состоявшей преимущественно из оружия янычар.

В толпе стоял и Микола Кавун, указавши янычарам путь к сечевым куреням. Обрадованные удачей, товарищи не спросили его, каким образом он один уцелел из всей стражи. Куренный атаман протянул ему ятаган дамасской стали и кривой кинжал, в дорогих кожаных ножнах.

Кавун дрожащей рукой взял оружие и, опустив глаза в землю, отошел прочь.

— Ну, и добрая штука досталась тебе братику! — говорили ему окружавшие казаки.

Кавун посмотрел на них исподлобья и побрел к своему куреню но, заглянув в дверь, и увидя торжествующих товарищей, он не вошел в курень, а направился в сторону, подальше от людных мест. Бессознательно, помимо своей воли, он очутился у дубового частокола и долго смотрел на ту калитку, которую он изменнически открыл и указал янычарам.

Еще недавно, во время святочных гулянок, Микола Кавун был одним из самых веселых членов своего куреня. Он и плясал до упаду, и джигитовал, и лазал на столбы за призами, вызывая своими шутками-прибаутками дружный, раскатистый смех, любо-дорого было смотреть на этого расходившегося молодца. А сегодня, сегодня его трудно было узнать…

Он просто постарел за последние двое суток и выглядел человеком, вынесшим на своих плечах тяжкое неотвратимое горе.

Он сам не понимал, что с ним делается. Вот и дорогой ятаган, полученный во время дележки, казался ему вдруг тяжелым, до того тяжелым, что он бросил его в снег, как вещь никуда не годную, служащую лишней обузой.

— Тяжко, тяжко! — вырвался у него вопль, и он сейчас же боязливо оглянулся. Ему все казалось, что за ним подсматривают, шпионят и в чем-то хотят уличить.

Когда десяток турецких сабель скрестились над его головой, он чувствовал, что жизнь есть высшее благо, и чтобы не лишиться этого блага, решился даже на измену. И вот это благо при нем… Откуда же этот страх?.. Почему ему все люди стали чужды и ненавистны? Почему его душу сжимает такая тоска?..

Не понимал молодой казак, что он сам своей изменой навеки убил душевный покой и отравил собственную совесть. Теперь эта отравленная совесть жестоко мстила ему. Он нигде не находил себе места. По ночам, в томительном полусне он видел круглую сечевую площадь, наполненную народом, видел позорный столб и разложенные возле него свежие, белые кии; ему слышалось даже, как эти кии рассекают со свистом воздух, и по спине у него пробегал мороз. Взглянуть кому-нибудь прямо в глаза было для него величайшей пыткой. Больная совесть на все набросила свой покров, и сквозь этот покров даже солнце представлялось ему тусклым и бледным кружком. Свет померк для него.

Сечь отгуляла свое и к новому году готовилась заняться выбором старшины. Всех интересовали предстоящие выборы; но Микола Кавун и к этому дел относился безучастно. Жизнь, купленная такой дорогой ценой, потеряла для него всякий смысл значение. Истомился, измаялся казак.

Накануне нового года Микола Кавун оседлал своего серого косматого коника и, не говоря ником ни слова, уехал из Сечи. Его не страшили снежные бури в степи, не пугал мороз, не боялся он и голодных волчьих стай… Он держал путь туда, где жили люди, умеющие врачевать душевные силы и возвращать утраченный покой. Еще в детстве он слышал, что в мире есть такие люди, и вот он отправился на поиски.

После всевозможных лишений и опасностей, он достиг родной деревушки. Деревушка была маленькая, убогая, с обгорелыми плетнями, всюду виднелись обугленные бревна, заново отстроенные хаты как-то робко жались к лесу. Деревня стояла на большой проезжей дороге, и ей часто доставалось и от своих, и от чужих. Приходили поляки и жгли деревушку за то, что она давала приют казакам, казаки делали порой то же самое, заподозрив крестьян в сношениях с ляхами; набегал вихрем татарский наезд — и снова красный петух гулял по соломенным крышам, слизывая скирды хлеба и запасы сена.

Микола Кавун подъехал к самой крайней хатенке и увидеть на дворе старика, чинившего сани. Старик постукивал топором и не заметил приблизившегося запорожца.

— Батько! — обратился к нему путник.

Крестьянин опустил топор и с удивлением повернул белую голову к плетню, из-за которого раздался голос:

— Батько, да разве ж вы меня не признали? — спросил казак.

— Боже мой, да это наш Микола вернулся! — вскрикнул старик и, бросив топор, кинулся к воротам.

— Стара, стара! Иди скорей, сына встречать! — суетился он возле хаты.

В дверях показалась худая, сморщенная, как печеное яблоко, старушка и с радостными слезами бросилась навстречу своему дорогому детищу.

Запорожец обрядил коня и только тогда перешагнул порог хаты.

— Что это с тобой сталось, сыночек? — спрашивала мать, с испугом всматриваясь в худое, изможденное лицо сына.

— Я не знаю, — нехотя ответил казак.

— Ты, может, был ранен или болел крепко?

— Нет, я здоров…

— У тебя совсем другое лицо…

— Это вы отвыкли от меня…

— И глаза не так смотрят… Я бы тебя не узнала в другом месте.

— Как же ты перед новым годом Сечь покинул? Ведь у вас старшину выбирают, — заметил отец.

— Меня кошевой с письмом послал.

— Разве так… А долго у нас погуляешь?

— Нет, мне долго нельзя… Отдохнет конь — и в дорогу.

Перед вечером в хату собралась родня Кавуна, и все громко выражали свое удивление по поводу перемены, происшедшей с молодым казаком. Ведь раньше все его знали, как первого весельчака и затейника, а теперь слова от него не вытянешь.

Но все же Миколе пришлось рассказать о нападении янычар на Сечь. Начав свой рассказ нехотя, вяло, он к концу воодушевился и вдруг сообщил слушателям, что турецкое войско, проникло в Сечь, благодаря измене. Ему сначала не хотели верить, но когда он повторил сказанное, то все родичи начали проклинать изменника и желать ему таких ужасов, что рассказчик побледнел и поспешил отойти в темный угол, чтобы скрыть охватившее его волнение. Мирные селяне никак не могли примириться с мыслью, что в среди славного низового «лыцарства» нашелся изменник.

— Сечь, верно, хорошо наказала этого богоотступника? — спросил отец.

— Да, — глухо ответил казак.

— Казнили его?

— Казнили…

— Мало ему этого, — отозвалась старуха. — Ему надо бы придумать такую кару, чтобы он каждый день, каждую годину казнился огнем адским.

Тяжелое гнетущее молчание воцарилось в хате. Вскоре гости стали расходиться, старики забрались на печь, а запорожец улегся на лавке. Несмотря на дорожную усталость, сон летел от него прочь, и он не мог сомкнуть глаз. Только перед самой зарей забылся он в полусне.

За окном прокричал петух. Старуха начала шевелиться на печке, и в эту минуту она услышала стоны. Протяжные стоны чередовались со всхлипываниями.

— Да это, никак, мой сыночек стонет! — заметила старуха, поспешно слезая с печи и подходя к изголовью.

— Господи, что это с ним?.. Материнское сердце — вещун, — я сразу заметила, что он не такой, как раньше… Ни разу не засмеялся, не пошутил… Сглазили его, верно, злые люди… Ишь, как стонет, соколик мой бедный!..

Микола проснулся, вскочил на ноги, и сейчас же снова сел не понимая, что с ним и где он.

— Что с тобой, сыночку? — спросила с участием старуха.

— У меня, мама, вокруг сердца гадюка обвилась, и я теперь сам не свой!.. — вырвалось у него признание.

— С чего ж это, соколик, такая беда с тобой приключилась?

— Не знаю, мама… Ничего я не знаю, — лучше и не спрашивайте меня!

— Так что ж нам делать? — с ужасом спрашивала мать.

— Не знаю, мама. Не уйти мне никуда от гадюки…

— Ох, сыночку, один ты у меня остался, — за что ж такая напасть?.. Я ли не молилась за тебя!..

Микола искоса взглянул на замерзшее окошко на двор где чуть брезжил рассвет и льдинки на окне выступали ясней, — уже начинали вырисовываться и узоры.

— Мама! — тихо, едва слышно прошептал казак и задрожал весь, как в лихорадке…

— Что, сыночку?

— Мама, молитесь за мою душу, — это я изменил товарищам и привел в Сечь врагов!.. — вырвалось у Миколы признание. Он сей час же сам ужаснулся своих слов, но было поздно.

Старуха отшатнулась от него.

— Так вот какая гадюка обвилась вокруг твоего сердца!.. Зачем ты пришел к нам?.. — спросила старуха сурово.

Сын стоял перед нею, низко опустив голову, и молчал.

— Ступай… Уходи, пока спит батько… Не надо, чтоб он тебя видел…Не надо!..

— Мама, благословите!.. Молитесь за мою грешную душу!..

— У меня нет сына!.. Иди от нас!..

Казак вздрогнул и медленно вышел из хаты. Через несколько минут по деревенской улице промчался всадник и вскоре потонул в сумраке начинающегося утра. Старуха осталась одна со своим горем, стыдом, со своим тупым, холодным отчаянием.

Конь летел, как испуганная птица, а запорожцу казалось, что по его пятам несется проклятие.

Прошла зима. Земля давно уже оделась травами, разукрасилась цветами, и в полях зазвенела песня жаворонка. Если бы кто-нибудь из товарищей встретил теперь Миколу Кавуна, то едва ли признал бы его. От статного, полного сил богатыря осталась одна тень. Щеки его ввалились, покрытое густым загаром лицо казалось темным, землистым, а глубоко запавшие глаза горели лихорадочным огнем. Он переезжал из монастыря в монастырь, из скита в скит, отыскивая мудрого и благочестивого человека, который своим словом и советом уврачевал бы его больную душу.

— Сосет гадюка мое сердце… Скоро она всю кровь из него по высосет! — говорил Микола инокам. Но они ничего не могли придумать для его исцеления.

Наконец, после долгих скитаний запорожец встретил человека, сразу приковавшего к себе его внимание. Человек этот, еле прикрытый рубищем, сидел на краю дороги и под звуки бандуры пел надтреснутым голосом, прославляя имя Богдана — Гонителя ляхов защитника бедняков-сиромах. Бандурист был слеп, и его белесоватые глаза, обращенные к солнцу, вызывали жалость к певцу, Он бродил без поводыря по знакомой дороге.

Казак остановился послушать бандуриста и незаметно вступил с ним в беседу. Ему приятно было говорить с этим несчастным слепцом, так как он знал, что собеседник слушает его, но не видит, а запорожцу казалось, что всякий сейчас же заметит на нем то проклятие, которое некогда тяготило Каина.

— Где мне искать спасения, дидусь? — спросил казак, откровенно и чистосердечно, передав деду историю своей, измены, но не скрыв от него и тех мук, какие ой переживает с той злополучной ночи.

— Спасения?.. — в раздумье повторил бандурист.

— Как мне оторвать гадюку от сердца?.. Она ведь скоро всю кровь высосет из него!

— Ты, хлопче, видно всегда крепко любил себя, потому и жизнь свою любил, а ты постарайся других полюбить: полюби ты бедных, сиромах — братий своих… Вспомни, сколько их томится в неволе басурманской, сколько слез проливают они и дома, на родных нивах… Полюби их крепкой любовью, чтобы ты всегда, во всяк час мог положить душу свою за други своя… И легко тебе станет, и сердце твое, изглоданное страхом, стыдом и журбою, оживет сразу… Но самое главное, покайся, перед кем ты виновен и по-казацки вынеси суд честного товарищества.

Несколько секунд простоял казак в глубоком раздумье потом вздохнул с облегчением, поблагодарил старика и поехал дальше. Но не прежней дорогой: теперь он держал путь к степям, ведущим в Сечь. И чем ближе была минута встречи с друзьями, тем спокойнее становилось у него на душе. Он чувствовал, что сосавшая его сердце змея умирает, что власть её бессильна над ним… Он сам не понимал, как случилась это чудо, но чувствовал, что оно случилось. Еще недавно для него были сумерки, а тут вдруг вспыхнул яркий, светлый день.

А на Сечи в это время шли усиленные приготовления к большому походу на Крым. Под славное знамя кошевого атамана собрались воины со всех сечевых веток и речек. Грохот кузнечных молотов, ржание коней, рев чумацких волов — все сливалось в в один общий гул и далеко расходилось по Заднепровью.

Войско запорожское выступало в поход вечером, когда спала июльская жара и в небе уже стал серебряный рог месяца.

Запорожье хотело отомстить крымцам за зимний неожиданный набег.

Когда взошел месяц, — заблестел крест на сечевой церкви и между крестом и месяцем вспыхнул ясный золотой луч; вскоре и месяц и крест слились в одном общем сиянии; но люди не видели этого и шли убивать подобных себе людей, орошая кормилицу-землю потоками крови и слез.